Военный социализм и военный коммунизм

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Военный социализм и военный коммунизм

Как подчеркивалось, по проблемам военного коммунизма в России среди исследователей издавна существует множество разногласий, выразившихся в самых противоречивых оценках на страницах политических изданий и исторической литературы. Это было и остается связанным прежде всего с особой принципиальностью вопросов данного периода, из толкования которых неизбежно вытекает и интерпретация советской истории России в целом. Во главе всего комплекса проблем стоит дилемма: Что первичнее? Или военный коммунизм явился неизбежным следствием развязанной гражданской войны, или же, напротив, гражданская война оказалась результатом первых шагов политики военного коммунизма? От выбора точки зрения зависит очень многое, в том числе и определение хронологических рамок периода военного коммунизма. Если благодаря знаменательному X съезду РКП (б), состоявшемуся в марте 1921 года, дискуссий по финальному рубежу эпохи военного коммунизма почти не наблюдается, то по начальной вехе периода существует большое разнообразие мнений. Идеологически это обусловлено тем, как исследователь склонен решать поставленный выше вопрос о причинно-следственной связи, и далее от того, какой признак политики и системы военного коммунизма ставится во главу угла, берется за основу хронологии.

По понятным причинам представители советской историографии изначально стремились выписать военному коммунизму более позднее свидетельство о рождении. Некоторые вели отсчет с начала 1920 года, т. е. с появления планов хозяйственного строительства на основе принуждения и милитаризации труда. Другие склонны напрямую связывать хронологию военного коммунизма с введением в январе 1919 года знаменитой продовольственной разверстки. Третьи указывают на 28 июня 1918 года — момент принятия декрета Совнаркома о национализации крупной промышленности. Постепенно наиболее популярной у советских историков датой утвердился май 1918 года, время провозглашения политики продовольственной диктатуры. Есть и иные точки зрения, менее известные.

Однако все это многообразие взглядов послушно укладывается в общую схему военного коммунизма как следствия начавшейся интервенции и гражданской войны. Сторонники противоположной позиции решительно перешагивают за рубеж 1918 года и непосредственно связывают начало политики военного коммунизма с приходом партии большевиков к власти. Несмотря на принципиальные различия, спор этот можно считать в значительной степени принадлежащим прошлому. Обе точки зрения, по сути, произошли из одного корня — из признания Октябрьской революции и Советской власти качественно новым явлением в истории России, в истории всего человечества. Различие лишь в постановке плюса или минуса к этому общему мнению. Сторонники Октября считали его началом новой эры в развитии человечества, переходом из «царства необходимости в царство свободы». Противники — нарушением всех естественных норм общежития, началом образования тоталитарной системы, построенной на репрессиях, физическом и духовном терроре.

Уходящие в прошлое политические и идеологические страсти уступают место более взвешенному взгляду на события в России в начале XX века. С увеличивающейся исторической дистанции революционные события принимают более «скромный», более частный характер, как события, которые находятся в русле российской исторической традиции и очередной раз подчеркивают присущую ей импульсивность, катастрофичность развития. В основе своей режим государственного абсолютизма советского типа мало чем отличается от режима абсолютной монархии в России, описанной, скажем, французским аристократом де Кюстином в XIX веке. Время само уже воздвигло памятник над общей могилой «белых» и «красных», позволив исторической науке в значительной степени освободиться от политических пристрастий, господствовавших в российском обществе в начале XX столетия. Как сейчас, на исходе XX века, понятно — советский период нашей истории — это не «коммунистический эксперимент», здесь в наиболее обнаженной форме предстала авторитарная традиция русского общества. Об эксперименте можно говорить лишь в том смысле, что влиятельные общественные силы (бюрократия) попытались, вместо кратковременной эксплуатации системы государственного абсолютизма с целью укрепления расшатанного Российского государства, представить ее в качестве «столбовой дороги» всего человеческого общества.

В вопросе о начале политики военного коммунизма выделяется утверждение историка-меньшевика Н. Н. Суханова, который считал, что военный коммунизм был провозглашен сразу после Февральской революции с объявлением государственной хлебной монополии[96]. Включенное в уже известный перечень дат, оно ясно указывает на существование некоего глубинного однородного процесса, имевшего место как до, так и после Октябрьской революции, и подтверждает мысль Ф. Энгельса о том, что «hard and fast lines (абсолютно резкие разграничительные линии) несовместимы с теорией развития»[97].

Одряхлевшее романовское самодержавие рухнуло в феврале 1917 года по одной и самой общей причине, заключавшейся в том, что ни до первой мировой войны, ни тем более во время войны оно не сумело справиться с инерцией огромного российского организма, сплотить и направить социально-экономический потенциал общества на преодоление внутренних противоречий и отражение натиска внешнего врага.

Глобальные проблемы зачастую начинают распутываться с самых банальных частностей. Февральские события начались женским криком: «Хлеба! Хлеба!» Временные продовольственные перебои и оказались той апельсиновой коркой, на которой поскользнулся царский режим. Вступая в империалистическую войну, российское общество и правительство рассчитывали, что с продовольствием затруднений не будет. Страна лидировала среди мировых экспортеров зерна, и прекращение экспорта на время войны сулило хлебное изобилие и дешевизну продовольствия. Однако подобные расчеты оказались далеко не верны, уже в конце 1914 года заготовка продовольствия для армии столкнулась с серьезными затруднениями. Первоначально эти затруднения имели чисто спекулятивное происхождение. Помещики, другие крупные держатели хлеба, придерживая запасы, искусственно взвинчивали цены и получали большие прибыли, но по мере втягивания России в войну трудности со снабжением принимали все более основательный характер.

В силу общественного разделения труда, стоимость сельскохозяйственной продукции непосредственным образом зависела от уровня развития и структуры отечественной промышленности. В цене пуда хлеба, вывезенного на рынок, фокусировалась вся система социально-экономических связей страны. Несмотря на то, что в 1915–1916 годах доля промышленности в общей валовой продукции России достигла наивысшего уровня, промышленность была главным образом ориентирована на военные нужды, техническая оснащенность сельского труда резко ухудшилась. При сокращении выпуска техники и инвентаря и закономерном росте цен на них соответственно возросла трудоемкость и себестоимость сельскохозяйственной продукции. Длительная война самым губительным образом отразилась на балансе народного хозяйства, где значительная его часть, вынужденная работать на потребности фронта, была выключена из процесса общественного воспроизводства, в то же время оставаясь крупным потребителем сырья, продовольствия и изделий легкой промышленности. Поэтому цены на потребительские товары, продовольствие и сырье, подхлестываемые сознательной спекуляцией, транспортными затруднениями и т. п. бедами военного времени быстро поползли вверх.

Дисбаланс экономики и связанные с ним негативные явления были присущи всем странам, втянутым в империалистическую войну. Правительства воюющих держав пытались кредитными эмиссиями направить экономический обмен по нужным каналам, однако увеличение денежной массы грозило в кратчайший срок развалить всю финансово-денежную систему государств, поэтому основным инструментом борьбы с экономическим развалом стало государственное принудительное регулирование хозяйственных отношений.

В России это регулирование в первую очередь коснулось сельского хозяйства. Уже 17 февраля 1915 года вышел указ, предоставлявший право командующим военных округов запрещать вывоз продовольственных продуктов из производящих местностей, утверждать обязательные цены на эти продукты и применять реквизицию в отношении тех, кто упорствовал в их сдаче для нужд армии. Но означенные меры в конечном счете лишь привели к росту спекуляции и дороговизны, поэтому в течение 1915–1916 годов последовал еще ряд конкретных мероприятий по ограничению рынка, организации планового снабжения и ужесточения контроля над ценообразованием сельскохозяйственной продукции, которые также не принесли желаемых результатов. Эти годы представляли собой целую эпопею топтания помещичье-буржуазного правительства перед необходимостью радикального урезания прав помещиков-хлебовладельцев на распоряжение своим товаром. Наконец, последним, наиболее решительным шагом царского правительства в этом направлении стало назначение осенью 1916 года на пост министра земледелия ставленника промышленных кругов А. А. Риттиха, который ввел обязательную поставку хлеба в казну согласно погубернской, поуездной и волостной разверстке. Но с начала 1917 года усиление кризисных явлений и революционного брожения стало опережать запоздалое вступление разверстки в силу. Пресловутая апельсиновая корка уже лежала под ногой монархии.

Временное правительство ознаменовало начало своей деятельности по борьбе с продовольственным кризисом изданием 25 марта 1917 года постановления о государственной торговой монополии на хлеб. По выражению Суханова, хлебная монополия была обязана своим появлением на свет руководителю экономического отдела меньшевистско-эсеровского исполкома Петроградского Совета В. Г. Громану, который «взял за горло кадета Шингарева (министра земледелия) и выдавил из него хлебную монополию»[98]. Закон о хлебной монополии обязывал владельцев предоставлять все имеющееся количество хлеба в распоряжение государства, за вычетом запаса, необходимого для собственных и хозяйственных нужд. Однако и этот энергичный шаг по ограничению прав частных собственников не дал ощутимых результатов, поскольку сохранившийся в нетронутом виде рынок промышленных товаров заставлял владельцев хлеба всеми способами саботировать государственные заготовки по твердым ценам. Ситуация требовала последовательного подчинения государственному регулированию и рынка промышленных товаров. Но на этот раз подошла пора топтания на месте буржуазному Временному правительству.

Безусловно, само правительство ясно понимало необходимость строгого регулирования всех сторон экономической жизни государства «с подчинением всех частных классовых и групповых интересов, каковы бы они ни были, кем бы они ни диктовались, интересам государства», как заявлял сам Керенский[99]. Но когда 16 мая исполком Петросовета проголосовал за резолюцию, выработанную под руководством того же Громана, которая содержала программу «регулирующего участия государства» почти для всех отраслей промышленности в распределении сырья, готовой продукции, фиксации цен и т. п., то она не была принята Временным правительством, главным образом вследствие нажима промышленных кругов, стремившихся сохранить свои прибыли в неприкосновенности. Российский буржуа и до и во время войны не на шутку вел борьбу с самодержавием за право наравне участвовать в государственной политике и общественном устройстве. Но он забыл, что в огромной своей части является лишь наростом на налоговом прессе государства на средние и беднейшие слои населения, и почти сразу увял в 1917 году, когда после поломки этого пресса, получив полную возможность проявить свои «творческие силы», продемонстрировал лишь образцы собственной ограниченности и эгоизма.

Несмотря на регулярные перетряски, Временное правительство оказалось в принципе слишком подверженным влиянию буржуазии, чтобы суметь возвысить национальный интерес над интересами отдельных классов и групп и повести активную политику государственного регулирования. Поэтому для проведения очередного этапа объективно назревших мероприятий история приготовляла новую политическую силу, не связанную, по выражению ее лидера Ленина, «уважением» к «священной частной собственности». В короткий срок, к осени, массовое недовольство в решающих центрах политической жизни страны превратило партию большевиков из малочисленной и гонимой организации в силу, пользовавшуюся значительным влиянием среди рабочего населения и солдат. Со времен II съезда РСДРП большевики неприкрыто перемещались с платформы диктатуры пролетариата над буржуазным меньшинством на платформу диктатуры нечаевского толка. Они не ставили знак равенства между социальной силой и численностью класса, численностью своих сторонников. В 1917 году их преимущество над демократически настроенными меньшевиками и эсерами выразилось прежде всего в том, что большевики давно определили, что в сложных общественных ситуациях решающая роль принадлежит активному меньшинству, способному в критический момент парализовать и подчинить волю и силу инертного большинства.

Сами большевики давно внимательно наблюдали за теми изменениями, которые происходили в социально-политической организации воюющих держав. Наиболее последовательно и жестко политика государственной централизации и регулирования экономики в период войны и еще несколько лет после войны проводилась в Германии. Там и ранее хозяйство было в значительной степени охвачено картелями, синдикатами и трестами, но после начала боевых действий английская блокада сразу же превратила Германию в изолированное, самоснабжающееся государство, что резко повысило требования к уровню организации ее национальной экономики. Германское правительство еще 25 января 1915 года приняло закон о хлебной монополии. В течение войны Германия ввела у себя «принудительное хозяйство» почти во всех отраслях производства, контролировало обмен, устанавливало твердые цены, отбирало весь продукт и нормировало распределение не только промышленного сырья, но и непосредственное потребление людей путем карточек и пайков. Были введены трудовая повинность и учет товаров, свободная торговля на большинство изделий была отменена. Таким образом государство глубоко вторглось в сферу капиталистических интересов, ограничило частную собственность и заменило рынок централизованным обменом между отраслями экономики.

Буржуазно-юнкерское государство железной рукой выполняло стратегические установки марксизма по реорганизации общественных отношений. Это дало повод некоторым немецким социал-демократам назвать такую систему «военным социализмом». Ленин в 1917 году охарактеризовал ее как «военно-государственный монополистический капитализм или, говоря проще и яснее, военная каторга для рабочих»[100]. Вместе с тем он утверждал, что государственно-монополистический капитализм полностью обеспечивает материальную подготовку социализма и между государственно-монополистическим капитализмом и социализмом «никаких промежуточных ступеней нет»[101]. Для перехода к социализму, по Ленину, требовалось только подставить вместо помещичье-капиталистического государства государство революционно-демократическое[102].

Получалась непостижимая вещь: оказывается, для перехода к социализму на «военной каторге для рабочих» требовалась только смена правительств! Впрочем, подобные теоретические парадоксы самому Ленину и большинству его партийцев были незаметны и несущественны в наступившей лихорадке борьбы за власть в сентябре — октябре 1917 года. Одним из первых, кто со стороны обратил внимание на эту теоретическую казуистику, был давний идеологический соперник Ленина А. А. Богданов. Почти сразу после октябрьского переворота он указывал, что Ленин, «став во главе правительства, провозглашает „социалистическую“ революцию и пытается на деле провести военно-коммунистическую»[103].

Не касаясь частностей, в общем и целом можно сказать, что для большевизма, для Ленина была характерна уверенность в своей теоретической непогрешимости, которая была присуща всем прозелитам, стремящимся к активному преобразованию мира. Еще в XVIII веке как Робеспьер, так и Екатерина II были абсолютно уверены в том, что вся истина целиком уже открыта и дело заключается лишь в том, чтобы приложить плоды эпохи Просвещения к действительности. С подобными представлениями императрица на заре своего царствования усердно писала свои «наказы», с подобной уверенностью Робеспьер впервые взошел на трибуну Конвента. Революционным марксистам XX столетия суждено было в очередной раз и вновь в далеко не безобидной форме продемонстрировать человеческую претензию на владение законами общественного развития. Несомненно, что Ленин все же спутал счастье человечества — коммунизм с военной каторгой, точно так же как и Робеспьер отождествил свободу и равенство с гильотиной.

Когда весной 1918 года группа немецкой буржуазии пробовала завязать торговые отношения с Советской Россией, они попросили представителей Совнаркома поподробнее рассказать о принципах советской экономической политики и после получения соответствующей информации сказали:

«Знаете, то, что у вас проектируется, проводится и у нас. Это вы называете „коммунизмом“, а у нас это называется государственным контролем»[104].

Той же весной Ленин призывал:

«Учиться государственному капитализму у немцев, всеми силами перенимать его, не жалеть диктаторских приемов для того, чтобы ускорить это перенимание западничества варварской Русью, не останавливаясь перед варварскими средствами борьбы против варварства»[105].

Так оно впоследствии и случилось. В России добиться хлебной монополии в рамках контроля за предпринимателями, как в Германии, не удалось. Система монополии, напоминающая германскую, была достигнута только в условиях полного огосударствления промышленности и введения продовольственной диктатуры, сопровождавшихся ожесточенной классовой борьбой с соответствующей идеологической подоплекой. Грезивший мировой революцией Троцкий некогда писал:

«Наша революция убила нашу „самобытность“. Она показала, что история не создала для нас исключительных законов»[106].

Напротив, думается, что революция как раз рельефно выделила эту самобытность. Она подтвердила специфику российской истории развиваться путем крайнего обострения противоречий. В ней отразилось одно из самых существенных обстоятельств, характерных для всего исторического опыта России, — большая инерция отживших форм общественного развития, затягивание разрешения назревших противоречий и, в силу этого, снятие их самыми радикальными силами и способами, при которых отрицание предыдущего исторического этапа достигает апогея.

Со времен ленинских теорий времен НЭПа у нас принято обычно противопоставлять военный коммунизм и госкапитализм как нечто противоположное, но в действительности военный коммунизм был оригинальной российской моделью немецкого военного социализма, или госкапитализма. В определенном смысле военный коммунизм являлся «западничеством», как система экономических отношений он был аналогичен немецкому госкапитализму лишь с той существенной разницей, что большевикам удалось провести ее железом и кровью, «варварскими средствами», при этом плотно окутав пеленой коммунистической идеологии.

Парадигма России и Германии ярко подтверждается событиями 1921 года. Отказ от военного коммунизма в России и от военного социализма в Германии произошел почти синхронно. X съезд РКП (б) принял решение о замене продразверстки продналогом 15 марта, а через месяц 14 апреля германский министр земледелия внес в рейхстаг законопроект о регулировании сделок с зерном, который вскоре был принят. В нем предусматривался переход от политики государственной монополии на торговлю хлебом — к продовольственному налогу.

Сравнительный анализ исторического опыта двух стран подтверждает общую закономерность возникновения системы военного коммунизма. В Германии государственная диктатура проводилась в рамках компромисса с буржуазией, юнкерством, прочими собственниками и рабочим классом без абсолютизации ее значения, с полным пониманием вынужденности и временности этой меры. Но поскольку в России сложилось так, что внедрить государственную диктатуру оказалось труднее и для этого естественным течением вещей к делу были призваны иные, радикальные политические силы, то здесь была предпринята попытка использовать ее более масштабно, как инструмент перехода к новому общественному строю.

Захват большевиками политической власти в октябре 1917 года явился результатом потребности общества в радикальных государственных мероприятиях по разрешению вопросов о войне, снабжения населения продовольствием и урегулированию социально-экономических отношений. Первые мероприятия, первые декреты Советской власти по ограничению прав на частную собственность и огосударствлению важнейших отраслей экономики стали непосредственным и естественным продолжением политики, наметившейся еще при царизме и проводившейся Временным правительством. И с этой точки зрения Октябрьская революция предстает чисто верхушечным переворотом, теряется между последовательными шагами по преодолению национального кризиса, вызванного центробежными силами капитализации и либерализации России, усугубленного войной. Вместе с тем политика государственной централизации превратилась из насущной потребности в военный коммунизм только тогда, когда ее начали проводить большевики, которые относились к ней уже не как ко временной, вынужденной войной мере, но как к общественному принципу, фундаменту грядущего коммунистического уклада. Поэтому не будет ошибкой считать символическим началом политики военного коммунизма именно момент прихода большевиков к власти, когда начала довлеть идеология господствующей партии и приводить государственную политику к результатам намного худшим, чем они могли бы быть на деле.

Октябрь 1917 года — это вступление общества если и не в «царство разума», как когда-то думалось марксистам, то определенно в область очень сильного влияния идеологии и вообще сознательного, планового начала на жизнь. Этапы формирования историографии военного коммунизма сами по себе способны прояснить очень многое по поводу его природы. Как отдельного человека, так и целые коллективы непосредственно побуждают к действию некие идеальные установки, возникающие в индивидуальном и коллективном сознании. Эти установки и есть первое, что встречается при анализе мотивов человеческой деятельности. Поэтому совершенно естественно, что сразу, еще в годы НЭПа, современники и, главное, творцы военного коммунизма добросовестно смотрели на него как на определенное производное тех собственных идеальных установок, существование которых для них самих не подлежало сомнению. Затем этот первобытный взгляд на длительное время оказался вытесненным из историографии тенденцией, объяснявшей происхождение политики военного коммунизма сугубо внешними факторами. То есть идеальным установкам была найдена причина и оправдание в объективных условиях, что явилось более глубоким проникновением в проблему, но вместе с тем и ограничением ее видения. В последние годы основное внимание исследователей вновь обратилось в сторону идеальных мотивов и роли идеологии, но уже на новом уровне. Выяснялись особенности формирования идеальных установок большевистского руководства в связи с его специфическими социальными интересами как нового господствующего класса.

Сейчас вне всяких сомнений то, что политику, большевиков определяли как внешние условия, так и некая «высшая» идея. Военный коммунизм, как человеческое, общественное явление, не мог быть ничем иным, как порождением материальных и идеальных факторов, а также их воплощенным противоречием. И поэтому задача новейшего этапа историографии заключается в том, чтобы отразить диалектику материального и идеального на примере этого конкретного отрезка истории. Причем было бы опрометчивым относиться к идее как только к более или менее «туманному» отражению реальности. И для нее действует все тот же всеобщий закон отчуждения явлений. Идея не только отражает объективную реальность, она сама является объективной реальностью и способна эту реальность создавать.

Из опыта экономических учений XIX века известно, что попытки представить чисто экономическую модель общества, дать объяснение производственных процессов с чисто экономической точки зрения, отгородив от иных общественных условий, неизменно заканчивались неудачей. Тем более с чисто экономических позиций невозможно дать сколь-нибудь удовлетворительное объяснение регулярному специфическому отставанию хозяйства России от более развитого производства стран Запада, а следовательно, невозможно объяснить причину ее регулярных социально-политических взрывов. Правильнее было бы назвать этот феномен не отставанием, а спецификой национального пути. Русское общество издавна ставило перед собой иные приоритеты, оно культивировало, преклонялось и ненавидело свое государство. П. Н. Милюков, опираясь на взгляды своего учителя В. О. Ключевского, писал, что «у нас государство имело огромное влияние на общественную организацию, тогда как на Западе общественная организация обусловила государственный строй»[107]. В силу исторических и духовных причин русские издавна в первую очередь стремились сохранить свое единство в государстве, как правило принося в жертву единству (как теперь говорят, «соборности») и часть личной свободы, и экономическую эффективность, и материальное благополучие. Опыт убеждает, что в России кризисы всегда были следствием развития партикуляризма, сопряжены с раздробленностью, утерей единства; он же показывает то, что Россия всегда выходила из кризиса путем усиления централизации и государственности. Объективно военный коммунизм в России явился исторически конкретной формой укрепления государства и национального единства.

Февральская революция, смахнувшая одной рукой с исторической сцены неспособную романовскую монархию, другой рукой широко распахнула дверь кризису, наступавшему из глубин монархии. Большевистская революция, как закономерный результат Февраля, объективно положила начало выходу из кризиса, но выходу резкому, сопряженному с ломкой отжившего уклада, сопровождавшемуся гражданской войной и еще большим углублением кризисных явлений.

Выборы в Учредительное собрание, состоявшиеся в ноябре 1917 года, принесли ощутимую победу большевикам в главных промышленных районах Центра и Северо-Запада страны. За счет них большевики получили около 24 % голосов избирателей, однако в тот период сказалось то, что еще не схлынула волна недоверия к буржуазному Временному правительству и большевизации Советов, которая вообще позволила партии Ленина осуществить октябрьский переворот. Несколько позже, после вскрытия избирательных урн в Учредительное собрание, стало открываться и то, что надежды рабочих на правительство большевиков по экстренному улучшению своего материального положения жестоко обмануты. Новый поворот, в особенности происходивший под призывами коренного слома старого государственного аппарата, с заявлениями о том, «что можно и должно разрушить до основания прежний буржуазный строй и на его обломках начать строить совершенно новое социалистическое общество»[108], только усугублял разруху и приносил новые испытания городскому населению. В декабре государственная заготовка продовольствия практически прекратилась, быстро подступали голод и морозы, охлаждая отношение рабочих масс к октябрьским победителям. Декабрьские настроения в фабрично-заводской среде стали коренным образом изменяться даже по сравнению с ноябрьскими. В конце 1917 года наступил очередной перелом в сознании рабочих, резко увеличилась популярность предстоящего Учредительного собрания и лозунгов тех политических партий, которые уже с 28 ноября (11 декабря) повели активную кампанию в его защиту.

Тем не менее ленинская партия уже твердо взяла в руки кормило государственной власти. 6 января 1918 года в проекте декрета о роспуске Учредительного собрания Ленин писал, что буржуазный парламентаризм изжил себя, что не общенациональные, а только классовые учреждения, каковыми являются Советы, в состоянии преодолеть сопротивление имущих классов и заложить основы социалистического общества. Известные манифестации 5 января наглядно продемонстрировали как решимость большевистского руководства удержать власть, так и отход значительной части рабочей массы от большевиков. Сохранившая верность Смольному рабочая Красная гвардия с ожесточением расстреливала на улицах Петрограда и Москвы своих братьев по классу, выступивших в защиту открывающегося Учредительного собрания.

11 января на III Всероссийском съезде Советов Ленин не скрывал:

«На все обвинения в гражданской войне мы говорим: да, мы открыто провозгласили то, чего ни одно правительство провозгласить не могло… Да, мы начали и ведем войну против эксплуататоров»[109].

В этот период часть рабочего класса еще могла считаться опорой власти большевиков, но разрушительные процессы к весне 1918 года привели к изменениям и в этой привилегированной прослойке рабочих.

Уже в 1917 году советским правительством были приняты два важнейших документа, определивших первый этап военно-коммунистической политики в экономике. Кампания стихийной ликвидации частной собственности на промышленные предприятия была развязана Положением ВЦИК и СНК от 14 (27) ноября о рабочем контроле, открывшем известную эпопею так называемой красногвардейской атаки на капитал. Ровно через месяц 14 (27) декабря появился второй знаменательный документ — Декрет ВЦИК о национализации банков, который установил государственную монополию на банковское дело и подытожил почти двухмесячную борьбу народных комиссаров за овладение финансами России.

Установление рабочего контроля и национализация предприятий проходили при полной поддержке правительства. «Экспроприация экспроприаторов», или в популярном ленинском переводе на русский «грабь награбленное», — вот летучий лозунг первого полугодия власти большевиков, которым необходимо было сломить экономическую мощь политического соперника. «Нам надо было буржуазию раздробить, уничтожить в ее руках всякую собственность, поскольку всякую собственность она обращала в оружие против нас», — вспоминал Луначарский[110]. Близоруко поощрялась стихия конфискаций и репрессий против буржуазных специалистов на предприятиях. Ожидания, что сеть фабрично-заводских комитетов составит низшее звено общегосударственной системы управления предприятиями, совершенно не оправдались. На практике декрет о рабочем контроле имел главным образом тот результат, что рабочие коллективы попытались немедленно разрешить свои материальные затруднения путем «проедания» финансовых счетов предприятий, не заботясь о дальнейшей судьбе производства. Фабзавкомы, соблазненные возможностью немедленного улучшения жизни рабочих, зачастую помогали администрации, владельцам предприятий выкачивать свои капиталы из национализированных банков, значительная часть которых бесследно пропала как для самих рабочих, так и для производства.

Парадоксально, но именно после прихода к власти большевиков, благодаря их декрету о рабочем контроле, на фабрикантов пролился небывалый золотой дождь. Когда дождь прошел, началась остановка предприятий, которые к весне выстроились в длинную очередь за государственными дотациями. Резко возросла безработица, углублялся продовольственный кризис в городах, и отряды Красной гвардии, в свою очередь превратившиеся в серьезную опасность для власти, стали постепенно ликвидироваться. К лету 1918 года их роспуск еще не был повсеместно завершен, и они ясно продемонстрировали свою эволюцию, составив, например, в Верхнем Поволжье базу для антибольшевистских вооруженных выступлений.

В обстановке охватившего страну экономического хаоса, в январе 1918 года из-под обломков старой разваленной хозяйственной системы раздавались отчаянные призывы правительства:

«Хлеба, хлеба и хлеба!!! Иначе Питер, может околеть»[111].

Ленин обвинял питерских рабочих в «чудовищной бездеятельности» и требовал террора, расстрела на месте для спекулянтов и укрывателей хлеба. Формировались специальные отряды для обысков. Под их видом оживились шайки мародеров, на улицах Петрограда вновь зазвучала ружейная и пулеметная стрельба, воцарились преступность и самосуд. Но хлеба в городе не было, скудные припасы питерских лавочников при всем желании не могли удовлетворить потребности столицы. Необходимо было любой ценой наладить подвоз продовольствия.

Уже зимой 1918 года большевики вплотную подошли к идее Введения жесткой продовольственной диктатуры, т. е. сделать основной упор в проведении государственной хлебной монополии на вооруженное насилие и реквизиции. Первый опыт введения продовольственной диктатуры связан с именем Троцкого. После того как он был отстранен от переговоров с Германией и ее союзниками, 31 января Совнарком назначил его председателем Чрезвычайной комиссии по продовольствию и транспорту, в результате чего на какое-то время Троцкий фактически становится во главе всего продовольственного дела. Во главе комиссии он вновь подтвердил свои незаурядные качества, которые проявил в дни Октябрьского переворота и которые впоследствии принесут ему мировую славу военного диктатора. Троцкий ввел строгие меры по борьбе со спекуляцией, установив, что в случае сопротивления «мешочники» расстреливаются на месте. Предпринимались попытки организации и посылки вооруженных отрядов в деревню для реквизиции продовольствия.

С работой комиссии Троцкого связан существенный эпизод, имеющий прямое отношение к вопросу о субъективных истоках революционного террора в России. Нарком продовольствия А. Д. Цюрупа вспоминал, что где-то в конце февраля на заседание комиссии поступил проект декрета, написанный Лениным, в котором крестьянам предписывалось сдавать хлеб под расписку и имелся параграф, где было сказано, что тот крестьянин, который не выполнит положенный наряд в срок, будет расстрелян. Все были шокированы этим предложением: что же мы, будем массовые расстрелы производить? В результате декрет не приняли[112].

До Октября Ленин, исходя из интересов союза с революционным крестьянством, повторял, что партия большевиков не может задаваться целью «введения» социализма в мелкокрестьянской стране, однако после прихода к власти он тайно и явно пересмотрел ряд принципиальных политических установок. Позже Ленин признавал, что в конце 1917 — начале 1918 года большевистское руководство предполагало осуществление непосредственного перехода к социализму:

«Мы исходили большей частью, я даже не припомню исключений, из предположений, не всегда может быть открыто выраженных, но всегда молчаливо подразумеваемых, — из предположений о непосредственном переходе к социалистическому строительству»[113].

Ленин мягко выразился о предположениях, которые вовсе не были «молчаливо подразумеваемыми». Р. Абрамович, бундовец и меньшевик, также припоминал, что весной 1918 года его буквально ошеломили прямолинейные заявления Троцкого и самого Ленина о возможности шестимесячного перехода к социализму[114].

Подобные установки побуждали к действиям весьма сомнительного свойства. Сохранились сведения о том, что в декабре 1917 года Ленин внес в Президиум ВСНХ проект всеобщей национализации производства, в котором также предполагалось объявить все акционерные предприятия собственностью государства, аннулировать все государственные займы, ввести трудовую повинность, приписать все население к потребительским обществам и т. п.[115]. То есть в этом документе почти в идеальном обличье представала вся система военного коммунизма, которую на практике удалось реализовать лишь в 1920 году. Словом, буквально на следующий день после революции Ленин предлагал единым росчерком пера решить все вопросы, связанные с «введением» социализма в обществе. В ВСНХ тогда тоже крепко призадумались и положили проект под сукно.

Несмотря на неудачу фронтальных попыток «введения» социализма, отпечаток принципиальной установки можно проследить почти в каждом частном мероприятии правительства большевиков. В условиях развала государственного аппарата, разрыва традиционных хозяйственных связей, обесценивания денежных знаков насущная проблема извлечения продовольствия из деревни являлась не чем иным, как проблемой товарообмена. После того как первые вооруженные наскоки на деревню с целью выкачки хлеба не принесли желаемого эффекта, в правительстве начинают размышлять об организации широкомасштабной операции. Наркомпрод представил доклад, в котором указывал на необходимость постановки организованного государственного товарообмена. Следовали цифры имеющихся огромных запасов различных товаров, части которых было вполне достаточно, чтобы до лета выкачать из деревни нужное количество урожая 1917 года. Дело было решено, и Наркомпрод энергично принялся за подготовку задуманной операции. Однако из замысла немедленно вылезли огромные уши идеологических и классовых установок новой власти.

Помимо основной цели предполагалось использовать рычаги товарообмена таким образом, чтобы в перспективе перейти к системе единого централизованного хозяйства, бестоварному продуктообмену.

26 марта Совнаркомом был принят и стал ускоренно воплощаться в жизнь декрет об организации товарообмена. Но вскоре явно обнаружилось, что он не приносит желанных результатов, и главная причина заключалась в том, что товарообмена как раз и не было. Специальная инструкция Наркомпрода к декрету 26 марта фактически упраздняла его. Запрещался индивидуальный обмен с отдельными хозяйствами, запрещалась покупка хлеба у организаций. Товары должны были равномерно распределяться среди всех крестьян в случае сдачи хлеба всей волостью или районом. Товар служил не орудием обмена, а премией неимущим крестьянам за содействие в выкачке хлеба. Другими словами, состоялась очередная попытка усилить заготовку в принудительном порядке, используя снабжение товарами беднейшей части деревни. Правительство по-прежнему больше интересовало не восстановление экономических отношений, а развитие социальной революции в деревне. Экономика была брошена под ноги принципу классовой борьбы, что вскоре нашло уже четкое и недвусмысленное выражение на последующем этапе политики большевиков.

Именно с 1918 года в обиход русского языка входит небезызвестное словечко «товарообмен», как памятник неуклюжим попыткам большевиков изловить экономического зайца в погоне за зайцем социальной революции и равенства.

Стремясь сохранить свое положение, правительство, вставшее на путь внутренних репрессий, вынуждено было идти на скорейшее заключение унизительного, «похабного» мира с Германией и ее союзниками. После продолжительной эпопеи ожесточенных споров, обвинений и угроз среди большевиков, левых эсеров и других социалистических партий 3 марта 1918 года в Брест-Литовске мир наконец был подписан, а вскоре, с 10 на 11 марта, произошло событие не менее значительное. Советское правительство покинуло Петроград и переехало в Москву. Свершилась символическая мечта славянофилов о возвращении столицы в первопрестольную.

Публично переезд оправдывался сохранявшейся угрозой германского нашествия, но имелись и другие, не менее веские причины. Октябрьские революционные массы становились все более ненадежной средой для большевистского правительства. Еще в январе, после расправ с рабочими манифестациями в день открытия Учредительного собрания, потрясенные коллективы ряда ведущих питерских предприятий вынесли резолюции об отзыве своих депутатов-большевиков из Советов и возвращении красногвардейцев к мирным занятиям. Весной 1918-го большевики в Петрограде уже не могли показаться ни на одном предприятии, очевидцы свидетельствовали, что «и рабочие и обыватели доведены большевистской властью до того, что не только Дутов их не страшит, но даже немцы»[116]. Поэтому сразу после заключения Брестского мира стали обнажаться потайные мотивы спешки с подписанием договора.

Началась ликвидация старых революционных частей. После отъезда Ленина в Москву приказом по Петроградскому военному округу было предписано начать полную демобилизацию частей округа. Верные правительству новые красноармейские подразделения 16 марта силой разоружили Преображенский, Московский полки и Измайловский полк, тот самый, чьи солдаты в феврале первыми перешли на сторону восставшего народа, в октябре штурмовали Зимний и подавляли мятеж Краснова. Наглядная иллюстрация перемены настроения масс за время сидения правительства большевиков в Петрограде. Таким же бесславным был конец и питерской рабочей Красной гвардии. 17 марта по всем районным Советам было объявлено, что гвардия распускается, а желающие могут записываться в Красную армию, начальника штаба Красной гвардии арестовали. Старый счет был закрыт, начинался новый период революционных преобразований.