Начало крестного пути

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Начало крестного пути

С появлением новой царицы, воспитанной в доме Артамона Матвеева по-европейски, при дворе начались существенные перемены. Если первая царская свадьба прошла во всяком благочинии и тишине, «с песньми и пении духовными», и даже существовал суровый приказ, запрещавший подданным танцевать, участвовать в различных массовых игрищах, петь и играть на музыкальных инструментах во время свадебных пиров, то уже во время свадьбы царя с Натальей Кирилловной Нарышкиной играл оркестр, и непривычные западные мелодии смешивались с русскими хоровыми напевами.

«Теперь набожной царицы уже не было, а царь за все эти годы очень изменился, — писал французский исследователь П. Паскаль. — Он проводил меньше времени в паломничествах, в церквах и монастырях. Гораздо больше времени отдавал он теперь развлечениям и мирским удовольствиям, равно как и политике. Он усиленно смотрел теперь уже не в сторону греков, а на запад: в сторону Польши, Англии. Он отвлекался от духовной жизни всевозможными удовольствиями, новыми выдумками, заимствованными рифмованными стихами, а вскоре и театральными представлениями. Его новый духовник, Андрей Постников, ничуть не обладал прежней строгостью: он любил книги как таковые, а также иконы, отражающие живую жизнь, любил светлые краски, причудливую архитектуру, пиры, музыку, партесное пение, фиоритуры, короче говоря, все соблазны и похоти ума, плоти и очес. Его любимым советником был Артамон Матвеев. Наставником царевичей был Симеон Полоцкий… Казалось, что, отказавшись от старой веры, царь одним махом отбросил и строгость нравов, и религиозное рвение. Несчастный был теперь уже совершенно неспособен понять сомнения и чаяния тех, кто в его глазах были отныне лишь невеждами, упрямцами и мятежниками»[264].

Над боярыней Морозовой сгущались тучи. Всё лето 1671 года царь гневался на непокорную боярыню и искал благовидного предлога, чтобы расправиться с ней. Осенью в столице вновь появляется игумен Досифей — по-видимому, после разорения его обители на Курженском озере. О пребывании Досифея в это время в Москве содержится свидетельство в Житии боярыни Морозовой: «Бысть же, егда хотяше Господь возвести в путь свидетельства (то есть свидетельства о правоте старой веры. — К. К.) великую Феодору и купно со спутницами ея, и убо того лета постящимся им и причаща их отец Досифей в дому блаженной Феодоры во Иванове горенке. И егда приближахуся прияти пречистое тело и кровь Христову, обливахуся вси трие теплыми слезами. И зрит преподобный отец дивну вещь: абие они трие, Феодора, глаголю славная, и благоверная княгиня Евдокия, и блаженная Мария, просветишася внезапу лицем и быша чюдни видением, и всячески образом быша, яко ангели Божии, и в таковой светозарности пребыша, дондеже причастишася. И последи авва неким поведа втайне вещь сию, глаголя, яко несть сие просто, но мню, яко сего лета имут сии страдати о Христе. Еже и бысть»[265]…

В конце 1671 года игумен Досифей снова покидает Москву, отправляясь на этот раз на юг, на Дон, где продолжает проповедь староверия вместе с другим прославленным старцем Корнилием Выговским. Впоследствии игумен Досифей будет вести скитальческую жизнь, путешествуя между севером и югом и время от времени посещая членов московской староверческой общины. На севере, в Олонецком уезде, новым его пристанищем стала Сунарецкая Троицкая пустынь, основанная в 1640 году знаменитым поморским подвижником Кириллом Сунарецким на Виданском острове, близ впадения реки Суны в Кондопожскую губу Онежского озера. На юге Досифей подолгу жил в уже упоминавшейся выше Жабынской Введенской пустыни близ Белёва.

В 1681 году, находясь в Москве, игумен Досифей вместе с постриженным им иноком Сергием,[266] сыном диакона Феодора Иванова Максимом и другими староверами собирался «с челобитными по жребию стужати царю о исправлении веры». Протопоп Аввакум в одном из своих последних посланий благословил этот шаг на пути к преодолению раскола Русской Церкви. Однако тогда подать челобитную царю по каким-то причинам не удалось, и Досифей с Сергием вновь ушли в Сунарецкую Троицкую пустынь, решив, по всей видимости, дождаться подходящего случая.

Не позднее 1684 года Сунарецкая Троицкая пустынь была разгромлена властями, разделив таким образом участь Курженской пустыни. Но еще до того, как это случилось, игумен Досифей покинул обитель и ушел на Волгу, в город Романов-Борисоглебск, братия которого была «отцу великому авве Досифею паче инех сынов духовных вернее и любезнее». Пожив здесь какое-то время, он в 1685 году снова перебрался на Дон, где учение в защиту старой веры уже получило широкое распространение. Здесь игумен Досифей поселился в основанной еще в 70-х годах XVII века знаменитым священноиноком Иовом Льговским Чирской пустыни и вскоре возглавил ее.

«Здесь стояла неосвященная церковь во имя Покрова Богородицы, построенная еще при жизни Иова Льговского. Новый чирский настоятель трижды спрашивал в Черкасске у казаков разрешения ее освятить. Только удостоверившись, что у Досифея есть «благословенная грамота», те дали на это согласие. Освящение состоялось 21 марта 1686 года на антиминсе времен патриарха Иоасафа I, после чего здесь началась церковная служба. В связи с большим спросом у старообрядческих священников на запасные Дары для причастия, Досифей старался заготовить их как можно больше, чтобы и в «тысячи лет не оскудело»»[267].

В вопросе о перешедших в раскол попах нового поставления игумен Досифей занимал твердую позицию их неприятия. Лишь однажды, как пишет старообрядческий историк XVIII века Иван Алексеев, он пошел на компромисс, да и то весьма оригинальным образом: в отношении обратившегося к нему за благословением вести службу Иоасафа, бывшего келейника Иова Льговского, получившего хиротонию по просьбе последнего от «никонианского» тверского архиерея, но по старым книгам, Досифей «метну жребий, что тем показано будет: и паде жребий на Иоасафа священнодействовать»[268].

Четырехлетнее пребывание Досифея в Чирской пустыни совпало с периодом острой борьбы донских казаков-старообрядцев за возвращение к дониконовским церковным обрядам, причем дважды — весной и осенью 1687 года — им удавалось одерживать победу. Летом 1688 года, когда на Дону начались преследования старообрядцев, игумен Досифей вместе со своими единомышленниками «потщася гонзнути (убежать. — К. К.) мучительских рук». Покинув Чирскую пустынь, они ушли «за Астрахань, к Хвалынскому морю, и поселися тамо близ Кумы реки» на речке Аграхани, на землях шавкала (князя) Тарковского, где Досифей и умер не позднее 1691 года.

* * *

Причастившись из рук благоговейного игумена Досифея, инокиня Феодора стала готовиться к грядущим испытаниям. «Егда же время приспе, женскую немощь отложше, мужескую мудрость восприемше, и на муки пошла, Христа ради мучитися»[269].

С наступлением осени царь прислал к Морозовой для увещаний своего двоюродного дядю боярина князя Бориса Ивановича Троекурова,[270] а месяц спустя — более близкого ей человека, мужа ее сестры Евдокии, кравчего князя Петра Урусова «с выговором, еже бы покорилася, приняла все ново-изданныя их законы». Но все попытки склонить боярыню Морозову к новой вере, сопровождаемые недвусмысленными угрозами, не увенчались успехом.

«Она же дерзаше о имени Господни и болярам тем отказоваше: «Аз царю зла не вем себе сотворшу, и дивлюся, почто царский гнев на мое убожество? Аще ли же хощет мя отставити от правыя веры, и в том бы государь на меня не кручинился, но известно ему буди: по се число Сын Божий покрывал Своею десницею, ни в мысли моей не приях когда, еже отставя отеческую веру и приняти Никоновы уставы. Но се ми возлюблено, яко в вере християнской, в ней же родихся, и по апостольским преданием крестихся, в том хощу и умрети. И прочее довлеет ему, государю, не стужати мне, убозей ми рабе, понеже мне сея нашея православныя веры, седмию вселенскими соборы утверженныя, никако никогда отрещися невозможно, якоже и прежде множицею сказах ему о сем»»[271].

Царские посланцы передали ее мужественные слова Алексею Михайловичу «Он же паче множае гневом распаляшеся, мысля ю сокрушите. И глаголя предстоящим: «Тяжко ей братися (бороться) со мною! Един кто от нас одолеет всяко!»».

И тогда царь начал держать совет со своими ближними боярами, как же ему поступить со строптивой боярыней. «И бысть в Верху не едино сидение об ней, думающе, како ю сокрушат. И боляре убо вси, видяще неправедную ярость и на неповинную кровь состав злый, не прилагахуся к совету — но точию возразити злаго не могуще, страха же ради молчаху».

Не найдя поддержки в Боярской думе, царь обратился к покорным ему архиереям. И не ошибся. Более всего возненавидели обличавшую их боярыню новообрядческие архиереи и приверженцы никоновских «новин», вышедшие из Киева и Полоцка. Они всячески натравливали царя на Морозову. «Наипаче же царю на сие поспешествоваху архиереи и старцы жидовския и иеромонахи римския. Тии бо зело блаженную ненавидяху, и желающе ю всячески, яко сыроядцы, живу пожрете, понеже сия ревнителница везде будущи — и в дому своем при гостех, и сама где на беседе несуменне потязаше (обличала) их прелесть и при множестве слышащих поношаше их блядство заблужденное, а им во уши вся сия прихождаше. И сея ради вины ненавидяху ея. И сице у них думе идущи»[272]. Теперь Морозову стали обвинять не просто в непослушании царю, но в приверженности «раскольнической ереси». А это совершенно меняло дело. За преступления против веры ее без труда можно было передать в руки «святой инквизиции»…

Как уже говорилось выше, в московском доме Морозовой был организован небольшой монастырь и жило пятеро инокинь. Видя, как над боярыней сгущаются тучи, они не могли не тревожиться и за свою будущность. Но Морозова всегда знала о том, что происходит «в Верху», во дворце, благодаря своей младшей сестре княгини Евдокии, почти неотлучно находившейся при ней и утешавшей ее в скорбях, лишь ненадолго отъезжая домой к князю и детям. По истечении пяти недель после первого «увещания» инокиня Феодора утешала своих духовных сестер: «Ни, голубицы мои, не бойтеся! Ныне еще не будет ко мне присылки».

Но вот наступило 14 ноября 1671 года, заговены на Рождественский пост. Предчувствуя неминуемую опалу, Морозова призвала старицу Меланию и других инокинь и приказала им скрыться из Москвы: «Матушки мои, время мое прииде ко мне; идите вси вы каяждо, аможе (куда) Господь вас сохранит, а мне благословите на Божие дело и помолитеся о мне, яко да укрепит мя Господь ваших ради молитв, еже страдати без сомнения о Имени Господни». Расцеловав любезных ей инокинь, она отпустила их с миром…

В тот же день и княгиня Урусова отправилась к себе домой навестить мужа и детей. За ужином князь Петр Семенович начал рассказывать супруге, что происходит у них во дворце, и между делом сказал: «Скорби великие грядут на сестру твою, понеже царь неукротимым гневом содержим, и изволяет на том, что вскоре ея из дому изгнати!»

Сказав эти слова, князь перешел на другую тему: «Княгиня, послушай, еже аз начну глаголати тебе, ты же внемли словесем моим. Христос во Евангелии глаголет: предадят вы на сонмы, и на соборищах их биют вас, пред владыки же и царя ведени будете Мене ради во свидетельство им. Глаголю же вам, другом Своим, — не убойтеся от убивающих тело, и потом не могущих лишше что сотворити. Слышиши ли, княгини? Се Христос Сам глаголет, ты же внемли и напамятуй!» Услышав от мужа такие слова, княгиня Евдокия «зело радовашеся».

Утром 15 ноября, когда князь Урусов уезжал во дворец, княгиня отпросилась у него пойти к сестре. Прощаясь, он как бы невзначай произнес: «Иди и простися с нею, точию не косни (не задерживайся) тамо, мню бо аз, яко днесь присылка к ней будет».

Каковы были истинные мотивы князя Петра Урусова, с одной стороны, сообщившего жене о царских планах, державшихся в строжайшей тайне, а с другой — фактически подтолкнувшего ее на верную гибель? Ведь не мог же он не знать, что Евдокия не оставит любимую сестру и пожелает разделить ее участь? О мотивах лукавого царедворца догадаться нетрудно, если знать, что произошло с ним в недавнем прошлом и что произойдет в дальнейшем, после ареста его супруги.

С приходом во дворец новой царицы потерял свое влияние и тот придворный клан, к которому принадлежали Соковнины и Урусовы. В апреле 1670 года был лишен должности царицыного дворецкого старший брат Морозовой Феодор Прокопьевич Соковнин, а спустя два месяца, в июне, князь Петр Семенович Урусов был послан воевать против разинцев, что для царского кравчего было проявлением крайней немилости. «Воевать этот придворный не умел, — пишет П. В. Седов. — В Казани он действовал пассивно и бестолково, чем навлек на себя нарекания других воевод и царский указ ехать в свою нижегородскую вотчину и не являться самовольно в Москву. Через несколько месяцев Алексей.

Михайлович вызвал опального кравчего из деревни и поручил ему увещевать боярыню Морозову. Немилость висела над кн. П. С. Урусовым, и он послушно выполнил государеву волю»[273].

После ареста жены князь П. С. Урусов отрекся от нее и тем снискал царскую милость. Он сумел склонить сына Василия на свою сторону, и только две дочери оставались до конца верны своей несчастной матери… Когда княгиня Евдокия томилась в заточении, князь П. С. Урусов развелся с ней и женился на Степаниде Гавриловне Строгановой. «Во всей этой истории не было человека, который вел бы себя столь беспринципно, как кн. П. С. Урусов… По московским обычаям родственники разделяли судьбу опальных. Но царский кравчий, спасая себя, взял грех на душу и продолжал верой и правдой служить царю. В столь двусмысленной для него ситуации он сохранил полное доверие царя и вместе с ним чин кравчего, в обязанности которого входило, в частности, следить за тем, чтобы царю не дали с питьем какой-нибудь отравы»[274].

Историк И. Е. Забелин даже высказывал предположение, что князь П. С. Урусов намеренно толкал свою жену к поддержке Морозовой, с тем чтобы «избавиться приличным образом от нелюбимой жены, что в боярском быту иногда бывало…»[275].

* * *

Княгиня Урусова, зная о предстоящей «присылке», пришла в дом сестры и не только задержалась там до поздней ночи, но и осталась ночевать. В ночь на 16 ноября 1671 года вместе они ждали «гостей». «И се во вторый час нощи отворишася врата большия. Феодора же вмале ужасшися, разуме, яко мучители идут, и яко преклонися на лавку. Благоверная же княгиня, озаряема Духом Святым, подкрепи ю и рече: «Матушка-сестрица, дерзай! С нами Христос — не бойся! Востани, — положим начало». И егда совершиша седмь поклонов приходных, едина у единой благословишася свидетельствовати истину».

После этого боярыня Морозова возлегла на свой пуховик, рядом с иконой Пресвятой Богородицы Феодоровской, а княгиня Урусова пошла в чулан, устроенный поблизости в том же спальном покое для инокини Мелании, где тоже возлегла на постель.

В это время с «великою гордостию» в покои боярыни вошел чудовский архимандрит Иоаким и, сказав, что послан от царя, приказал ей встать, чтобы стоя выслушать царский приказ. Но боярыня не повиновалась и продолжала лежать на пуховике. «Како, — спрашивал Иоаким, — крестишися и како еще молитву твориши?» В ответ Морозова сложила персты по древнему апостольскому преданию и произнесла: «Господи Исусе Христе, Сыне Божии, помилуй нас![276] Сице аз крещуся, сице же и молюся».

Архимандрит продолжил допрос: «Старица Меланья, — а ты ей в дому своем имя нарекла еси Александра, — где она ныне? — повеждь вскоре, потребу бо имамы о ней». На это Морозова отвечала: «По милости Божии и молитвами родителей наших, по силе нашей, убогий наш дом отверсты врата имяше к восприятию странных рабов Христовых. Егда бе время, бысть и Сидоры, и Карпы, и Меланьи, и Александры; ныне же несть от них никого же».

Присланный вместе с Иоакимом думный дьяк Иларион Иванов[277] зашел в темный чулан и, заметив, что там кто-то находится, спросил: «Кто ты еси?» Княгиня Урусова отвечала: «Аз князь Петрова жена есмь Урусова». Словно огнем обожженный, дьяк в ужасе выскочил из чулана. Уж кого-кого, а супругу царского кравчего встретить здесь он совсем не ожидал!

Увидев столь странную реакцию Илариона Иванова, архимандрит спросил: «Кто тамо есть?» — и в ответ услышал: «Княгиня Евдокия Прокопиевна, князь Петра Урусова». Однако Иоакима это нисколько не смутило: «Вопроси ю, како крестится».

Думный дьяк замялся: «Несмы послани, но токмо к боляроне Феодосии Прокопиевне». Иоаким повторил свой приказ снова: «Слушай мене, аз ти повелеваю: истяжи ю».

Княгиня Урусова сказала то же самое, что и сестра, добавив: «Сице аз верую». Гневу недалекого архимандрита не было границ. Оставив Илариона сторожить пленниц, Иоаким поспешил к царю с докладом. Алексей Михайлович сидел в Грановитой палате и совещался с боярами. Приблизившись к царю, Иоаким «пошепта ему во ухо», что не только боярыня мужественно исповедала свою веру перед царскими посланцами, но и ее сестра, княгиня Евдокия, которую они также встретили в морозовском доме. Царь на это отвечал: «Никако же, аз бо слышах, яко княгиня тая смирен обычай имать и не гнушается нашея службы, люта бо оная сумозбродная та» (то есть Морозова).

Иоаким же начал «человеконенавистне» наговаривать на княгиню: «Не точию (только) конечно уподобися во всем сестре своей старейшей, но и злейши ее ругается нам». Тогда царь приказал: «Аще ли тако есть, то возьми и тую».

Князь Петр Урусов, стоявший здесь же, слышал эти слова и хотя «оскорбися», но помочь делу ничем уже не мог (а может, и не хотел)…

Снова вернувшись в дом мученицы, архимандрит Иоаким начал допрос прислуги. Он хотел знать, разделяют ли веру своей госпожи ее «рабы» и «рабыни». По очереди были допрошены Ксения Иванова, Анна Соболева и все прочие, остававшиеся в доме слуги. Часть прислуги мужественно исповедовала приверженность старой вере. «Прочии же убояшася вси и поклонишася». Иоаким разделил всю прислугу на две части: слева поставили тех, кто от старой веры отрекся, с правой — тех, кто оказался верен ей до конца.

После этого архимандрит обратился к боярыне: «Понеже не умела еси жити в покорении, но в прекословии своем утвердилася еси, сего ради царское повеление постиже на тя, еже отгнати тя от дому твоего. Полно тебе жити на высоте (то есть в покоях боярских. — К. К.), сниди долу, востав, иди отсюду!»

Но Морозова не сдвинулась с места. Тогда Иоаким повелел слугам взять ее и нести. Принесли кресла, в них посадили строптивую боярыню и понесли на руках вниз, на улицу. После этого на ноги сестрам надели цепи («железа конские») и посадили под стражей в людских хоромах, в подклете.

Два дня спустя снова пришел думный дьяк Иларион Иванов и, сняв оковы, приказал мученицам идти, куда поведут. Но Морозова снова не захотела идти своей волей, и дьяк позвал людей. Принесли сукно и, посадив на него боярыню, понесли до Чудова монастыря на руках. Рядом шла Евдокия.

Со слезами на глазах провожал боярыню Морозову юный сын ее Иван Глебович. Проводив мать до среднего крыльца, он поклонился ей вслед и возвратился в дом. Он видел мать в последний раз.

В Дружининском списке Жития боярыни Морозовой (так называемой Краткой редакции) описана трогательная сцена их прощания: Иван Глебович, выйдя тайком на «заднее крыльцо», «созади притек, нападе на выю матери и начат плакатися со слезами», высказывая свою любовь и благодарность родительнице. «О, любезнейшая моя мати, како, оставя меня, идеши?.. О, прелюбезная мати моя Феодосия! На кого мя оставлявши и кому мя вручавши, его же не над меру любила еси? Много благодарю тя, превозжеленная моя родителнице, о великой любви и о неизреченной милости твоей, понеже бо мя рождьши, сосцама своима воскормила мя, издетска питала, дондеже аз возрастох и до сего дни. И за сие благодарю тя, яко оставши в сиротстве вдовою от господина отца моего Глеба прилежание и попечение велико о мне имела еси издетска».

Целуя мать, Иван Глебович зарыдал и упал ей в ноги. Поднимая его с земли, боярыня пыталась его утешить: «Послушай, дражайшее мое единородное чадо, Иоанне, наказания матере своея, ибо светло житие праведных, како же светится. Не терпением ли сие возлюби, еже есть мужеству мати? Пророк в псалме наказует, глаголя: потерпи Господа и сохрани пути Его[278]. Павел учит, яко да стяжете детел и и глаголет, яко скорбь терпение соделовает, и сим грядыи путем обрящеши источник благое упование, упование же не посрамит. Послушай, чадо, Павла глаголюща, еже аще что сеет человек, то и пожнет: сеяй в дух — от духа пожнет жизнь вечную, сеяй же в тело, — рече, — от плоти пожнет тление. Не пренемогай в трудех и житейских печалех, презря упование; идеже бо подвизи, тамо и воздаяние, а идеже победы, тамо и почести, а идеже брань, тамо и венец. Над всеми же сими имей присно в сердцы страх Божий — тем убо уклоняется всяк от зла, — и память смертную — та бо есть устав любомудрия. Стяжи же и чистоту душевную и телесную, без нея же никто же узрит Господа. Буди же и милостив ко всем, яко тии помиловани будут. Нам убо, чадо, наста время подвига: тецем убо на предлежащий нам подвиг. Ты же, взем благословение и молитву и последнее прощение, возвратися в дом свой».

Не переставая проливать слезы, Иван взял благословение у матери и возвратился в дом, где «плач и рыдание и вопль мног слышашеся аки по мертвей»…[279]

* * *

18 ноября сестер Феодосию и Евдокию доставили в кремлевский Чудов монастырь, где их допрашивали «духовные власти». Боярыню Морозову внесли на полотне в так называемую Вселенскую палату монастыря. Перекрестившись на находившиеся на стенах образа, она лишь слегка кивнула в сторону «властей». При допросе присутствовали митрополит Крутицкий Павел[280], чудовский архимандрит Иоаким, думный дьяк Иларион Иванов и другие. Морозова не пожелала отвечать перед этими людьми стоя и во всё время допроса сидела, несмотря на то, что ее пытались заставить отвечать стоя.

Хитрый, словно лис, митрополит Павел, обратившись к боярыне кротким и тихим голосом и называя ее «матерью праведною», стал напоминать ей о ее звании и происхождении. «И сие тебе, — говорил он, — сотвориша старцы и старицы, прелестившии тя, с ними же любовне водилася еси и слушала учения их, и доведоша тя до сего бесчестия, еже приведене быти честности твоей на судище». Потом он долго и многословно пытался убедить ее покориться царю, вспоминая и ее прежнее положение, и красоту ее сына, которого она не жалеет, ставя своим «прекословием» под угрозу не только свое имение, но и сыновнее.

На это Морозова отвечала «премудро»: «Несмь прельщена, яко же глаголете, от старцев и стариц, но от истинных рабов Божиих истинному пути Христову и благочестию навыкох, а о сыне моем престаните ми многая глаголати; обещах бо ся Христу моему, свету, и не хощу обещания солгати и до последнего моего издыхания, понеже Христу аз живу, а не сыну!»

Тогда никонианские архиереи ловко сыграли на личной ненависти царя к Морозовой и в споре о вере поставили вопрос ребром: «В краткости вопрошаем тя, — по тем служебником, по коим государь царь причащается и благоверная царица и царевичи и царевны, ты причастиши ли ся?» Морозова столь же прямо отвечала: «Не причащуся. Вем аз, яко царь по развращенным Никонова издания служебником причащается, сего ради аз не хощу!»

Павел Крутицкий задал последний вопрос: «И како убо ты о нас всех мыслиши? Еда вси еретицы есмы?» — на что Морозова без колебаний ответила: «Понеже он, враг Божий Никон, своими ересми, аки блевотиною наблевал, а вы ныне то сквернение его полизаете и посему яве яко подобии есте ему». Эти слова окончательно вывели из себя желавшего до того казаться кротким и смиренным митрополита. Он перешел на крик: «О что имамы сотворити? Се всех нас еретиками нарицает!» От него не отставал и пришедший в ярость чудовский архимандрит: «Почто, о архиерею Павле, нарицаеши ю материю да еще и праведною? Несть се, несть! Не бо Прокопиева дщи прочее, но достоит ю нарицати бесову дщерь!»

Морозова возражала Иоакиму: «Аз беса проклинаю! По благодати Господа моего Исуса Христа, аще и недостойна, обаче дщерь Его есмь!» Спор о вере во Вселенской палате Чудова монастыря продолжался восемь часов — от второго часа ночи до десятого!

После этого допрашивали княгиню Евдокию Урусову. Она вела себя столь же мужественно, что и сестра, и также не пожелала причаститься по новоизданным служебникам. После допроса Морозову снова на полотне отнесли домой и посадили в подклет, в котором она вместе с сестрой просидела два предыдущих дня. С нею посадили княгиню, заковав обеим ноги в кандалы.

Сидя в заточении, блаженная инокиня Феодора просила сестру: «Аще нас разлучат и заточат, молю тя, поминай в молитвах своих убогую мя, Феодору». Тогда Евдокия не поняла смысла этих слов, потому что до того они всегда были вместе, но старшая сестра предчувствовала, что вскоре их разлучат, и разлучат надолго.

Все попытки повлиять на сестер оказались тщетными. Наутро, 19 ноября 1671 года, к ним снова явился думный дьяк Иларион Иванов, их заковали в ошейники с цепями и повезли на санях по улицам Москвы. Морозова, перекрестившись и поцеловав свой железный ошейник, сказала: «Слава тебе, Господи, яко сподобил мя еси Павловы юзы[281] возложити на ся». Власти хотели публично опозорить высокородных сестер, но их это не сломило. Позор их обернулся настоящим триумфом. За санями с боярыней-инокиней следовало множество народа (именно эту сцену запечатлел в своей гениальной картине В. И. Суриков). «Она же седши и стул близ себе положи (то есть тяжелую колоду, к которой были прикованы цепи. — К. К.). И везена бысть мимо Чюдова под царския переходы. Руку же простерши десную свою великая Феодора и ясно изъобразивши сложение перст, высоце вознося, крестом ся часто ограждаше, чепию же такожде часто звяцаше. Мняше бо святая, яко на переходех царь смотряет победы ея, сего ради являше себе не точию стыдетися ругания ради их, но и зело услаждатися любовию Христовою и радоватися о юзах»[282]. «Смотрите, смотрите, православные! — кричала она. — Вот моя драгоценная колесница, а вот цепи драгие… Молитесь же так, православные, вот сицевым знамением. Не бойтесь пострадать за Христа».

После этого сестер разлучили. Они были заточены по разным монастырям: Феодору поместили на подворье Псково-Печерского монастыря, а Евдокию — в Алексеевский девичий монастырь на Чертолье.[283] Подворье Псково-Печерского монастыря находилось в XVII веке в Белом городе, на Арбате (в районе теперешней Смоленской площади). В 1670 году оно было куплено у печерского архимандрита Паисия «с братьею» за 300 рублей Приказом Тайных дел и использовалось как место заточения. Морозова была, по-видимому, одной из первых узниц этой страшной тюрьмы.

Несмотря на «крепкую стражу», состоявшую из двоих сменявших друг друга стрелецких голов и десяти стрельцов, местонахождение боярыни Морозовой вскоре чудесным образом было открыто ее единомышленникам. Уставщица Елена Хрущева,[284] скрывавшаяся в Москве вместе с другими инокинями и не имевшая никаких известий о Морозовой более недели, неожиданно встретила ее на подворье Псково-Печерского монастыря.

Встреча произошла 27 ноября, на праздник Знамения Пресвятой Богородицы. «Великой убо Феодоре исшедши на задней крылец, идеже исходят на нужную потребу, Елене же по улице той шедши — и тако Божиим мановением познастася. Бе же и на улице то место таковую же потребу имать, еже ходит ту человекам на облегчение чрева. И ту стоящи Елена приближне и беседова с Феодорою, на высоте ей стоящи. И рече блаженная: «О возлюбленная ми Елено! ничто мене тако не оскорбило во днех сих, якоже разлучение ваше: ни отгнание из дому, ни царский гнев, ни властелское истязание, ни юзы, ни стража. Вся ми сия любезна о Христе, но зело ми тошно, еже более седмицы ни знаю, ни ведаю о вас. Господа ради, не покинте мене, не съежжайте с Москвы, будите ту, не бойтеся, уповаю на Христа, покрыет вас. Ниже бо о сродницех по плоти тако болезную, о вас же рыдая не престаю. Вся укреплящем мя Христе возможно ми суть, единого же сего до конца не могу терпети!»»[285].

Помещенная в Алексеевском девичьем монастыре, княгиня Евдокия Урусова также содержалась под «крепким началом», причем ее стражам приказано было насильно водить ее в церковь к новообрядческой службе. «Святая же таково мужество показа, яко всему царствующему граду дивитися храбрости ея, како доблествене сопротивляшеся воли мучительсте: не точию бо своима ногама никогда не восхоте, аще и велми нудима бе к пению их приити, но аще и на носиле влачаху ея рогознем (тако бо повелено бысть), то она не соизволяет еже и на носило возлещи сама. Но и здрава сущи к тому часу сотворит себе яко разслаблену и не могущи ни рукою, ни ногою двигнути. Старицам же, пришедшим и воздвизающим ю, бе иногда стужати, и даже до сего безстудствующи, еже святое оно и ангел олепное лице ея дерзостне заушити (ударить), рекущи: «Горе нам! Что можем с тобою сотворити? Сами бо видехом, яко в час сий здрава бе и беседова со своими весело; егда же мы приидохом, на молитву зовуще, тогда внезапу, яко омертве, нам велики труды творящи. Се бо превращаем, яко мертву и недвижиму»».

На это княгиня отвечала им кротко: «О старицы беднии! Почто труждаетеся всуе? Еда аз вас понуждаю труд сей творити? Но сами вы безумствующе всуе шатаетеся. Аз бо и вас зря, погибающих, плачюся — како же аз сама помыслю когда ити в собор ваш? Тамо у вас поют, не хваляще Бога, но хуляще Его, Спасителя, и законы Его попирающе». Но старицы клали княгиню на «носило», словно мертвое тело, и вопреки ее воле несли в соборную церковь на литургию.

Больше всего княгиню тяготило то, что она, хотя и невольно, принуждена была присутствовать на новообрядческой литургии. И сам факт ее присутствия там мог быть истолкован в Москве превратно — в том смысле, что она чуть ли не примирилась с реформированной никонианской церковью. Если княгиня замечала в монастыре кого-либо из своих знакомых из числа «верных», она обычно обращалась к носившим ее монахиням с притворным стоном: «Увы, утомихся! Станите мало!» Когда старицы опускали «носило» на землю, она нарочито громко продолжала: «Старицы! Что се творите, влачаще мя? Еда аз хощу молитися с вами? Никакоже, несть право, еже со отступлыиими закона Христова обще молитися нам, християном, но реку вам нечто: прилично убо, идеже ваше пение возглашается, тамо, на нужную потребу исходя, излишие утробное испражняти — тако бо аз почитаю вашу жертву!»[286]

Тем временем подруга и единомышленница сестер (а в будущем и сопричастница их подвига) Мария Герасимовна Данилова задумала бежать из Москвы. Но кто-то донес об этом, и за нею была послана погоня. Ее захватили в Подонской стране и привезли в Москву. Здесь она была допрошена и исповедала свою приверженность старой вере и неприятие «новых догмат». За это ее бросили в подземелье под Стрелецким приказом. По мнению А. И. Мазунина, сообщение об аресте М. Г. Даниловой следует отнести к весне 1672 года: 22 апреля датирован царский указ об аресте «колодника» Иоакинфа Данилова. Этим именем — именем своего мужа — назвалась переодетая в мужскую одежду Мария Герасимовна. Поэтому ее держали в застенке вместе с другими заключенными мужчинами, и она «беду приимаше более обою сестр. Безстуднии воини пакости творяху ей невежеством».

Во время заточения Морозовой на подворье Псково-Печерского монастыря ее неоднократно навещал митрополит Иларион Рязанский,[287] пытаясь склонить непокорную боярыню к новой вере. «Она же тако мужественне с ним стязовашася, яко и вельми ему посрамлену бывати и безответну множицею отходити».

Ни тюремное заточение, ни «тяжкие железа» нисколько не тяготили Морозову. Наоборот, сама мысль о страдании за правую веру, о страдании за Христа наполняла ее душу сладостным умилением и совершенно преображала всю ее жизнь. Единственное, о чем она скорбела, — это о разлучении со своей духовной матерью и сестрами. Впрочем, и в заточении она продолжала вести с ними переписку. Она писала своей наставнице Мелании, сожалея о том, что не может, как должно, исполнять своего иноческого правила: «Увы мне, мати моя, не сотворих ничто же дело иноческаго. Како убо возмогу ныне поклоны земныя полагати? Ох, люте мне, грешнице! День смертный приближается, аз, унылая, в лености пребываю! И ты, радость моя, вместо поклонов земных благослови мне Павловы юзы Христа ради поносити. Да еще аще волиши, благослови мне масла кравия, и млека, и сыр, и яиц воздержатися, да не праздно мое иночество будет и день смертный да не похитит мя неготову. Едина же точию повели ми постное масло ясти».

Мать Мелания писала в ответ, благословляя Морозову «на страдание» в таких словах: «Стани доблествене страждуще о имени Господни, и Господь да благословит тя юзы Его ради носити, и поиди, яко свеща, от нас к Богу на жертву; о брашнех же вся прилучающаяся да яси»[288].

Царь тем временем ни на минуту не забывал о высокородной узнице. Не раз на заседаниях Боярской думы ставился этот не дававший ему покоя вопрос: «Что бы ей сотворити за мужественое ея обличение»? Однажды был вызван брат Морозовой Феодор Прокопьевич Соковнин, которого долго расспрашивали о многом, связанном с его сестрами, особенно же о матери Мелании: «Повеждь ми — где Мелания? Ты вся тайны сестры своея свеси (знаешь)!» Но Феодор Прокопьевич ничего не сказал, чем навлек на себя царский гнев.

* * *

Вскоре на долю Морозовой выпало новое, еще более страшное испытание: ее сын Иван Глебович, совсем молодой юноша, после разлуки с матерью «от многия печали впаде в недуг… и так его улечиша, яко в малех днех и гробу предаша». Произошло это или в самом конце 1671 года, или в начале 1672-го. Судя по всему, он от рождения был болезненным ребенком, что явствует из слов протопопа Аввакума: «А Иван не мучитель был, — сам, покойник, мучился и света не видел вся дни живота своего… В муках скончался робя»[289]. Царь прислал к нему своих лекарей, ну а лекари в Аптекарском приказе в XVII веке были отменные, и уж что-что, а «залечить» умели!

Сообщить Морозовой о смерти сына был прислан «поп-никонианин», «нечестивый бескуфейник». Вместо слов утешения он пытался продолжать увещания несчастной узницы, утверждая, что свалившиеся на ее голову несчастья — есть наказание Божие за ее гордыню и непокорность «святой церкви». Этот «злоумный» человек «досаждал» Морозовой, приводя слова 108-го псалма, «реченные о Июде».[290]

Но Морозова не внимала этим безумным речам. Узнав о смерти любимого сына, боярыня зарыдала и «падши на землю пред образом Божиим, умильным гласом с плачем и рыданием вещаше: увы мне, чадо мое, погубиша тя отступницы!». И так, не вставая с земли, она не один час проплакала, «воспущающи о сыне си надгробныя песни, яко и инем слышащим рыдати от жалости»…

Редактор Дружининского списка Жития боярыни Морозовой, стремясь оживить ее суровый житийный облик, приводит надгробный плач матери над сыном. Этот плач очень напоминает народные севернорусские причитания по умершим, хотя здесь присутствуют, несомненно, и заимствования из литературных источников:

«Увы мне, увы! Утроба ми ся мятет, Иоанна ради! Увы мне, увы мне! Где убо и в коем месте умре сын мой? да шедши, седины своя растерзаю над телом его — аз есмь вина смерти твоей, чадо! Плачите ныне со мною, материю печальною, все матери сынов своих, яко единородный мой сын мене ради, злосчастныя, умре и бо не насладихся прекраснаго твоего видения, любезный сыне мой, не насытихся, дражайший мой, преслаткаго твоего гласа, всежаланная утроба моя! Плачу, плачу лишения твоего, крепкий подпоре старости моей! Се отныне не узрю тебе, пресладкий мой свете, и не объиму, ни облобыжу тебе, превозжеленное мое чадо, яко сын мой превозлюбленный чюжих человек руками во гроб полагается и землею покрывается. Рада бых я была, аще бы поне вместо драгаго тела принесл бы кто ризу Иоаннову, якоже древле принесоша братия от пустыни ризу Иосифову ко отцу его Иякову, а мне, многопечальной матери, никто не обрящется в милости щедрот Иосифовым братиям подобен — ни от своих сродник, ни от чюжих знаемых, иже бы кто поне малый ветхий и худый убрусец семо бросил в злосмрадную сию темницу: аз бы, многопечальная, растворила бы с радостию горкое мое рыдание, негли[291] бы от тово поне малую отраду получила»[292]…

Царь же Алексей Михайлович, говорится в Житии Морозовой, «о смерти Иванове порадовася, яко свободнее мысляще без сына матерь умучити». Да, теперь он мог легче расправиться с неугодной боярыней. При этом он выслал родных братьев боярыни Морозовой и княгини Урусовой — Феодора и Алексея Соковниных — подальше от Москвы: одного в Чугуев, другого в Рыбное (город Острогожск), якобы на воеводство. Всё это царь делал «от великой злобы на блаженную, мысляше, яко да ниоткуду же никако же никакова рука да не приближится, помогающи им в скорбех тех великих…».

После смерти Ивана Глебовича всё огромное морозовское имущество было роздано или распродано царем: «отчины, стада, коней разда боляром, а вещи все — златыя и сребряныя, и жемчужныя, и иже от драгих камений, — все распродати повеле». При разорении морозовского дома в стене нашли тайник, в котором находилось много золота. Однако значительную часть господского имущества, в том числе драгоценности, по повелению Морозовой припрятал ее слуга Иван. Выданный собственной женой, он был подвергнут жестоким пыткам, но так и не открыл тайны — «аки добрый раб и верный нелицемерне поревнова госпоже своей». Впоследствии он будет заживо сожжен в Боровске с прочими мучениками.

Первым свою долю имущества опальной староверческой семьи получил новый царский тесть — Кирилл Полуектович Нарышкин. 23 января 1672 года ему были даны три грамоты на земли, принадлежавшие ранее Глебу Ивановичу Морозову, а затем перешедшие к его сыну: поместья в Ряжском уезде (село Петровское, 100 четвертей) и в Рязанском уезде (2 сельца, 33 четверти), а также вотчина в Московском уезде (село Игнатовское, 209 четвертей). Ему же достались и личные вещи Морозовых — 26 сентября 1672 года по указу царицы Натальи Кирилловны был взят «из Стрелецкого приказа из животов Ивана Глебовича Морозова» «сундук кипарисной». 10 декабря царица пожаловала его своему отцу. Другие земли и имущество Ивана Глебовича пошли в раздачу думному дьяку Г. С. Дохтурову, боярину Б. М. Хитрово и головам московских стрельцов.

Одновременно были конфискованы и поместья мужа Марии Герасимовны Даниловой: 16 января 1672 года поместье Акинфия Данилова было отдано полуголове московских стрельцов Л. Изъединову. Об этом «именной великаго государя указ думному дьяку Герасиму Дохтурову сказал боярин Яков Никитич Одоевской». «В январе 1672 года положение боярыни Морозовой разом изменилось: сначала цепи вместо богатства, а затем и смерть единственного сына. Надеяться оставалось только на Бога. Государев гнев загнал Морозову в угол: для нее царская жестокость и насилие над ее религиозными принципами слились воедино; вера единственно и могла дать силы выстоять в постигшей ее беде»[293].

Протопоп Аввакум, узнав о гибели своего духовного сына Ивана Глебовича, написал из пусто-зерского заточения Морозовой письмо. Он сумел найти самые нежные, трогающие душу безутешной матери слова:

«Увы, чадо драгое! Увы, мой свете, утроба наша возлюбленная, — твой сын плотской, а мой духовной! Яко трава посечена бысть, яко лоза виноградная с плодом, к земле приклонился и отъиде в вечная блаженства со ангелы ликовствовати и с лики праведных предстоит Святей Троицы. Уже к тому не печется о суетной многострастной плоти, и тебе уже неково чотками стегать и не на ково поглядеть, как на лошадки поедет, и по головки неково погладить, — помнишь ли, как бывало? Миленькой мой государь! В последнее увидился с ним, егда причастил ево. Да пускай, Богу надобно так! И ты небольно о нем кручинься. Хорошо, право, Христос изволил. Явно разумеем, яко Царствию Небесному достоин. Хотя бы и всех нас побрал, гораздо бы изрядно! С Феодором там себе у Христа ликовствуют, — сподобил их Бог! А мы еще не вемы, как до берега доберемся»[294]…

После смерти Ивана Глебовича царь решил проявить «милосердие» и повелел дать Морозовой двух ее прежних служанок — Анну Амосовну и Стефаниду, прозываемую Гневой. Две эти добродетельные женщины с великою радостью снова стали служить своей боярыне. Княгиня же Евдокия хотя и не сподобилась подобной царской милости, нашла служанку в лице некоей боярской дочери Акилины Гавриловны, вызвавшейся добровольно прислуживать ей в заточении, а впоследствии постригшейся в иночество под именем Анисии.

Мария Данилова в это время «беду приимаше более обою сестр»: бесстыдные стражи подвергали ее всяческим издевкам и унижениям, «пакости творяху ей невежеством». Приходили к ней для увещания и попы никонианские, «и много ее смущающе и укоряюще яко раскольницу». Однажды к ней пришли «яко бес со дияволом, сиречь поп со дияконом» и принуждали ее перекреститься тремя перстами. «Они же, обесстудившеся, яко же пси, приближившеся, окаяннии, начаша персты ея ломати, складовающе щепоть». Но Мария отвечала им: «Несть се крестное знамение, но печать антихристова!» В ответ они начали в таких непристойных словах хулить двоеперстие, что остается только удивляться их болезненной и извращенной фантазии… «Тако бо злочестивии умеюще лаяти!» — говорит автор Жития Морозовой об этих «служителях алтаря»[295].

В том же 1672 году страдавшая в темнице «в юзах и за крепкою стражею» Морозова сподобилась великого утешения — причастилась Тела и Крови Христовых из рук священноинока Иова Льговского.[296]

Вот как это произошло. «Бысть же дивно. Понеже у нея на карауле един голова милостив к ней зело, молит его святая, рекущи: «Егда бех в дому моем, во едином от сел наших служаше некий священник, старый сый, и бяше милость наша к нему. Ныне же слышах, яко зде он. Жаль ми его, старости ради. Аще есть твоя милость к нашему убожеству, повели, да призову его!» И повеле. И прииде старец святый ко святей мученице, яко Варлаам ко Иосафу, безценный бисер подати белецким образом. И грядущу ему в сенех и сам голова, востах, поклонися ему. И сподобив мученицу прияти Тело и Кровь Христову, и отиде. Толико же умилися блаженный старец, зря великое страдание великия госпожи, яко последи невозможно ему без слез воспомянути ея»[297].

Тогда же произошло еще одно чудо. Сестры Феодосия и Евдокия, не видевшие друг друга долгое время, «вожделеста в жизни сей видетися в лице и побеседовати». Обе они усердно молились Богу, чтобы Он послал им это утешение. И молитва их была услышана. Однажды княгиня Евдокия обратилась к прислуживавшей ей Акилине: «Госпоже, ты веси болезнь детскую? И се аз оставих их Христа ради — аще обретох благодать пред тобою — пусти мя в дом мой, яко да целовав их и утешив и сама утешуся, и прежде вечера паки возвращуся дозде. А никто же не возможет уведети вещь сию, точию ты и аз. А возможе по сему быти, аще восхощеши точию помиловати мя: се бо днесь полудневная година, игумения в гостех и старицы разыдошася, и людей на монастыре мало, а аз, фатою покрывшеся, пройду, и никто же узнает мя». Акилина отпустила княгиню, но, опасаясь за свою жизнь, сказала, чтобы та оставила в келье любимый ею образ Богородицы: «Вем аз, како ты любиши образ Владычицы нашей. Остави ми его зде и иди с миром, и вем, яко она, помощница, возвратит тебе семо».

Когда княгиня шла одна по Москве, на пути ей встретились некие «злые люди», которые стали кричать: «Держите ее, она беглая!» Но Урусова не растерялась и смело им отвечала. По дороге она встретила Елену Хрущеву и вместе они дошли до Печерского подворья. Морозовой сообщили о приходе сестры, и тогда она послала свою служанку Анну Амосовну, которая поменялась одеждой с княгиней Евдокией, и та свободно прошла мимо караульщика в монастырь.

Радости сестер не было границ! Они беседовали весь день и никак не могли наговориться… Однако вскоре о случившемся узнали охранники, которые подняли шум. Феодосии едва удалось умолить стрелецкого голову заставить их замолчать. Голова приказал гостье остаться ночевать у сестры и обещал ночью тайно ее выпустить. «Святии же нощь тую всю ликоваху, беседующе», а на рассвете Евдокия в сопровождении Елены Хрущевой ушла обратно в свой монастырь.

К княгине Евдокии Урусовой в Алексеевский монастырь неоднократно приезжал ее двоюродный дядя Михаил Алексеевич Ртищев. Стоя у окна, он говорил ласковым голосом: «Удивляет мене ваше страдание, едино же смущает мя: не вем, аще за истину терпите?»

Приезжало и множество «вельможных жен» и простых людей посмотреть на необычное зрелище — как княгиню на носилках несут в церковь на литургию. Среди «вельможных» было немало сочувствующих, безмерно удивлявшихся такому мужественному стоянию в вере и переживавших за княгиню, словно за свою сродницу. Игуменья Алексеевскою монастыря пребывала в смятенных чувствах: с одной стороны, сердце ее наполнялось жалостью, когда она вспоминала, какого высокого положения лишилась ее высокородная узница, а с другой — мысль о том, что «сие влачение паче ей к прославлению», вызывала в ней бурю негодования.

Одержимая такими помыслами, игуменья пришла к тогдашнему патриарху Питириму[298] и рассказала о том, что происходит во вверенном ей монастыре. Рассказала не только о княгине Урусовой, но и о ее сестре. Недавно поставленный патриарх еще не знал всех обстоятельств дела Морозовой и Урусовой. Он обещал игуменье, что поговорит об этом деле с царем.