1.1. Религиозное мировоззрение средневековых новгородцев

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1.1. Религиозное мировоззрение средневековых новгородцев

Своеобразие государственного устройства Новгородской республики вызывало и вызывает до сих пор многочисленные споры в исторической науке. Но при этом историки, теоретизируя и строя гипотезы, не предпринимают попыток взглянуть на исторические события глазами современников этих самых событий. А ведь именно человеческий фактор способен прояснить многие темные пятна средневековой истории. Историческая наука в настоящее время располагает богатой, постоянно пополняющейся источниковой базой, позволяющей привлекать свидетельства очевидцев для исторических исследований.

Главным источником, при помощи которого можно проникнуть во внутренний мир человека и сделать обоснованные выводы относительно его особенностей, являются произведения культуры. В письменном слове и устных преданиях, архитектуре и живописи, декоративно-прикладном искусстве и предметах быта находит свое выражение жизнь духа в ее волнениях, печалях и радостях, т. е. в непосредственной жизненной данности.

С культурой неразрывно связана религия. Логически понятия «культура» и «религия» связаны отношениями части и целого — религия есть часть культуры. Аксиологически (в сфере отношений ценности и оценки) культура и религия равноправны: не только религия может быть оценена с позиций культуры, но и культура — с позиций религии.

На первый взгляд, сохранившиеся до наших дней памятники культуры древнего Новгорода несут на себе печать христианства. Однако при детальном рассмотрении в них проступает языческая основа. Христианство, став государственной религией на Руси, стремилось полностью подчинить народную культуру, навязать ей свою систему ценностей. Но сама Русская церковь постоянно находилась под воздействием народной культуры. Представления и практики нехристианского происхождения проникали в самую плоть православия, и это неудивительно, ведь священнослужители на Руси (за исключением высших церковных чинов, которые долго «поставлялись» из Византии) были русскими людьми. В Новгороде священнослужителей от попа до архиепископа выбирали из своей среды сами горожане. И хотя церковная жизнь влияла на мировосприятие духовенства, стереотипы поведения и нормы жизни, воспринятые с детства, в значительной степени оставались неизменными. Именно поэтому, изучая историю новгородской церкви, так важно в первую очередь проникнуть в суть мировоззрения средневековых новгородцев.

О сохранении в XIV–XV вв. в Новгородской епархии языческих культов свидетельствуют многие письменные источники. К примеру, берестяная грамота № 317 (40–60 гг. XIV в.) сохранила обращение безымянного христианина (вероятно, священника) к язычникам: «слезы проливаюстя пред богом. За то гнев божии на васо меце, поганый, а ныне покаитеся того безакония. А на то дело окаянное немного поводит, а тых бы хоя и не постыдетися…»[46]

В Новгородско-Софийском своде XV в. «Слова святого Григория, раскрытого в толкованиях, о том, как, сперва язычниками будучи, народы кланялись идолам и требы им клали; то и ныне творят» приведен целый список славянских богов, которым «требу кладут и творят»: «вилам и Мокоши-Диве, Перуну, Хорсу, Роду и рожаницам, упырям и берегиням, и Переплуту, и, вертясь, пьют в честь его из рогов. И Огню Сварожичу молятся, и навьям баню топят… и Мокошь чтут… Чреву служащие попы установили прикладывать тропарь Рождества Богородицы к рожаничной трапезе… И недели день, и кланяются, написав жену, в человеческом образе тварь»[47].

Упоминание своеобразных языческих «икон» есть и в других письменных источниках. В Паисиевом сборнике XIV в. находим: «Слово истолковано мудросью от св. апостол и пророк и отец о дни, рекомом неделе, яко не подобает крестьяном кланятис неделе ни целовати ея, зане тварь есть». В данном тексте обращают на себя внимание упоминания о неких изображениях, явно не христианских по своей сути: «а невернии написавше свет болваном и кланяются ему». То есть «неверные» поклонялись какому-то изображению «света», как божеству. Далее в этом же тексте читаем наказ «покланятися единому богу, сущему в троице, а не твари, написанеи во образ человеч на прелесть малоразумным»[48].

Основное качество язычников, отличающее их от почитателей других религий, в том, что они считают природу не «тварью», в принципе отличной от Бога-творца, а Божьим проявлением. В «Голубиной книге» — народном источнике сведений о мироустройстве — все явления мира «взялись», «стали», «пошли», «зачались» от тела Бога, от его дыхания и помыслов, то есть весь мир — это и есть Бог. Другие религии (христианство, иудаизм, ислам) утверждают, что Бог отделен от мира. Мир есть Божья, в принципе от Бога отличная, «тварь», творение. Верующие в «тварь», по мнению христиан, соблазнены дьяволом: «вельми завидитъ диавол роду человеческому… и в тварь прельсти веровати: в солнце и в месяц и в звезды». Впрочем, христиане верят, что Бог — воплощался, и этим чудесным фактом была освящена плоть, освящен тварный мир. Именно поэтому среди языческих народов христианство прижилось больше, чем ислам и иудаизм.

Выражение «чреву служащие попы» — это не что иное, как перефразированный термин «жрецы». То есть именно попы заменили жрецов, взяли на себя функции прежних служителей культа. Кормчии книги решительно запрещали подобный «симбиоз»: «не подобает священиком или клириком вълъхвом… быти»[49]. Предусматривалась даже кара для священнослужителей, занимающихся ворожбой: «Аще обрящеться от свящньичьскаго чину кто… вълхвуя или обаивая… таковыи от цркви да издринеться»[50].

Тот факт, что в представлении новгородцев на служителей христианской религии в какой-то степени перешли функции языческих жрецов и волхвов, подтверждает в конце XV в. новгородский архиепископ Геннадий в послании своем к Нифонту, епископу суздальскому: «Привели ко мне попа, да диакона, а они крестьянину дали крест тельник: древо плакун, да на кресте вырезан ворон… а христианин, дей, с тех мест учал сохути, да не много болел, да умер»[51]. То есть в Новгороде в конце XV в. были случаи, когда колдовством занимались священнослужители, являвшиеся, в народном понимании такими же посредниками между Богом и людьми, как и языческие жрецы, а следовательно, обладающие чудодейственной силой.

Еще в начале XVI в. в Новгородской епархии в городах и селах люди открыто собирались на языческие «игрища». В Псковской летописи под 1505 г. приводится послание игумена Панфила великокняжескому наместнику в Пскове. В этом послании игумен осуждает языческий праздник: «Егда приходит великий праздник день Рождества Предтечева, но и еще преже того великого празника, исходить обавницы мужие и жены чаровницы, по лугом, и по болотом, и в пустыни, и в доубравы, ищущи смертныя травы и привето чрева от травнаго зелиа на пагубоу человеком и скотом; ту же и дивия корениа коплют на потворение моужем своим: сиа вся творят действом дьяволим в день Предотечев, с приговоры сотонинскими. Егда бо приидеть самый празник Рожество Предотечево, тогда во святую ту нощь мало не весь град возмятется, и в селех возесятца в боубны и в сопели и гудешнием струнным, и всякими неподобными играми сотонинскими, плесканием и плясанием, женам же и девам и главами киванием и устами их неприязнен клич, вся скверные бесовские песни, и хребтом их вихляниа, и ногам их скакание и топтаниа; тоу же есть мужем и отроком великое падение, тоу же есть на женское и девичье шетание блоудное им возрение, также есть и женам мужатым осквернение и девам растленна…»[52]

Побывавший в России в XVI в. путешественник И. Д. Вундерер упоминает о языческих идолах под Псковом: «Перед городом мы видели двух идолов, которые были издревле поставлены жрецами и которым они поклоняются. Именно, Услада, каменное изображение, которое держит в руке крест, и Корса, который стоит на змее, имея в одной руке меч, а в другой — огненный луч»[53]. Хорс — это древний бог солнца. По поводу Услада у исследователей нет единого мнения. В виде креста у идолов изображали орудия высекания огня. Герберштейн называет одного из киевских идолов «Усладом». Комментатор Герберштейна трактует это имя как «Ус злат», считая, что это был идол Перуна. Но все известные по источникам идолы Перуна на Руси были деревянные — из дуба. Под Псковом же стоял каменный идол. Возможно, «Услад» — это одно из имен Ярилы, а крест в его руках — символ купальских костров.

Языческие обычаи на Псковщине смешивались с языческими еще в XX в. Этнографам доводилось видеть стоящий в поле каменный крест, одетый в женское платье.

Погребальный обряд в новгородских деревнях с православным населением сохранил древние языческие элементы. Митрополит Макарий, сподвижник Ивана Грозного, писал в Водскую пятину: «Молятся по скверным своим мольбищам древесом и каменью… Жертву и питья жрут и пиют мерзким бесом… и мертвых своих они кладут в селех по курганом и по коломищем… а к церквам на погосты тех своих умерших они не возят схраняти»[54]. Поклонение навьям — душам умерших — сохранилось в Новгородской земле до XIX в. К примеру, в Пондальском приходе был зафиксированы языческие обычаи: «Когда кто-нибудь помрет, родственники тотчас после смерти, умыв тело умершаго, выносят солому, на которой лежал больной, в поле и там сожигают ее, — и верят, если дым пойдет к верху, то душа покойного праведна, а если расстилается по земле, то грешна. И еще в продолжение 40 дней по смерти стелют под образа постель белую и ставят на окно пищу, которую более любил умерший, веря, что умерший ночью приходит спать в дом, и ест и пьет»[55].

Подобные свидетельства позволили Б. А. Рыбакову трактовать феномен народного православия как двоеверие. Термин «двоеверие», книжный по происхождению, изначально не обозначал христиан — продолжавших поклоняться языческим богам и исполнявших языческие обряды. Он был впервые употреблен в поучении Феодосия Печерского — «Слове о вере христианской и латинской» (1069) — в отношении христиан, которые колебались в выборе между греческим и латинским обрядами[56]. В первоначальной редакции «Слова некоего христолюбца», реконструированной Аничковым, также нет речи о язычестве. «Двоеверно живущими» объявляются «попы и книжники», не соблюдающие церковных предписаний.

В современной исторической науке термин «двоеверие» означает «религиозную систему, в которой языческие верования и обряды сохраняются под наружным слоем христианства»[57]. То есть «это сознательная и преднамеренная практика христианства и язычества одним человеком»[58].

Живущие таким «двоеверным» образом новгородцы в исследуемый период, возможно, и встречались, но это не могло быть массовым явлением. Более обоснованной представляется трактовка русского православия в работах Н. М. Гальковского, Б. Д. Грекова[59]. Исследователи писали о медленном слиянии православия и язычества: «Христианизация медленно шла… проникая в толщу народных масс, сливалась со старым, привычным образом мыслей и чувств. Под пером старых и новых русских книжников это были две веры, живущие рядом, двоеверие, но в подлинной жизни этого не было, и быть не могло: это была одна синкретическая вера, явившаяся результатом претворения христианства в русской народной среде, иначе — его обрусение»[60].

Фактически об этом же пишет и Ив Левин: «Там, где ученый мог бы видеть широко распространенные признаки двоеверия, средневековые русские миряне и приходские попы видели только свою правую веру, русское православие»[61].

Христианизация Руси — это процесс религиозного творчества. Об этом говорил еще Е. В. Аничков[62]. Подобного рода творчество охватывало все сферы жизни русского средневекового общества. Именно в этом разгадка мировоззрения русского средневекового горожанина XIV–XV вв. — не жесткое противостояние «язычник — христианин», не двоеверие как тщательно сохраняемое язычество под личиной христианства, но стройная единая система миропонимания, в которой сливались воедино древние языческие представления и не противоречащие им христианские понятия. Отвергались в христианстве лишь те его предписания, которые слишком уж «обесцвечивали» жизнь, лишали ее природной естественности и радости.

Христианская религия оживила и во многом стимулировала дальнейший расцвет русской культуры. Дело в том, что язычество в своей основе традиционно. Разработанная, проверенная веками магическая символика повторялась из поколения в поколение, и внести в нее какое-то принципиальное изменение было для язычника опасно, немыслимо, как немыслимо было изменить хотя бы слово в заклинательном тексте. Христианство отвергло языческую магию и объявило крест фактически единственным оберегом человека. Теперь мастерам стало достаточно изобразить на своих изделиях православный крест — и вещь уже выполняла свою защитную функцию. Началось более вольное обращение с древней символикой, мистический принцип в декоративно-прикладном искусстве постепенно уступал главенствующее место эстетическому. Многие языческие символы получили новое переосмысление с позиции христианства. Это явление в исторической науке принято называть рецепцией, т. е. заимствованием из языческого наследия того, что соответствует христианским истинам.

Процесс религиозного творчества в Новгороде можно проследить не только на основе позднейших этнографических наблюдений, но и на основе средневековых письменных, изобразительных и археологических источников. К примеру, в летописи Авраамки находим языческое величание Бога: «Помилуй нас, Трисолнецьне, помилуй все православное християньство»[63]. Три солнца — излюбленный архаичный сюжет в русском декоративно-прикладном творчестве, символизирующий путь солнца по небу.

В Неревском конце Новгорода в слоях XIV в. археологи обнаружили амулет в виде окованного неолитического наконечника стрелы. Такие кремневые наконечники, находимые в земле, воспринимались средневековыми людьми как стрелы Перуна. Новгородцы верили, что такие «перуновы стрелки» можно найти в том месте, куда ударит молния, то есть молнии воспринимали как стрелы Перуна, наконечники от которых остаются в земле. В псковской летописи XV в. находим упоминание таких стрелок: «Иде дождь во всю нощь с громом и с молнию, и бысть пред заоутрени, неизреченно силно тресноу гром велми и велика молния, яко не мощно бяше и казной плоти человечи без оузясновениа быти, яко и земли потрястися, и вся поднебеснаа осеяла молнию, и тою молнию оу святого Пантелемона в монастыри на Красном дворе не на всех иконах золото поазгло еще до завутринеи, а церковь в многых местех находили стрелки, тако же и на лбоу много пощепало чешуи, а церкви бог оублюде, поне же камена»[64].

Новгородская «Кормчая» так повествует о громовых стелах: «Стрелки, топоры громовныи — нечестивая, богомерзкая вещь; аще недугы и подсывания и огненные болести лечит, аще и бесы изгоняет и знамения творит — проклята есть». То есть новгородцы верили, что с помощью обнаруженных в земле кремневых топориков и наконечников стрел можно лечить болезни, изгонять бесов и творить чудеса. «Жри, черт, кременье!» — говорит народная пословица.

Найденный в Неревском конце кремневый наконечник был оправлен в медный футляр с изображением «процветшего» креста. Амулет, вероятно, носили на груди. Крест, изображенный на футляре, своим основанием как бы повернут вверх. Показательно, что данный амулет был найден внутри сруба, построенного сразу же после пожара 1311 г. В устройстве сруба археологи обнаружили любопытную деталь: у южной стены дома, под четвертым нижним венцом, в специально вырытой ямке небольшой глубины лежали четыре детских черепа. Эта своеобразная «строительная жертва», возможно, была связана с магическими действиями владельца дома — колдуна-волхва[65].

Инициал «М». Псалтирь XIV в.

Очень наглядно характеризуют дух свободного творчества, господствующий в новгородской средневековой культуре, забавные бытовые сценки, изображенные на страницах новгородских рукописей. К примеру, в 1358 г. при архиепископе Алексии было написано Евангелие, в котором художник изобразил букву «Р» в виде приплясывающего гусляра. Приписка к миниатюре гласит: «Гуди гораздо», причем рядом с этими словами в тексте читается: «Рече Господь…». Инициал «М» в Псалтири XIV в. представлен в виде двух рыбаков, тянущих сеть и бранящихся между собой: «Потяни, корвин сын! — Сам еси таков!»

Миниатюры из Микулина Евангелия. Новгород, XIV в.

В Евангелиях 1323 и 1355 гг. в тератологическом орнаменте вплетены веселые фигурки скоморохов, в инициалах встречаются изображения языческих плясок и жертвоприношений[66]. Эти же миниатюры можно трактовать и с позиции христианской символики.

Изображение сплетенных растений, змей, невиданных монстров, озорных сценок из русского быта, согласно учению Дионисия Ареопагита о подобных и неподобных вещах, «самим несходством должны возбудить и возвысить ум наш так, чтобы и при всей привязанности некоторых к вещественному показалось им неприличным и несообразным с истиною, что существа высшие и божественные, в самом деле, подобны таким изображениям». Н. К. Голейзовский в этом контексте продолжает: «Русский тератологический орнамент представляет собой результат творческой разработки принципа неподобия с использованием на его основе как традиционных мотивов византийской (добавим от себя — и болгарской) символики, так и оригинального изобразительного материала, почерпнутого из окружающей действительности и литературных источников. Такими источниками, помимо книг Св. Писания, содержащих литературные прообразы и параллели ко всем основным тератологическим мотивам, служили для русских живописцев сочинения раннехристианских богословов… сборники вроде Толковой Палеи и… знаменитый Физиолог, возникший на александрийской почве в первые века нашей эры — обширный свод преобразовательных свойств животных и птиц. Многочисленные примеры творческого использования содержащейся в этих сочинениях прообразовательной символики встречаются и в древнейших оригинальных памятниках русской литературы, в частности, в дошедших до нас произведениях Кирилла Туровского и Климента Смолятича». Православие использовало образы языческой культуры, понятные современнику[67].

Приведем еще один пример, доказывающий данное утверждение. В 2003 г. в Новгороде на Никитинском раскопе археологами была найдена прорезная накладка с изображением гудца, играющего на гуслях-псалтире. Поза и одежда гусляра, как доказал В. И. Поветкин, подобны изображению гудца на створчатом наруче из Старорязанского клада рубежа XII–XIII вв. При этом на новгородской накладке в руках гудца не местные гусли псалтиревидного типа, а древний библейский инструмент — многострунный псалтирь царя Давида. Возможно, что на накладке изображен царь-псалмопевец. Показательно, что представители, а точнее, жрецы, двух различных религиозных миров — языческого (скоморох с браслета) и христианского (гусляр с накладки) изображены в едином каноне[68].

Впрочем, к царю-гусляру Давиду на Руси было особое отношение. В народном понимании его образ сближался с русскими волхвами. Так, в «Голубиной книге» упавшую с неба книгу, содержащую все тайны мироздания, толкует либо царь Давид, либо вещий Калига. «Голубиная книга» в источниках на Руси упоминается с XIII в., но ее корни восходят явно к более древним временам[69].

Отметим далее, что декор и технология изготовления предметов личного благочестия до XVI в. церковью не регламентировались, не было даже церковных постановлений, предписывавших всем христианам обязательно носить нательный крест[70]. Даже в конце XV–XVI вв. в знатных русских родах женщины носили мониста, в состав которых входили кресты и иконки, как в древнее время — украшения-обереги. Удельная княгиня Юлиания Волоцкая, благословляя свою внучку, дала ей монисто на гайтане, в которое входили «четыре кресты золоты, да четыре иконы золоты, да три кресты камены з золотом, да восемь пронизок золотых»[71]. В духовной грамоте углицкого князя Дмитрия Ивановича женское монисто описано ясно и четко: «манисто со кресты, и иконы, и прониски»[72].

Археологически найденные кресты-тельники Новгорода XIV–XV вв. отличаются большим разнообразием форм и материалов. По данным археологии можно сделать вывод, что ювелиры без особого трепета относились к изготовлению культовых вещей. То, что на литейных формах находились изображения креста или святых ликов, видимо, не имело для мастеров особого религиозного значения: углубления для отливок предметов христианского культа вольно сочетаются с углублениями для светских украшений.

Процесс религиозного творчества происходил и в монастырях: ведь даже приняв постриг, люди не могли сразу отказаться от существующих в обществе представлений. В этой связи интересен источник под названием «Два правила монахам» из сборника отреченных книг XII–XIII вв., принадлежавшего Троице-Сергиевой лавре. Сборник этот был создан на Руси и предназначался для чтения в монастырях. Привлекает внимание начало рукописи, в котором приводится диалог апостолов и Христа «о ядении»: «Вопросиша Господа о ядении, рече же Господь, иже есть на мя твьрд сердцем да ест мяса, и вино пиет, аще чует ся к Богу предан да в пьльце (войлоке, шкуре. — О.К.) будет ходя, они же реша, аще в пьльце ходя чьрнец съгрешати начнет… какы томоу заповеди соуть. Рече Господь: да идет к болоту, еже не течет аще обрящет е моутящеся без ветра, то благо томоу, аще ли ветр мутит е, то и что сьтворил есть грех то…»[73]

По этому источнику можно сделать вывод, что в русских монастырях бытовало снисходительное отношение к грехам и согрешившему (лишь бы в сердце был тверд к Богу), свободное отношение к уставу о питании, а также практиковалась проверка иноков на греховность у болота. Налицо перекличка с языческим почитанием водных источников, широко распространенным на Северо-Западе Руси. В христианский период традиция эта не исчезла, но трансформировалась — почитаемые родники (в том числе и в болотах) стали считаться святыми и около них нередко ставили часовню.

Прологи XIV в. донесли до нас упоминания о волховании среди монахов: «Рече игумен (монаху. — О.К.): „Изложи (из пояса. — О.К.) волшбу свою“. Отвеща: „Согреших, прости мя“. И рече игумен: „Измете волшьбы его“»[74]. Под волхованием в данном случае имеется в виду предмет языческого культа, талисман: «Вълхов есть и в поясе его вълхвование есть»[75].

Еще один источник, иллюстрирующий религиозное мышление монахов, — житие новгородского юродивого XV в. Михаила Клопского. Повесть начинается с появления Михаила в монастыре в ночь на Ивана Купала (по языческим представлениям, это колдовская ночь, в которую можно встретить существ из иного мира). Поведение необычного гостя, его зеркальное повторение молитв и вопросов, обращенных к нему, настолько усугубило атмосферу необычности, чуда, что только крестное знамение, которым осенил себя Михаил, убедило монахов, что он человек[76].

Сохранившаяся северорусская церковная архитектура XVI–XVIII вв. позволяет нам представить, какими были деревянные храмы Новгородской земли в более ранний период. Большие деревянные церкви строились с широкими гульбищами, предназначенными для праздничных пиршеств, причем зачастую трапезные устраивались более обширными, чем само молитвенное помещение. В этих трапезных обычно устраивали посередине два массивных подпорных столба, напоминающих человеческую фигуру с воздетыми кверху руками. По мнению Б. А. Рыбакова, эти богато орнаментированные столбы являлись схематичными изображениями рожаниц — языческих богинь плодородия[77]. Возможно, деревянные церкви строились с сохранением традиций древних языческих храмов, в принципе не противоречащих православию.

Погребальный обряд XIV–XV вв. также свидетельствует о творческом осмыслении в Новгородской земле византийских традиций. Археологами доказано, что курганная насыпь явилась следствием развития погребального культа в христианизируемом обществе. Курганный обряд погребения в Новгородской земле просуществовал до XV в. в соседстве с грунтовыми христианскими погребениями и православными храмами. Обряд этот вызвал нарекания со стороны церковной иерархии лишь после присоединения Новгорода к Москве, в условиях, когда сформировавшиеся там церковные обрядовые традиции стали восприниматься единственно христианскими[78].

Деревянная часовня с гульбищем, XVIII в. Новгородский музей-заповедник. Витославицы

В христианском Новгороде среди горожан встречались и откровенные язычники, которые откупались от властей особым налогом— «зобожничьем». Новгородская первая летопись старшего извода упоминает об этом налоге под 1228 г.: «А к князю к Ярославу послаша на том: „Поиди к нам, забожничье отложи, а судити ти по волости не слати; и на всей воле нашеии на всех грамотах Ярославлих ты наш князь; или, того не хощещь, ты собе, а мы собе“»[79]. В Новгороде проживало немало язычников и в последующие века, доказательство тому — многочисленные пункты о языческих обрядах в различных законодательных актах, а также упоминание языческих имен в официальных документах и берестяных грамотах. К примеру, в договоре Новгорода с немецкими купцами о спорных делах от 17 мая 1338 г. упоминается новгородский купец по имени Волос[80]. Имя для купца весьма подходящее, если вспомнить, что языческий бог Волос-Велес считался покровителем торговли. В берестяной грамоте № 215 (вторая пол. XIII в.) упоминается Домаслав-попович, то есть даже у сына священника было языческое имя.

В найденных берестяных грамотах XIV в. доподлинно распознаны 321 христианское имя и 113 языческих имен (в том числе неславянских). В грамотах XV в. — 144 христианских и 34 языческих имени[81]. В более ранних грамотах число языческих имен значительно больше.

Сохранился любопытный документ, помогающий полнее представить себе картину жизни новгородцев XIV–XV вв. — послание митрополита Фотия в Новгород 1410 г.[82], в котором митрополит дает новгородцам «наказ», как жить «по закону христианскому». Изучив этот источник, можно сделать определенные выводы о тех особенностях жизни новгородцев, которые митрополит считал недопустимыми для истинно православных христиан. Так, в Новгороде были популярны пиры-братчины, которые начинались с утра и на которые собирались не только миряне, но и священнослужители. Митрополита возмущал обычай пить на этих пирах до обеда, то есть до церковной обедни, во время которой совершалось причащение.

В новгородской былине о Садко сохранилось описание одной из братчин — «Николыцины», то есть посвященной празднику святого Николы:

У тово ли Николы Можайскова,

Те мужики новогородские

Соходилися на братшину Николынину,

Начинают пить канун, пива яшныя,

И пришел тут к ним удалой доброй молодец,

Удалой молодец был волжской сур,

Бьет челом — поклоняется:

«А и гой еси, мужики новогородские!

Примите меня во братшину Никольшину,

А и я вам сыпь плачу немалую».

А и те мужики новогородские

Примали ево во братшину Никольшину,

Дал молодец им пятьдесят рублев,

А и зачили пить пива яшныя.

Напивались молодцы уже допьяна…[83]

Видимо, новгородцы искренне считали, что, справляя языческий праздничный обряд во имя христианского святого и «напиваясь допьяна», они совершают истинно православное богоугодное дело.

Далее в своем послании Фотий требует от новгородцев строгого соблюдения постов. Вопрос о постах был для русских людей особенно болезненным. Запреты в определенные дни есть мясное были грубым вторжением в быт, в привычные устои жизни. Пиры в праздничные дни, сопровождаемые музыкой, проводились и в домах горожан («скомороха… и гудця и свирця не уведи в дом свой глума ради — поганьско бо то есть»[84]), и в монастырях, и даже в палатах новгородского архиепископа. И зачастую пиры эти совпадали с христианскими постами. Кстати, Петров пост в июне православная церковь на Руси ввела именно для того, чтобы перекрыть им языческие праздники в честь Ярилы.

Особое внимание в своем послании митрополит уделяет семейной жизни новгородцев: «А которые не по закону живут с женами, без благословенна поповскаго понялися, темь опитемья три лета, как блуднику, да пакы съвокупити их. А учите их и приводите к православию: с благословением бы поймались с женами…» То есть в Новгороде еще в начале XV в. жили некрещеные люди, которые женились не по христианскому обряду, а, видимо, по древнему языческому обычаю. О том, каков был этот обычай языческого бракосочетания, повествует «Правило» митрополита Кирилла (конец XIII в.): «И се слышахом, в пред ел ех Новгородских невесты водят к воде, и ныне не велим тому тако быти, или то проклинати повелеваем»[85]. То есть в Новгородской земле в XIII–XIV вв. сохранился старинный свадебный обряд, включающий в себя «умычку» — похищение невест у воды. О таком обряде упоминал еще Нестор в «Повести временных лет».

Возмущало митрополита Фотия и то, что новгородские попы не запрещали многократные разводы среди мирян: «Который человек первую жену отослав или вторую, да и поймает третью или четвертую, а попови их благословляют…»[86] К языческим же временам восходит и многоженство, которое обличает Фотий как страшный грех: «А который муж имет жити с четвертою женою, или жена за четврътым мужем, тех божественаа правила от святого причащения и от всякого освящениа отлучают, в церковь не ходити, ни причастиа не приимати, дондеже растръгнется безаконное его съжитие».

«Безаконное съжитие», видимо, никто расторгать не спешил, несмотря на запрет. Устав Всеволода устанавливал даже специальные нормы наследства для детей многоженцев: «Аще будеть полн животом, ино даст детем третиеи жене и четвертой по уроку, занеже теи от закона отлучене; а человеку ся получяет по грехом, занеже прелюбодеинии, а не благословении богом. И аз сам видех тяжю промежю первою женою и детей с третьего женою и с детми, и с четвертою женою и с детми; из велика живота дати урочнаа чясть по оскуду, а из мала живота како робичичю часть: конь да доспех и покрут, по расмотрению живота»[87]. То есть кроме детей от первой — четвертой жен у состоятельных новгородцев бывали еще и дети от рабынь. Жильбер де Ланнуа, побывавший в Новгороде в 1420 г., подтверждает, что «есть в их городе один рынок, где они и продают и покупают… своих женщин»[88].

Продолжая анализ грамоты митрополита Фотия, обратим внимание на его наставления по поводу сквернословия: «И еще учите своих детей духовных, чтобы престали от скверненых словес неподобных, что лают отцевым и материным, занеже того в христианех нигде несть». Естественно, что митрополит-грек пришел в ужас от русского мата, подобного которому он до этого не слышал нигде. Существует гипотеза, что корни русского мата — в языческих заклинаниях неба и земли о хорошем урожае. Матерная брань имела «отчетливо выраженную культовую функцию в славянском язычестве и широко представлена в обрядах, где она носит ритуальный характер»[89]. Показательно, что песни скоморохов названы в поучительской литературе не только сатанинскими, но и «всескверненными». Видимо, на обрядовых игрищах, где «скомраси и игрецы с личинами и позорными блудными орудии… ходящие и срамные в руках носяще»[90], звучало священное сквернословие. После принятия христианства мат стал считаться преступлением. Мат, то есть «ругань по матери», оскорблял Богородицу и самого Бога. Если человек не молился, а матерился, это воспринималось церковью как отказ от Бога, то есть служение сатане.

«Також учите их, — обращается Фотий к новгородским церковнослужителям, — чтобы басней не слушали, лихих баб не приимали, ни узлов, ни примлъвлениа, ни зелью, ни ворожения…» О скоморохах-бахарях речь еще пойдет впереди, пока же отметим еще одно подтверждение бытования колдовских обрядов в Новгороде XIV–XV вв. «Лихие бабы» — это, вероятно, знахарки, лечащие травами и заговорами. Вспомним, что такой способ лечения осуждал настоятель Спасово-Елизарова монастыря игумен Памфил в своей грамоте псковскому наместнику: «Исходят обавници, мужи и жены-чаровницы, по лугам и по болотам, в пути же и в дубравы, ищуще смертные травы и привета чревоотравнаго зелиа, на пагубу человечеству и скотом; ту же и дивиа копают корениа на потворение и на безумие мужем; сиа вся творят с приговоры действом дияволим»[91]. Православная церковь воспринимала лечение травами как «пагубное», дьявольское дело.

В списке XIV в. «Слова святого отца Моисея о ротах и клятвах» говорится: «Жертвы приносят бесом, недугы лечят чарами и наузы и немощьного беса, глаголемого трясцею, мнят ся прогоняще некыими лживыми писмены, проклятых бесов, и елиньскых пишуще имена на яблоцех, и покладают на святей трапезе в год литургия, и тогда ужаснут ся страхом анельска воиньства, и того ради разъгневлен господь бог не пущает дожда на землю… Яко велми претит господь бог святыми своими и не велит чарами недуг лечит ни наузы, ни бес искати, ни в стречю веровати, или в левы идуще или на куплю отходяще, или от князя милости хотяще, не велит чяродеянием и кобьми ходяще сих искати, аще кто от крестьян вълшествуя и кобления творя, горше поганых осудятся, таковьш аще покаяния о том не приимут, ни встанутся»[92].

С особым гневом в своем послании новгородцам митрополит Фотий обрушивается на обычай судного боя, видимо, весьма распространенный в Новгороде. Фотий даже запрещает хоронить погибшего «на поле», а тот, кто убьет «лезши на поле, погубит душю». Однако, по представлениям средневековых русских людей, судный бой — это самый верный способ решить не разрешимое другими средствами запутанное судебное дело. «Пусть Бог поможет правому», — так рассуждали даже православные новгородцы. Обычай судного боя был узаконен в Новгородской и Псковской судных грамотах. Кроме того, кулачные бои устраивались новгородцами в дни поминовения умерших на Масленицу и Троицу, что являлось отголоском древней тризны, которая принимала форму состязаний у могилы умершего — «дратися по мертвецы»[93]. Как часть культа предков кулачный бой был особенно важен для новгородцев.

Митрополит Фотий не раз направлял нравоучительные послания в Новгород и Псков. Причем осуждал в них не только мирские грехи, но и нравы церковной «вольницы» этих городов. Из этих источников хорошо видно, до какой степени мирские отношения влияли на церковный быт.

К примеру, псковские священники сомневались, как поступать с человеком, который «от своих рук пустить пса на зверь, или птицами вержеть на птицю: и от того лова ядят везде из пошлины». Фотий им отвечал, что если такое сотворит человек духовного звания, то «осужени суть», а если мирского, то «проклятию осуждаеться»[94]. То есть Фотий запретил духовенству участвовать в псовой и соколиной охоте (следовательно, прежде священники в такой охоте участвовали, а возможно, продолжали участвовать и после запрета).

Далее митрополит категорически осуждает еще один, на его взгляд, недопустимый поступок священнослужителя: «А что ми пишите, что дьякон растригину жену понял, скимьникову: ино и тех разлучити должно есть; а аще не разлучатся, и епитимьями великами связати тех»[95]. То есть какой-то человек постригся в монахи и принял схиму (возможно, он тяжело болел и думал, что умирает). Его жена снова вышла замуж — она имела на это полное право, так как муж ее ушел из мира. Но постриженный в схиму по какой-то причине (возможно, он выздоровел) расстригся и покинул монастырь. Вернувшись домой, он, видимо, потребовал у дьякона обратно свою законную жену. Но она уже и дьякону была законной женой, и добровольно разлучаться молодожены не пожелали. В церковном суде на местном уровне этот сложный вопрос решить не смогли и обратились с запросом к митрополиту.

Новгородская церковь наказывала «заблудших детей своих» довольно мягко. А митрополит всея Руси в XIV–XV вв. еще не имел развитого аппарата принуждения и, следовательно, не имел возможности заставить всех прихожан своих епархий строго исполнять православные каноны. Впрочем, сами каноны православной церкви стали незыблемыми лишь во времена патриарха Никона. До этого в обрядах было место для творчества. Изучение рукописной традиции канонических сборников в XII–XVI вв. на Руси показывает, что сборники церковных канонов не были застывшими, их перевод и редактирование были вызваны задачами, стоявшими в ту эпоху перед Русской православной церковью. Причем каноны редактировались еще и под влиянием местных особенностей каждой отдельной епархии. Особенно это заметно на примере новгородских списков.

В Новгороде был известен и широко распространен греческий Номаканон 14 титулов. В Новгородской Судной грамоте 1471 г. говорится: «Нареченному на архиепископство Великого Новгорода и Пскова священному иноку Феофилу судити суд свой, суд святительски, по Святых Отец правилу, по Манакануну; а судити ему всех ровно»[96].

Следует уточнить, что речь идет не собственно о греческом Номоканоне, а о его редакции, которая появилась в Новгороде в конце XIII в. и получила название «Книга, глаголемая Кормчая, рекше правило закону греческим языком — номос канон». В Кормчую книгу кроме церковных канонов вошли список Русской Правды пространной редакции, «Устав о браках», «Вопрошание Кириково», Правило «о кресте, иже на земле или на льеду пишют», Правило Иоанна митрополита, список Церковного устава князя Владимира, Устав Святослава Ольговича и другие произведения. Княжеские уставы определяли сферу суда епископов и митрополитов и устанавливали размеры наказаний в виде денежных штрафов, таким образом распространяя на церковный суд нормы светского права. По-видимому, это отражало реалии Новгородской республики — православная религия была неотъемлемой частью повседневной жизни, поэтому свод законов того времени неизбежно включал в себя наравне и церковные и светские статьи.

Составленная в конце XIII в. и продолжающая оставаться законом в XIV в., Кормчая книга является ценнейшим источником для изучения мировоззрения средневековых новгородцев. В ней мы находим упоминания о языческих обрядах, совершаемых новгородцами в конце XIII в. К примеру: «Неции пред храмы своими… или пред враты домов своих, пожар запаливши, прескакают по древнему некоему обычаю». А. Н. Афанасьев предположил, что в данном отрывке речь идет о ритуалах, совершаемых в канун Благовещения и 30 сентября (по окончании уборки хлеба). В это время «сожигают соломенные постели и старые лапти, скачут через разведенное пламя и окуривают свою одежу от болезней и чар; накануне Иванова дня с тою же целью сожигают в лесу старые сорочки и прыгают через костры…»[97]

Огню придавалась сила очищения от грехов. Под праздничный церковный колокольный звон новгородцы жгли костры «пред храмы своими… или пред враты домов своих» и совершали языческие обряды для оздоровления тела и души.

Благодаря массовой грамотности среди новгородцев в берестяных грамотах до нас дошли живые слова людей XIV–XV вв. Некоторые из них сохранили любопытные свидетельства о том, как христианская культура воспринималась в быту новгородцев. Так, надпись на ободке берестяной чашечки (40–80 гг. XIV в.) содержала загадку, восходящую к апокрифической «Беседе трех святителей»: «Есть град между небом и землею, а к нему едет посол без пути, сам нем, везет грамоту неписану»[98]. То есть автор этой надписи был хорошо знаком с христианской литературой и в то же время не считал святотатством написать такую загадку на сугубо светском бытовом предмете.

В берестяных грамотах № 715 (XIII в.) и № 930 (кон. XIV— нач. XV в.) приводятся тексты молитв-заговоров против лихорадки. В этих текстах упоминаются ангелы, архангелы, Богородица и святые Сисиний и Сихаил, заменившие, видимо, какие-то имена языческих богов.

В берестяных грамотах Бог упоминается достаточно часто — в формулах завещаний («В имя отца и сына и святого духа се аз раб божий…»), в заклинательных просьбах («бога ся боитесь, (слово) блюдите…», «Дай ми осподьсвета видить, атобе своему осподину челом бию»), в обращениях крестьян к феодалу («Господня воля и твоя», «волно Богу и тоби»)[99]. Следовательно, Бог в сознании новгородцев занимал место высшего судьи, последней инстанции, к которой можно обратиться за защитой от земной несправедливости («А на то Бог послух…»). Судопроизводство того времени во многом опиралось на клятву, крестоцелование. Только Бог мог наказать за клятвопреступление («бога ся боитесь, (слово) блюдите…»). Православный летописец объясняет страшные пожары, опустошавшие город, именно накопившимися грехами новгородцев: «Сии же многы пожары бывают грех ради наших, да ся быхом покаяли от злоб своих; но мы на болшая возвращаемся. Что есть сего злее, иже ходити лжею пред богом в обете и крест целовати и пакы преступати, а то зло многажды стваряется в нас; за то бог наводит на нас злеишия казни по делом нашим»[100].

В лирических отступлениях-молитвах новгородских летописей преобладает образ Бога — милостивого заступника, всеобщего отца, порой наказывающего, но любящего своих детей: «Не отчаемся милости твоея; кажа, господи, накажи, а смерти не предай; аще бо съгрешихом, нь от тебе не отступихом; казнив, помилуи, господи, не по нашим делом злым, нь по своей велицеи милости възри милостью на люди ты бо еси бог, развее тебе иного бога не знаем»[101]. Вновь появляется в письменных источниках главный тезис новгородского православия: поступки человека — это не главное, главное же — в сердце своем быть верным Богу.

Исключительный интерес для воссоздания религиозного мировоззрения новгородца XIV в. представляет завещание некоего Моисея и его записи — берестяные грамоты № 519/520 и 521. В одном свертке находилось завещание, написанное по всей форме, с истинно христианским зачином («Се аз раб божий Мосии…»), долговые списки, жалоба на грабителей и любовное заклинание[102]. Перед нами встает яркий образ делового состоятельного человека, христианина, который верил в силу языческих заговоров, возможно, даже обращался к ведунье за помощью в любовных делах.

Исследуя мировоззрение новгородцев, не следует забывать о том, что культура Новгородской республики изначально создавалась как эклектичная в силу особых геополитических условий. С древнейших времен через Приильменье приходил международный Балтийско-Волжский торговый путь, который способствовал формированию у истоков Волхова центра политического взаимодействия местных финно-угорских племен и пришедших сюда в VI–VIII вв. славян. Слияние различных культур сформировало особый тип мировоззрения — новгородцы в период Средневековья оказываются способными впитывать иноземные влияния, в том числе и религиозные, и перерабатывать на свой уникальный манер.

Так прижились в Новгороде византийские амулеты-змеевики. Название «змеевики» связано с тем, что на их оборотной стороне обычно располагалось изображение человеческой личины с отходящими от нее двенадцатью змеями. Личину часто окружала надпись, содержащая заклинания против болезней, лихорадок. На лицевой стороне змеевика помещали изображения святых — победителя бесов архангела Михаила, воинов-драконоборцев Георгия Победоносца, Федора Стратилата и Федора Тирона, а также мученика Никиты, избивающего беса. Эти святые должны были защищать владельцев амулетов от всякого зла. Встречаются и змеевики с изображением Богоматери, поскольку, по народным представлениям, только в ее образе не мог явиться дьявол. Поэтому она почиталась как помощница и защитница от дьявольских сил. Христианская церковь вела борьбу с употреблением этих оберегов, отразившуюся во многих поучениях XIV–XV вв. и в законодательном запрете употреблять их в Кормчей книге. Запрещаемые церковью, змеевики изготавливались в Новгороде до XVI в.[103]. Известно, что в северных губерниях России крестьяне приписывали змеевикам чудесную силу и издавна носили их вместе с крестами на груди. Змеевики с изображениями святых воинов-мучеников служили не только оберегами от недугов и болезней, но и охраняли воинов в сражениях.

В XIV в. в Новгороде появляются нательные кресты с криновидными завершениями. Такая форма креста известна в искусстве Византии еще в XI–XII вв.[104]. Распространение этого вида оберегов по всей Руси было обусловлено тем, что в языческой культуре был известен образ Дерева жизни. Крин, а точнее, распускающаяся древесная почка — это символ рождающейся жизни. Очевиден параллелизм этого сюжета с известным в христианском искусстве Византии изображением процветшего креста, символизирующего плодоносящую христианскую Церковь, а сам крест в церковных песнопениях именовали «животворящим». Все это способствовало новому пониманию символа креста на Руси — не только огонь, как в язычестве, но еще и образ Древа жизни.

В XIV в. в Новгороде массово производились ювелирные украшения финно-угорского типа. Некоторые из них (шумящие подвески, браслеты, фибулы) несли явно языческую смысловую нагрузку, причем это было язычество неславянское. Многочисленность находок свидетельствует, что такие украшения изготавливались не только на продажу, но пользовались популярностью и среди горожан. То есть финно-угорская мифология не была чужда новгородцам, но органично вписывалась в их систему устройства мира.

Благодаря развитой торговле, в Новгороде более терпимо, чем в других русских землях, относились к иностранцам. Даже глава новгородской православной церкви, архиепископ, в своих письмах называл ганзейских купцов-католиков «дети мои» и посылал им свое благословение[105]. При этом в Новгороде хорошо понимали различия между православием и католичеством. В Новгородской первой летописи под 1348 г. очень эмоционально повествуется о присоединении Волынской земли к Польскому королевству: «Король краковьскыи (Магнус. — О.K.)… много зла крестианом створиша, а церкви святыя претвориша на латыньское богумерзъкое служение»[106]. То есть новгородцы четко отличали свою «православную» веру от «латыньского богумерзкого служения», всячески осуждали агрессивную миссионерскую деятельность католиков, но это не мешало новгородцам проявлять веротерпимость в отношениях с торговыми западными партнерами.