ЛЕГЕНДЫ О ГЕРОЯХ И ИСТОРИИ О ПРЕДАТЕЛЯХ 

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЛЕГЕНДЫ О ГЕРОЯХ И ИСТОРИИ О ПРЕДАТЕЛЯХ 

Первый феодальный век был не лишен идеала — существовали идеал героического вассала, которому доблесть обеспечивает право на сеньорию, и идеал святого сеньора, которому добрые действия, благие намерения обеспечивают полную легитимность. Тем не менее интересно ненадолго задержаться во Франции (или «Франкии») вместе с Рихером Реймским, знакомясь с рассказами о предательстве и героизме, прежде чем взять курс на юг, чтобы прочесть о поучительной жизни одного королевского вассала девятисотого года — Геральда Орильякского. Хотя в обоих этих регионах феодальная война в большой мере сводилась к косвенной мести (грабежу крестьян), предательствам или захватам людей в плен, та и другая истории дают возможность понять важность споров и оправданий для того времени.

Рихер был сыном королевского рыцаря и явно старался вести себя осмотрительно, имея дело с сильными мира сего, — Джейсон Гленн показывает, как тот пытался держать нос по ветру, выбирая между Гуго Капетом и Карлом Лотарингским{248}. Он рассказывает о периоде между 888 и 996 гг., временах раздоров, и приводит детали как исторические, так и легендарные; он вставляет в рассказ и собственные рассуждения, но не надо думать, будто они выглядят чужеродно в феодальном мире, где якобы умели только рубить да колоть, но не говорить. Сами его «измышления» свидетельствуют о заботах знатной христианской общественности тысячного года.

Рихер использует некоторые элементы рассказа Цезаря о Галлии, что позволяет ему сообщить о двойственном характере ее воинственных народов: они одновременно храбры и сварливы, способны на убийства и ярость, но могут проявлять также разум и красноречие{249}. Все они сочетают мудрость с дерзостью.

Король Эд, по словам Рихера, смог собрать франков и аквитанцев для обороны от норманнов — Эд это сделал, даром что в 889 г. разразилась междоусобная война! Он произнес перед ними речь, напомнив о храбрости предков, командовал ими в битве при Монпансье (которой в истории не было), где сообща действовали пехотинцы и конница. Джон Франс показал сходство этого боя со сражением при Конкер?е в 992 г. — то есть случившимся во времена Рихера — и даже с битвой при Гастингсе в 1066 г., которая произойдет еще позже{250}. Но такой кровопролитной битвы, как эта, время норманнских набегов, похоже, не знало. Судя по количеству убитых, она, скорей, порождена эпическим воображением. Такая битва подходит для появления легендарного героя. Выдержав сражение, ост короля Эда был вынужден принять еще один бой, и тогда все знатные бойцы, будучи ранеными, отстранились. Только один юноша происхождения посредственного, но презирающий смерть, вызвался быть знаменосцем, то есть руководить операцией, принимая на себя удары на опасном посту, значение которого авторы хроник второй половины IX в. высоко ценят{251}. Ингон выказал здесь смелость, благодаря его напору битва была выиграна, а норманнский «тиран» Катилл попал в плен. Король поставил последнего перед выбором между крещением и смертью. Однако когда тот вышел из крещальной купели, Ингон его убил — прямо посреди базилики Сен-Марсьяль в Лиможе, не посчитавшись ни со святым местом, ни с временем, поскольку была Пятидесятница.

Тогда князья и король сочли, что убийца заслуживает смерти. Однако Ингон оправдался. Он доказал, что это было превентивное убийство: «Любовь к вам толкнула меня на это…» с риском оскорбить «королевское величие» — выражение, которое Рихер, близкий к королям и поклонник всего римского, тем не менее использует в совершенно феодальном контексте. В самом деле, объясняет Ингон, «пленный тиран решил креститься из страха; будучи освобожденным, он вновь обратился бы к великим беззакониям и отомстил бы нам небывалой резней»{252}. В случаях захвата в плен франков, о чем речь пойдет дальше, стремлению освобожденных к реваншу, должно быть, ставило предел социальное давление. Зато легенды времен норманнских «пиратских» набегов изобилуют рассказами о мнимых обращениях{253}. Согласно Адемару Шабаннскому, сам Роллон после крещения еще принес в жертву своим бывшим идолам сто пленных христиан{254} и только потом искупил эту вину дарениями.

История говорит, что, как бы то ни было, с 860-х гг. некоторые норманны обратились и стали лояльными. Но общество, слушавшее легенды тысячного года, было готово верить аргументации Ингона и трепетало при упоминании о его смелости и ранах. Оно верило в настоящую брутализацию франкских нравов, потому что во времена «языческих набегов» так было нужно. И можно было считать, что в эти, уже минувшие времена случались красивые удары сказочным мечом, тот героизм, примеров которого тысячный год во Франкии предоставлял так мало.

Итак, в этой побасенке Рихера Реймского знать плачет оттого, что храброму Ингону теперь грозит смерть за святотатство и оскорбление величества. Она активно вступается за него, и король, без позора для себя и не удивив нас, может помиловать своего оруженосца. Он «милостиво пожаловал ему крепость под названием Блуа, так как тот, кто ведал охраной крепости, был убит в сражении с пиратами. Также, согласно королевской воле, Ингон получил в супружество его вдову»{255}. Иначе говоря, мужеством и верностью, то есть вассалитетом в двойном смысле слова[64], он заслужил чисто феодальное вознаграждение, показал себя достойным охранять стратегически важный замок, а на деле — стать сеньором этого замка.

В то же время женитьба на вдове показывает, что эта дама занимала важное положение, хоть она и не названа по имени. Рихер, вероятно, считал ее изначальной наследницей Блуа. Первый и второй ее мужья как служащие рыцари (chevaliers servants) — то есть, вопреки последующему изменению смысла этого выражения[65], служащие не ей, а сюзерену вместо нее, — были знатными воинами, в которых он нуждался, чтобы сохранять честь, управлять сеньорией. Подобные передвижения были не редкостью: Эд де Сен-Мор рассказывает о такой же карьере графа Бушара в конце X в. при дворе короля Гуго Капета. Он получил замок Корбей, женившись на вдове его предыдущего держателя[66]. Ведь замок — это в какой-то мере дом сеньора, а феодальная семья складывалась по христианским законам, устоявшимся в каролингские времена. Супружеская чета неразделима, а значит, связь между супругами крепка, что тесно соединяет даму с феодальным сеньором и, следовательно, благоприятствует тому, чтобы потомки по прямой линии, то есть дети, даже женского пола, наследовали честь родительской четы, имея преимущество перед родственниками по боковой линии, начиная с дядьев по отцу. Обладание такими правами в обществе воинов обязывало женщину искать себе «покровителя» или, скорее, отдаваться ему.

От вдовы из Блуа у Ингона родился сын (Герлон), который сам по себе больше не упоминается в истории. Но все-таки хотелось бы знать, претендовали ли графы Блуаские тысячного года на происхождение от этого персонажа или нет. Такая легенда подобает роду авторитетному[67], но в то же время способному на строптивость. Графы Блуаские доставляли королям некоторое беспокойство, поэтому отношение к ним было недоброжелательным, и другая небылица тысячного года, сочиненная или пересказанная Раулем Глабером, в самом деле описывает их как потомков преступного вассала — худшего, чем Ингон, предателя своего сеньора{256}.[68]

Итак, геройством или изменой, но все-таки можно было подняться в обществе на более высокую ступень? Во всяком случае Ингон не принадлежал к тем «солдатам удачи», вышедшим из ничтожества, которых в XIX в. иногда придумывали (по образцу солдат второго года Республики, ставших имперским дворянством) в качестве родоначальников сеньориальных родов, живших во времена норманнских набегов. Родители Ингона были «посредственными» (mediocres), что значит не «простыми» в современном смысле, а представителями среднего слоя: должно быть, его учили обращаться с оружием, его семья имела как минимум двенадцать мансов, норму для рядового каролингского всадника, и, без сомнения, едва ли многим больше. Он имел не скромное, а средненадменное происхождение! И в этом качестве он еще мог опасаться реакции высшей знати: он должен был соблюсти все формальности и даже подпустить пафоса, чтобы она его приняла и попросила короля его простить. Через недолгое время после смерти короля Эда в 898 г. Хаганон, намного более исторический персонаж, чем Ингон, также вышел из «посредственной» семьи. Явившись к королю вместе со многими людьми, «меньшими» по сравнению с «князьями», он снискал милость монарха, что подтолкнуло последних поднять мятеж во главе с «герцогом» — братом короля Эда[69].

Рихер Реймский в своей «Истории» несколько раз упоминает напряжения, динамику такого типа внутри иерархии знати. Иногда он придает этой знати феодальные черты. Он очень хорошо показывает неоднозначное отношение общества к усиливающимся семействам, способного то петь хвалу Робертинам, той энергии и мудрости, какие привели их к королевской власти, то упрекать соперника Гуго Капета — Карла Лотарингского — за то, что он, сын короля, женился на дочери простого графа, «из сословия вассалов» (которое Рихер также называет equestre, «всадниками», на римский манер). Ведь идеальным вариантом считалось, чтобы мужчина, поднимаясь на более высокую ступень, в то же время возвышался за счет брака с женщиной, стоящей немного выше него: завоевывая такую женщину, поднимались до ее уровня, в то время как мезальянс закреплял более низкий статус знатного мужчины, пониженного за нехватку vasselage (доблести, militia).

Рихер Реймский также сообщает, что у последних Каролингов при всей их слабости было подобие двора. Во всяком случае Людовик IV был окружен знатными юношами, желающими прославиться смелыми и коварными действиями в междоусобной войне, и в числе этих юношей был Рауль, родной отец Рихера. Там совершались христианские, а также праздничные и дипломатические церемонии, в ходе которых формировалось то, что хартии называют «службой королевства». Если верить Рихеру, за одну выходку на таком собрании сын графа Роллона, норманн Гильом Длинный Меч, поплатился смертельными ранами — и вошел в легенду о великодушном вассале, заслуживающую, чтобы ее рассказать для сравнения с легендой об Ингоне и Катилле.

И это не свежеобращенные норманны изменили вере, запятнав себя убийством. Это маркграф Фландрии, происходящий по бабке от Каролингов, приказал убить Гильома во время мирных переговоров в Пикиньи в декабре 942 г. В историческом смысле нужно говорить о случайном эпизоде войны между соседями, но это громкое убийство окружили ореолом легенды, и Рихер Реймский может рассматривать Гильома как верного вассала, всецело преданного королю Людовику IV, чистосердечного человека, которого отличала пылкость неофита{257}.

Гильом Длинный Меч стал также образцом, способствовав утверждению идеала преданности вплоть до самопожертвования, ведь время, когда жил Рихер, очень нуждалось в таких образцах — столько тогда было вассалов, не спешивших умирать за сеньора, робких и даже алчных, а также предателей…

В 978 г. была произнесена красивая речь об этом идеале вассала. Но какие действия последовали за ней? Эти слова были сказаны в связи с молниеносным набегом короля Лотаря на Ахен, который этот король, потомок Карла Великого, вздумал неожиданно осадить за спиной императора Оттона II, в то время гораздо более сильного государя. По этому случаю Лотарь приказал повернуть на восток бронзового орла[70], которого «германцы повернули… на запад, намекая на то, что их конница может одолеть галлов, когда пожелает»{258}. Поэтому Оттон собрал своих «верных», и Рихер приписывает ему патетический призыв о помощи, каковой оскорбленный сеньор может и должен обратить к своим добрым вассалам, в форме просьбы о совете. «Теперь же, славные мужи, призовите вашу доблесть, чтобы обрести и честь, и славу, ведь вы блистаете мудростью на совете и на войне непобедимы. И ныне от вашей доблести зависит, не последует ли за громкой славой позорное бесчестье». За оскорбление, нанесенное Лотарем, следует «воздать не просто военным походом, но смертью»{259}. Эта речь весьма отдает тацитовской Германией, но ее нельзя рассматривать как характеристику посткаролингской «Германии», контрастирующей с «Галлией» Лотаря и Гуго Капета: с обеих сторон культивировали одни и те же героические добродетели, которые позже обнаружатся в «жестах», а искусство сообразовывать с идеалами далеко не все действия было хорошо известно…

Ведь какие последствия имела эта речь? Никаких, кроме ответного набега. Сначала разгром дворца в Компьене. Далее — грабеж крестьян на землях Сены, крестьян, явно никак не причастных к повороту орла в Ахене. Тогда-то король Лотарь и воззвал к герцогу Гуго Капету. Герцог набрал ост, довольно скромный, однако достаточный для того, чтобы двинуться навстречу германскому. Но, поскольку это еще была почти междоусобная война между обеими разделенными половинами каролингской Франкии, от битвы воздержались. Оттон II отступил, и его не преследовали. И примирился с Лотарем, а потом с Гуго Капетом, своими прямыми противниками за верховенство на Западе (в кельтской «Галлии»). Итак, героические слова и очень осторожные действия — из числа тех, какие Рихер связывал с духом согласия (каролингский слоган), а Дудон Сен-Кантенский в ту же эпоху объяснял тем, что Ричард, герцог норманнов, воистину следует евангельским заповедям блаженства{260}.

Тем не менее, говоря о 978 г., Рихер компенсирует заурядную реальность красивой выдумкой — которую было бы ошибкой не принимать по-своему всерьез. Он придумывает «некоего германца, уверенного в своих силах и отваге», который провоцирует «галлов» на поединок. Герцог и князья немедленно ищут добровольца из числа «вассалов» (milites). Вызываются многие, одного из них избирают для сражения на копьях (которые можно было и бросать, и колоть ими), по всей видимости, для пешего боя, и он пронзает противника в момент, когда тот вынимает меч, чтобы покончить с ним. «Победа досталась галлу, он унес отнятое у врага вооружение и доставил герцогу. Герой просил обещанной награды и получил ее»{261}.[71] Хотелось бы знать, какую. Во всяком случае, не случайно в преддверии XI в. (Рихер писал около 995 г.) крайне популярными стали истории о поединках, причем речь шла не о Божьем суде, а о подвигах{262}. Это предвещало рыцарскую мутацию.

Ведь тут резвился, домогаясь славы, тип вассала, совсем не похожий на тех осторожных сеньоров, крючкотворов и святош одновременно, собрание которых вскоре, в 987 г., из принципиально консервативных соображений изберет в короли Гуго Капета, чтобы избежать любых авантюр, неизбежных при авантюристе Карле Лотарингском, как советовал им архиепископ Адальберон Реймский{263}. Нет, вымышленному защитнику чести Галлии здесь так же повезло, как и знаменосцу Ингону. Он мог бы, как и тот, стать воплощением судьбы, о какой мечтали молодые люди из «королевской конницы», которую Рихер не раз упоминал обиняками, говоря о временах Людовика IV (936–954) и его вдовы, королевы Герберги, потому что к этим всадникам принадлежал его отец по имени Рауль. Этот Рауль оставил сыну настоящую память о себе, а также, несомненно, легенды, которые предстояло переосмыслить.

На сей раз эти всадники почти что напоминали дружину времен древней Германии: они пылко состязались в храбрости и искали наград, стремясь сразу к славе и к богатству. Конечно, их главой был миропомазанный король, которому не пристало первым принимать удар. Но во всяком случае Рихер Реймский приписывает Людовику IV Заморскому демонстрацию навыков наездника на побережье в Виссане в момент, когда тот прибыл в Галлию в 936 г.! Конечно, формально его не намеревались подвергать испытаниям, и магнаты, которых тогда возглавлял герцог Гуго Великий, тут же присягнули ему на верность. Но герцог, согласно Рихеру, сразу «подвел королю коня в сбруе, украшенной по-королевски», и исполнил обязанности оруженосца, желая подсадить того в седло — наезднику в доспехах действительно была нужна помощь. «Когда тот попытался сесть на него [коня] и нетерпеливый конь шарахнулся в сторону, Людовик легко и проворно прыгнул и, пренебрегая ржанием коня, внезапно вскочил на него верхом. Всем это было на радость и вызвало громкие одобрительные крики. Герцог принял его оружие и шел как оруженосец (armiger), пока король не приказал ему передать его галльским сеньорам. Это воинство (militanti) с большими почестями и величайшим послушанием отвезло короля в Лан»{264}.

Это красивый эпизод, придуманный в тысячном году, и он тоже предвещал великий рыцарский поворот XI в. В нем нет передачи меча, которая, возможно, придала бы посвятителю слишком большое значение[72], но он имеет некоторые общие черты с посвящением в рыцари. Перед нами знатный юноша, которого в соответствии с его происхождением принимают, при оружии, в обществе отборных воинов и оказывают ему почести. Подача стремени — элемент более поздних посвящений, как и проезд некоторого расстояния на коне. Не имеем ли мы дело со своеобразной смесью проторыцарского, а также вассального ритуала с королевским?

Но до рыцарского блеска, свойственного временам после 1050 г., было еще ох как далеко, а каким же тусклым, скаредным, безнадежно пронизанным пошлым феодальным материализмом выглядит X в.! Даже под искусным пером Рихера Реймского, который начиняет это время назидательными небылицами или сервирует красивыми речами, приправленными множеством софизмов. Потому что, в конечном счете, куда в то время ни глянь (хоть на герцога и магнатов при Людовике IV), не увидишь ничего, кроме коварства и измены.

Еще ладно, когда это хитрости Рауля, отца Рихера, какими он мог хвалиться перед сыном: в них, конечно, видны инициативность и хладнокровие рыцаря — командира «коммандос», умеющего ловко захватывать феодальные замки. Однажды, в 948 г., получив сведения от шпионов, он и его молодые люди переоделись конюхами и проникли в Лан, взяв город для Людовика IV (но не его башню, почти неприступную){265}. Другой раз, в 958 г., он занял Монс для королевы Герберги: вновь хорошо осведомленный, он воспользовался тем, что в этом замке работали каменщики, и ночью проник туда со своими людьми, дерзко захватив жену и детей графа Рагенерия, то есть заложников, которых графу вернут в обмен на крепость{266}.

Вот чем гордился Рауль. Это не делает его рыцарем классического типа, но для того времени это была еще достойная война. Это сберегало кровь христиан (франков), которую та эпоха в конечном счете проливала не слишком щедро. Действительно, немногие замки пали в результате настоящего приступа. В основном, если враг не брал их военной хитростью, их гарнизоны шли на почетную капитуляцию (либо избегали позорной), или же их сдавали изменники.

Артольд Реймский, архиепископ и военачальник, был «человеком добрым» и «не желал ничьей смерти». Он осадил замок Шозо и взял в плен тех, кто прежде ушел от него, — но сохранил им жизнь{267}. Как и в случае с Музоном в 948 г., замок был взят штурмом, но нельзя сказать, чтобы его обороняли не на жизнь, а на смерть — его защитники предпочитали сдаваться, а не гибнуть, оправдываясь численным преимуществом у осаждающих, тогда как Монтегю в 948 г. капитулировал из-за недостаточно прочной стены{268}. Складывается впечатление, что в этих междоусобных войнах бойцы (вассалы) лишены геройских черт и борются за сеньора лишь до тех пор, пока это не грозит им смертью.

Были и такие, кто не считал нужным хранить верность. Их поведение, правду сказать, не может не напомнить о междоусобных войнах меровингских времен: их снедали корыстность и алчность. Удивляет, скорей, их стремление оправдаться за это!

Вот, например, как Рихер изображает «измену» (согласно краткому диагнозу Флодоарда), вследствие которой Монтрёй-сюр-Мер в 939 г. был сдан графу Арнульфу Фландрскому. Граф посылает людей в грязной одежде (скрывающих свой рыцарский статус) не для внезапного захвата замка, а затем, чтобы подкупить Роберта, охраняющего замок для его сеньора Хелуина. Они ставят его перед выбором, показывая два кольца: либо он получит золотое (то есть блага, даруемые графом Фландрским), либо железное (тюрьму), потому что крепость вот-вот возьмут норманны. «Охваченный алчностью, он колебался, не согласиться ли на измену. Итак, он оставался в сомнении. Наконец, Роберт предположил, что от бесчестья, которое повлечет за собой предательство, можно будет оправдаться, сославшись на необходимость, ибо он знал, что все жители крепости в ближайшее время будут изгнаны или убиты»{269}. Вот, по всей видимости, и «посредственный», который рассчитывает возвыситься за счет измены, дав клятву ее совершить. И он действительно сдает крепость, где к тому же находятся жена и дети Хелуина. В результате война приобретает немного более жестокий характер, ее участники становятся более склонными к убийствам до начала переговоров.

Но в отношении предателей из рассказов Рихера надо признать вот что: они рискуют жизнью, по крайней мере лично. Гибель в конечном счете не минует ни шателена Мелёна, сдавшего крепость графу Блуаскому{270}, ни даже его жену. Ранее посланник Эда пообещал обогатить шателена и подсказал ему оправдание (наследственные права Эда). Этот эпизод в конечном счете столь же зловещий, сколь и поучительный.

Этому первому веку феодалов и шателенов были присущи хитрость, изворотливость, порой самозванство. Однако это не привносило в него беспорядка. И не исключало ни смелости, ни сдержанности во время войны. Некоторым сеньорам это не мешало даже обрести святость.