Введение
Введение
Что за неумение узнавать свой собственный идеал в иных и неожиданных формах; не в тех, к которым приучила их заблаговременная теория!
К. Леонтьев
«Призрак бродит по Европе — призрак коммунизма», — так, в стиле германской мистической традиции, К. Маркс и Ф. Энгельс начинали писать свой знаменитый «Манифест коммунистической партии», призванный открыто и ясно изложить перед всем миром взгляды и цели коммунистов.
В XIX веке «призрак» коммунизма являлся народам во времена революций и мятежей, проступал черной типографской краской на страницах социально-политических трактатов и незримо витал в колоннадах европейских парламентов. «Призрак» то приближался к черте, за которой началось бы его материальное воплощение, то вновь удалялся в свое обиталище идей. В XX веке истощенная минувшими революциями Европа уже не сохранила живительной силы, достаточной для материализации «призрака», новые благодатные почвы открылись ему в восточной стороне, на просторах огромной Российской империи. 1917 год вошел в историю как начальный рубеж того периода, который получил название «военный коммунизм» или просто: военный коммунизм — без кавычек.
Существенна ли здесь разница — писать в кавычках или без оных? Очевидно, существенна, если обратить внимание на то постоянство, с которым иные устанавливали кавычки, а другие с не меньшим упорством их снимали. На первый взгляд получается какая-то клоунада, которая только ставит в затруднительное положение строгих редакторов и дотошных библиографов. Но в действительности вопрос о кавычках в названии «военный коммунизм» принципиален, ибо их присутствие призвано указывать на переносный смысл употребления термина «коммунизм», дескать, та политика и та система, которая господствовала в России в 1917–1920 годах, лишь по некоторым внешним формальным признакам напоминает действительные коммунистические принципы, а по сути они были вызваны войной и проводились в экстремальных условиях разрухи, голода, эпидемических заболеваний и тому подобное.
Как понятно, подобная аргументация в защиту кавычек принадлежит приверженцам коммунистической идеи, причем приверженцам дремучего, ортодоксального толка. Разумеется, не могут они позволить оставаться «коммунизму» в тесном соседстве с бесспорно отрицательными явлениями в общественной жизни, не соорудив ему прочной ограды из кавычек. Их оппоненты, как правило, из Либеральной среды, напротив, стремятся раскавычиванием подчеркнуть органическую взаимосвязь истинного коммунизма с гражданской войной и ее ужасами, дабы устрашать этим пугалом народы — мол, вот чем чревата прививка «коммунизма» в сознание добродетельных граждан свободного общества.
Благодаря политическим пристрастиям эта игра со сменой вывесок давно приобрела нечестный характер, поскольку коммунизму, как идее, как общественной доктрине, как и любому другому явлению, присущ принцип историзма, то есть развития и изменения во времени. Сейчас так же нелепо обвинять коммунистов в стремлении вернуть тоталитаризм в Россию, как, скажем, дико подозревать, что демократическая партия США вынашивает планы восстановления рабовладения в Америке (что, как известно, до гражданской войны в Северной Америке составляло ее фундаментальный принцип).
Отмежевываясь от современных политических спекуляций с понятием коммунизма и в первую очередь учитывая его исторический характер, установим, что в исследовании периода 1917–1920 годов важно иметь в виду, какое конкретное содержание носила идея коммунизма в то время, как именно она преломлялась в доктрине и политике послереволюционного большевизма.
Когда в начале 1920-х годов термин «военный коммунизм» стал активно входить в общественно-политический лексикон, большевики, Ленин употребляли его нередко без кавычек. Им нечего было стесняться из-за понесенных за три года миллионных человеческих жертв, ведь это были жертвы неизбежные на пути общества к своему бесклассовому и несомненно светлому будущему. Лидеры большевизма, в отличие от своих поздних апологетов, не прятали стыдливо политику первых лет своей власти за ограду кавычек и откровенно заявляли о верности ее основным положениям: уничтожению частной собственности, ликвидации эксплуататорских классов, установлению государственного планового хозяйства и прочее. Те годы рождали поэзию в душе революционера, их называли героическим периодом русской революции, попыткой штурмом воплотить чаемые общественные принципы, которая потерпела неудачу по причине досадной отсталости России и несовершенства социальной структуры ее общества. Для большевиков, как приверженцев марксизма, те основы, которые они хотели утвердить политикой «военного коммунизма», были истинным коммунизмом.
Политика «военного коммунизма» складывалась из принудительного изъятия продуктов крестьянского труда, внедрения милитаризированной трудовой повинности в промышленности и вытеснении всего многообразия общественных связей всеобщим государственным регулированием и централизованным обменом. Все это вело к социально-экономической нивелировке, разумеется по низшему уровню жизни, и приведению всех граждан в одну шеренгу перед самодержавным государственным колоссом. Исключительную роль при такой системе стало играть государственное насилие над личностью, над целыми общественными классами. Конечно же, она оказалась весьма далека от тех благородных и гуманных намерений, с которыми в свое время ранние социалисты и коммунисты брались за перо или призывали к оружию. Но все же у этой системы имелись глубокие специфические черты, которые позволяли считать ее при жизни как имеющую тесное родство с коммунистической, а после ее кончины в 1921 году — называть таковой, хотя бы и в кавычках.
В своей программе большевики, как коммунистическая партия, исходили из одного безусловного базисного пункта, лаконично сформулированного основоположниками в «Манифесте коммунистической партии»:
«Коммунисты могут выразить свою теорию одним положением: уничтожение частной собственности».
Теория марксизма акцентировала внимание на негативных свойствах общества, основанного на частной собственности и рыночных отношениях, проецировала его неизбежную гибель в результате развития внутренних противоречий. Коммунизм, возникший как теоретическое отрицание частной собственности и товарных отношений, связывал освобождение человечества от их разрушительных, негативных свойств с решительным уничтожением частной собственности.
Понимание Лениным этого отправного пункта марксистского коммунизма не вызывает сомнений. До революции он говорил:
«Что касается социализма, то известно, что он состоит в уничтожении товарного хозяйства… Раз остается обмен, о социализме смешно и говорить»[1].
И гораздо позже, после революции и гражданской войны, уже во время новой экономической политики, он повторяет:
«Свобода торговли означает рост капитализма; из этого никак вывернуться нельзя, и кто вздумает вывертываться и отмахиваться, тот только тешит себя словами»[2].
Но коль скоро сохраняется общественное разделение труда и частный характер процесса производства, то остается и необходимость обмена. А если предприятия и их объединения теряют статус частной собственности и разрушается рыночная система, то что должно прийти взамен? Третьего не дано — альтернативой свободному рыночному обмену может быть только централизованный обмен, централизованное распределение и регулирование. Все остальные варианты могут представлять собой лишь совмещение, комбинацию этих двух принципов в различных пропорциях. Вообще в «чистом» виде эти принципы, как и любые другие, существуют только в теории, любое общество многоукладно и разнообразно. Поэтому проблема конкретного знания заключается в изучении соотношения различных структур и выделении господствующего звена, доминирующей социально-экономической тенденции.
Задача последовательного воплощения централизованного обмена и распределения под силу только самому могущественному институту, созданному обществом, то есть — государству. Следовательно, проблема последовательного отрицания частной собственности логически перемещается в плоскость установления единой государственной собственности как необходимого условия для централизованного регулирования хозяйства и обмена продуктов производства. Отсюда вытекает огосударствление экономики, которое тянет за собой огосударствление и регламентацию всей общественной жизни в целом.
Мерой воплощения коммунизма в жизнь могут служить самые разнообразные понятия, впитанные коммунистическим идеалом, такие, как счастье, благополучие, равенство людей и прочее. В условиях чрезвычайной идеологической разноголосицы и путаницы случается, что в качестве основного критерия берется уровень материальной обеспеченности людей, и тогда с самым серьезным видом начинают доказывать, что в развитых странах Запада — Швейцарии, Скандинавии, США — уже давно процветает социализм и чуть ли не коммунизм. Последователи христианского учения за меру коммунизма, очевидно, приняли бы шкалу нравственных ценностей и со своей стороны были бы вынуждены признать, что сейчас до него далеко, как до звезды. Однако сторонники марксизма, каковыми являлись большевики, во главу угла обязаны были ставить характер материальных, прежде всего экономических, отношений и поэтому, опускаясь на землю, не могли избежать того вывода, что коммунизм, как система общественных отношений, как отрицание частной собственности, находит свое последовательное воплощение в централизации, во всеобъемлющей государственной собственности. Все остальные формы собственности, которые блуждают в сознании социальных преобразователей под названиями коллективной, кооперативной, муниципальной, личной и прочая, располагаются на дороге от частной собственности к государственной или наоборот.
Любое общественное явление, не имеющее перед собой достаточных препятствий, имеет тенденцию доходить до абсурда, до преступления. Сталинская идея о том, что классовая борьба возрастает по мере продвижения общества к коммунизму, — не просто выдумка диктатора, призванная служить обоснованием массового террора. Она имеет под собой глубокие основания в системе общественных интересов. Сталин, как и Ленин, отождествлял движение к коммунизму с развитием государственной собственности и регулирования. Под его руководством государство наиболее далеко продвинулось в утверждении своей собственности и централизации экономики, тем самым затронув потайные основы, на которых покоится частная собственность и свободный обмен. Начиная с 1917 года государство последовательно уничтожило помещичью, капиталистическую и, после НЭПовского перерыва, мелкую крестьянскую собственность, тем самым превратив граждан в однородную массу работников, занятых на государственном производстве. Уничтожив рынок вещей, оно уничтожило и рынок рабочей силы, теперь рабочая масса могла быть приведена в действие только через систему трудовой повинности и государственного принуждения. Дли этого государство должно было вторгнуться в сферу прав отдельного человека на самого себя, на его способность к труду, его рабочие руки и его более или менее разумную голову.
Посягая на тело и мысль человека, государство очень скоро обнаружило вязкое сопротивление всей огромной трудящейся массы, от колхозников до интеллигенции. Сопротивление и апатию к труду пытались преодолеть не путем поиска компромисса между государственными интересами и интересом отдельного работника в свободном труде и материальной обеспеченности, а усилением принуждения и откровенным террором. Апофеозом и логическим завершением социально-экономической политики государственного абсолютизма явилось создание обширной системы ГУЛАГа, проще — системы рабского труда.
Мы снимаем кавычки со слов военный коммунизм, поскольку он был истинным коммунизмом большевиков. Другой вопрос то, что этот «призрак», возникший в испарениях европейских трущоб, крещенный Марксом и воплотившийся в материальную оболочку России в XX веке, не обнаружил своих пленительных черт, а, наоборот, продемонстрировал, насколько он непривлекателен и даже страшен в действительности.
На такой возвышенной ноте следовало бы, наверное, поставить точку лет пять-шесть назад, но эти пройденные годы настоятельно диктуют продолжение. Маятник исторического сознания общества достиг наивысшей точки отрицания революции, и законы тяготения влекут его обратно, к «почве». Переживаемые неурядицы заставляют вновь обращаться к отринутому было навсегда опыту большевизма и с вниманием относиться к проблеме закономерности и объективности революционной диктатуры.
Социальные революции — явления сложные и противоречивые, подвижник любого мировоззрения сможет отыскать там и кумиры для поклонения, и объекты для ненависти. В минувший период образованное общество сконцентрировалось на подсчете многочисленных жертв, сознательные граждане погрузились в морализаторство, немало любуясь своим отражением в «слезинке ребенка». Вновь атрибутом большого интеллекта стали вопросы: «Что делать?», «Кто виноват?» и еще: «Надо ли было браться за оружие?» Конечно, нужно быть уже совершенно бессердечным, чтобы отнять у нашей интеллигенции право на ее священную жвачку. Но и нужно понимать, что это не имеет никакого отношения к научному историческому знанию. Для науки единственную ценность представляет открытие и изучение тех объективных закономерностей, течение которых совершается помимо человеческой воли и при приближении к которым быстро обгорают крылышки у всякого идеального фантазирования и легковесного морализаторства. Для науки, как стремления к объективному знанию, единственно имеет значение вопрос: почему так, а не иначе?
Как верно заметил Маркс, судить о революционной эпохе по ее сознанию так же неверно, как и судить об отдельном человеке по тому, что он сам о себе думает. Сознательные цели, которые ставит перед собой революция, могут быть и, скорее всего, бывают мифическими, не отражающими ничего, кроме особенностей движущих сил данной революции. Употребив всю энергию в советский период на доказательство значения революции 1917 года как перехода человечества к высшей общественной формации, а в последние годы — на фантазирование и самобичевание, ныне мы ничего конкретного о реальных процессах сказать не можем, помимо того, что объективно революция явилась следствием и разрешением застарелых социально-экономических противоречий российского общества и обновлением его обветшавшей государственности во вполне привычном России катастрофическом стиле.
В обыденном представлении революция запечатлена чередой бедствий, хаосом власти, жертвами и лишениями для народа. Но в контексте эпохи революция — это проявление жизнеспособности нации, ее внутренней силы, а возникшая в ходе ее система военного коммунизма — демонстрация мобилизационной мощи национального государства. Не всем народам дано испытать революционный путь и проявить волю в преодолении застоя и разложения, пройти через лишения революционного периода к преобразованию жизни на новых началах. Что можно в историческом плане возразить против «сильного и бесстрашного процесса развития»? — по выражению Константина Леонтьева.
Революция, несмотря на свои огромные издержки, составила славу российской истории XX века и определила ход мировой. Нередко отрицание нашей революции зиждется на противопоставлении ее некоему мировому «общечеловеческому» опыту цивилизованного развития. Это противопоставление ложно, все человечество коллективно шло к русской революции, и ее результаты, как в свое время революции французской, принадлежат всему человечеству и повлияли на цивилизацию теми или иными способами, продвинув ее далеко вперед по пути гармонизации общественных отношений. Не только потомки революционных поколений, но и все человечество обязано отдать должное российским первопроходцам. С ними было так, как в тех случаях, когда кто-то вначале с надрывом и нечеловеческими усилиями берет труднопреодолимый барьер, высоту, чтобы потом там свободно расхаживали все остальные.
Разумеется, речь идет не о пресловутом переходе от низшей формации к высшей, от капитализма к коммунизму. Глобальная гипотеза Маркса и его единомышленников о том, что общество без частной собственности, построенное на принципах централизованного управления и распределения, есть высшая форма по отношению к обществу рыночного типа, оказалась необоснованна. Особых преимуществ (как и недостатков) в централизованном обществе по сравнению с таковым, основанным на принципах свободного обмена, не обнаружилось. Обнаружилось лишь то, что общества с преобладающим началом того или иного, свободного обмена или централизованного распределения, сосуществуют параллельно, как в новейшее время, так и во время предыдущих исторических этапов.
Советский коммунизм и западный капитализм, по всей видимости, являлись двумя различными модификациями единой индустриальной стадии развития цивилизации. Одна выросла из вольностей западноевропейских цехов и укреплялась в условиях городских communities, другая — вызревала из крепостных мануфактур Петра. Обе, на протяжении XIX и XX веков, последовательно обнаружили вред и бесперспективность своих крайних форм.
Так называемый коммунизм естественно возник в России из ее традиционного государственного крепостничества, из казенной и частной промышленности, вскормленной на тяжелых государственных налогах на средние и беднейшие слои населения. Только такая страна, как Россия, имела на заре века необходимые исторические предпосылки и подготовленную почву для проведения широкомасштабного опыта по качественному усилению, сознательного, государственного начала в управлении обществом и глубокому проникновению в процессы социального развития. Никакая иная страна не могла бы предоставить в руки социальным революционерам и первопроходцам столь мощные рычаги власти над массами. Советский коммунизм — это колоссальное усилие человечества в последовательном освоении вершин управления обществом. В исторически конкретных формах этот прорыв осуществлялся с большим напряжением и нагрузкой на идеологические факторы. Именно идеологи присвоили государственному регулированию жесткие системные; формационные рамки коммунизма. Если бы марксизм не сумел превратить себя в идеологию миллионов, идеологию классовой борьбы и диктатуры пролетариата, то его формационная теория осталась бы в истории XIX века всего лишь как очередная, более или менее оригинальная научная система, каковых тогда, в ученой Германии возникало множество и которые вызывали интерес только у узкого круга образованной публики. Формационная теория общественного развития приобрела свое планетарное звучание и историческое значение, поскольку смогла трансформироваться в идеологию, мировоззрение активного действия миллионов. Об этом можно судить по тому, как на глазах угасла ее научная значимость после того, когда была разрушена и отброшена советская коммунистическая идеология, превратившаяся под занавес в окаменелое доктринерство.
Умирая, марксистская идеология сняла с методов государственного регулирования оковы фундаментализма и идеологической непримиримости. Государственное принуждение и регулирование уже не создает систем и не воздвигает формаций. Оно осталось везде, но без претензий на торжество разума и всеобщее счастье человечества. Оно стало тем, чем должно быть и чем в принципе всегда и было — эффективным инструментом управления и развития общества. С помощью коммунистов человечество испытало его в наиболее жестком режиме, проверило предел возможностей и уверенно использует его в решении проблем экономического развития и смягчения социальных противоречий. Как сказано в Писании: и познаешь ты истину и сделает истина тебя свободным. Коммунизм был познан обществом и перестал довлеть над ним в качестве некоего фетиша, стал доступным инструментом власти. Это только в начале пути познания прозелиты-коммунисты абсолютизировали методы «пролетарского» государства до значимости ключей к вечному блаженству человечества, а буржуазные противники энергично доказывали их противоестественность и негуманность. Достигнутые обществом возможности в манипулировании, произвольном сочетании свободного рынка и централизованного распределения стерли их антагонизм. Обретенная свобода размыла жесткие границы коммунизма и капитализма и вновь вернула их в лоно единой формации. Но такой степени свободы нужно было еще достичь, дойти до нее изо всех сил, и военный коммунизм в России явился на этом пути самым первым, самым рискованным и болезненным шагом.
Приступая к нашему исследованию политики и важнейших сторон социальной истории военного коммунизма, вспомним слова гениального сатирика М. Е. Салтыкова-Щедрина: «История не возвращается назад и не затем поднимает завесу прошлого, чтобы рекомендовать его идеалы будущим векам, но затем, чтобы засвидетельствовать, что идеалы эти окончательно исчерпали свое содержание и что вновь вызывать их к жизни нет никакой надобности».