XII. Императрица Екатерина I (1725–1727 годы)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

XII. Императрица Екатерина I

(1725–1727 годы)

Первые месяцы царствования, по исконному обычаю, ознаменовались наградами ее приближенных, а также прощениями преступников и возвратом ссыльных прежнего царствования. Несколько иноземцев, затем известные «птенцы» Петра, бывшие в немилости, — барон Шафиров, Скорняков-Писарев, доктор Лесток — получили прежние чины и отличия. Протопопы, попы и дьяконы Покровско-Суздальского девичьего монастыря, всего шесть человек, страдальцы за преданность царице Авдотье, были возвращены из дальней ссылки и распределены по церквам на места. Сторонницы той же царицы Авдотьи и ее сына, вдовы: Варвара Головина, княгиня Настасья Троекурова, княгиня Марья Львовна, разосланные в 1718 году по монастырям в заточение, ныне получили право жить в каких угодно монастырях, хотя бы в московских. Вологодским шести духовным особам разного чина, судившимся «по важным противным словам» раздьякона вологодского собора Непеина, и некоторым другим колодникам смягчены наказания либо и вовсе сказано прощение. Из Сибири, по свидетельству современника, в марте 1725 года провезли человек двести ссыльных, возвращенных на родину: то были лица, пострадавшие за непринесение присяги в 1722 году установленному Петром порядку престолонаследия. Надо думать, что прощение было им объявлено еще по случаю коронации Екатерины, в мае 1724 года.

Как бы то ни было, но в числе возвращающихся из разных мест ссылок неужели не было наших близких знакомых — Матрены Ивановны с ее сыновьями, неужели забыли и других пособников камергера Монса?

Нет, о них вспомнили, и вспомнили довольно скоро.

Еще тело императора стояло во дворце, еще только что возвещалось по улицам столицы о предстоящем церемониале его погребения, а Екатерина Алексеевна изрекла милостивое прощение своей довереннейшей подруге. Прощение дано было в форме указа ее величества из Сената на имя генерал-майора и лейб-гвардии майора Андрея Ивановича Ушакова. Что это за ловкий человек Андрей Иванович! Давно ли на него как на надежнейшего сыщика и застеночного «инквизитора» возлагал Петр щекотливое дело Монса — и вот по прошествии четырех месяцев тот же Андрей Иванович не только не вызывает на себя мщения Екатерины — нет, его любят, ему доверяют, и ему же поручают озаботиться о возврате лиц, так недавно им арестованных, допрашиванных и преданных в руки заплечных мастеров!

Прощение изрекалось Екатериной под обычною формою: «Ради поминовения блаженныя и вечно достойныя памяти его императорскаго величества и для своего многолетняго здравия: Матрену Балкшу не ссылать в Сибирь, как было определено по делам «вышняго суда», но вернуть с дороги и быть ей в Москве. Детей ея, Петра да Якова, вместо ссылки в гилянский гарнизон, определить в армию теми же чинами, в каких посылали их в Гилян».

Не забыли Балакирева; вспомнили также о Столетове. Тот и другой освобождены от каторжной работы и возвращены в столицу. Иван Балакирев определен в лейб-гвардии Преображенский полк в солдаты, а Егор Столетов освобожден на волю, а у дел ее величества нигде не быть.

Освободили героев и героинь трагедии, но самую хронику, летопись события, поспешили запрятать под замки и печати.

Известный уже нам Иван Антонович Черкасов, выполняя, без сомнения, высочайшую волю, запечатал своею печатью четыре пакета. На первом из них написал он своеручно: «дело Монсово»; на втором: «письма, подлежащия к делу Монсову»; наконец, в четвертый куверт спрятал он письмо, подброшенное к Ширяеву в ноябре 1724 года. К сожалению, столь важный документ не сохранился. Быть может, какая-нибудь «высокая персона» в XVIII веке перебирала для собственного любопытства секретнейшие дела своих предшественников и предшественниц и нашла нужным уничтожить эту бумагу; или же сам оберегатель высокомонаршей чести — князь Александр Данилович Меншиков, повелеть соизволил сжечь документ, так как он, быть может, бросал тень на монархиню.

Запрятали бумаги; долго и долго довелось им лежать под спудом; но не зарыли Балки своих талантов в землю.

Семейство это, как мы видели, всосало в плоть и кровь умение происками, интригами, заискиваниями достигать целей своего тщеславия и честолюбия. Балки, достойные питомцы своей матери и дяди, не упали: нет, они продолжали скользить среди отмелей и камней придворной жизни. Искушенные опытом, они были чрезвычайно осторожны. И вот генеральские чины, звания камергеров, разные важнейшие ордена: Александра Невского и другие — все это своим чередом пришло каждому из любезных, ловких, красивых, вкрадчивых сыновей Матрены Ивановны. О заслугах их, как о подвигах истых придворных куртизанов, не надо судить по наградам; заслуги Балков были довольно своеобразны. Так, известно, что один из них, и именно Петр Федорович, вместе с обер-шталмейстером Куракиным шутками своими имел способность развеселять императрицу Анну Ивановну, льстить Бирону, и хотя ни к каким уже делам допускаем не был, но получал за свои способности чины и скончался 4 октября 1743 года в чине генерал-поручика, кавалера св. Александра Невского и действительного камергера. Младший брат Балка, Яков Федорович (после крещения в православную веру стал именоваться Петром), умер в 1762 году также в чине генерал-поручика и кавалера св. Александра Невского. Дочери старшего Балка сделали прекрасные партии: Наталья (умерла в 1791 году) была замужем за князем П. М. Щербатовым, Мария (умерла в 1793 году) вышла за обер-егермейстера С. К. Нарышкина, а средняя, Матрена (умерла в 1813 году), вышла за Сергея Салтыкова, известного дружбою с великою княгиней Екатериной Алексеевной в 1753 году.

Что до сестры Балков, дочери Матрены Ивановны — Натальи Федоровны Лопухиной, то трагическая судьба ее известна: знаменитая в свое время красавица, она, по воле уже дочери Петра — Елисаветы, бита кнутом и ей урезан на эшафоте язык 31 августа 1743 года: Матрена Ивановна не дожила до катастрофы, постигшей Наталью Федоровну в 1743 году. Дети Лопухиной видели возвращение матери из Сибири и при императрице Екатерине II сами выдвинулись на служебном поприще: так, второй сын Лопухиной был генерал-поручиком, третий — действительным камергером и проч.

Затем упомянем также и о том, что фамилия Монса встречается еще раз в первой половине XVIII века. Так, в царствование Анны Ивановны, на скамьях «рыцарской академии»[97] (нынешний первый кадетский корпус), среди сыновей аристократии и детей разных иноземцев, мы встречаем Бернгарда Монса.

Поступил он в корпус в 1735 году, выпущен в 1741 году в армию прапорщиком. Как доводился новый прапорщик знаменитому камергеру: был ли он племянником его или находился в более отдаленной связи родственной, нам неизвестно; неизвестна также судьба этого, едва ли не последнего из Монсов, имя которого встречается в числе имен разных знатных и старинных дворянских фамилий. «Рыцарская академия», как известно, с самого начала была чисто шляхетским заведением.

Оставляя главнейших членов фамилии Балкши и Монса и их потомство, скажем несколько слов о последующей судьбе двух невольных виновников Монсовой и собственной погибели. Судьбы Балакирева и Столетова в последующие царствования совершенно различны: на долю первого выпал вечный смех и шутовство во дворце, на долю второго — долгое скитанье по тюрьмам и позорная смерть на плахе.

Причины этого явления лежали не только в обществе, в котором они жили, но и в их собственных характерах: Балакирев был шут по профессии, по страсти; если он «принял на себя шутовство» еще при Петре и этою особенностью своего дарования успел проложить себе дорогу во дворец, то в последующее время, при Бироне, он тем скорей нашел возможным обратиться к прежней профессии: она его кормила, одевала, вообще с избытком обеспечивала его содержание. В это время действительно житье было разным шутам, шутихам, дуракам и дурам, карлам и карлицам. Ими полнились темненькие и низенькие покои прежнего «зимняго дома». Скоморошнический орден имел своими членами представителей разных старинных княжеских фамилий. Так, среди них разгуливал в полосатом кафтане и дурацком колпаке князь Михаил Алексеевич Голицын, пятидесятидвухлетний паж; тут же нещадно дрался и сам бит бывал беспрестанно злейший плут граф Апраксин; в компании с ними скоморошничал князь Волхонский… Другие аристократы не были шутами по профессии, но в угоду сильным мира пускались на разные штуки: так, генерал-поручик П. С. Салтыков являл при дворе особенный талант — делал из пальцев разные фигуры и чрезвычайно искусно вертел в одну сторону правою рукою, а в другую правою ногою. В обществе столь знатных и столь талантливых особ могло ли быть «досадительно» Балакиреву? Правда, частенько доводилось ему таскать за волосы сотоварищей, бить друг друга по щекам, колотить других палками и быть, в свою очередь, битым по икрам, кувыркаться, кататься по полу, драться до крови; но ведь все это делалось в высоком присутствии герцога Бирона и других вельми знатных персон для общей потехи; в этой потехе, наконец, принимали деятельное участие многие аристократы. Впрочем, и отказываться-то от участия в потехе было не совсем удобно: современник свидетельствует, что Балакирев за подобный отказ однажды был «жестоко бит батоги». Шут же он был добрый, остроумный, и шутки его никогда никого не язвили, но еще многих часто рекомендовали.

В то время, когда Балакирев смехом заглушал слезы, шутками облегчал боль от княжеских пинков и затрещин, кувырканьями и прыганьем разминал ноги, избитые палками, в это время приятель его Егор Михайлович Столетов коротал дни в Нерчинске.

По возвращении из Рогервика в 1725 году Столетов проводил время на «свободе», потом служил при дворе цесаревны Елисаветы и постоянно вращался в мире сплетен, интриг и разных козней придворных чинов мелкой стати. С этим миром он издавна обвыкся. Он не обращал внимания на то, что аристократы «гордили» с ним, вообще относились к нему, к каторжнику, весьма презрительно, впрочем, не за то, что он был в каторге (в то время многим была она знакома), но за его низкое происхождение. Столетов не обращал внимания на их презрение, он все-таки продолжал соваться в кружки князя Белосельского, князя Куракина, князей Долгоруковых и др.; находил себе милостивцев, старался быть им полезным. Человек не без способностей, но тщеславный, самоуверенный, болтливый, он скоро поплатился за то, что вновь отдался интригам и сплетням дворцового мира. В 1731 году, по розыску, за вины Столетова сослали в Нерчинск. Вины его рассказаны, по подлинному делу, на страницах «Русской старины», изд. 1873 года, том VIII, стр. 1-27. Он пострадал вообще за связи и службу князьям Долгоруким, за болтовню неосторожную, за сплетни.

В отдаленном Нерчинске он пользовался свободой, был принят в доме начальника, мог заниматься чем угодно, ходить куда угодно; но бездействие, а главное, жизнь вдали от той сферы, среди которой он взрос, скоро его озлобили и вызвали на ряд опрометчивых поступков. Он стал рассказывать важные тайны дворцового быта, хорошо ему известные. Говорил о царевне и герцогине Мекленбургской Катерине Ивановне и князе Михаиле Белосельском, об императрице Анне Ивановне и герцоге Бироне, высказывал сочувствие к цесаревне Елисавете, заявлял надежды на ее восшествие на престол и к довершению же собственного несчастья поссорился с комендантом Нерчинска, своим непосредственным начальником. Результатом всего этого были донос, суд и пытки в Екатеринбурге и страшный розыск в Петербурге; завязалось толстейшее дело, продолжавшееся более года. Столетов, столь же малодушный в беде, сколь самонадеянный и заносчивый в счастии, оговорил знакомых, приятелей, приплел к делу родную сестру и зятя, являвших к нему во время ссылки чувства глубокой привязанности; клепал и на себя, то запирался, то приносил повинные не только в противных словах, когда-либо сказанных, но даже в мыслях, какие только зарождались в его голове и служили «к умалению чести ея императорскаго величества» Анны Ивановны.

Развязка, по своему времени, была обыкновенная: 12 июля 1736 года колодник Егор Столетов казнен смертью: отсечена голова на С.-Петербургском острове, на (Сытном) рынке. Тело его зарыто, по указу ее величества, там же на Петербургской стороне, близ церкви Спаса Преображения Господня, в Колтовской.

Читатели наши, надеюсь, не упрекнут нас за то, что мы так долго удерживали их внимание на таких личностях, каковы камергер Монс, его сестра, племянники, секретарь, слуги и проч. Без сомнения, достаточно было ясно, что герой настоящего очерка заинтересовал нас не потому, что сам по себе заслуживал бы внимание исследователя старины, — нет, а потому, что рассказ о нем и о его семействе выдвигает некоторые новые стороны в жизни и характерах Петра и Екатерины, а главное — новые черты для знакомства с петровским обществом.

Такие личности, как Виллим Монс, более или менее ничтожные в нравственном отношении, но брошенные случайностью в водоворот дворцовой жизни, поднятые счастием и интригами придвинутые к императорскому престолу, всегда интересны именно в том отношении, что характеристики их дают возможность ближе ознакомиться с обществом того времени, заглянуть, так сказать, за пышные декорации и вообще перенестись в ту среду, в которой подвизались того времени полководцы, денщики, министры, посланники, важные духовные лица и т. п. деятели, т. е. все те лица, которые делают историю того или другого государства. В отношениях своих к фавориту все они, стоящие, по официальным источникам, на каких-то ходулях, разоблачаются — и мы видим пред собою не автоматов, начиненных громкими фразами панегиристов, — нет, а людей из плоти, костей и крови, живых, то есть с человеческими страстями и слабостями.

Наша русская историческая литература, вообще говоря, мало еще представляет очерков и рассказов, преследующих одну цель: вскрывать завесу над частным бытом нашего общества за ту или другую эпоху и лицом к лицу ставить с характеристическими его представителями и представительницами. Мы с недоуменьем и даже с насмешкой смотрим иногда на исследование о какой-нибудь личности, имя которой не попало в те учебники да обзоры, по которым мы узнали родную историю.

Мы осуждаем подчас этих дерзких, которые осмеливаются «останавливать просвещенное внимание достопочтенных читателей и читательниц» на каких-то фрейлинах и статс-дамах…

Но мы забываем одно: что наша история рано или поздно должна же обхватить общественный и частный быт каждой эпохи со всеми ее характеристическими мелочами, по-видимому, но только по-видимому, неважными; что при этом неминуемо должны же мы будем приблизиться к личностям, хотя и не заявившим себя государственною деятельностью, но зато игравшим роль в обществе своего времени; мы забываем, что очень часто какой-нибудь, теперь неизвестный, камергер или забытая фрейлина, или царица, не игравшая роли политической, в лице своем несравненно скорее дадут нам возможность ознакомиться с образованием, с нравственным развитием, с тем кодексом правил и взглядов тогдашних деятелей на общественные приличия, отношения друг к другу, к низшим и к высшим себя и т. п., нежели все «патентованныя» исторические лица. Словом, мы не хотим верить, что первые лица зачастую несравненно ярче знакомят нас с общим видом той среды, над которой подымались только некоторые исключительные личности.

Таким-то вполне характерным, для освещения всего современного ему общества, хотя, по-видимому, и весьма второстепенным лицом был герой нашего рассказа, очерка, почти исключительно основанного на подлинных архивных материалах.

Скажем же ему, Виллиму Ивановичу Монсу, наше последнее прости.

Труп Монса убран с колеса, снята и голова с позорного кола, и мы, невозмущенные страшным зрелищем, можем со спокойным духом сказать следующее: Монс есть один из первых по времени нумеров в той длинной фаланге фаворитов-временщиков, которые от времени до времени являются в русской истории XVIII века. Для них, за немногими исключениями, ничего не существовало, кроме произвола, направленного к достижению своекорыстных целей, пред ними все кланялось, все ползало; для них не было законов, не было правды, не было отчизны…

Монс еще действовал сравнительно со своими преемниками скромно, робко; он не мог вполне развернуться, не потому, что та, которая дала ему силу и значение, связывала бы иногда ему руки, нет, — а потому, что в глазах его постоянно гуляла по спинам именитых «птенцов» дубина царская, либо брызгал кровью кнут заплечного мастера, сверкала секира палача да болталось на виселице гниющее тело какого-нибудь вора-сановника. И все-таки, при этих нравственных сдержках, фаворит Екатерины Алексеевны восемь лет неустанно нарушал указы, был приточником и прибежищем всякой неправды, имевшей только возможность повергать к его стопам богатые презенты… Кто бы мог подумать, что все это было возможно при Петре, в его, так сказать, внутренних апартаментах, в продолжение столь многих лет, под сенью тех многочисленных, один суровее другого, указов, которыми он мечтал создать новую Россию и которые должны были служить руководящими звездами его «птенцов», его сподвижников.

Петра не стало. И вот главнейшие «птенцы» его и их ставленники, сильные тем, чем силен был Монс, повели было петровское общество все дальше и дальше от народа русского в «мрачную область антихристову», как выражались поборники старины, но заключим словами величайшего русского поэта А. С. Пушкина[98]

…Государство

Шатнулось будто под грозой.

И усмиренное боярство

Его могучею рукой

Мятежной предалось надежде:

Пусть будет вновь, что было прежде,

Долой кафтан кургузый; нет,

Примером нам не будет швед! —

Не тут-то было. Тень Петрова

Стояла грозно средь вельмож,

Что было, — не восстало снова,

Россия двинулась вперед, —

Ветрила те ж, средь тех же вод.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.