Заключение
Заключение
В своем глубоком и важном исследовании Арно Мейер утверждает, что к 1914 г. в Европе по-прежнему сохранялось господство доиндустриальных институтов, доиндустриальной элиты и доиндустриальных ценностей. Для Мейера понятие «старый режим» обладает более широким значением, чем понятие «аристократия»: оно включает в себя, например, такие явления, как самодержавие, классический стиль в литературе и искусстве и малые предприятия традиционного типа. Тем не менее, из всех аспектов жизни доиндустриальной Европы именно аристократия обладает для него наибольшим значением. По его мнению, сохранение доиндустриальных элит и ценностей является ключом к пониманию причин, ввергнувших Европу в войну 1914 года[408].
По крайней мере в отношении аристократии доводы Мейера, касающиеся превосходства доиндустриальных форм собственности не представляются убедительными. В Англии и Германии несколько магнатов аристократического происхождения действительно вошли в узкий круг мультимиллионеров, но их богатство создавалось в новую промышленную эру и обеспечивалось шахтами, заводами и фабриками или городской недвижимостью. Несомненно, в период 1880–1914 гг. положение намного более значительной группы, а именно сельских землевладельцев, в особенности в Германии, было существенно лучше, чем следовало бы ожидать. Однако нельзя забывать тот факт, что в наиболее состоятельных кругах германского и британского общества численность аристократов многократно уступала численности выходцев из среднего класса, чье благосостояние имело своим источником отнюдь не сельское хозяйство. Как объяснялось в главе 2, российская статистика не располагает данными, позволяющими сделать столь же категоричный вывод в отношении царской империи, однако имеющиеся данные указывают на то, что господствующие в России тенденции были весьма близки к тем, какие нашли документальное отражение в Англии и Германии.
В сфере политики картина представляется менее четкой. К 1914 г. политическое могущество британской аристократии существенно снизилось по сравнению с 1815. В отношении Пруссии и России подобное утверждение менее справедливо. Как это ни парадоксально, конституционные и парламентские институты в России и Пруссии, создание которых обеспечивало движение в сторону демократизации по английскому образцу, во много раз увеличили влияние именно тех социальных групп, которым демократия должна была нанести наибольший урон. Наблюдаемый к 1914 г. упадок английской аристократии, в противоположность сохранившей свои позиции и даже вновь поднявшей голову аристократии прусской и российской, в некоторых отношениях вполне соответствует выводам теории модернизации. Согласно основному положению этой теории следует ставить во главу угла перемены в области экономики, которые обеспечивают социокультурное развитие и в итоге неизбежно оказывают сокрушительное воздействие на политику. Английская промышленная революция, начавшаяся около 1780 г., привела к ослаблению могущества аристократии, однако процесс этот приобрел стремительные темпы лишь столетие спустя. Следовательно, вполне закономерно, что в Пруссии, и еще в большей степени, в России, странах, на десятилетия отстававших от Британии в экономическом развитии, старая элита в 1914 г. стала политически даже сильнее.
К такому выводу, однако, можно прийти, только если принять чрезмерно механистическую и оптимистичную точку зрения. В 1914 г. прусская и российская аристократии изо всех сил стремились сохранить политическое влияние отчасти благодаря тому, что с полным основанием предполагали: с исчезновением этого влияния они прекратят свое существование, как классы. Магнаты могли процветать и в эпоху плутократии. Однако, как прусское поместное дворянство обошлось бы без сельскохозяйственных субсидий, а юнкера — без своей традиционной ниши в государстве Гогенцоллернов? Несомненно, времена их славы и могущества навсегда бы прошли. Своих земельных владений они также вскоре лишились бы. В России положение аристократии было даже более угрожающим. Как показали волнения и выборы 1905–1907 годов, демократия неизбежно повлекла бы за собой экспроприацию собственности аристократов. Вряд ли приходилось рассчитывать, что с течением времени старая элита сама согласится мирно исчезнуть с политической сцены в незаметной английской манере. Помимо всего прочего, это ее исчезновение скорее всего произошло бы — совсем не по-английски — чрезвычайно стремительно и бурно.
Еще более сложным вопросом является культурная гегемония аристократии. Если учесть, что культура — это прежде всего ценности, становится очевидным, что влияние аристократии в Англии и Германии было намного весомее, чем в России. Лежащие на поверхности объяснения причин, помешавших российской аристократии внедрить в общество собственные ценности, представляются наиболее убедительными. Во второй половине девятнадцатого века относительные экономические и военные неудачи России, общая ее отсталость по меркам наиболее передовых государств мира ронял и престиж ее элиты. Самодержавное правление, с которым в значительной степени была связана аристократия, вызывало враждебное отношение в образованном обществе (которое состояло в значительной степени из дворян), так как самодержавное государство отказывало в тех правах и свободах, которые, считало оно, ему, как группе цивилизованных европейцев были положены.
Положение, однако было гораздо сложнее. Основными ценностями и функциями, присущими российской аристократии, начиная с восемнадцатого века, были гражданская служба и ведущая роль в вопросах культуры, аристократы служили Государству, и, все в большей мере, России. Они руководили процессом просвещения в своей стране. В значительной мере справедливо будет сказать, что эти аристократические ценности — гражданское служение и просвещение — оставались главными в России и в девятнадцатом веке. Но многие образованные россияне, и среди них многие дворяне, пришли к убеждению, что служение России — а Россия означала для них народ, точнее, крестьянство, — несовместимо с традиционной лояльностью по отношению к царизму. Что касается культурного лидерства, то оно порой рассматривалось с грубо материалистических и утилитарных позиций, и сводилось к заботе о повышении уровня жизни населения. Но, в целом, образованные россияне, включая представителей аристократии, внесли огромный вклад в мировую литературу и музыкальную культуру, и, несомненно, по эстетической чуткости намного превосходили английскую традиционную элиту, не говоря уже о юнкерстве.
Сохранение влияния, и даже, как это порой утверждается, господства аристократических ценностей в индустриальной Англии и Германии представляется весьма спорным. Жизнеспособность этой «культурной гегемонии» нередко вызывает удивление и называется в качестве основной причины многих неудач, постигших впоследствии германское и британское общество. На мой взгляд, и удивление, и выводы, делаемые на основании жизнеспособности аристократических ценностей, явно преувеличены.
Удивление, которое вызывает жизнеспособность аристократии, связано с вполне верной мыслью, что промышленная революция знаменовала собой кардинальный сдвиг в истории человечества. Возникло другое общество с ценностями и элитами, фундаментально отличными от традиционных. Разумеется, чрезвычайно наивно было бы полагать, что в результате возникновения в викторианской Европе индустриального общества традиционная аристократическая элита немедленно и бесследно исчезнет. Аристократии сохраняли лидерство на протяжении длительного периода, и нетрудно было предположить, что сменится по меньшей мере еще одно поколение, прежде чем они уйдут с мировой сцены. Лишь одно поколение отделяло индустриальный подъем, который переживала Германия в 1870-е и 1880-е годы, от кануна года 1914. Нет ничего удивительного, в особенности в отношении Англии и Германии, и в том обстоятельстве, что аристократия нередко служила предметом восхищения, а ценности ее — объектом подражания. Аристократии этих стран являлись элитами двух наиболее могущественных и преуспевающих обществ Европы. Вряд ли кто-нибудь усомнится, например, в том, что английский аристократический парламент или непревзойденное военное искусство прусского юнкерства сыграли значительную роль в упрочении величия государств, величия, которым гордились также и граждане не-аристократического происхождения.
Не следует также упускать из виду, до какой степени эти аристократии сумели приспособиться к требованиям обновляющегося мира. В Англии эта приспособляемость наиболее очевидна. Задолго до 1815 г. земля была в англии товаром, который предлагался на рынке наравне с другими товарами. Не существовало никаких законных ограничений, препятствующих доступу джентри к земле. Земля покупалась за деньги — и с течением времени джентри, приобретая привычки и обычаи высшего класса, ощущали себя принятыми в его круг. В сфере политики английская аристократия развивала парламентские институты, которые доказали свою исключительную эффективность, обеспечивая согласие в современном модернизированном обществе и компетентное управление, — эффективность, какой не могли достичь абсолютистские монархии и их бюрократические аппараты, пытавшиеся по мере развития в континентальной Европе сложных индустриальных обществ посредничать между конфликтующими группами и классами. Исходя из этих обстоятельств, некоторые историки полагают, что в 1815 г. английская аристократия «обуржуазилась». Этот термин представляется весьма неудачным для характеристики социальной группы, которая по положению была ближе к традиционному правящему классу в полном смысле этого слова, чем дворянство любой другой европейской страны. В 1815 г. из всех аристократий Европы именно английская высшая аристократия (то есть прежде всего пэры) была самой богатой, самой могущественной, в наибольшей степени обеспеченной законодательными и конституционными привилегиями, и в наименьшей степени открытой притоку свежей крови. На протяжении девятнадцатого столетия она служила образцом, которому другие европейские аристократии все чаще старались подражать. Справедливо будет сказать, что английская аристократия быстрее и успешнее, чем любая другая, приспособилась к требованиям современной эпохи. Назвать ее «буржуазной» можно лишь при условии полного непонимания особенностей ее менталитета, ее достоинств и недостатков, а также ее роли в истории современной Европы.
Степень внедрения прусской аристократии в современный мир также нельзя недооценивать. В результате проводимых после 1807 г. реформ, представители всех классов получили возможность приобретать землю, в том числе и рыцарские имения (Ritterg?ter), со всеми неотделимыми от этих имений правами и полномочиями. Элементы принуждения, унаследованные от эпохи крепостного права, и в определенной степени сохранявшиеся до 1848 г. и даже позже, немало способствовали развитию сельскохозяйственного капитализма в крупных имениях, точно так же, как отсутствие подобных элементов в России после 1861 г. замедляло это развитие. Учитывая огромный приток недворян в ряды восточных землевладельцев, едва ли можно обосновать утверждение, что юнкерское общество представляло собой замкнутую касту. В действительности имело место противоположное; новички быстро внедрялись в юнкерское общество, делая его более сильным и приспособленным к условиям новой эпохи. В политике юнкера по большей части являлись убежденными антидемократами, которые с неприязнью относились ко многим аспектам современной политической деятельности. Тем не менее, им удалось обеспечить себе мощную поддержку со стороны германских аграриев. Bund der Landwirte во многих отношениях — и по своей организационной структуре, и по своей сложности, и по массовости вовлечения, и по откровенному эгоизму своих устремлений — была весьма современной политической группировкой. Ее также отличала чрезвычайная действенность, в доказательство чего можно сравнить судьбы английских и прусских провинциальных сельских дворян в период сельскохозяйственной депрессии. Но прежде всего, представители старой прусской элиты оказались подлинными мастерами-профессионалами, не знающими себе равных в военном искусстве; первоначально Германия утолила собственную жажду национального единства, а со временем стала угрожать всей Европе.
Если говорить о способности откликаться на требования современного индустриального мира, то пример России, в известном смысле, является наиболее странным. Гражданская служба и лидерство в области культуры, то есть основные роли, исполняемые аристократией в 1815 г., прекрасно соответствовали современной эпохе и ее ценностям. Отметим, что российская система государственной службы в теории основывалась на принципах главенства способностей и заслуг, однако на практике эти принципы подвергались существенному влиянию социоэкономических различий между классами, и благодаря личным контактам, школьным связям и т. п., традиционная элита пользовалась неформальными преимуществами. Даже в современном капиталистическом обществе в определенной мере сохраняется подобное положение дел, хотя, разумеется, далеко не в той степени, как в царской России девятнадцатого века. Однако, даже в России девятнадцатого века модернизация была неотделима от растущего престижа личных заслуг и деловых качеств. Более того, в новую эпоху российская элита вошла без того феодального груза, который затруднял процесс адаптации английским и прусским аристократам. В России не было аристократической верхней палаты английского образца, где членство передавалось исключительно по наследству, право законодательного вето было абсолютным, а враждебность к демократии — непримиримой. В отношении подвижности и открытости аристократическая элита в России в период с 1700 до 1880-х годов намного превосходила английскую. К тому же, процент национальных земель, находившихся к началу 1870-х годов во владении российской аристократии, весьма значительно уступал проценту земель, которыми располагали представители английского высшего класса.
Российские дворяне, в меньшей степени являвшиеся замкнутой кастой, чем представители германской высшей знати, в отличие от последних, не украшали свои имена приставками «фон», отличавшими их от простых смертных. С отменой крепостного права в 1861 г. российское дворянство практически лишилось существенных привилегий и исключительность его положения становилась все менее выраженной. Более того, традиционные качества европейской аристократии — назовем из них лишь два, одержимость фамильной гордостью и генеалогическую манию — никогда не проявлялись в России столь же рьяно, как в других европейских странах. Наибольшим противоречием между российской аристократией и современной эпохой было крепостное право, причем в самой отвратительной его форме; и оно сохранялось в стране до 1861 года. Вплоть до 1917 г. призрак крепостного права бросал свою тень на развитие событий. И все же, если рассматривать аристократию исключительно в плане ее собственных ценностей и традиций, напрашивается вывод, согласно которому именно русская аристократия менее всех других противостояла модернизации и более всех других имела шанс выжить. Несомненно, после 1905 г. дворянство решительно встало на защиту своего положения, однако, исследуя этот период, необходимо отметить, что представители знати отстаивали отнюдь не «феодальные» привилегии, а самый что ни на есть «буржуазный» принцип частной собственности на землю.
Обсуждая возможности выживания, открывшиеся перед аристократией в новую эпоху, следует также помнить, что традиционной элите всегда была присуща способность к адаптации, и еще в 1815 г. она располагала довольно значительным количеством ценностей и навыков, которые вполне отвечали требованиям индустриальной эры. Добавим также, что стоит еще поразмышлять, действительно ли успешная модернизация является бесспорной ценностью. Никто не сомневается, что традиционная аристократия — в качестве наследственного, обладающего законными привилегиями и господствующего в обществе правящего класса — обречена на исчезновение. Но либеральные индивидуалистические ценности, порожденные в девятнадцатом веке американским капитализмом, отнюдь не являются единственными, действительно отвечающими требования^ преуспевающей современной экономики. Германия эпохи Вильгельма, где капитализм был куда более государственным, корпоративным и авторитарным, чем предполагает англо-американская модель, потерпела в 1918 г. военное поражение, но как экономическая система вполне выдержала конкуренцию. Современная Япония, в которой аристократического общества нет и в помине, тем не менее сочетает с процветающей современной экономикой некоторые принципы Европы времен старого режима. Назовем лишь три из них: могущественная и чрезвычайно престижная государственная бюрократия, преданность семье и откровенно анти-индивидуалистическая культура. Поэтому вряд ли стоит считать непреложной истиной, что все ценности, исповедуемые дворянством и консерваторами в 1914 г., безнадежно устарели, в то время как принципы радикалов и либералов, напротив, современны и действенны[409].
В послевоенной Британии, все более озабоченной экономическим спадом, очевидным по сравнению с ее основными странами-конкурентами, сохранение аристократических ценностей в индустриальную эпоху иногда называют в качестве одной из причин упадка предпринимательского духа. Наиболее известным выразителем подобной точки зрения является Мартин Винер, который заявляет inter alia[410], что корень экономических неудач Британии в 1960-х и 1970-х годах лежит в «дворянизации» представителей среднего класса, происходившей в викторианских паблик-скул[411].
Это весьма спорное заявление Винера так же просто доказать, как и опровергнуть. Несомненно, данная книга, лишь мимоходом затрагивающая его положения, ником образом не претендует на выполнение подобной задачи. Тем не менее, мы можем пролить некоторый свет на доводы Винера. Несомненно, в XX веке английская аристократия сохранилась лучше, чем российская или немецкая, прежде всего потому, что Британия вышла победительницей из двух мировых войн. После 1870-х годов начался процесс формирования новой плутократической элиты, вышедшей из состоятельных кругов, как старых аграрных, так и новых — финансовых и промышленных. Подобно самой Британии, эта элита была значительно более однородна, чем элиты Германии и России до Первой мировой войны. Аристократические ценности внесли неоценимый вклад в ее жизнестойкость. Очевидно, что эти аристократические ценности не были связаны с предпринимательством: скорее, то были ценности правящего класса, а в викторианскую эпоху в возросшей степени и ценности гражданского служения. Закрытые привилегированные школы, паблик-скул, сыграли жизненно важную роль в формировании новой элиты. Ценности, которые исповедовались там, были противоположны предпринимательским. Характеру отдавалось предпочтение над интеллектом, античности над современной наукой, к тому же, в паблик-скул были чрезмерно подвержены стремлению со вкусом проводить досуг в ущерб усердной работе.
Все это льет воду на мельницу Винера, однако сравнение между британской, германской и российской аристократиями делает его выводы несколько проблематичными. Расцвет российской экономики в последние десятилетия старого режима уже выдвигает перед исследователем некоторые трудности. Российские элиты были разнородными по своему составу, а роль правительства и зарубежного капитала — весьма велика. Как бы то ни было, в итоге исповедуемые интеллигенцией антикапиталистические ценности — ряд которых был ею унаследован от аристократии, — в 1917 г. уничтожили предпринимательство в России.
Германия является для Винера более серьезной проблемой. Многие представители современной историографии одержимы идеей, согласно которой влияние «пережитков старого режима», и прежде всего аристократии, помешало Германии следовать «нормальным» либеральным капиталистическим путем. Но юнкера явно не препятствовали развитию германского капитализма, который до 1914 г. переживал бурный расцвет. Справедливость требует отметить, что и юнкера, и силезские магнаты куда больше были склонны к предпринимательству, чем английские рантье, но, если судить в общем, ценности немецкой старой элиты вряд ли соответствовали ценностям современного капитализма. Возможно, если бы правление Гогенцоллернов продлилось дольше, влияние старой элиты способствовало бы упадку индустриального духа Германии. Согласно одной из кошмарных фантазий Макса Вебера, пуританская предпринимательская энергия немецкой буржуазии — основа экономического динамизма и мирового могущества Германии — могла сойти на нет благодаря «феодолизации» среднего класса и превращению его в класс рантье — прусских офицеров запаса[412]. На это можно возразить, что государственные, корпоративные и авторитарные формы германского капитализма прекрасно сочетались с прусскими лютеранскими, старорежимными традициями и соответствовали требованиям конкурентноспособной национальной экономики.
Хотя тезисы Винера, несомненно, обладают определенной силой, по моему мнению, они представляются менее интересными и менее убедительными, чем проводимое Гарольдом Перкиным различие между аристократической, предпринимательской и профессиональной культурами в викторианской Англии, а также осуществленный этим исследователем тщательный анализ того, каким образом борьба между двумя последними группами стала ключевым фактором, определяющим современную британскую политику. Начиная с 1914 г., средний класс образованных специалистов значительно превосходил старую аристократию и численностью, и влиянием, и, по крайней мере, на первый взгляд, именно в его ценностях, а не в ценностях старой землевладельческой элиты, следует искать опору духу предпринимательства. К тому же, исторически сложилось так, что в Англии провести различие между образованными специалистами и представителями класса джентри было труднее, чем в большинстве других стран. В 1860-х годах, например, Мэттью Арнольд отмечал, что «ни в одной другой стране <…> образованные специалисты не разделяли столь естественно мировоззрение аристократии, как в Англии, что, как можно предположить, было тесно связано с пресловутым понижением статуса, претерпеваемым младшими сыновьями английской знати и джентри»[413].
Даже если утверждения Винера полностью справедливы, они, однако, в большей степени направлены против английского среднего класса, а не против аристократии. Несомненно, английские землевладельцы обладали меньшей предпринимательской активностью, чем силезские помещики и даже юнкеры, а их вклад в культуру был незначительным по сравнению с достижениями русской аристократии. Но английская аристократия являлась прежде всего классом, державшим бразды политического правления, и эту свою роль в период викторианского перехода к демократии она исполняла с завидным мастерством и реализмом. Правда, в эдвардианский период некоторые аристократы начали испытывать определенные опасения относительно собственных «достижений», но даже если брать в расчет консервативное меньшинство, так называемых «твердолобых», их непримиримость основывалась на концепциях, которые ни в коем случае не являлись всецело реакционными или эгоистичными. Как утверждал герцог Бедфорд: «Никакого иного места для Великобритании, кроме первого, я не признаю». Это заявление отражает надменный патриотизм викторианской и эдвардианской англии, присущий всем классам этой величайшей империалистической державы. Учитывая подобные убеждения, чуть ли не безумная тревога пэров-консерваторов относительно военной неподготовленности Британии и нежелания ее народа нести бремя налогов и воинской повинности, была не лишена оснований. Лорд Денби задавался вопросом, «готов ли народ Британии безучастно взирать на то, как империя превращается в два острова, на которых мы живем, да несколько колоний, разбросанных по свету». Если же нет, добавлял граф Селборн, тогда народу придется заплатить необходимую цену за осознание того, что, «если Британия собирается в будущем оставаться в одном ряду с США, Россией и Германией, мы должны разуметь под Британией не Соединенное Королевство, а Империю». Вложив много душевных сил и пролив немало крови во имя Империи в течение двух мировых войн, британская элита направляла процесс деколонизации с достойным восхищения здравым реализмом, во многом связанным с теми образцами прагматических уступок, на которые в свое время шла викторианская аристократия[414].
Обвинения, выдвинутые против юнкеров, намного более серьезны, чем ответственность за снижение экономического роста. Согласно мнению некоторых влиятельных историков, именно на высшем классе Пруссии лежит основная ответственность за поражение демократии во Втором Рейхе, развязывание Первой мировой войны и приход к власти нацистов. Во всех этих обвинениях есть определенная доля истины. Дух юнкерства был всецело авторитарным и милитаристским. Прусские аристократы были отнюдь не единственными антидемократами и милитаристами в императорской Германии, равно как не были они и наиболее убежденными империалистами, но они, несомненно, внесли существенный вклад в создание преград для демократизации и в возникновение общественного климата, при котором правители Германии в 1914 г. избрали войну. По сравнению с аристократией Англии или Западной Германии, юнкеры представляли существенную опасность: они были слишком многочисленны, слишком несговорчивы и пустили слишком глубокие корни в «своем» государстве Гогенцоллернов, чтобы легко отойти на обочину. Более того, основные пути приспособления юнкеров к действительности — а именно, военный профессионализм и тактика непримиримой борьбы парламентских группировок — отнюдь не способствовали миру и стабильности как в Германии, так и во всей Европе.
Тем не менее, даже оставив в стороне вклад других групп немецкого общества, возлагать на юнкеров основную вину за крушение мира в 1914 г. явно несправедливо. Международные отношения в эпоху империализма подчинялись своей собственной неприглядной логике. Эта логика отчасти зависела от внутренних факторов, оказывающих влияние на правительства, но при этом сохраняла значительную степень автономности. Империи, против которых в 1914 г. выступила Германия, были созданы благодаря применению силы, и в значительной степени сохранялись силовыми методами. Как показывают действия, предпринятые Францией в Марокко, и огромные англо-французские аннексии после Первой мировой войны, эти страны отнюдь не расстались со своими хищническими инстинктами. Учитывая путь, по которому направлялись империалистические международные отношения, Германия до 1914 г. имела основания опасаться как роста могущества России, так и того, что Британия удушит ее внешнюю торговлю, приобретавшую для Германии все возрастающее значение. В период между 1900 и 1918 годами Германия действовала более опрометчиво и жестоко, чем другие державы, однако различие не было столь уж принципиальным.
Еще более несправедливо возлагать на юнкеров или на германскую аристократию в целом главную ответственность за нацизм. Нельзя пренебрегать такими факторами, как воздействие Первой мировой войны, русской революции, инфляции и депрессии. Юнкерство эпохи Вильгельма имело свои отталкивающие стороны, но для прусского высшего класса эдвардианского периода было, в самом буквальном смысле этого слова, немыслимо истребить миллионы мирных жителей в концентрационных лагерях, тем более, что этого совершенно не требовала военная целесообразность. Конечно, юнкерство сыграло свою роль, способствуя приходу к власти Адольфа Гитлера, но в этом отношении ни один из элитарных кругов Германии не свободен от упреков. Неблаговидное поведение промышленников общеизвестно, но и католическая иерархия, отнюдь не склонная к демократии и враждебно настроенная к либерализму, была счастлива подписать соглашение с фашистами в Германии, как она прежде сделала это в Италии. Коммунисты особенно усердно расчищали Гитлеру путь, но и лидеры социал-демократов тоже не остались в стороне, хотя в вину им можно поставить лишь узкую ментальность, характерную для обитателей гетто, и недостаток воображения, которые они проявили, отвечая в 1930-х годах на кризис, последовавший за депрессией.
Когда Гитлер пришел к власти, его враги среди старой элиты опасались, что, противодействуя ему, они тем самым отдадут Германию в руки своих противников-социалистов. И, что еще важнее, они сознавали также, что путч отнюдь не завоюет им симпатий среди националистически настроенных масс. Порочная доктрина «моя страна — это моя страна, права она или не права», способствовала примирению с властью человека, которого считали способным усилить мощь Германии. И все же, в целом, аристократия была менее очарована нацизмом с его расистскими и «народными» теориями, чем средний класс. Отчасти это отражает самосознание дворянства и свойственное ему предубеждение против интеллектуалов, в том числе и расистского, толка. Но те аристократы, которые в течение многих лет противодействовали Гитлеру и в 1944 г. чуть-чуть не убили его, руководствовались и более высокими соображениями. Происходившие в основном из семей, являвших собой сливки прусского высшего класса, таких, как Шуленберги, Мольтке, Лендорфы и им подобных, военные заговорщики в большинстве своем служили в Девятом Пехотном полку, который был преемником Первого Гвардейского полка королевской армии. Все эти люди были наделены чувством ответственности за свою страну, а также физической храбростью и истинно христианским сознанием, достойным лучших представителей старых консервативных пиетистов.
Вспоминая о Клаусе Штауфенберге или Генрихе фон Лендорфе, мы не стремимся обелить германскую аристократию или позабыть о ее фундаментальной антидемократической роли в истории современной Германии. Мы хотим лишь восстановить равновесие и воспрепятствовать использованию аристократии для оправдания ошибочных или преступных деяний других социальных групп. Это представляется необходимым. Ни сам Гитлер, ни его окружение не имели ничего общего с юнкерством. То же самое можно сказать про миллионы людей, которые голосовали за него, и, соответственно, поддержали его правление. Возлагать вину за приход к власти нацизма на старую аристократию и ее традиции чрезвычайно удобно. Аристократы представляют собой крошечное меньшинство, ничего не значащее в современном мире, группку, чьи грехи можно с легкостью отнести к минувшей эпохе. Возводить обвинения на по-прежнему могущественный средний класс, охватывающий и профессионалов-специалистов, или, еще хуже, на сам демократический электорат, куда как беспокойнее. Тут’ возникает множество вопросов о нас самих, о человеческой природе и о всезнающих — в теории — вершителях современной политики, чьи непременные достоинства — необходимый миф любой политической системы