КРОВНАЯ МЕСТЬ У ХРИСТИАН 

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

КРОВНАЯ МЕСТЬ У ХРИСТИАН 

Итак, Венанции Фортунат был восприимчив к блеску оружия, но хвалить войны предпочитал в поэмах, написанных на варварском языке (о которых он упоминает, но которых у нас нет). Его регистр — это скорее хвала мудрости, мягкости, справедливости, причем у всех королей и лейдов, у которых он искал милости. Королю Хильперику, внуку Хлодвига, он в 580 г. адресовал длинный дифирамб: «король, славный своим оружием, и потомок великих королей»{113}, «опора отечества, его надежда и покров в боях», вполне достойный своего пророческого имени, которое «на варварском языке» означает «смелый помощник», он — «ужас фризов и свебов» благодаря боевым действиям на границе, правду сказать, достаточно рутинным. «А что сказать, государь, о вашем правосудии?» Только одно: «от вас никто не уходит обделенным, если он просит о том, что справедливо»{114}.

Не забывает Фортунат и Фредегонду, достойную и блестящую, превосходную помощницу своего царственного мужа[27]. Любопытно сопоставить с этим, как Григорий Турский, кстати, друг Фортуната, в своей «Истории» разоблачает все изъяны этой царственной четы… Но, возможно, поэт Фортунат — не низкий льстец: некоторые похвалы, в конце концов, звучат и как наказы, ловкие напоминания о том, чего общество, Церковь ждет от королей и магнатов. И нельзя сказать, чтобы идеалы историка Григория были совсем непохожи на идеалы Фортуната. У короля Хильперика, которого Григорий слишком хорошо знал, или у лейда Гунтрамна Бозона, который был с ним слишком откровенен, турский епископ подчеркивает поступки, не отвечающие идеалам верности и справедливости, вместе с тем отмечая отдельные проявления мужества. У королей Сигиберта и Гунтрамна, родных братьев (и часто врагов) Хильперика, он находит истинные достоинства: мужество, милосердие и справедливость.

Так что VI в. у франков не был лишен идеалов, и на основании «Истории» Григория Турского не следует его априори считать более испорченным, чем другие века, не нашедшие столь сурового хулителя и описателя, который бы оставил столь многословный (и перегруженный) текст. Кстати, даже в знаменитейшем шаржированном портрете Хильперика, которого автор называет «Нероном и Иродом нашего времени»{115}, приведены ли обвинения по адресу короля, убедительно подтверждающие эту шокирующую формулировку? Он совершал грабежи, «несправедливо» наказывал богачей, боролся с непомерным расширением церковных владений; он говорил правду о некоторых епископах, называя одного «утопающим в роскоши», другого «кутилой» — конечно, невежливо, но с франкской прямотой, которая может вызвать у нас скорей улыбку, чем содрогание. Григорий Турский высокомерно отзывается о его нескладных латинских стихах и неправильных литургических гимнах, но сам факт, что король их сочинял, показывает, что это не был мужлан, грубый воин, невежественный и бесчувственный по отношению к Богу. Хильперик был неспособен совершить столько зла, как Нерон или Ирод, уже потому, что его королевская власть, несмотря на сохранение остатков римской административной структуры, оставалась слабой по сравнению со «свободой» Церкви и аристократии.

Свидетельства Григория Турского становятся по-настоящему содержательными для периода после смерти Хлодвига (511 г.) и особенно в рассказах о третьем поколении Меровингов, поколении внуков Хлодвига, королей с 561 г., то есть о его собственном времени (он был епископом с 573 по 594 гг.). Его основная заслуга заключается в том, что он при помощи выразительных деталей помогает нам, скорей, охарактеризовать меровингские времена, чем вынести приговор, используя термины «варварство» или «цивилизация» в глобальном смысле. Ведь в конечном счете наличие у короля и знати идеала мужества и справедливости, «рыцарского» в широком смысле слова, не представляет собой ничего особо оригинального: какая монаршая власть, какая аристократия не претендовала на это в большей или меньшей степени, если не слишком вдаваться в вопрос, что они понимали под справедливостью? Нет ничего исключительного и в расхождении между теорией и практикой — удивляться, скорей, следовало бы обратному… И всё это, несомненно, было еще у страбоновских галлов! Здесь важно увидеть то, в чем могут отразиться изменения со времен галло-германской древности.

Галлы в свое время демонстрировали (по крайней мере на монетах) трофеи, взятые у убитых врагов, — отрубленные головы, подвешенные к конской сбруе. Язычники-свебы давали обет убить врага — хотя в целом германцы умели мирно улаживать некоторые конфликты, по свидетельству Тацита. Разве после обращения Хлод-вига и франков в христианство жестокие идеалы не должны были померкнуть в их глазах, а ранее существовавшие тенденции добросердечия — усилиться? Как случилось, что короли, ленды и даже епископы могли быть кровожадными и не испытывать священного ужаса при мысли об убийстве христианина христианином, ужаса, который мог бы указать им путь к рыцарским обычаям в строгом смысле слова?

Короли и лейды VI в. хоть и были христианами, но вели себя очень сурово по отношению к своим «рабам», продолжая как римскую, так и германскую традицию{116}: они подвергали тех пыткам, чтобы добиться признания, увечили их, порой погибали от их неожиданных ударов, а во время войн грабили крестьян и захватывали людей в плен, чтобы продать в рабство или по меньшей мере взять за них выкуп. Когда «римлянина» Аттала отдали в заложники, с ним не обходились учтиво, как будут делать во времена феодализма и классического рыцарства: его заставляли работать, обращались с ним как с рабом, пока ему не удалось бежать при помощи слуги из своей семьи, о чем рассказана увлекательная история{117}. Даже короли и лейды, похоже, не всегда щадили друг друга. Попавших в немилость лейдов короли старались умертвить, иногда ради этого они устраивали настоящую охоту на человека или даже нарушали право убежища, каким обладали храмы. А когда два больших семейства в Турне враждовали из-за кровной мести, Фредегонда их примирила, велев внезапно перебить всех топорами в ходе пира (немногим позже 585 г.). Она и ее соперница Брунгильда без колебаний нанимали сеидов, чтобы убивать королей, — во всяком случае этих женщин в этом обвиняют. В предшествующем поколении король Теодорих хотел умертвить своего брата Хлотаря, устроив знаменитую засаду{118} — спрятав вооруженных людей за занавесом. А упомянутый Хлотарь, сговорившись со своим братом Хильдебертом, не колеблясь убил, устроив жестокую сцену, обоих своих племянников — еще детей, сыновей Хлодомера{119}.

Взаимная смертельная ненависть каких-то знатных семейств вообще выглядит в «Истории» Григория привычным атрибутом общественной жизни. Так, друг друга убивали, с одной стороны, его собственные родственники, очень аристократичные и имеющие римское происхождение, с другой — родственники епископа Феликса Нантского, и он неявно подтверждает право своей родни на реванш, оправдывая тем сам вооруженное убийство ими родственника его коллеги{120}, хотя тот, бесспорно, был с этим не согласен и утверждал, что это преступление, вопиющее к отмщению. Далее Григория обеспокоила кровная месть в собственном диоцезе, разделившая Сихара и Австригизела, а потом Храмнезинда, — ведь сам Григорий однажды призвал к миру во имя заповедей блаженства{121}. Но его мир по-прежнему остается миром конфликтов, вражды, людей, называющих себя правыми по отношению к несправедливым врагам, и в этом соотносится с христианством, ориентированным на Ветхий Завет, на Паралипоменон и псалмы.

Если верить хронике «Фредегара» (начало VII в.), рассказ о Страстях Христовых побуждал Хлодвига особенно сожалеть, что там не было его самого и его франков: он мог бы заставить римлян заплатить за страдания Иисуса кровью. И уже рассказы Григория, которые эта хроника воспроизводит (выборочно) и продолжает (в его манере), чтобы они вместе стали единой «Историей франков», показывает Меровингов обращенными воинами — обращенными не к Евангелию и его морали, а к «христианству святилищ и реликвий», о котором так хорошо говорит Питер Браун и которое этим воинам — гораздо в большей мере, чем Евангелие как таковое — предлагал поздний Рим. Они могли считать свои частные и внешние войны войнами еврейского народа и праведника из псалмов, на которого нападают враги, то есть они в оправдание своих действий ссылались на необходимость отомстить, обращались к библейским стихам как к предсказаниям оракула и верили, что почитание умерших святых в виде мощей обеспечит им удачу — и напротив, злопамятность последних, если их обидеть, навлечет несчастье.

Стоит упомянуть трагический конец претендента на королевскую власть Гундовальда в 585 г. Преследуемый королем Гунтрамном, на престол которого он претендовал, он был окружен в Сен-Бертран-де-Комменж. Патриций Муммол и еще несколько его сторонников пообещали ему не предавать его, но все равно предали, чтобы Гунтрамн сохранил им жизнь. Гундовальду оставалось только идти на смерть, от меча его защитила кольчуга, но в голову ему угодил камень. Это была христианская смерть, в суровом, беспощадном духе: «О вечный судия и истинный мститель за невинных, Боже, от коего исходит всякая правда, кому неугодна ложь, в ком нет никакого лукавства и никакой злой хитрости, тебе вручаю судьбу мою, молю тебя, да не замедлишь отмщением тем, кто меня, неповинного, предал в руки врагов»{122}. Действительно, патриция Муммола в свою очередь предали: Гунтрамн не сохранил ему жизнь, как тот рассчитывал. Ручаемся, что проклятие Гундовальда услышали и что кто-то придал этим словам огласку, чтобы побудить короля к подобной суровости… Тот, кто поминает «суд Божий», некоторым образом адресуется к общественному мнению, к его чувству справедливости.

Что касается справедливости, то здесь забота о ней пока не предполагает и защиту слабых.

Последняя тема, имеющая довольно специфический иудео-христианский характер, ведет начало от некоторых псалмов и высказываний ветхозаветных пророков. Сам Бог, по словам пророка Исайи (25: 4), — «убежище бедного, убежище нищего». Он защищает вдову и сироту, их жалобы к Нему разжигают Его гнев: Он убивает их притеснителя. В VI в. подобную форму Божьего рыцарства имитировали христианские епископы, истолковывая к своей выгоде (как на Маконском соборе в 587 г.) эту роль защитников слабых. Они возлагали на Бога и святых задачу, чтобы те посредством мстительных чудес карали смертью притеснителей — имелись в виду исключительно те, кто посягает на их собственные храмы{123}. Это с VII в. и в каролингском мире мы увидим, что на данную роль защитников притязают короли, графы и что тем самым она переходит в ведение сеньоров, имеющих рыцарский христианнейший облик, — хотя, с другой стороны, убийство христианина христианином тогда стало еще более острой проблемой, чем для королей и лейдов — современников Григория Турского.

Таким образом, «германская» кровная месть в VI в. вполне отмечена, но историков XIX в. она тревожила с некоторым избытком, — а жестокость суда поздней Римской империи, несомненно, тревожила их слишком мало. Ведь, если читать Григория Турского внимательно, некоторые детали в его текстах подтверждают обоснованность той (относительной) дедраматизации франкского мира, которую совершила антропология, начиная с новаторской статьи Джона Майкла Уоллеса-Хедрилла{124}.

Самый развернутый эпизод — случай, когда смертельная ненависть, или файда, столкнула туренского аристократа Сихара сначала с Австригизелом, которого он убил, а потом с Храмнезиндом, который сначала согласился на мир, но потом в день пира (в очень германской, очень тацитовской атмосфере, на берегах Луары) отпилил ему голову из-за шутки… Эту историю в двух действиях{125}, развивающуюся в медленном темпе, второй поворот которой был неожиданным, много раз комментировали[28]. Этот сюжет стал обязательным для всякого уважающего себя автора социологического очерка о вендетте. Здесь показаны одновременно насилие и способы его ограничить — публичные и частные процедуры примирения, а также новый виток конфликта.

Месть в этом меровингском обществе, даже в референтном (самом суровом) случае мести за кровавое преступление, совершаемой с помощью кровных родственников, — не следствие импульса, не проявление ярости и варварства, либо не только это. Это, скорей, следствие социального предписания, стратегического выбора (мстить в таких-то случаях, а не в других) и даже оправдания, сделанного задним числом (представляющего данный акт как месть). Это настоящая социальная практика, подчиненная нормам и предполагающая полностью враждебное окружение, так что это не нарушение порядка и не выплеск насилия.

Тем не менее при мести как системе применение силы все-таки не исключено. Тут всё сильно зависит от общественного веса участвующих лиц, и общество поощряет, предписывает определенное насилие, в то же время в принципе сдерживая его и направляя в безопасное русло. Мы даже встречаем случаи, когда, например, во времена Цезаря и Амбиорига{126}, вожди мстили друг другу опосредованно, избирая мишенью скорей подданных врага, чем его самого, то есть притесняя слабых, которые зависят от противника.

Тем не менее риск для жизни в конфликте королей и лейдов выглядит, даже с учетом необъективности источника, большим, чем во времена Ордерика Виталия, другого важного очевидца действий средневековой аристократии, более снисходительного, чем Григорий Турский (рубеж XI—XII вв.). В VI в. гораздо чаще, чем в более рыцарскую эпоху, о которой рассказывал Ордерик Виталий, одна из излюбленных форм борьбы с врагом состояла в том, чтобы предать его суду или гневу короля, приведя к последнему пленного вожака противной группировки, захваченного в момент немилости. В таком случае обвинение в римском преступлении оскорбления величества могло стоить последнему жизни{127} или по меньшей мере обречь на изгнание с конфискацией земель и сокровищ. Так, за Додоном погнались и убили его, предварительно отрубив ноги и руки. В 590 г. сыновья майордома Бургундии Ваддона были арестованы за убийства и грабежи торговцев на большой дороге; они попытались подкупить короля Гунтрамна сокровищами, но против них выступил один граф (Маккон) и поведал об их преступлениях, в результате чего обоих подвергли пыткам и после этого одного казнили, а другого изгнали{128}. В 578 г. Даккой, покинувший короля Хильперика, был схвачен герцогом Драколеном по прозвищу Усердный, который его связал и привел к королю, пообещав ходатайствовать, чтобы тому сохранили жизнь. Но на деле Драколен представил его в дурном свете, из-за чего король велел убить Даккона. После этого Драколен попытался захватить и герцога Гунтрамна Бозона. Последний напомнил ему о союзе между ними, предложил свое имущество в обмен на свободу, но тот отказался и повел себя вызывающе, показывая веревку, которой его свяжет. Итак, Драколен пришпорил коня и атаковал Гунтрамна Бозона, «но при ударе он промахнулся, копье сломалось, и наконечник упал на землю. А когда Гунтрамн увидел, что ему грозит смерть, он, призвав имя Господне и великую благодать блаженного Мартина, поднял копье, вонзил его в горло Драколена; затем он приподнял Драколена из седла, а один из приближенных Гунтрамна прикончил Драколена»{129}. Вот истинный героизм герцога Гунтрамна Бозона — с Божьей помощью против смертельного врага.

Итак, вражда проявляла себя в королевских дворцах, на праздниках и пирах, при встречах на большой дороге, и в этих разных обстоятельствах часто едва не происходила, а иногда и происходила трансформация вражды в дружбу с заключением союза — или наоборот, что вызывало многочисленные упреки в изменах и неверности. В 570-е гг. это могло принимать облик мелких частных войн, какую вели в Австразии с одной стороны герцоги Урсион и Бертефред, с другой — Луп. Однажды ост едва не расправился с Лупом, которого спасло только энергичное вмешательство королевы Брунгильды и произнесенная ею речь. Позже Урсион и Бертефред удалились в крепость В?вр близ одной виллы Урсиона. Урсион в самом деле был настоящим врагом королевы и Лупа, и Брунгильда попыталась отколоть от него Бертефреда, пообещав сохранить ему жизнь{130}. После этого ост короля Хильдеберта II под командованием герцога Годегизила (зятя Лупа!) отправился разорять земли Урсиона, поджег крепость (бывшую базилику) и вынудил Урсиона выйти, препоясавшись мечом и дорого продав свою жизнь (он убил нескольких осаждающих); однако, едва Урсион умер, как герцог Годегизил велел прекратить бой и дал Бертефреду возможность быстро умчаться на коне. Эта история снова показывает, что в конфликтах между лендами лилась кровь, и что в то же время ненужное кровопролитие пытались пресекать… Это не безрассудная жестокость, и в определенном смысле почти понятно, что это не слишком шокирует Григория Турского и его собратьев-епископов. Опечалила его в конечном счете только ситуация, когда Бертефреда, укрывшегося в церкви, все равно убили (забросав черепицей), потому что Хильдеберт II заявил, что желает его смерти. Ведь христианин не должен убивать христианина в храме, это оскорбление для епископа и святого.

В феодальные времена всё будет обстоять иначе, но все-таки здесь кое-что их предвещает — иногда щадят жизнь благородному человеку и прибегают к косвенной мести, грабя чужие владения.