«Прекрасная попытка»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Прекрасная попытка»

Еще во время пребывания двора в Москве Елизавета Петровна назначила своему племяннику несколько молодых русских лакеев, чтобы разбавить ими плотное кольцо старых голштинских слуг. Это были братья Чернышевы — Андрей, Алексей и Петр — сыновья поручиков лейб-компании, т. е. люди, на которых, как считалось, императрица может положиться. «Великий князь очень любил всех троих… — писала Екатерина, — и действительно, они были очень услужливы, все трое рослые и стройные, особенно старший. Великий князь пользовался последним для всех своих поручений и несколько раз в день посылал его ко мне». Старший из камер-лакеев Андрей близко сошелся с Тимофеем Евреиновым, камердинером Екатерины, «и я часто знала этим путем, что иначе оставалось бы мне неизвестным». «Оба были мне действительно преданы сердцем и душою, и часто я добывала через них сведения». Комнатные слуги, общаясь между собою, знали многое из того, что происходило во дворце между разными высокими персонами: кто был у государыни, с кем она говорила, в каком настроении вышла, что и кому в сердцах бросила о великокняжеской чете, прусском короле, шведском кронпринце… Умея анализировать такую информацию, можно сделать правильный прогноз. Екатерина этому только училась, и слуги давали ей бесценную пищу для размышлений.

Петр был очень близок с Андреем. «Ему же он доверялся, когда не хотел идти ко мне», — замечала наша героиня. Однажды в шутливом разговоре, касавшемся Екатерины, лакей бросил наследнику: «Ведь она не моя невеста, а ваша». Вероятно, речь шла о недостатке внимания к нареченной. Цесаревича слова крайне насмешили, и с тех пор он стал называть Екатерину «его невеста», а Андрея «ваш жених». С этих-то фривольных намеков все и началось. Молодой лакей сразу почувствовал, что короткость господина может ему дорого стоить, и предложил после свадьбы именовать хозяйку «матушка», что не противоречило тогдашней традиции. Тут неверный шаг сделала Екатерина — начала именовать Андрея «сынок». Она признавалась, что между нею и великим князем разговор постоянно шел об этом «сынке», которым и Петр «дорожил, как зеницей ока».

Такое пристрастие испугало остальных слуг. Улучив минуту и оставшись с хозяйкой наедине, Евреинов передал ей пересуды: «Вы только и говорите про Андрея Чернышева и заняты им». В невинности сердца, как говорит Екатерина, она ответила: «Какая в том беда, это мой сынок; великий князь любит его так же, и больше, чем я». И тут Тимофей изрек непреложную истину: «Великий князь может поступать, как ему угодно, но вы не имеете того же права; что вы называете доброй привязанностью… ваши люди называют любовью».

Екатерина была потрясена этим открытием. Возможно, до сей минуты она не догадывалась об истинных корнях своего чувства, но теперь ей сказали прямо. «Я была как громом поражена, и мнением моих людей, которое я считала дерзким, и состоянием, в котором я находилась, сама того не подозревая». Камердинер посоветовал Чернышеву сказаться больным и на время запереться дома, чтобы слухи поутихли. До апреля Андрей не показывался во дворце, а когда появился, «я не могла больше видеть его без смущения».

Вскоре во время одного из концертов великого князя скучавшая от музыки Екатерина тихонько встала и пошла к себе в комнату. «Эта комната выходила в большую залу Летнего дворца, в которой тогда раскрашивали потолок и которая была вся в лесах». По дороге она не встретила ни души. «От скуки я открыла дверь залы и увидела на противоположном конце Андрея Чернышева; я сделала ему знак, чтобы он подошел; он приблизился к двери; по правде говоря, с большим страхом, я его спросила: „Скоро ли вернется императрица?“ — Он мне сказал: „Я не могу с вами говорить, слишком шумят в зале, впустите меня к себе в комнату“. Я ему ответила: „Этого-то я и не сделаю“. Он был тогда снаружи перед дверью, а я за дверью, держа ее полуоткрытой и так с ним разговаривая. Невольное движение заставило меня повернуть голову в сторону… Я увидела позади себя, у другой двери моей уборной, камергера графа Дивьера, который мне сказал: „Великий князь просит Ваше Высочество“». Екатерина закрыла дверь и вернулась на концерт. «Я узнала впоследствии, что граф Дивьер был своего рода доносчиком, на которого была возложена эта обязанность, как на многих вокруг нас»[266].

Блестящая сцена!

Случайное свидание. Робкое, очень невинное кокетство. Отказ дамы впустить кавалера к себе. Пара ничего не значащих фраз. Недоброжелательный взгляд. Гибель обоих.

Екатерина не сразу поняла, что произошло. Ее застали на месте преступления. Пусть и мнимого. Теперь разговор с Андреем с глазу на глаз поставят великой княгине в вину и оплетут самыми соблазнительными подробностями. Она погибла, потому что уличенную в измене жену ожидало расторжение брака, высылка, а в худшем случае — монастырь.

В «Записках» Екатерина грешила на Дивьера. В другом автобиографическом наброске она возлагала вину на Крузе, свою домашнюю мегеру. Эта дама любила выпить и, только хлебнув лишку и отправившись спать, оставляла великокняжескую чету в покое. Потому ей часто подносили через доверенных слуг. Одним из них был Андрей. «Великий князь имел камердинера, которого Крузе очень любила за то, что он приносил ей очень часто вина и напивался вместе с нею; вслед за чем он выпытывал ее и узнавал, что она делает, и замышляет, и все, что императрица могла придумать; после чего он мне сообщал, и так как это могло происходить только в комнате великого князя, чтобы не возбуждать подозрений, то, когда я туда приходила, я часто с ним говорила. Крузе, застав нас раза три-четыре за разговором, приревновала меня к нему и выдумала сказку»[267].

В сущности, могли донести оба: и Дивьер, и Крузе — в конце концов, обоим вменялось в обязанность шпионство. О том, что противник сумел воспользоваться ее малейшей неосторожностью, Екатерине стало ясно уже на следующий день. Дело посчитали нужным раздуть и придать вид преступления. «В воскресенье мы с великим князем узнали, что все трое Чернышевых были сделаны поручиками в полках, находившихся возле Оренбурга, а днем Чоглокова была приставлена ко мне».

Преданных Петру слуг сослали, а великой княгине определили обер-гофмейстерину. И какую! Марью Симоновну Чоглокову, урожденную Гендрикову, двоюродную сестру и статс-даму императрицы, пользовавшуюся ее доверием. Екатерина даже назвала ее при первом упоминании «главной надзирательницей». 25 мая Чоглокову представил царевне не кто-нибудь, а сам канцлер. Знаковый жест. Алексей Петрович демонстрировал, чьим человеком является графиня Марья. Открыто, едва ли не с насмешкой. Для него то был миг победы.

Екатерина смотрела в окно, как обер-гофмейстерина переезжает в Летний дворец, поближе к подопечным. «Это меня как громом поразило, — вспоминала она, — эта дама была совершенно предана графу Бестужеву, очень грубая, злая, капризная и очень корыстная… Я много плакала, видя, как она переезжает, и также во весь остальной день». Пришлось даже пустить великой княгине кровь.

Держать удар Екатерина еще не научилась. Провал был очевиден, так как к ней приставили «надзирательницу» от Бестужева. Она еще не знала, каких ждать последствий, но уже рисовала их в самом черном цвете. Это было первое в жизни нашей героини политическое поражение. Екатерина испытала его вкус и, так как опыт еще не остудил в ней страсти и не закалил характер, восприняла чересчур остро. Со временем в более опасных ситуациях не будет ни слез, ни кровопусканий, ни… попыток самоубийства. А здесь целый букет эмоций выплеснулся наружу. Девушка запуталась в чужих интригах и не нашла иного способа развязать клубок, как покончить счеты с жизнью. Этому «прекрасному поступку» предшествовал разговор с Елизаветой, буквально втоптавший великую княгиню в землю. В разных редакциях он описан по-разному, но везде тяжел.

«Утром до кровопускания императрица вошла в мою комнату, и видя, что у меня красные глаза, она мне сказала, что молодые жены, которые не любят своих мужей, всегда плачут, что мать моя, однако, уверяла ее, что мне не был противен брак с великим князем, что, впрочем, она меня бы к тому не принуждала, а раз я замужем, то не надо больше плакать. Я вспомнила наставление Крузе и сказала: „Виновата, матушка“. И она успокоилась»[268].

Это самый безобидный вариант. Но есть другой, он помещен во второй редакции «Записок» 1791 г.: «Императрица начала разговор с того, что мать моя ей сказала, что я выхожу замуж за великого князя по склонности, но мать, очевидно, ее обманула, так как она отлично знает, что я люблю другого. Она меня основательно выбранила, гневно и заносчиво, но, не называя, однако, имени того, в любви к кому меня подозревали. Я была так поражена этой обидой, которой я не ожидала, что не нашла ни слова ей в ответ. Я заливалась слезами и испытала отчаянный страх перед императрицей; я ждала минуты, когда она начнет меня бить»[269]. Кстати, не так уж трудно соединить первый вариант рассказа со вторым. Елизавета буйствовала, а великая княгиня, рыдая, повторяла: «Виновата, матушка» — в отчаянной надежде, что последнее успокоит расходившуюся свекровь.

Однако в «Записках», адресованных Понятовскому, имеется еще более грозный образчик речей государыни: «На следующий день, когда я решила пустить себе кровь, я встала рано утром. Крузе сказала мне, что императрица уже два раза присылала спрашивать, встала ли я; минуту спустя она вошла и сказала мне с разгневанным видом, чтобы я шла за ней. Она остановилась в комнате, где никто не мог нас ни видеть, ни слышать… Она стала меня бранить, спрашивать, не от матери ли я получила инструкции, по которым я веду себя, что я изменяю ей для прусского короля; что мои плутовские проделки и хитрости ей известны, что она все знает; что когда я хожу к великому князю, то из-за его камердинеров, что я причиной того, что брак мой еще не завершен (тем, чему женщина не может быть причиной), что если я не люблю великого князя, это не ее вина, что она не выдавала меня против моей воли, наконец [наговорила] тысячу гнусностей, половину которых я забыла»[270].

По словам московского историка К. А. Писаренко, у «обычно уравновешенной» тетушки «случился нервный срыв». Однако если проследить хронологию подобных «срывов», то окажется, что они происходили регулярно, а это уже не признак уравновешенности. Императрица была какой угодно: доброй, щедрой, сострадательной, но создается впечатление, что она постоянно пребывала на взводе, готовая прицепиться к любому слову. В данном случае Екатерина, без сомнения, была виновата и в политической игре, и в неосторожном поведении. Но нельзя отрицать, что именно выговор Елизаветы, заключавший «тысячу гнусностей» и выглядевший как крик на грани побоев, подтолкнул великую княгиню к роковому поступку.

Во всех редакциях, кроме «Записок» Понятовскому, описание попытки самоубийства отсутствует. Но она логически вытекает из приведенного разговора. Убрав рассказ о «прекрасном поступке», пришлось смягчать и беседу, ибо невозможно было объяснить, как после страшного разноса Екатерина просто отправилась читать, а потом еще поговорила с Петром, отведя подозрения в неверности.

«Я была в таком сильном отчаянии, что если прибавить к нему героические чувства, какие я питала, — это заставило меня решиться покончить с собой; такая полная волнений жизнь и столько со всех сторон несправедливостей и никакого впереди выхода заставили меня думать, что смерть предпочтительнее такой жизни; я легла на канапе и после получаса крайней горести пошла за большим ножом, который был у меня на столе, и собиралась решительно вонзить его себе в сердце, как одна из моих девушек вошла, не знаю зачем, и застала меня за этой прекрасной попыткой. Нож, который не был ни очень остер, ни очень отточен, лишь с трудом проходил через корсет, бывший на мне. Она схватила за него; я была почти без чувств… Она постаралась заставить меня отказаться от этой неслыханной мысли и пустила в ход все утешения, какие могла придумать. Понемногу я раскаялась в этом прекрасном поступке и заставила ее поклясться, что она не будет о нем говорить, что она и сохранила свято»[271].

Данный текст является ознакомительным фрагментом.