Глава пятая КРИЗИС БОЛЬШЕВИЗМА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава пятая КРИЗИС БОЛЬШЕВИЗМА

Для того чтобы сознательно отнестись к анализу фактического материала, имеющегося в нашем распоряжении, и вставить его в исторические рамки, тем самым избегая слишком поспешных выводов, мы никогда не должны забывать о положении большевистской власти весной и летом 18 г. Судьбы царской семьи, конечно, неразрывно были связаны с тем перманентным кризисом, который эта власть изо дня в день переживала. Мы видели, что наблюдения и оценка происходившего в первых числах августа привели Гельфериха к убеждению, что советская власть находится как бы в состоянии человека, над которым занесли нож. Немецкий дипломат безоговорочно заключает, что только германская политика спасла в это время большевиков – во время самого тяжелого кризиса с момента захвата ими власти. И действительно, при всей неопределенности недальновидной и даже противоречивой политики Антанты, при всем разброде русских общественных сил, раздираемых социальными, политическими и психологическими расхождениями (именно психология в значительной степени определяла, с одной стороны, споры об ориентации, а с другой – порождала какой-то фаталистический квиетизм и попытки даже отыскать компромисс с большевиками), положение большевиков в дни пребывания Гельфериха казалось безнадежным. Всероссийская власть, заключившая в Бресте международный договор, была в сущности сужена почти до пределов Великороссии или старой Московии и, следовательно, становилась властью областной, окруженной враждебными силами. Вся южная периферия оставалась враждебным станом, несмотря на дипломатические переговоры, которые при содействии немецкого посредника велись с Доном и Украиной[380]; в июле поставившая себе всероссийские задания Добровольческая армия, насчитывающая в своих рядах уже 20 тысяч, совершала так называемый второй кубанский поход, который закончился разгромом советских сил на юге и взятием 3 августа Екатеринодара; в июле появились уже предвестники «восточного фронта», который перешагнул через Урал, приблизился к Волге, и таким образом составлял прямую угрозу центру; интервенция союзников на севере, как уже действие определенно противобольшевистское, приобретала также реалистические формы. В самом центре «кукушка уже прокуковала» для советской власти, она уже «висит на волоске» – это признает в интимных высказываниях, по свидетельству Сталина, не кто иной, как шумный создатель советской обороны Троцкий[381].

Современники из социалистического лагеря, враждебного большевикам, были довольно единодушны в оценке происходившего. Так, издававшийся на Украине орган бундовцев «Фольксцайтунг» писал в июле: «С каждым днем становится яснее, что господство большевиков в России идет к концу. Чехословацкое восстание и последние события в Москве и Петербурге заканчивают этот процесс». «Банкротство большевизма» орган бундовцев видел в нарастающей враждебности крестьян и массовом отходе «голодающих» рабочих. В центре группа с. д., порвавшая с традиционной формулой меньшевизма, по которой борьба с большевиками неизбежно должна была привести к реставрации, и выступившая с призывом к активной борьбе за «независимый и демократически строй России», в прокламации говорила: «Эта борьба уже принимает в наших глазах все более массовый и стихийный характер как в городах, так и в деревнях, и захватывает все более широкие слои народных масс». Что же это было – очередное самовнушение? Во всяком случае, окружавшая кольцом Москву «волна кулацких восстаний» (признание Ленина), организованные и стихийные рабочие стачки, которые вынуждена были отмечать и советская печать, – все это были реальные факты, они не создавали прочной базы для существования «социалистической республики» и отнюдь не укрепляли уверенности в том, что в совдепии «народ с большевиками» [382]; недаром Кремль, как засвидетельствовал Петерс, охранялся исключительно латышскими преторианцами – русские красноармейские части и прежде воинственные кронштадтские матросы уже не представляли собой надежной опоры. Но колебались и «латыши», находившиеся в советских рядах, – по словам Гельфериха, видные латышские военные зондировали почву в немецком посольстве и высказывали готовность выступить против советской власти, если им будет дана гарантия на возвращение в оккупированную немцами Латвию.

Последовавшее после убийства Мирбаха восстание левых с. р. в Москве, с отзвуком его еще менее эффективным в Петербурге и волжской авантюрой главковерха советскими войсками Муравьева, само по себе не могло представить опасности для большевистского правительства. Это были слишком запоздалые отзвуки на «революционные» настроения в период внутренне-фракционной борьбы за Брест-литовский мир, и они неизбежно оставались в пределах уже кристаллизировавшейся советской общественности. Попытка сорвать Брестский мир не могла найти себе большого отклика в широких массах населения. Очевидцы свидетельствуют, что матросы Поповского отряда в Трехсвятительском пер. не проявили большой стойкости, хотя численность восставших значительно превышала цифру бойцов, которых спешно могла выставить в Москве власть (1800 против 720 – правда, у этого меньшинства была артиллерия). Знаменательно было то, что соседние с восставшими Покровские казармы объявили «нейтралитет», и московские верховники таким образом неожиданно могли бы оказаться в критическом положении, если бы не наличие в Москве латышского полка под командой профессионала Вацетиса. Страшны были для власти после убийства германского посла перспективы возможной ликвидации «молчаливой» коалиции между русскими интернационалистами и немецкими империалистами. Большевики никогда не могли быть уверены в том, что германские штыки, находившиеся на подступах Москвы и Петербурга, при постоянно изменявшейся конъюнктуре, не могут обратиться против них; слухи, проникавшие в антисоветскую печать, часто неверные и преувеличенные, муссировали этот страх перед возможным разрывом (они говорили, напр., о проекте принца Гессенского создать «генерал-губернаторство» из оккупированных земель и т.д.). 6 июля вопрос был поставлен ребром и, как мы знаем, создал панику среди московских властелинов.

Пути левых с. р. остались изолированными[383]. Мы не имеем никаких указаний на то, что антибольшевистские военные организации полагали возможным воспользоваться междуфракционной борьбой и явно обнаружившейся слабостью правительственных сил, которых формально числилось около 7 тыс. Как ни распылены были тайные офицерские организации тех дней (в одной Москве их насчитывалось 12), как ни разъединены они были различными политическими водительствами и ориентациями, все же между ними была некоторая связь, и стало складываться даже нечто подобное центральному штабу. Лозунг свержения большевистской власти объединял всех тех, кто вступал в тайные связи в значительной степени под влиянием призыва ген. Корнилова (11 января) образовывать местные ячейки, если обстоятельства препятствуют явке в Новочеркасск. Один из активных участников савинковской организации (наиболее сильной и активной) ген. Роллер, который принадлежал к группе латышских стрелков, объединившихся еще ранее вокруг идеи защиты Учр. Собрания, говорит, что пассивность в Москве объяснялась убеждением, что при сокрушении большевистских сил, с чем справиться можно было при наличности 3 – 4 тыс. человек, пришлось бы потом иметь дело с организованными германскими военнопленными. Цифра их доводилась до 50 тыс. Чрезвычайную преувеличенность подобных исчислений показали факты, обнаружившиеся после убийства Мирбаха в связи с вопросом о вводе в Москву батальона немецких солдат. Но таково было тогда всеобщее убеждение.

Тайные военные организации с точки зрения внутренней безопасности должны были беспокоить большевиков в гораздо большей степени, нежели начинания последовательных революционеров, недовольных компромиссной политикой советской власти. В этом отношении угрожающим признаком должно было явиться неудачное выступление савинковской организации в городах верховья Волги, преждевременно спровоцированное безответственными заверениями московской агентуры военных миссий союзников о десанте. Дело было не в том, что Ярославль продержался 17 дней, а в том, что сепаратное выступление савинковской организации нельзя было рассматривать как изолированное действие. Это было одно из звеньев общего плана, который с натугой медленно складывался в расхлябистой обстановке тогдашней антибольшевистской общественности. Основной чертой такого плана являлось воссоздание «восточного фронта» уже в согласии с русскими общественными силами; интервенция (экономическая и военная помощь) в условиях такой договоренности теряла одиозный смысл чужеземного вмешательства. Первым этапом логически представлялось свержение власти, заключившей «похабный мир». Договорные отношения с союзниками закрепляли и непрочные всегда договорные отношения между общественными группами на почве одной общепризнанной политической платформы, которая была разработана «левым центром», – «Союзом Возрождения России», к которому присоединился отколовшийся от правых «Национальный Центр». Скрепляющая узы углублялись – и символом этого углубления явилось решение верховного вождя Добровольческой армии ген. Алексеева ехать на Волгу, т.е. в тот центр, где волею судьбы активную роль должна была играть конкурирующая в дни революции с большевиками во влиянии на массы партия соц. революционеров. Теперь мы знаем, что весь план оказался миражем. Но в дни наибольшего кризиса, который переживала советская власть, ауспиции для нее были зловещи. Большевики оказывались под двумя смертоносными ударами.

Критические июльские дни, когда советской власти для самосохранения приходилось делать ставку на ту немецкую помощь, которую у Гельфериха просил Чичерин, были действительно завершением процесса внутреннего «банкротства большевизма». В сущности, это банкротство началось с 25 октября 17 года. Захватившие государственную власть переживали перманентный кризис. Временная стабилизация, связанная с официальным выходом России из войны по заключении Брестского мира, отнюдь не вывела коммунистических вождей из состояния, подчас близкого к панике. Эти переживания спорадически захватывали – о них свидетельствуют сами деятели мировой революции – не только слабых духом, но и сильных волей. В сознании делавших мировую историю далеко не была изжита дилемма о неизбежности «сдачи власти», которая ставилась в интимных переживаниях непосредственно после октябрьского переворота. У нас лично имеется авторитетное показание (б. комиссара юстиции Курского), что такая мысль не чужда была самому Ленину даже в конце апреля – так пессимистически при объективном взвешивании, а не напоказ, оценивались тогда ближайшие перспективы. Поистине никто не сомневался, что судьба «рабоче-крестьянского» правительства уже взвешена историей, как писал в свое время официальный орган партии с. р. («Дело Народа» 28 января). Поэтому так неожидан был призыв, раздавшийся в Москве со стороны группы демократической интеллигенции, возглавляемой обычно чутким публицистом Кусковой и ее газетой «Власть Народа». Сотрудники газеты провозгласили лозунг перемены фронта в отношении большевиков: наступил момент отказа от борьбы – «нельзя же биться все время на кулачках» (Осоргин). Призыв работать вместе с большевиками, служивший прелюдией к последующей кампании Горького о примирении интеллигенции с большевистской властью и сменовеховства, показателен был для отметки наличности упадочного настроения в некоторых слоях интеллигенции. Но он был совсем не ко времени, прозвучал одиноко и остался изолированным, найдя лишь одобрение в официозной советской печати. Именно в демократических кругах исчезали признаки внешней общественной летаргии, порождаемые усталостью и разочарованием, и стала возможной концентрация сил в нарождавшихся объединенных организациях. Как раз партия, официоз которой в январе не сомневался, что могильщиком большевиков будет идущая им на смену «реакция», сама вступила на активный путь борьбы за воссоздание «восточного фронта». Эта новая позиция партии с. р. окончательно была зафиксирована в майских резолюциях партии об интервенции. Последующее выступление чехословаков в Поволжье и в Сибири в связи с местными конспиративными военными организациями и отклик, полученный в населении, воочию обнаружили беспомощность советской власти.

* * *

События на востоке были неожиданны для московской власти – она теряла Урал, который почитала своим прочным плацдармом. «Сюда отступит советская власть, – говорил Троцкий при мартовском свидании с ген. Нисселем, – но не уступит перед натиском с запада и востока империалистов Центральных Держав и Антанты». И это не было только словесной фиоритурой, заимствованной из старого лексикона Отечественной войны 1812 года. Не чувствуя прочности своего положения в центре, советская власть систематически подготовляла свою возможную эвакуацию в «восточном направлении». С этой целью в первых числах апреля была создана «всероссийская эвакуационная комиссия» и разработан самый план эвакуации, причем окончательным пунктом, куда должны были направляться грузы, назначен был именно Урал. Сюда направили не только «золотой запас» (уже вывезенный из Москвы и застрявший по закулисной интриге «белогвардейцев» в Казани), сюда свозились и заложники – между прочим, 200 заложников из Эстландии, захваченных в дни февральского наступления немцев и привезенных в Екатеринбург[384]. Эту тенденцию эвакуации в «восточном» направлении надлежит отметить особо – в силу этой тенденции и члены бывшей императорской фамилии, быть может, постепенно направлялись в сторону Урала. Высланные в Вологду, Пермь и Екатеринбург ехали на место ссылки не по этапу и в первое время жили, в общем, довольно свободно. Рискованно было бы утверждать, что сосредоточение великих князей в уральском направлении как бы служит доказательством наличности тайного решения советского правительства, принятого после Брестского мира, ликвидировать великокняжескую семью[385]. К этому вопросу в конкретной обстановке того, что произошло, мы еще вернемся. Уральский плацдарм, как прочный бест для большевистской власти, также следует отнести в значительной степени в область сотворенных миражей, и не только в силу внешне непредвиденных событий, разыгравшихся на «восточном фронте» при участие иноземной военной силы, но и в силу внутренней своей несостоятельности. Несмотря на старые большевистские связи с заводским населением Урала, единства рабочего настроения здесь не оказалось – знаменитая впоследствии в летописях гражданской войны эпопея рабочих дружин Воткинского и Ежевского заводов служит неопровержимым тому доказательством. Немало большевистских «цитаделей» оказалось на Урале во вражеском лагере, и, как свидетельствуют многие из современников, подчас «поворотным моментом в настроении рабочих на этих заводах являлось заключение Брест-литовского мира. Рабочие Урала волновались и бастовали еще задолго до появления чехословацких освободителей и открытия фронта „гражданской войны“. В повышенном настроении местного крестьянского населения сомневаться уже не приходится. Сами большевистские историки Приуралья говорят нам о „серии восстаний“, перешедших в конце мая во „всеобщий взрыв“; они с большой яркостью описывают, как „деревня за деревней“ в „десятках волостей“ выходили с вилами и косами и смело шли против винтовок и пулеметов. Нет, не только недовольство „реквизиционно-продовольственной политикой“ поднимало эту крестьянскую массу против большевиков. Власть отвечала жестокими репрессиями – и еще задолго до официального „красного террора“ в дни начинавшейся гражданской войны по всему Уралу прокатилась волна массового террора. Те же советские историки рисуют эпические сцены ответной „стихийной мести“ со стороны крестьян в период вынужденного отступления „красных войск“ с Урала перед продвижением чехо-словаков. Один из них, рисуя картины ужаса расправы деревенских кулаков в одной из волостей Красноуфимского уезда с „большевиками“ (так называли всех, работавших в советских органах), добавлял, что эти зверства творились в каждом уезде и в каждой волости.

* * *

В кровавом угаре гражданской войны в Екатеринбурге должна была создаться чрезвычайно напряженная атмосфера, которая ставила под прямой удар находившуюся там царскую семью. Очевидно, было бы ошибкой игнорировать эту обстановку. В сознании местных большевистских деятелей она ставила гораздо острее династическую проблему, чем то было в центре. Автор предисловия к изданной Уралкнигой работе Быкова, много уже раз нами цитированной, Тыянов пишет: «Расстрел Романовых меньше всего был продиктован чувством мести или мифической кровожадностью большевиков. Эта мера была глубоко целесообразного действия в условиях ожесточения гражданской войны, когда возможность монархической реставрации была вполне реальной опасностью».

Оставим в стороне вопрос о «целесообразности» убийства с точки зрения моральной и согласимся, хотя бы с Керенским, что объективно никакой реальной опасности в то время монархическая реставрация не представляла. Объективная историческая оценка может расходиться с психологией и субъективным восприятием современников. Из сделанного выше обозрения довольно отчетливо выступает, что психологические современники в разных общественных кругах были подготовлены к мысли о «возможной» монархической реставрации в том или ином виде. Крайности легко сходятся – о неизбежности «реакции» после падения большевизма говорили не только видные социалистические лидеры меньшевистского и народнического течения, но и сами «реакционеры», к которым должна перейти власть, выпадающая из ослабевших рук случайных «красных» дирижеров. Эти консерваторы были также фаталистами и готовы были пассивно пережить «невзгоды революционного времени». Деникин приводит образную цитату из резолюции 7 июля группы принадлежавших к военной среде киевских монархистов, которые желали «оберечь офицеров… от втягивания… во всевозможные авантюры под ложными лозунгами спасения отечества» ввиду «скорого воссоздания неделимой России… под скипетром законного монарха…» Тот же Деникин рассказывает о сложной внутренней борьбе в рядах Добровольческой армии, где «очень многие считали необходимым немедленно официально признать в армии монархические лозунги». «Все партии, кроме социалистической, видят единственно приемлемой формой конституционную монархию» – убеждал руководителей Добр. армии ген. Лукомский из Киева 14 мая[386]. Позже с таким же увещеванием обращался, как мы видели, и гр. Келлер. Сам Алексеев в одном из своих писем так определял точку зрения «руководящих деятелей армии»: они «сознают, что нормальным ходом событий Россия должна подойти к восстановлению монархии, конечно, с теми поправками, которые необходимы для облегчения гигантской работы по управлению для одного лица. Как показал продолжительный опыт прежних событий, никакая другая форма правления не может обеспечить целость, единство, величие государства, объединить в одно целое разные народы, населяющие его территорию». «Пульс биения жизни», как определял Лукомский нарастающее настроение, мы знаем, воспринят был деятелями правого центра в их переговорах с немцами. «Законного государя» с первых же шагов желал бы видеть и Милюков, формулировавший свои disiderata в запоздалом сообщении правому центру 29 июля, – по соглашению с немцами он хотел бы возвести на престол в. кн. Михаила (он предлагал москвичам «отыскать Вел. Князя, местопребывание которого должно быть известно его близким в Москве»). Киевская легитимистская группа Шульгина, состоявшая в радикальной оппозиции к прогерманской тактике кадетского лидера, собиралась перебросить в июне свои кадры в Сибирь для борьбы с немцами и большевиками «под открытым монархическим знаменем».

Как же отрицать, что вопрос о реставрации так или иначе стоял в порядке дня, раз на нем базировалась значительная часть так называемых «буржуазных» слоев русского общества? Керенский изображает противобольшевистское движение в Сибири исключительно как движение «народное» – демократическое, которое изменило свой характер после переворота, поставившего во главе власти адм. Колчака, и приняло характер реакционный, вследствие чего могло бы иметь целью восстановление монарха. Обстановка в Сибири была гораздо сложнее – первоначальное движение было комбинированным выступлением противоположных по существу политических сил[387]. Перед общим врагом о «монархии» как таковой, может быть, никто и не думал, и Керенский склонен даже отрицать наличность каких-либо офицерских организаций в Сибири ранней весной – в то именно время, когда исполнительный комитет Екатеринбургского совета поднял вопрос о вывозе царской семьи из Тобольска ввиду возможности ее побега. Спасение это автору представляется искусственно измышленным. Между тем Керенский очень ошибался в основных своих суждениях. Достаточно привести авторитетное свидетельство ген. Флуга, посланного в Сибирь командованием Добр. армии. Он прибыл в Омск 13 марта (беру Омск как центр, к которому примыкал Тобольск) и здесь нашел уже ряд «более или менее прочно организованных отрядов, имевших задачей вооруженную борьбу против большевиков», – среди них летучий отряд шт. рот. Аненкова, отряд прославившегося сибирского «атамана» – едва ли он носил эсеровскую окраску. В течение своего четырехнедельного пребывания в Омске Флугу удалось объединить боевые дружины (офицерские и казачьи) всей степной Сибири под главенством не кого иного, как казачьего полковника Иванова-Римина. Фигура Иванова-Римина, занимавшего до войны полицейскую должность и сохранившего свои монархические симпатии, довольно определенно выявилась на фоне последующей сибирской общественности. Ив.-Римин должен был возглавить «военную диктатуру» в первое время после свержения большевиков. Опасения большевиков, что начинающееся в Сибири движение может привести к освобождению тобольского узника, не были так беспочвенны. Недаром генерал бар. Будберг на своем образном языке записал в дневник: «монархические выкликания вызвали вывоз Государя из Тобольска». Мог ли послужить такой факт переходным этапом к реставрации монархии? Это уже зависело от всей совокупности событий при участии в них двух чужеземных враждующих сил. Довольно наблюдательный француз полк. Пишон итоги своих сибирских встреч определял словами: «главная масса населения встретит реставрацию равнодушно». Идея политической «целесообразности» уничтожения претендентов на Российский престол могла найти отклик в большевистской среде, но в сложившейся конъюнктуре скорее приходится предположить, что адепты такого плана должны были вербоваться не в том окружении Ленина, которое, восприняв искусство «крутых поворотов» своего вождя, искало тактический компромисс с немецкой властью. Политический циник, каким на практике был Ленин, конечно, не остановился бы перед актом, в целесообразность которого он верил. Но едва ли сознательно он мог подрубать сук, за который зацеплялся, казалось, погибающий большевизм, – для императорской Германии, несмотря на все нейтральные заявления Вильгельма, кровавая расправа с представителями Царского Дома, даже если бы она не вылилась в отвратительные, кошмарные формы екатеринбургской бойни, не могла не явиться моральным шоком.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.