2. АРХАНГЕЛЬСК
2. АРХАНГЕЛЬСК
Его история и настоящий характер города, по личным наблюдениям. — Первый руководитель и толковник. — Собор и исторический крест. — Памятник Ломоносову. — Немецкий гостиный двор. — Немецкая слобода. — История города. — Пребывание Петра I. — Царские торги. — Иноземный торг и его характер. — Упадок промыслов и торговли русских людей. — Шаньги и анекдоты о них. — Ярмарка. — Ваганы. — Характеристика подвинян народными прозвищами и присловьями.
Поздним зимним вечером подъезжал я в первый раз к Архангельску. Неприятности дальнего, с лишком тысячеверстного пути возымели свою силу: чувствовалась физическая истома, нравственная пустота, болел весь состав тела, ныл, кажется, каждый мускул, воображение наполняли какие-то мрачные, невеселые образы.
Тягостные впечатления принесли за собою прошлые сутки, ничего хорошего не сулили будущие. Так, по крайней мере, казалось на то время, когда привелось осиливать последние версты. Как будто вдвое-втрое ленивее плелись почтовые лошади, как будто сильнее и чаще обстукивала последние ухабы и выбоины неладно кроеная, но крепко сшитая почтовая кибитка. Как будто назло в этот раз и самое небо глядело сумрачнее, затянутое сплошною грядою облаков: ни звездочки на нем, ни искорки. Сверкнет своими невеселыми огнями спопутная деревушка, обдаст она теплом своим, и опять непроглядная лесная чаща впереди и по бокам, и снова ровная поляна, отдающая матовым, мертвенно-синим снежным отливом. Волк бы взвыл, собака бы взлаяла, хоть бы сторож, наконец, где-нибудь стукнул в доску спросоньев — повеселил бы изнывшую от сосредоточенной тоски душу, оживил бы истомленное до крайних пределов воображение.
Почти пластом, бездыханным трупом лежишь себе в кибитке и думаешь думу: отсоветую я другу и недругу одним разом, без ночевок, одолевать в дороге большие пространства; скверно: аппетиту лишаешься, сон не берет. Скажу я им: «хорошо ездить на петербургских тройках верст за тридцать, пожалуй, и за сорок; не дурно проехать и сто верст; но верст за сто уже утомляют; еще и еще дальше они едва выносимы, а за пятьсот уже каждая верста себя сказывает, каждая верста ложится на плечи тяжелым гнетом, давит сердце, тяготит душу, мертвит тело. Да и зачем такой риск, зачем такое самопроизвольное мученичество? Неужели только затем, чтобы разом бросить себя в дальний омут и уметь потом выбираться оттуда? Неужелй затем, чтобы разом испить горькую чашу, а не пить ее по каплям? Неужели и опять-таки затем, чтобы слышать, как ямщик слезет в последний раз с козел и подвяжет в первый раз на всем пути от Петербурга колокольчик?»
Колокольчик подвязывается затем, что начинается губернский город (уездные города, как известно, не удостоены той чести), а в нем конец странствиям и мучениям: в губернском городе есть гостиница с теплым чаем, с кушаньями, есть и другие благодати...
— Куда тебя везть? спрашивает, между тем, ямщик мой под Архангельском.
— В гостиницу.
— А здесь нету гостиницы, нету ни единой...
— Вези на почтовую станцию.
— Да там не становятся: комнат нету.
— Что же мне делать?
— А вот толкнемся в трактир: может, пустят.
— Сделай милость!
Толкнулись в трактир: пустили. Отгородили в бильярдной один угол ширмами — сталась комната. И то слава Богу. Теперь я в новом городе, на новом месте, обок с новыми впечатлениями.
Начну дело с аза, по обычаю всех туристов, по обыкновениям всех проезжих. Начну с вопросов у трактирщика. Вот он и сам передо мною: толстый такой, и как будто готовый править свою должность, отвечать на вопросы. Похвалю я ему родной город — он еще пуще разговорится.
— Хорошенький ваш город, большой такой.
— А вот завтра посмотрите, а я вам его не похвалю.
Прикидывается, думаю. Подзадорю его иным путем.
— Городу вашему нельзя быть некрасивым, нельзя быть небогатым: стоит близко моря, большую торговлю ведет, и торговлю заморскую, стало быть, и народ — умный, оборотливый, смышленый...
— Гордый, — добавляет хозяин и затем молчит.
Думаю: «не разговорчив» — и опять начинаю:
— Таких городов у нас немного: Одесса, Астрахань, Рига, Ревель...
— Петербург, — добавляет хозяин и опять молчит.
Думаю: «надоело ему со всяким проезжающим толковать одно и то же» — и говорю:
— Ложились бы вы, хозяин, спать: пора уж, что беспокоитесь?
— Нам это в привычку; а мы заезжему человеку рады. С новым человеком как-то и говорить приятно.
«Льстит, думаю, как и всякий, кому до кого какая нужда надлежит». Я попросил сесть — сел; попотчивал чаем — не отказался! Уставивши блюдечко на ручных рогульках, смотрит мне в глаза и как будто говорит своими: «спрашивай, спрашивай, не бойсь: теперь отвечать тебе стану с большой охотой».
— Вы здешний?
— Родителями произведен в здешних местах, хозяйство от них получил и сам тридцатый год оное в протяжении произвожу, вот уже тридцатый год...
— Стало быть, всех знаете?
— Последнего ребенка у самой задней соломбальской женки знаю, а в городе-то так и...
Хозяину поперхнулось чаем, закашлялся.
— Весело живут здесь?
— Не могут. Больше у нас немец преизбыточествует...
— Ведь немцы повеселиться любят, этим их попрекнуть нельзя.
— Наши немцы особенные.
— Чем же, хозяинушко?
— Да, во-первых, народ все коммерческий; а, во-вторых, немец... надо быть так говорить...
Хозяин опять замялся.
— Наш немец, теперь это бы к примеру самое взять — особенный.
— Все-таки я, хозяин, вас понять не могу.
— Немец так уж Господом Богом создается, чтобы ему немцем быть и никаким другим человеком.
— Да ведь это и русские так, и французы, и все... Аккуратны они, что ли?
— Насчет окурату они первые — это точно. Русского они духу не любят — это второе.
«Ну, слава Богу, — думалось мне, — разразился: кажется сказал, наконец, что хотел».
— Как же это они русского духу не любят?
— А первое: всю коммерцию отбили. В старину наших кораблей от русских шло много за границу, а теперь ни одного, все от немецких контор. Второе: за русского они свою дочь не отдадут ни за что: образ сыму в поручительство. Третье: у них клуб свой, нашим дворянским брезгают, бывают там так только из приличия — это третье. А зачем они — опять-таки скажу вам — русского духа не любят: из благодарности к тому, что мы им и место отвели и все сделали.
— Да вы, хозяин, патриот большой.
— То ись как?
— Родину свою очень любите.
— Не скажу этого, и хвастаться не стану тем, а что - немцев не люблю и веры в их хитрость не имею, так это скажу и вам, и флотскому офицеру вчерашнему сказывал; и приказным нашим сколько годов то же твержу. А вы меня извините! Немец наш — народ хитряк. Вот по гильдии положено столько товаров за границу пущать, свыше нельзя, опять немцу нельзя товар на местах по городам скупать. Не положено, что тут делать? Немец тут и придумал штуку свою, особенную, немецкую штуку придумал. Он набрал из наших русских, тутошных, ближних столько, сколько ему надо, записал их в гильдию и ступай торговать, товары скупать на его немцево имя, а самому русскому прибыли, окромя того, что купец-де стал и брюхо отращивать всякое право имеет — другой вольготы нет. Загребай чужой жар своими руками...
— Да правда ли это, хозяин?
— Вот поспрошайте — то ли увидите. Увидите здесь то, к примеру, что все здесь немцы, что один человек: и говорить они умеют по нашему бойко и к нашим, которые капиталом посильнее, или которые на полном от всякого почете, они ласки свои приладят и в маклеры его, на безответное, глупое место посадят, как пить дадут. А то в браковщики, в старосты, в другую какую должность выберут: ты-де только своей торговли не заводи, а мы-де тебя своими крохами не обидим, с голоду не уморим.
— Вы, хозяин, просто сердиты на немцев, они не такие!
— Еще хуже сказать не во гнев вашей милости. Народ на лесть, на хитрость такой ловкий, что хоть рукавицы на руки-то надевай — не ухватишь. Опять же гордости в них — велия сила. Компанию только меж себя и водят и завсегда впереди нашего города идут. Русский, я вам говорю, человек никакой силы не имеет.
— Да отчего же? Я все-таки понять не могу.
— А вот посмотрите, как они это ведут. А, по моему понятию надо быть так, что немец-народ один дух в каждом человеке держать может, а по моему артели их плотнее, благонадежнее бывают наших. Они это безотменно лучше наших делают. Ты к немцу хоть сто русских приставь: он все немец будет.
— Вот это, хозяин, верно. Теперь я несколько понимаю и даю себе слово поверить ваши слова своими наблюдениями на деле. А теперь еще один вопрос: кто составляет вторую половину жителей?
— Половина эта самая малая, пловина эта — не половина. А это чиновники, народ заезжий, все больше из Петербурга; долго жить здесь не думает — на многое и внимания своего обращать не хочет: «мне, — говорит , — что? вы хоть все перегрызитесь, а меня не трогайте, потому что уже маленько и в престарелых летах; да, признаться, служить у вас и не думаю долго. А меня-де лучше оставьте в покое, сделайте милость»...
— Да ведь есть же, я думаю, и свои здешние чиновники, которые здесь родились, здесь и служат.
— Как же! прибегали тоже приказные сказывать, хвастаются, что свою-де родословную, слышь, книгу завели и двоих-де уж записали. Теперь, мол, в чужих губерниях нуждаться не станем. Да ведь эти, которые здесь родятся, больше мелкота-народ. В них ведь силы никакой, как и в пузыре мыльном. Опять же они эдак любят...
Хозяин при этих словах сжал кулак, давая тем знать, что они взятку любят.
— И это ужасно любят...
Хозяин пощелкал себя по шее: «пьют-де».
— Да ведь и ссыльные чиновники не все уезжают, другие, чай, остаются здесь на вечное житье.
— Бывает, да редко. Ну, а те, известно, волей-неволей в немецкую же шайку поступить должны; потому им и течение-то такое, что прямо в омут, а там стоит мельница ладная такая, что другую сотню лет стоит — молоть умеет первейшим сортом — русский-от дух одним сором закидает и не прочихаешься. Да что Вам говорить много: город наш на немцах стоит, немцами руководствуется. Не знаю вот только, на немцах ли ему помирать-то придется... А не желаете ли вы поесть чего?
Круто оборванная речь хозяина пришлась кстати. Я согласился. Но что есть?
— У нас одна только рыба. Мясного употребляем мало, да и теперь же пост Великий. Вот треска!
Попробовал — и не мог есть, как ни был голоден.
— Палтаса, стало, и не подавать! — решил хозяин. — Палтас еще хуже. А вот селянка из свежей рыбы двинской.
Селянка оказалась сноснее; но приятнее и отраднее всего показался следующий за тем сон, крепкий, живительный, каким только и умеют пользоваться дорожные и крепко истомленные трудной, ломовой работой люди.
На другой день солнце осветило передо мною сначала огромную торговую площадь с рыбными рядами, с довольно большой толпой мужиков с возами дров, которые потянулись под гору к широкой Двине, засыпанной на ту пору снегами и обставленной по местам дорог вешками. Потом осветило солнце и самый город, по которому я ехал с одного конца на другой.
Видел я одну бесконечно длинную улицу с каменными и деревянными домами в начале: по некоторым казенные надписи, по другим частные, гласящие, что тут магазин, тут лавка с тем-то и тем-то, и что принадлежит она купцу, носящему в большей части случаев немецкую фамилию. Видел я бесконечно длинную улицу, почти единственную улицу города, тянувшуюся версты четыре, а, может быть, и пять верст, вблизи от набережной, от берега Северной Двины по направлению к Кузнечихе и Соломбальскому портовому селению. Видел я налево, за каменной оградой и рядом деревьев (на то время оголенных и обсыпанных инеем), Троицкий кафедральный собор, основанный 11-го октября 1709 года и оконченный в 1765 году, двухэтажный, высокий, величественный. Соборная церковь прежде была деревянная, основанная в 1584 году, с пристройкой, сделанной в 1664 году. Церковь два раза сгорела. Петр Великий назначил для собора новое нынешнее место, а собор до сих пор хранит о нем память, драгоценную по многим отношениям. На правой соборной стене, под полукруглым балдахином, опирающимся на две колонны, хранится деревянный крест, - сделанный руками Петра на память спасения в Унских Рогах. Этот крест сосновый, имеет 5 аршин в вышину и 4 аршина в ширину. Концы его сделаны в виде полукружий с шариками на оконечностях. Крест от времени и долгого пребывания на открытом воздухе потрескался в покрылся сизым цветом, но еще можно видеть резную надпись, сделанную руками самого Петра:
Dat
Krus ma
Ken Kap
tien Piter
van a ch.
S.t.
1694[75]
530
Император Александр I повелел перенести этот крест в Архангельск из Пертоминского монастыря в 1805 году, как гласит надпись на доске, поддерживаемой ангелом. Другая доска (также поддерживаемая ангелом) повествует о причине, побудившей Петра Великого соорудить этот крест и перенести его потом на собственных плечах до того места, на которое вступил он после бури. В соборной ризнице память о Петре сохраняет риза зеленого бархата, сшитая из кафтана царя, и два саккоса, пожалованные им Афанасию в 1702 году. Видел я за собором городскую площадь, окруженную соборами, церковью Архангела Михаила, построенною в 1769 году на месте бывшего Архангельского монастыря, и церковью Воскресенскою, столько же древнею, как старо само заселение города. На площади, около которой некогда сосредоточивались и первоначальное заселение города и первые торговые операции его, стоит памятник. Не нужно было говорить — кому, но я все-таки спросил извозчика:
— Кому этот памятник?
— Тучи у Господа Бога отводил на небесах.
— А кто он таков был, где родился?
— Не знаю; колдун надо быть какой.
Вот новый урок соорудителям, сумевшим в лице Ломоносова изобразить римского гражданина в тоге, с гением у ног, а не простого мужика, с приличными, более понятными и ясными атрибутами, или что-нибудь вроде этого. К тому же памятник мал, пропадает в массе зданий и не пользуется ни хорошим видом, ни хорошим местом.
Налево, по пути объявилось полуразрушенное каменное здание, которое извозчик называет монетным двором (на самом деле это развалины немецкого гостиного двора) и говорит:
— Пытали ломать и подрядчик на кирпичи нашелся: не осилили и подрядчик отказался. Известка так спеклась, что камни и лому не давались. Да и кирпичи тяжелина такая, что ноне таких и не делают. Пытали каменщики печи из них складывать, так тоже, слышь, отказались: все плечи-де обломали, одной рукой не сдержишь и не перевернешь как бы надо, по-ихнему...
Некогда на этом здании было шесть башен (теперь уцелело только две). Говорят, что подробности плана этого гостиного двора, назначенного для складки товаров, составлены были рукою самого царя Алексея Михайловича и приведены в исполнение нарочно присланными сюда из Москвы иноземными инженерами Петром Марилисом и Вилимом Шарфом. Прежде это замечательное по старинной архитектуре здание тянулось по реке на двести сажен и имело в ширину 60. Теперь половина его сломана (с большими усилиями) и невозможно разобрать ни места ворот, ни места верхних светлиц, где жили иноземные гости, ни галереи с арками, которые служили для сообщения их с русскими торговцами, ни среднего корпуса, куда сходились для торга и мены, и где стояла стража, возбранявшая частые общения купцов русских с немецкими. Во всяком случае обширность дворов и прочность постройки свидетельствуют наглядно о том, насколько обширен и прибылен был древний торг, благотворно влиявший на те северные города, которые теперь стоят захудалыми, как Великий Устюг, Вологда, Каргополь и даже несчастная Чухлома, вызывающая нынешнею скудостию своею основательные насмешки.
Рядом с этим зданием по набережной Двины тянутся иные развалины, которые собственно и были монетным двором, составлявшим часть таможенного замка. Кирпичи для обоих работаны были в Голландии и привезены сюда на кораблях. Общий вид развалин, в среде других и с Двины, представляет увлекательную картину. Вблизи они веют стародавностью: седое время буквально изгрызло окна, крышу, четверо ворот; кое-где завязались по стенам, на крышах башен и в окнах растения.
Площадь заключается гауптвахтой со стороны проспекта и старинным зданием думы к стороне Двины. От гауптвахты пошла опять улица со сплошным рядом домов, по большей части деревянных, чистеньких, опрятных, в большей части случаев обшитых тесом и окрашенных всевозможных цветов красками. Это — немецкая слобода, где ютится все коммерческое население города. Влево к Двине красуется большая лютеранская церковь св. Екатерины, построенная в 1768 году; далее — реформатская, выстроенная в 1803 году. Направо и налево начинают свертывать с главной улицы переулки, но те и другие идут недалеко: с одной стороны обрывает их Двина, с другой пересекает второй (но и последний) городской проспект, идущий параллельно с первым. За этим вторым проспектом пойдет уже вязкое, тундряное болото, которому и конца нет...
Обрамленная с двух сторон мостками, Немецкая слобода в одном месте пересекается городским садом, небольшим, чахлым, редко посещаемым; со многих других сторон тянутся значительной величины пустыри, за длинными безобразными заборами и без этих заборов. Пустыри эти — давние следы давнего пожара, испепелившего большую половину Архангельска. Один пустырь, как говорят, залег на месте театра. У каменного здания полубатальона военных кантонистов оканчивается Немецкая слобода, затем, что слева уже тянется река Кузнечиха, а по берегу ее и в глушь подгородного болота — бедная слободка того же имени, населенная потомками двух некогда бывших здесь, гайдуцких полков, переформированных потом в два гарнизонных батальона. Утлые домишки, утлые мостки, узенькие, запущенные улицы, пустынные огороды кругом — вот главные и единственные характеристические признаки этой бедной подгородной слободки.
Такую же бедность являет и другая подгородная слобода, на совершенно противоположном краю длинного и скучного Архангельска, при въезде из Холмогор. Слободка эта носит название Архиерейской, затем, что тут существует архиерейский дом со времени перенесения епархии из Холмогор, подле Архангельского монастыря.
Архангельским монастырем, собственно, и начинается город Архангельск, получивший от монастыря и свое имя в народных устах, хотя правительство и назвало его вначале (в 1584 году) Новыми Холмогорами.
Город этот начинался собственно на средиве настоящего Архангельска, там, где лежит теперь городская площадь, на месте, называемом Пур-Наволок. Здесь построена была деревянная крепость — острог, в виде четырехугольника о двух этажах, с шестью башнями и старинными бойницами, или амбразурами. С речной стороны он окружен был земляным валом и палисадом, внутри разделен стенами на три части: верхняя называлась русским гостиаым двором, в верхних палатах которого хранилось казенное вино; нижняя часть острога, по Двине, носила имя немецкого гостиного двора с портовой таможней. Средняя часть, собственно крепость с бойницею и башнями, занимаема была монастырем, который впоследствии переведен был, после пожара в 1637году, на нынешнее свое место за городом, по указу царя Михаила Федоровича. Место это носило название урочища Нячеры.
Первыми обитателями Новых Холмогор были ратные люди — стрельцы; через три года, в 1587 году учрежден был здесь посад. В нем жили деревенские пахотные люди и небольшое число посадских, переведенных сюда из разных двинских деревень и посадов. Им дарована была льгота на лять лет освобождением от платежа всех государственных податей, а после истечения срока всякие раскладки позволено было делать им самим. Тогда же много семей оставили Старые Холмогоры и поселились в Новых. В 1702 году сюда переведено было воеводское правление.
Монастырь Архангельский один из древнейших в России, судя по сохраиившейся грамоте, выданной от одного из новгородских архиепископов, Иоанна (там было три: два в XII-м веке и один в XIV).
В грамоте года не означено. Вот ее содержание:
«Благослови архиепископ новгородский Иоанн владыко у Св. Михаила вседневную службу и благослови игуменом Луку к Св. Михаилу, и буди милость Божия и Святыя Софии и Св. Михаила на посадниках двинских и на двинских боярах, и на боярах новгородских, на владычне наместнике, на купецком старосте и на всех купцах новгородских и заволоцких, и на игуменах, и на попех и на всем причте церковном, и на соцком, и на всех крестьянах, от Емцы и до моря, что есть потребовали милости Божией Св. Михаилу вседневную службу и вы, дети мои, потщитеся о милостыне к Св. Михаилу и к игумену, и ко всему стаду. А ты, игумен, с собором и со стадом Св. Михаила, Бога моли за всех крестьян, и буди милость Божия, Св. Софии и Св. Михаила на всех крестьянах и владычне благословение Иоанново».
Место первоначального Архангельского монастыря, картинное и удобное для стоянки торговых кораблей, укреплялось вначале на сваях и стойках, по причине топкости тундристых мест. Тогда же проводились и каналы для спуска воды. В монастыре церковь каменная, выстроенная в 1683 году. В нем же семинария, имевшая вначале содержание от монастырей и церквей отсыпным хлебом, а с 1784 года получившая штаты.
В Крестовой церкви нынешнего архиерейского дома хранятся драгоценности, напоминающие собою снова Петра Великого. Это — карета, подаренная им архиепиекопу Афанасию, два флага, которые поднимались на яхте царя во время поездки его в 1693 году к Поною и Трем островам, и небольшие пушки, взятые со шведских кораблей в 1701 году, во время нападения их на Новодвинскую крепость.
Тут же, неподалеку от монастыря, новые воспоминания о Петре. На месте, называемом Бык, он велел построить хлебные магазины, в 1700 году, и сюда же вскоре приказал перевести из Соломбальского адмиралтейства выстроенную одновременно корабельную верфь. Вскоре здесь заложены были два 54-х пушечные корабля. Встретились новые неудобства: быковская верфь оставлена и переведена на старое место, но на Быке стали строить потом купеческие суда и опять-таки недолго: доки и элинги сгнили теперь, не оставив следа.
Между тем, заботы Петра об усилении заграничной торговли способствовали в то же время к разрастанию и усилению города. Архангельск становился людным и сильным по мере того, как далеко еще не наступило время создания Петербурга. Еще до сих пор ходят народные предания о великом строителе русского государства, свидетельствующие о крайней его заботливости и внимании. Обо многих из них я имел случай говорить прежде. Приведу теперь остальное.
Рассказывают, что государь целые дни проводил на городской бирже, ходил по городу в платье голландского корабельщика, часто гулял по реке Двине, входил во все подробности жизни приходивших к городу торговцев, расспрашивал их о будущих видах и планах: все замечал и на все обращал внимание, даже в малейших подробностях. Раз, говорит предание, он осматривал все русские купеческие суда. По лодкам и баркам взошел на холмогорский карбас, на котором тамошний крестьнин привез для продажи горшки. Долго осматривал царь товар и толковал с крестьянином. Нечаянно подломилась доска; Петр упал с кладки и разбил много горшков. Хозяин их всплеснул руками, почесался и вымолнил:
— Вот те и выручка!
Царь усмехнулся.
— А много ли было выручки?
— Да теперь немного, а было бы алтын на сорок.
Царь пожаловал ему червонец, примолвил:
— Торгуй и разживайся, а меня лихом не поминай!
Как велика была забота Петра об архангельских торгах, видно было из того, что он завел, по указаниям Ивана Феркелена, свои собственные, так называемые царские торги. Начались они с того, что Петр поручил иностранным купцам купить в Голландии, на его счет, торговый корабль и привезти к будущему году сукно для войска. Сукно это в следующем году было привезено и под присмотром присяжного проводника отправлено в Москву. В 1695 году государь писал к воеводе Апраксину: «О корабле будет писать Франц Тиммерман. Я ему прикажу попрежнему для кораблей вывезть». Вывезены были мелкие ружья. В 1696 году было у Архангельска 20 иностранных кораблей, а в следующем году привезены были поташ, смольчуга и табак для войска. В 1700году число иностранных кораблей возросло до 64, в 1702 — до 149. В следющем году, на счет государя, привезены были: сера горючая, свинец, сукно, которые тогда же, под присмором целовальников, и отвезены были в Москву, в 1705 году привезены для конницы седла и совершена огромная закупка хлеба, назначенного в Швецию, но приостановленная по случаю военных действий, В 1707 году привезено было опять сукно, а в следующем отправлены поташ и смольчуга для продажи. В 1709 году привезена, на государев счет, медь, а в 1714 — снова сукно. Но в этом же году государь усмотрел злоупотребления по казенной торговле хлебом. Виновными оказались и сами купцы — русские и иностранные, и архангельский губернатор Курбатов с комиссионером царским Соловьевым. Главным предводителем запрещенной торговли хлебом оказался иноземец Шмидт. Государь простил виновных, но отозвал Соловьева из Голландии, а дела свои поручил иноземцу Любсу. Волковский, следователь нечистого дела, не ехал по требованию царя в Москву, продолжая кончать следствие, и за то подвергнут был царскому гневу и казни: он был осужден и расстрелян по указу государя. Любс впоследствии оказался также неверным интересам Петра: он прибавлял расходы, убавлял приходы. Об этом узнал царь в Голландии; узнал о гневе царя и виновный, поспешивший тотчас же оставить Россию. К тому же приготовилась и жена, но Петр приказал задержать ее в Архангельске, и в 1720 году привезти ее в Москву. У Любса оставалась единственная дочь: во имя ее Любс поспешил просить государя о прощении вины своей. Государь великодушно простил, но с условием, чтобы он выдал дочь в замужество за сына придворного врача, Гофи, родом тоже голландца. Любс согласился, и вина ему была окончательно прощена и забыта.
Между тем, число приходивших кораблей то уменьшалось в числе своем, то увеличивалось: в 1717 году было их 146, в 1718 — 116. Отпуск смольчуги и поташа был прекращен от казны и сделан свободным для всего купечества русских городов. Значительному ослаблению привоза и отпуска естественно способствовала возраставшая торговля Петербурга.
О прежних допетровских торгах беломорских осталось мало преданий, но в руках наших сохранилась грамота, достаточно свидетельствующая о состоянии торговли в то время. Нелишняя она и в настоящее время по своему характеру, близкому к современному положению. Смысл ее может наглядно указать и на то, поскольку торговля беломорская находится в руках русских и поскольку в руках немцев теперь, когда со времени этой бумаги проходит уже вторая сотня лет. Уважая в грамоте этой ее историческую важность и применимость к современности, приводим ее целиком в том виде, в каком она сохранилась. Вот эта челобитная царю государю и великому князю Алексею Михайловичу всея Великия и Малыя и Белыя России самодержцу от соцкаго Прокофья Онфимова Городчикова и всех посадских людей Архангельскаго города:
«Жалоба, государь, нам на торговых иноземцев голанские и амбурские и бременские земель: живут они иноземцы у Архангельскаго города с нами, сироты твоими посадскими людишками, в ряд, и поставились они иноземцы своими выставочными дворами на наши на тяглые места, а на твои великого государя гостиные торговые дворы, которые Архангельскова города они иноземцы дворами своими не ставились и тем своими выставочными дворами иноземцы тех земель нашу искони вечную мирскую дорогу заперли, и скотишку нашему на мирскую искони вечную дорогу от их дворов учинился запор, и проходу скотишку нашему нет, и нам сиротам твоим для дороги проходу нет, и прохожей мост они разломли и разбросали, а числом у них иноземцев выставочных дворов на наших тяглых местах у Архангельсково города восьмнадцать. А дворы, государь, они иноземцы поставили с амбарами и с погребами и с выносными поварнями, мерою под двором по сороку сажен и больше, Да с нами-ж, государь, сироты твоими, поставились в ряд иноземец Яков Романов Снип, возле наши мясныя лавки двумя амбары, да иноземец Вохрамей Иванов поставил за мясными нашими лавками поварню в речную сторону для ради топленья говяжья сала и кожнаго сушенья, и тем они иноземцы Яков да Вохрамей наши мясные лавки заперли, а от Вохрамеевы поварни нам, сиротам, со скотишком к мясным лавкам и проезду и проходу не стало, и тем запор учинили. И тех, государь, земель иноземцы выставочные свои дворы и анбары и погребы и поварни отдают в кортом[76] своей братьи торговым иноземцам и тем они иноземцы корыстуютца. А мы, государь, сироты твои бедные людишки от тех выставочных дворов и анбаров и погребов и поварен в конец погибли, обнищали и одолжали великими долги, что они иноземцы завладели нашими тяглыми месты. А твоих, великаго государя, податей с нами сироты твоими с тех наших тяглых мест в ряд не платят, да они же иноземцы разъезжают по волостям и покупают у волостных крестьян скот и рыбу всякой харч, и тем они иноземцы покупкою своею нас, сирот твоих, изгоняют, а твою, великаго государя, теми отъезжими торги с волостными крестьяны они иноземцы пошлину обводят и пошлины не платят, а у нас, сирот твоих, не покупают. А у нас, государь, сирот твоих, никаких больших торгов нет, опричь мяса и рыбы и всякаго харчю, и от того мы, сироты твоя, от них иноземцев в конец погибли»...
Доказательства упадка Архангельска и его окрестных местностей скажутся налицо, даже если мы возьмем для примера занятия горожанок и работы окрестных крестьянок. Где теперь те промыслы, которыми эти женщины славились в конце прошлого и начале нынешнего столетия? Горожанки ткали золотые и серебряные позументы, вязали шелковые женские пояса, шерстяные, нитяньте и бумажные чулки и колпаки, ткали тонкие полотна и продавали на еженедельных базарах. Если искать всего этого теперь — не найти; если пуститься в расспросы — не избежать насмешек над простодушием. Прежде весь край вокруг города Архангельска до Холмогор, восточный, южный и большая часть западного берега Белого моря: многолюдные раскольничьи скиты, заселенные острова и деревни — наполнены были пряхами. Они перепрядали мягкий шенкурский лен весьма тонко, ровно, гладко и крепко, хотя и чрезвычайно - медленно по причине простых одноручных пряслиц. Зимой из этой пряжи они ткали полотна: парусину, равентух, меховину, верховья, пачесья, салфеточное, скатертное и самое тонкое плотное и широкое полотно, не уступающее голландскому. Последнее обстоятельство вынудило патриота наблюдателя тех времен высказать следующие интересные соображения, обращая внимание правительства. Место для беленья полотен способное есть город Архангельск, ибо оно совершенно сходствует с Голландиею: там приморский воздух, тот же и здесь; там пресная вода перемешана с морского, та же и здесь; там прилив и отлив водный, то же и здесь; там порт многочисленных кораблей, то же здесь; там белят во время стужи, а здесь хотя и горячий и Италии не уступающий климат «но довольно для беленья прохладен». Быстрое и основательное обогащение одной торговой фирмы и известное всюду теперь грибановское полотно достаточно свидетельствуют о том, что предположения П. И. Челищева не были пустою мечтою, и что он был человеком светлого ума, дельного образования и благородного, независимого образа мыслей.
Между тем шли для меня дни за днями, Дни накоплялись в недели; мелькнуло этих недель шесть — прошел пост. Наступила Пасха. Замелькал мимо моих окон архангельский люд с праздничными визитами; звонили целую неделю колокола двенадцати архангельских церквей; проснулось городское общество после долгого великопостного застоя и задало себя два бала в обоих клубах: благородном и немецком. Балы эти, из которых один почему-то назывался семейным вечером, не имели ничего типического кроме этой бесхарактерной толкотни под звуки довольно сносного оркестра. Я все еще продолжал возиться со своими книгами, с «Губернскими ведомостями», все еще вел приготовительное книжное знакомство с губернией, путешествие по которой ограничено было годичным сроком. Мало-помалу, хотя и медленно, исподтишка начало подбираться и весеннее время, подмывая огромные сугробы снега, закидавшего улицы на значительную высоту. В городе ждали актеров, ждали севастопольцев[77], которые должны были явиться предвозвестниками весны, и здесь столько же живительной, как и повсюду на всем земном шаре. Я успел уже свыкнуться с треской, привык к пирогам с палтусиной, попробовал шанежек. Со многими из туземцев познакомился, много их успел полюбить и искренно и сильно. Целые вечера проводились в живых приятельских беседах. Было весело подчас, но не покойно от той тяготы, которую налагала неизбежная и неотразимая обязанность дальнего странствия по прибрежьям Белого моря.
Тем временем нельзя не остановиться здесь для немаловажных сообщений. Ша?нежка — ахангельское лакомство, род булки, с рыхлой внутренностью, с исподкой, поджаренной на масле, и облитая сверху сметаной. По преемству от первоначальных насельников Сибири из этих северных местностей, шаньга распространилась и в этой стране, сделавшись лакомым и любимым кусом. Ее знают и ее попотчуют во всех тех местах, где лапти переселенца намечали начальные черные тропы, по которым шла потом русская вера и укоренялся православный обычай. Вкусная шанежка составляет исключительную привилегию архангельских жителей, получивших за то от всех соседей прозвание шанежников. Рассказывают по поводу шанежек исторический анекдот о Петре. В то время, когда уже основан был Петербург и к тамошнему порту начали ходить иностранные корабли, великий государь, встретив раз одного голландского матроса, спросил его:
— Не правда ли, сюда лучше приходить вам, чем в Архангельск?
— Нет, ваше величество! — отвечал матрос.
— Как так, чем хуже?
— Да в Архангельске про нас всегда были готовы оладьи.
— Если так, — отвечал Петр: - приходите завтра во дворец: попотчую!
Царь исполнил слово, угостивши и одаривши голландских матросов.
Рассказывают и местный бытовой анекдот. Напекла любящая жена строгому мужу этих самых шанежек и стала поджидать возвращения его с работы. Пришла к ней в то время нежданная гостья—кума: надо ее, конечно, угощать, а кроме яшных оладышек ничего в доме нет. — Садись, кума, и ешь. Ела кума с охоткой, булочки пришлись по вкусу. Съела она целых восемь, последнюю девятую «стыдливую» оставила. Глядела-глядела хозяйка куме своей в рот, махнула в отчаянии обеими руками и вскрикнула:
— Доедай, кума, девятую-то шанежку: мне, однако, от мужа битой быть.
Слова эти ушли в присловье, которым подсмеиваются над архангельскими горожанами, а слово «однако» тут очень кстати как любимое, которым часто пользуются и часто злоупотребляют, вставляя некстати. По одному этому слову можно признать архангельского человека, которого в сердцах так и бранят все прозвищем «шаньга кисла». Они же и кровельщики, некогда уходившие в промыслы даже до самого Питера. Один так-то заработался или загулялся — долго не возвращался домой. Жена соскучилась ждать и поехала повидаться. Дошла до Зимнего Дворца, увидала на крыше статую, одну из них приняла за мужа и закричала на всю дворцовую площадь:
— Иваныч, слезь с кровли! Я к тебе приехала.
Слова эти разнеслись не только по архангельским окрестностям, но и по всей Руси, как насмешка над самым северным простодушным людом.
Пришла и весна — мать-красна. Унесла Двина лед в море, очистились улицы и от воды вначале, и от грязи потом. Быстро зеленела трава: в сутки с небольшим раскинулась она веселым зеленым ковром; скоро завязались и лопнули на деревьях почки. Приехали на судах севастопольцы. Я был увлечен в общественную жизнь (которая забила сильным веселым ключом), и на время схвачен был ее водоворотом. Тянулись праздники за праздниками. Севастопольцам все были рады.
Наконец и это все миновало, и жизнь общественная опять заключилась в свою обычную среду, потянулась своей обыденной колеей. Многие из достаточных жителей выбрались на дачи за город в соседние деревни: на Кег-Остров, в Красное Село, в Сюзьму. Севастопольцы принялись за работы в порте. Становилось душно. Закипела деятельность коммерческая в соломбальской гавани. Архангельск, как бы сосредоточившись весь там, начинал стихать и смолкнул совсем, когда я отправился в дальний путь по беломорским прибрежьям. Многое я имел случай видеть там и слышать. Обо всем этом я постепенно говорил прежде в надлежащих местах.
В сентябре месяце я вернулся обатно в Архангельск и не узнал его. По городу реже разъезжали каптэны, значительно опустела гавань и как будто в замену ее начиналась не менее шумная деятельность в самом городе, для которого наступило время Воздвиженской ярмарки. Вся она сосредоточилась около городской пристани, которой, между городскими рядами, предшествует довольно болъшая площадь. Площадь эта на то время служила рынком. Вся Двина пред нею вплотную почти уставлена была беломорскими судами разных величин и наименований: виднелись огромные и безобразные лодьи, не менее безобразные, хотя и меньшего калибра, раньшины, выделялись каюки, барки, полубарки, шняки, паузки, шитики; виделись плоты разных видов и наименований; шныряли между ними легкие карбасы и мелкие лодки. Шум и деятельность имели характер огромного, людного базара. Все эти суда привезли поморскую рыбу с дальних беломорских берегов и Мурманского берега океана: треску, палтусину, семгу, сельдей, сигов и другую. Все эти суда нагрузятся потом хлебом, солью, лесом. Архангельский люд, на половину своего количества, нашел здесь себе работу; даже бабы — по здешнему женки — заняты выгодной поденной работой. Часть их занялась промывкою на плотах крепко просоленной трески; часть расселась у наскоро сплоченных столиков и прилавков с подходящим и идущим товаром: шерстяными чулками, перчатками, сапогами, ситцем, носильным платьем в виде готовых красных рубах, овчинных полушубков. Между товарами этими реже других бросается в глаза значительное количество самодельных грубой работы компасов, имеющих на языке поморов название маток. Попадаются книги, картины московского изделия героического и юмористического смысла; и бьет в глаза пропасть деревянной посуды.
Народности спутались, расшумелись, занятые сосредоточенно собственными интересами; но несколько привычному взгляду можно отличить тут и рослого богатыря помора-кемлянина, сумлянина, раздобревших на мурманской треске и чистой, неутомляющей работе, и робкого с виду, менее разбитного и говорливого жителя Терского берега. Подчас толкается тут на рынке и узкоглазый, коротенький, коренастый лопарь, и бойкий, юркий матросик, остряк гарнизонный солдатик, и идет с развальцем шенкурский мужичок* — ваган кособрюхий водохлеб, с кривой подпояской, с огромной ковригой хлеба за спиной и за одним плечом, с вязкою лука за другим, с деревянной ложкой на манер кокарды за ленточкой поярковой шляпы грешневиком. Между другими поморами можно отличить и мезенцев, прозванных сажоедами и чернотропами (за то, что у них и избы обвесились, как бахромою, сажей, и дороги и тропинки их от этой сажи черные, черна и обувь их, всегда замаранная) — и собственно поморов из-под Кеми и Сумы, прозванных в свою очередь красными голенищами за ту обувь, бахилы, которую они имеют обыкновение шить из невыделанной тюленьей кожи. Резко выделяется изо всех подвинский житель с виду угрюмый, но в самом деле ласковый, склонный к сближениям, острый на язык, но в то же время хитрый и пронырлмвый. Все это народ с издревле проторенной и прямоезжей большой дороги из Москвы в чужие страны, — народ тертый и искусный. Из деревни Заливья (Холмогорского уезда) являются сюда купора, выделывающие бочки для идущего за границу хлеба. Из села Емецкого — искусные строители больших лодок, называемых холмогорскими карбасами. Куростровцы — круглые земляки знаменитого Ломоносова — издревле гончары. Еще до Петра по Двине «не боги горшки обваривали, а все те ж куростровцы» (у одного из них и разбил царь Петр хрупкий товар, лазавши по судам и сорвавшись с кладки). Могут указать в этой рыночной толпе и «матигоров-чернотропов», осмеянных за то, что занимаются кузнечеством и, конечно, пачкаются сажей и углем, но зато снабжают весь север теми ружьями, с которыми воюют на море и в лесах (эти же матигоры — воры за бывалый случай, теперь полузабытый; «Богородицу украли, в огороде закопали»). В этой же рыночной толпе выделят бранью, укором и накриком «мудьюжанина» — жители селения, лежащего на одном из четырех устьев Двины, при самом завороте Зимнего берега, где поставлен маяк. Бесплодная земля и удаление от прочих жилых мест выучили, на большой голодовке, пускаться во вся тяжкая, изворачиваться и плутовать. Всякий недобрый человек обзывается «мудьюжанином»: чего уж тут ждать хорошего. Обругают ховрогора «беспутным» — очень обидным для этого придвинского жителя бранным словом, вынуждающим ответную драку, и при этом расскажут бывалый случай. Когда-то они, переезжая через Двину, на карбасе, опрокинулись. Многие утонули. Уцелевшие стали отыскивать товарищей. Закидывали сети, и вытащили 50 утопленников, а переправлялось их всего 40. Пр этом ховрогоры будто бы старались уверять свидетелей и клялись в том, что они многих спутников своих не досчитываются. Словом сказать, о придвинских обитателях ходит недобрая слава, именно по причине житья их на большой старинной дороге. В особенности народные присловья не хвалят тамошних женщин. Некогда про все Подвинье сложена была целая обличительная песня. В цельном виде она не сохранилась, и от нее остались лишь осколки, которые и пошли в оборот в виде присловий. Песня велась от самой Вологды и зацепила, конечно, Холмогорский уезд. В нем, сверх прочих более шаловливых: «по девичникам ходить да кумачники кроить — бутырчанки» (из деревни Бутырок), то есть не столько обряжать дом и хозяйство; сколько заботиться о нарядах. «Сойтиться да побасить, по головушке погладить — девки сорочински». «Из окна рожу продать, табаком торговать — херполянченки» (из деревни Херполе). «У девиц горчанок (деревня Горская) высокие поклоны — низкие поклоны», и т. д. На том же архангельском рынке не редкость встретить привезшего кладь товрянина (из деревни Товры). Большая часть Подвинья уходит наживать копейку на дальних заработках, — товряне же уперлись на своем и уходом на чужую сторону не соблазняются. Это породило у соседей насмешки над ними — говорят: «товряне дома углы подпирают, кнутом деньги наживают», то есть любят домашнее хозяйство и, в подспорье к нему, занимаются извозом. Над ними, может быть, и не насмехались бы, когда бы они были от досужества своего сыты. Впрочем, и над, собой эти насмешники подтрунивают тем, что на чужую сторону ходят «не деньги наживать, а лишь время провожать». Так поют они и в одной из своих юмористических песен.
Прислушавшись к говору, трудно отличить поселенцев одной местности от другой, тем более, что говор имеет по всему северному краю поразительное сродство и сходство, как коренной, беспримесный новгородский говор, перенесенный через Уральские горы и распространившийся по всей Сибири.
Воздвиженская ярмарка пустила по городу тот неприятный, одурящий запах, которым отдает треска, но у бедного обитателя Кузнецовской и Архиерейской слободок за обедом — любимое, вкусное и лакомое блюдо. Блюдо это, при иной обстановке, приправляемое цельным, нефабрикованным вином (которое, по словам знатоков, в редкость и для Петербурга) — блюдо тресковое не пропадает и на столе богачей архангельских.
Снова обращаешься, по поводу ярмарки, к расспросам у старожилов и слышишь от них, что:
— Воздвиженская ярмарка — кроха и большая, а соломбальская гавань, против нее, каравай большой. Берет тут деньгу богатый помор; кроха малая перепадет и на долю его работника. Вся сила в большом капитале: к нему скоро прирастает другой; а малый капитал так весь и рассыпается в брызгах. Помору-работнику надо купить подарок жене и ребятенкам, да и себя побаловать. А богачу покупать нечего: у него и так всего вдоволь. Чаю, сахару и посуды он и в Норвеге купит и ценой подешевле гораздо.
— Приносит ли пользу Воздвиженская ярмарка городским торговцам? — спрашиваю я.
— Да разве это торговля? — отвечают мне. — Торговля эга с крохи на кроху мелкотой перебивается: бабе от продажи на дырявое платьишко хватает, да и с голоду не мрут. А детям, особенно девкам, много не надо — тем и корабельщики надают. Об этих родители не кладут своей заботы.
— Зачем же они трудятся, зачем торгуют, когда нет в том прибыли?
— А уж это стих такой в городских наших, струя такая ходит, ровно бы болезнь падучая. Как усидишь дома, как не разложишь лавочки, когда и сосед то же делает, и без гроша не гуляет, а кофей пьет, треску ест со сметаной и картофелем. У нас в городе-то все торговцы, и нет того человека, у которого бы поднялась против этого дела совесть. Торговлей не брезгают. Опять же на рынке разговор всякий идет, драки бывают, а это, на дырявый бабий язык, и ладно!
— А каков мужской пол из простого люда? — спрашиваю я.
— Да мещане все хорошие работники и все при деле. Пьянством и другим бесчинством попрекнуть нельзя. Да и здешнего горожанина редко увидишь на улице...
— На улице все я вижу военный народ: солдат и матросов...