2. УСТЬ-ЦИЛЬМА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2. УСТЬ-ЦИЛЬМА

 История заселения этого места. — Мой хозяин и раскольники. — Предания — Рассказы о ловле семги, — Очереди и общины. — Суда-каюки. — Поплавня. — Чердынцы. — Быт усть-цилемов. — Свадьбы. — Раскольяицы. — Легкие краны.

Существование Усть-Цильмы как селения не восходит дальше времен Грозного. По двум сохранившимся грамотам его видно, что основателем слободки Цилемской, при впадении реки Цильмы в Печору, был новгородец Ивашко Дмитриев Ластка, которому и дан "на оброк на Печоре на Усть-Цильме лес черный", с правом "на, том месте людей называти, жити и копити на государя слободу, а оброку ему платити в государеву казну на год по кречету или по соколу, а не, будет кречета или сокола, ино за кречета или сокола оброку рубль", на том основании, "что по тем речкам лес-дичь и пашен, и покосов, и рыбных ловищ исстари нет ничьих и от людей далече, верст за пятьсот и бодьше". "А кто у того Ивашка, — говорит грамота дальше, — в слободе при езжих людей учнет жить сильно, а ему не явился, и он с того емлет про мыты на великого князя рубль московский". Богатство края — рыбные ловища и кречатьи, и сокольи садбища (по словам грамоты), и лес-дичь (не початый) — породило Ластке противников: кеврольцев, чакольцев и мезенцев, из которых некоторые знакомы уже были с Печорою и ее богатством прежде — словили рыбные ловли наездом, — как говорит вторая грамота в другом месте. Эти придумали хитрость, хотя и весьма неловкую: они задержали Ластку на пути в Москву, у себя на Пинеге, отправив вперед своих приспешников ходатайствовать у царя об новой грамоте для себя исключительно, В марте посланные явились в Москве с челобитьем и сказом "про Ивана про Ластку, что его без вести нет" и что они готовы дать оброк за два года вперед по три рубли на год. В апреле приехал и Ластка, и к прежнему оброку надбавил еще рубль против противников своих. Решено было тем, что Печора осталась за Ласткою "потому что, как сказано в грамоте, нас те кеврольцы и Чакольцы и мезенцы Вахрамейко Яковлев с товарищи оболгали, что Ивашки Ластки без вести нет, а давати ему оброку царю и великому князю на год в нашу казну по четыре рубли московских". На обороте подпись Грозного, и следует приписка, из которой видно, что пинежане на новый оброк Ластки наложили еще свой рубль, но Ластка и тут не уступил: Печора осталась-таки за ним за шесть рублей оброку в год. Это и засвидетельствовано скрепою такого знаменитого окольничьего, каким был друг Грозного царя Алексей Федорович Адашев.

Ластка затем лес-дичь расчищал и в слободку людей призывал и церковь Николы-Чудотворца в той слободке поставил в 1547 году, и попа устроил "как ему у тоя церкви можно прожити".

Все это происходило в 1555 году. Через девять лет, в 1564 году, в Усть-Цильме считалось уже 14 дворов и в "них людей 19 человек, по Якимову письму Романова"... В начале нынешнего столетия домов считалось в Усть-Цильме уже 120, а жителей 417 душ; церквей 2, обе деревянные, из которых одна, построенная в 1752 году, обветшала, другая, новая, построена в 1853 году.

По преданию, обе церкви и дома жителей были ближе к Печоре, но случился пожар, — и первая церковь, просуществовав около 200 лет, сгорела вместе с деревней. Хотели ставить храм на старом месте, но образ Спаса, принесенный сюда Ласткой и товарищем его Власом, сам собою переходил на новое место. После нескольких попыток возвратить на старое место, принуждены были остановиться на избранном им самим новом месте. Скоро и все поселение перешло сюда, а старое размыло и унесло напором Печоры, — остался на память небольшой холм. Новая церковь построена точно так же с соблюдением того архитектурного приема, который потребован самой жизнью и указан прежними обычаями. Окна в церкви и на паперти прорублены только с южной стороны; с северной, откуда налетают злые студеные силы, оставлено небольшое, всего не больше четверти, квадратное оконце. Явленная икона угодника Николы (вершков шести длины) украшена серебряною ризою со стразами[56] всякий, плывущий сверху, молится здесь и жертвует.

Вот все, что можно было узнать про прошедшее и отчасти настоящее Усть-Цильмы по древним памятникам, актам и книгам, — а в настоящем... Так называемая отводная квартира — комната, обитая, к удивлению, шпалерами, хотя и дешевеньккми и старенькими, вроде тех, какими обиваются станционные комнаты в дальней России на больших трактах. Крашеный стол с побелевшей доской, выскобленный хлопотуньей хозяйкой по излишней чистоплотности, кровать двуспальная с ситцевыми занавесками: во всем признаки квартиры, передо мною только опростанной хозяевами. В углу печь огромная и на этот раз до того натопленная, что в комнате было невыносимо душно. Передо мною сам хозяин, успевший уже расспросить меня, кто я, зачем и откуда.

Все дома усть-цилемские плохо срублены, неискусно слажены и потому большею частью холодны, и в морозы требуют усиленной топки дешевыми дровами. К тому же, избы эти переполнены черными тараканами, прусаками.

— Да теперь на них лекарство придумано, — объясняет хозяин, — растворим окно, остудим печи, двери распахнем, сами к суседам переберемся — вымораживаем дня два-три. В досельные годы, при Грозном царе, когда этот черный таракан на Руси появился, не знали, что с ним делать — боялись. В одном месте, сказывают, полдеревни сожгли от них. В другом целую деревню спалили, чтобы зверя этого истребить.

Пригласил я хозяина чаю напиться — не отказался, но, взявши чашку и перекрестившись, оговорился:

— У нас эдакие вот есть, что с тобой из одной чашки не станут пить и есть...

— Отчего же?

— Вера, значит, такая. И в кабак идет со своей чашкой. Не люблю я этого!..

— Сам-то ты старовер?

— Старой веры, что таиться, старой веры! Да я только старым крестом крещусь — истинным, значит, да в церковь не хожу, по батюшкину по завету, — а то ничего. У нас, почесть, все так, все селение.

— Какого же вы толка?

— Да ты нешто по этому делу приехал? Так я к тебе такого человека приведу: он тебе все скажет, а я говорить не умею. Пойдем теперь, я те селение наше покажу да и от собак обороню. Много же их у нас в селенье: по осеням-то нас волки обижают, забегают с Печоры, так противу них?..

Пошли. Пред глазами ряд домов без порядка и симметрии: один нахально выступил вперед и сузил улицу, другой робко спрятался за него, закрывшись каким-то сараем и обернувшись главным фасадом своим совсем задом к соседу. Дома эти все двухэтажные: у верхнего приделаны балконы, у окон ставни расписанные, размалеваны по всей прихоти доморощенных вкуса и воображения; у каждого на крыше по шесту с флюгаркой, которую часто заменяет простая крашенинная тряпка, голик, палка. Все дома, при общем взгляде на них, как будто сейчас сползли с соседней горы и на перерыв друг перед другом стараются быть поближе к реке Печоре. Печора привольно раскинулась перед селением версты на полторы в ширину. Шли мы долго; и селению, кажется, конца нет.

— Длинна же ваша Усть-Цильма! — обратился я к проводнику-хозяину.

— Живет-таки. Семь верст из конца-то в конец считаем. Пустырей уж очень много: при болотах, вишь, выстроились, проталинки такие по сю пору видны. Вон, гляди, какой пустырь!

Перед нами площадка, в одном конце которой, на пригорке, новая церковь; справа недурное сравнительно здание с надписью «Сельская расправа", подле — кабак.

У кабака куча народу, обратившегося в нашу сторону с изумленными и недоумевающими лицами. Один отошел в нашу сторону; хозяин приотстал.

До слуха моего донеслось следующее:

— Начальник?

— Начальник.

— Какой?

— Большой, из самого из Петенбруха.

— По нас?

— Кажись...

Еще несколько слов, которых уже нельзя было расслышать.

На обратном пути к дому весь народ, стоявший у кабака, значительно увеличившийся в количестве (сколько мог я это заметить), снял шапки. Хозяин опять отстал, пославши вдогонку за мной парнишку, вероятно, с прежнею целью — отгонять от меня собак, и пришел в мою комнату уже час спустя, с поклоном, умоляющим видом и вопросом:

— Не вытолкаешь ты меня в шею?

— Чего ты это, Бог с тобой!- Милости прошу, садись, потолкуем!

— Я не за тем...

— Что ж тебе угодно?

— Да угодно, твою милость, значит, утрудить просьбой...

— Какой же? садись и рассказывай!

Хозяин продолжает ежиться и кланяться:

— Я не за себя, выходит...

— За кого же?

— Мир тебя видеть желает: выборных прислал — не прогонишь ты их? В избе ждут...

— Проси их, что им надо?

Хозяин опрометью бросился за дверь и явился с целой толпой мужиков, из которых только одна половина могла уместиться в комнате; другие установились в избе. Из толпы выходит один, видимо, самый бойкий, кланяется низко в пояс и, встряхнувши седой головой, спрашивает:

— Из Петенбруха, ваша милость?

— Да. Что ж тебе угодно?

— По каким по таким по делам изволишь?

— Посмотреть, как вы рыбку ловите, суденки строите...

— А не по духовным? — послышался вопрос от другого.

— Нет, решительно нет.

— А мы думали.— по духовным: у нас, вишь, тут дело есть такое немудрое... — продолжал опять первый.

— Церковь, вишь, благословенную построить хотели, — поддержал его второй голос.

— Так, вишь, ни то ни се — уж и не знаем, как дело-то это понимать? Яви божескую милость, прими прошеньице!

Весь народ — и передние, и задние — повалился в ноги. История принимала крутой оборот, неожиданный, неприложимый ко всему тому, чего я от них хотел и чего мог ожидать.

— Я, братцы, не за тем послан. Просите тех, от кого это прямо зависит мое тут дело сторона!

Просители опять поклонились; на лицах их можно было прочитать какое-то недоверие к моему ответу. Первым вывел меня из этого неловкого положения тот, который начал говорить со мной и которого они, по видимому, выбрали своим адвокатом.

— Ну, прости нашу глупость мужицкую, что беспокойство тебе причинили. Не гневайся!.

Задние уже полеали из дверей, но выборный оставался.

— Мы ведь темный народ, известно. Думали, что ты вправду такой!..

Он, наконец, поклонился и вышел. В избе уже начался базарный шум, который становился все громче и громче. Немного спустя дверь опять отворилась. Явился седой старик опять с поклоном:

— Говорить с тобой послали...

— Об чем же?

— О том говорить послали, что тебе самому-то надо. Сказывай! Зачем, даве сказывал, послали-то тебя? — я не вслушался...

— Посмотреть, как вы суда строите, как вы рыбку ловите...

— Суда строим? да судов-то мы ведь не строим никаких, нет у нас заводу экого с искони бе. Карбасишки вон шьем маленькие, про домашнюю потребу. Большие-то суда из Мезени приводим. Пониже-то, вон в Городке (Пустозерске), в редкую когда строят же и большие, да мало... Каюки* чердынцы приводят, — так и те там вверху делают, у них же. Пущаем их с рыбкой, кому надо. А рыбку-то мы больше семужку да сижков промышляем, велишь, что ли, сказать, как рыбку-то промышляем, али не надо?.. Может, ты так про рыбу-то спрашивал?...

— Сделай милость, будь так добр!

— Осенью ведь это больше, потому семужка рыбка такая прихотливая, забавная сказать бы тебе надо.

Любит она, матушка, ветры, бури, чтоб вода-то, как в котле, кипела. Знает ли она, что человеку-то эта погода не люба, и сидит-де всякий крещеный в ту пору дома, али бо другое что; по мне, кажись, вернее то: Господь ее Бог сотворил уж такой, что ей бы все с волной, да с порогами бороться, силой своей действовать... Христос ее ведает в том. Только она все против воды идет на устрету, а ведь, Печорушка-то наша больно же бойка, быстро бежит. Навага, сиг, пелядь опять — эти идут больше в ясную погоду, когда солнышко светит, а семужка — нет! Как выходит, поднялись бури, так мы за ней и выезжаем — прости, Бог, грехам нашим! Пущаем поплавню — сеть такая большая, как есть река шириной. Этой больше ловим всем селением, а то и неводами: — теми, почитай меньше, одначе. Что выловим, то на мир и разложим и продадим чердынцам, которые на каючках-то приходят к нам. Этим вот и подати оплачиваем государевы. Ты так и записывай, где у тебя там.

То же общинное право является в силе и дальше на устьях Печоры, где так же все участвуют в лове, не исключая вдов и сирот. Тони погодно переодят в пользование от одной деревни к другой, и каждая деревня, в свою очередь, имеет хорошую и худую тоню. Одни действуют капиталом, другие — трудом. Желающие продают свои паи или участки в паях.

— Что ж дальше с рыбой?

— Солим. Правда, лежит же она у нас сутки двои и, пожалуй, и трои в воде, мокнет — значит...

— Зачем же так? Ведь этак вся истощает: она дрябнет телом, делается хуже, вон как и по Белому морю.

— Это правда, что дрябнет, тоже вон и чердынцы сказывают.

— И солите-то, верно, скупо.

— Не больно же щедро: и на это указывают все...

— За чем же дело, отчего не делаете лучше?

— Да уж делать видно так, как заведено исстари. Вот поди ты, отчего бы и не делать-то лучше, право! Ишь ведь мы народ какой глупый, право? Захотел ты от нас, от дураков: как, знать, рождены, так и заморожены, право!..

— Чем же еще-то живете вы?

— Да как чем — вон скотинку держим и много скотинки-то этой держим. Бьем ее — мясо продаем самоеди. Любят ведь они мясо-то и сырьем жрут, так — пар тебе идет от нее, кровь течет с нее, а ему-то тут, нехристю, и скус, и глазенки-то его махонькие все радостью этой наливаются. Это ведь не русское племя. Вон посмотри ты их: живут они по тундре-то и по деревне у нас ходят, кто за милостыней, кто в работниках живет; бабы... те больше шьют и таково ловко шьют — поискать тебе на белом свете!

— Олени-то есть у вас?

— Самая малость. Только про свой обиход. Во всем селении не найдешь половины протяну того, что вон у ижемца у другого и не больно богатого. Олени-то все у них, вся тундра у них, всех самоедов ограбили эти ижемцы. Зыряне ведь они, не наши!.. Бедное ведь наше селенье, больно бедное: босоты да наготы изувешены шесты. Смотри: дома все погнили да рушатся, а поправить нечем: Вон и теперь дело с пустозерами не можем порешить: загребли Печорушку всю, почесть; выселки свои понаделали чуть не под самым у нас носом. Тако дело!. Не похлопочешь ли ты, ваше сиятельство, яви милость божескую! Плательщики бы были до гробовй доски!..

Старик поднялся со скамьи и повалился в ноги.

— Не нравится мне, старик, низкопоклонство ваше, — зачем оно?

— И, батюшка, с поклону голова не сломится! Будь ты-то только милостив, а мы за этим не стоим!..

— Вы, старик, все-таки меня не за того принимаете, за кого надобно, ошибаетесь...

— Ну, прости, прости, разумник! Не буду просить, ни о чем не буду просить, разве... не кури вот, кормилец, при мне: больно уж оченно перхота долит!

— Изволь, для тебя и за твою словоохотливость...

— Ну да ладно, постой, о чем бишь ты даве спрашивал? Еще-то тебя зачем послали?

— Да вот за тем еще, чтоб посмотреть, как живете?

— Живем-то? Да больно же нужно живем. Сторона, вишь, самая украйная; чай, тебе и доехать до нас много же времени хватило?.. Больно бедно кивем — это что и толковать! Прежде получше жили, а вот теперь какую тебе чердынцы цену за семгу дадут, то и ладно, ту и берешь с крестом да с молитвой. На все ведь нам надо деньги; все ведь мы покупаем: вон и постели — шкуры оленьи, надо бы сказать тебе, — и те покупаем, чего бы хуже! У ижемцев экого добра столь, что хоть волость-то всю укутывай — хватит. Они и оденутся, они и денежки в кованый сундук положат - богаты! Бедней-то нас ты на всей Печоре не сыщешь. Не многим, чем самоеди-то, богаче живем...

— Зачем же народу так много у кабака стоит?

— Пьют у нас — это правда, что пьют, да не больно же шибко. А у кабака стоит кто: не всякий же и за питьем пришел; гляди на половину так постоять собрались да покалякать. Где больше-то делать этак в другом месте? А тут тебе весь мир, весь деревенский толк. Малицы наши теплы, и к морозу мы свычны, озяб который, в кабак зайдет погреться: под руками, благо. По праздникам пьют и шибко гуляют—что хитрить? Наши пьяницы, хоть и не очень отягощают себя пьянством, однако, не дадут своей доле испортиться в подвальной бочке, да и чужое-то, пожалуй, не квасят. Я ведь тебе всю правду... Что же еще-то ты смотреть у нас станешь?

— Песни буду слушать да записывать, не попадется ли хорошая?

— На поседки, стало, пойдешь к девкам? Это ты дело! У нас это все любят, никто не обойдет селения нашего. Затем и слава такая пущена, чай, ты и на Мезени про то слышал? У нас это одно неладно: в старину, сказывают, благочестнее было, да и на моей памяти смирнее. Теперь измотался народ, иссвободился. А может, так и надо... Не сказал ли я тебе, ваша милость, обидного чего этим словом самим. Прости! Я ведь опять с глупа. Пошто же эти тебе песни-то?

— Необходимы также, очень пригодятся мне!

— Да пошто ж и ехать тебе в такую даль? По мне, кажись, ехал ты напрасно: у вас там, в Расее, лучше, красивее, бают, наших песни эти. Не надо бы...

— Это не главное.

— То-то. Еще что тебе надо?

— Посмотреть, как свадьбы справляют.

— Это можно. Почему же опять и не посмотреть тебе, как свадьбы справляют? У нас ведь это все по старине, по самой стародавней.

— Вот это-то и хорошо: это для меня еще более любопытно.

— Ну, врешь, ваше благородие! Ты это не по себе... ты это меня старика приголубить хочешь: видишь, что стар я, да старым крестом помолился, да разговоры тебе разговариваю, ты это меня поласкать... Я тебе не верю! Сказывай дальше!..

— Другие у вас обычаи, каких нет в других местах, приехал посмотреть...

— Да ведь этих-то нет у нас, совсем нет, хоть и не ходи и не выпытывай! Мы живем, надо тебе сказать всю правду, так, как нам начальство велит, от себя мы ничего.., ни-ни, ничевохонько...

Старик при этом мотал головой, шевелил ногами, руками махал; приподнялся со скамьи и, наклонявши голову к плечу, с умоляющим, льстивым выражением лица примолвил:

— Батюшка! Ваша сиятельная особа, христов человек! -позволь я к тебе давешных-то мужиков приведу, хоть не всех... Сделай милость, за благодарностью тебе мы не постоим!..

Словам этим скорее можно было, пожалуй, смеяться , чем сердиться на них. Во всяком случае от старика не было никакой уже возможности добиться чего-нибудь более толкового, идущего к делу. Он начал отвечать как-то урывчиво, невполад, от большей части вопросов отказывался крайним неведением, несмелостью, тупостью и неразумием. Старик; видимо, хитрил и окончательно не доверял мне, что особенно ясно высказал при прощанни со мною:

— Прости, — говорил он, — пошли тебе Господи вечер сей без греха сотворити!

— А ты, кормилец, ангельская твоя душа! — прибавил он потом, немного помолчав и подумавши, — меня не тронешь? Не тронешь за то, что тебе наговорил: может, какую глупость, не ведаючи, вывалил. Памятью-то уж больно слаб стал. Иное и не хотел бы сказать — сказывается! Прости ты меня, старика-дурака досельного. В гроб бы мне уж надо, вот что! Прости, твое благополучие!

Суровость климата, а вследствие того скудость почвы, которая способна произращать только один ячмень, всегда не дозревающий, плохого качества и в малом количестве, наконец (и это главнее всего) — близость моря, отвлекают усть-цилема от домашних работ и приурочивают его к странствиям в дальнюю сторону.

Большую часть весны и лета они, как и все приморские жители, проводят на море: или около устья Печоры или даже на Новой Земле. Осень, самое рыбное время для Печорского края, призывает усть-цилемов к дому, или, лучше, к родной реке. Только зима — и это особенное счастие, исключительное право для них, сравнительно с другими приморскими жителями Архангельской губернии — находит их дома. Но в это время усть-цилему уже положительно делать нечего, если не накопилось (и лишь у самых богатых изних) излишнего количества рыбы для продажи. Дальние поездки на места сбыта — на пинежскую и Усть-Важскую ярмарки отнимают, правда, у них большую часть глухой зимней поры, не принося существенных выгод. Рыба, сравнительно с Пустозерскою волостью, добывается в усть-цилемских участках по Печоре в значительно меньшем количестве. Лов и сбыт добытого лесного зверя (лисиц, выдр, песцов, горностаев, белок) также сравнительно ничтожен. Оленеводство, по словам старожилов, обогатившее наружно слободу, теперь в решительном упадке, по причине сильного соперничества Ижемской волости ("Ижемцы").

Вот почему сильно развившаяся в последнее время в этой волости страсть выселяться в другие места, даже за уральский хребет, на Обь (за Сибирский камень, по их выражению), — значительное количество усть-цилемов в наймах у богатых ижемцев и пустозеров. Больщая часть промыслов идет на вымен хлеба и других необходимых для домашнего обихода предметов, привозимых издавна усть-сысольскими торговцами, а в последнее время сильно набившими руку в коммерческих операциях ижемскими крестьянами. Мелкий рогатый скот, по большей части комолый, — давнишний предмет внимания усть-цилемов, дает, правда, сравнительно значительное количество сала и масла, но и эти продукты находят более выгодный сбыт только в руках наезжающих купцов и торгашей. Выставляют, правда усть-цилемы всякому проезжему и захожему гостю не туземные лакомства: кедровые орехи, пшеничные баранки, известные у них под названием калачиков, вяземские пряники (во имя исконного обычая гостеприимства); пьют даже чай не с медом, а с сахаром; но и за этой щепетильной роскошью можно усмотреть внимательным взглядом самую неприглядную и вопиющую бедность, всю в лохмотьях и заплатах. Дома все до единого расшатало бурными ветрами со стороны моря и огромной Большеземельской тундры, всеми пургами, хивусами, замятелями, куревом и размыло проливными весенними и осенними дождями. Нет (по словам достоверных свидетелей и умных старожилов не из деревенского сословия) ни одного слобожанина, на которого можно было бы указать как на достаточного, не говоря — богатого. Повсюдная бедность, вопиющая бедность! Между тем, нет ни одного селения (исключая толковой Ижмы), в котором была бы сильнее развита грамотность, как в усть-Цильме. Здесь, естественно, как и во всех других местах России, надо искать причину в расколе, сильно развитом по всей волости*.

Как непреложный факт, за истинность которого можно ручаться, известно, что все архангельские раскольники грамотны. Такова и Усть-Цилемская волость. И вот почему становится понятным известное всем ученым - исследователям отечественной старины богатство здесь старинных памятников письменности в актах, отдельных монографиях, старопечатных книгах, грамотах и других бумагах. Они свято хранятся здесь на тяблах, в чуланах и крепких сундуках за замком не как вещи, имеющие ценность, как нечто старое, пережившее много столетий, но как материал для поучения и чтения назидательного, усладительного, душеполезного. Пишущему эти строки удалось видеть свежие, недавние копии, целыми томами большого формата, со старопечатных книг и целые сборники-книги, которые поразительны по той разносторонней пытливости и любознательности, с какими старались записывать печорские грамотеи все, что могло интересовать их и насколько позволяли то делать небогатые относительно средства. Достоверно, однако же, и то, что здесь заводилось училище, но усть-цилемы не приняли его по той причине, что в нем обещали учить по новым, а не по старым книгам, и опять обратились к своим доморощенным грамотницам-бабам, по обыкновению, престарелым сиротам, вдовам или засидевшимся до поздней поры девкам.

Такова вся жизнь усть-цилема, несложная по обыкновению, как и вообще жизнь всякого простого русского человека, по тем сведениям, которые посильно удалось мне собрать в недолгое пребывание в Усть-Цильме.

Родится он в бане, под присмотром и на глазах досужей приспешницы родильного дела бабки-повитушки пять суток выдерживают его в банной духоте и теплоте, часто обмывая. Роженица тоже моется и тоже, до истечения пяти суток, выйти из бани не смеет. В избе на шестые сутки новорожденному дается имя ставленой девкой или стариком, по старопечатному требнику и при благословении дониконовским крестом. Дальше стараются всеми мерами уберечь дитя от недоброго взгляда и неладного оговора чужим человеком: в противном случае вспрыскивают его через уголь холодной водой до судорожного состояния во всем молодом, нежном теле. Потом целых полгода пеленают его усердно и крепко, чтобы не выросло дитя уродом, и не кажут ему сильного печного света, чтобы не косило оно потом во всю жизнь глазами. Годовалых кладут на закорки подростков сестренки или братишки, и дают право выходить на улицу дышать свежим воздухом и развивать на неоглядных полянах, обступивших кругом селение, молодое зрение, которое во взрослом состоянии пригодится при стрелянии дичи и лесных зверьков прямо в мордочку. На вольном просторе и при неудерживаемой ничем свободе ребенок развивается в куче соседних ребятишек-сверстников дальше, во все время до тех пор, когда он делается полным парнем-женихом. Смирен он с детства — его бьют и делают подневольным мучеником всех детских капризов; боек он — ему первый скок в чехарду, ему переднее место во всех играх. Везде он — из главных зачинщиков, а потому чаще бит и отцом своим, и чужими, и сельским начальством. С раннего возраста, лет с трех или четырех, он уже в лодке, на воде, с веслом в руке на детских шалостях, а вскоре и в серьезных работах, где требуется от него ответа нешуточного. Его посылают по ягоды за Печору и туда же стеречь и считать пасущуюся скотину. Он уже сидит на лошади, как большой, уже умеет при ветре справиться с парусом и не опружиться, за отсутствием отца на промыслы, помогает бабам дрова колоть, печь затоплять и во всех домашних работах умелый человек и большое толковое подспорье. Вот он и на рыбных промыслах побывал, и в тундре ходил за оленями, м ими умеет править, и знает весь обиход при этом... Он уже большой подросток и в поседках на святках, и в супрядках в Филипповом посту видит не простую ребячью забаву, а что-то побольше и посерьезнее и потому не пропустит приглянувшуюся ему девку без щипков и щекоток. "Вот, — толкуют бабы, - еще полный жених заводится". Девки и его в счет кладут во всех затеях: будет ли то артельная прогулка за ягодами в дальний лес или посиделка с хухольниками (ряжеными) когда любят в избах гасить лучину и выгонять лишний народ вон на улицу. Парень замечен невестами и одною особенно преследуется на всех встречах и перекрестках. И сам не прочь на ответ и привет и сует выбранной суженой горсть медовых лряников, кедровых орехов, перемигивается часто и многозначительно. Раз платок подарил: узнали бабы об этом и решили, что парень скоро засвататься должен, — и не обманулись. Жених дождался только, когда прошли святки и когда минуло ему семнадцать лет — срок, установленный местным обычаем, и послал сваху, накануне перемолвившись с суженой за банями. За согласием не стоит дело: родители невесты знают, что дочь — ненадежный товар, залежится — с цены спадет, а парни по деревне все равны, ни один не лучше другого, все на одну колодку деланы. Знают они это, и велят жениху нести запрос (от 10 до 15 рублей серебряными деньгами), по очень старинному обычаю; "деньги на стол, так и невеста за стол". Пьют запой на женихов же счет и с женихом вместе, который знаком с кабаком еще с юных лет (13-ти и много с 14). Таковы усть-цилемские обычаи! На смотринах этих творят и рукобитье, и назначают день свадьбы, но не откладывают его на долгий срок. Промысловый народ, весь без исключения, не любит разводить пиры, по обычаю приволжских губрний, особенно усть-цилемы, у которых всякий грош на счету и решительно нет ни одного лишнего. На другой же день, рано утром, выбираются дружки из тех ребят, у которых есть синие кафтаны; у женихова на правом плече нашивают ленты, у невестина дружки — на левом: оба в тот же день ходят сзывать по домам родных к знакомых на завтрашнюю свадьбу.

В день свадьбы, поутру, собираются у жениха все родственники садятся ва стол и ставят свадебный каравай и пирог. Затем выпьют по два стакана пива и по два стакана вина, молятся иконам и едут за невестой, жених рядом с крестным (он же и тысяцкий, обязанный платить половину свадебных издержек), дальше сватья, а там остальные жениховы поезжане. Женихова пара, а подчас тройка, гремит тремя-четырься колокольцами. По приезде к невестину дому все идут с крестом и образом - на крыльцо в таком порядке: впереди дружки, за ними жених и тысяцкий, дальше сватья и, наконец, поезжане. Дверь заперта. Женихов дружка колотится с молитвой: «Господи Исусе Христе, Сыне Божий!" до трех раз. За дверью отдают «аминь". Следуют вопросы из избы, делаемые кем-нибудь из родственников невесты, большею частию братом, и ответы брата жениха, в таком порядке:

«Что вы за люди?" — «Мы люди божьи да государевы".

«Зачем пришли?" — «По ваше сулено, по свое богосужено".

«Какой земли?" — «Российской".

«Какого царя?" — «Белого".

«Как его зовут и прозывают?" «Александр Александрович Романов".

«деточки?" — «Николай, Георгий, Ксения, Михаил, Ольга".

«Где столица?" — «В Питинбруги".

«Какой вы веры?" — «Самой истинной, православной".

«Не по новой?" — «По старой".

«Какой вы губернии" — «Архангельской".

«Какого уезда?" — «Мезенского".

«Волости и селения?" — «Усть-Цилемского".

Дальше следуют вопросы: как зовут жениха, отца его, мать, братьев, сватьев, дружек, поезжан. Разговоры идут добрых полчаса. Наконец их впускают в избу, сажают за стол по порядку и обносят вином и пивом, а за неимением последнего — квасом. Затем невесту, окончательно наряженную к венцу*, с накинутым через голову платком на лицо, выводят к жениху и передают ему из полы в полу конец накинутого ей на голову платка. Жених сажает ее рядом с собой за стол. Немного посидевши, встают; отец невестин спрашивает жениха: «Будешь ли кормить-поить, одевать-обувать и женой почитать?". По ответе "буду" начинается совершение обряда бракосочетания по старым книгам и старым обычаям; затем пир и угощение. Первыми рюмками обносят молодые и, подслащая, по обычаю, горечь вина поцелуями, получают от гостей деньги: 10, 15, 20, 25, 30 и иногда 50 копеек серебром. Мужчины при этом целуют молодую, а женщины молодого. Угостивши гостей, молодых уводят в дальнюю комнату; и пир в собственном смысле затевают уже на другой день в доме молодого и продолжают на третий в доме молодой.

Живут ли молодые согласно и честно? Хотя это дело домашнее и потому, как говорится, темное, но ответ на этот вопрос может дать смысл большей части песен, правда, неутешительный по отношению к нравственности усть-цилемских слобожан и слобожанок, тем более, что в иных местах пишущему эти строки таких песен находить не удавалось. Из 12 песен с подобным содержанием выбираем три с менее резкими выходками против супружества.

В одной из них заключительные слова, обращенные к отцу, такого содержания:

Не давай меня, батюшка, замуж;

Со тем своим мужем гулять нейду,

Про таво свово мужа постелю постелю —

В три ряда каменья накладу.

Во четвертый ряд крапивы настелю;

Со каменьица бока его болят,

Со крапивы бока спрыщевали.

Во второй молодец обращается к жене своей с такими словами:

Ты пустила сухоту

По моему по животу,

Рассеяла печаль

По моим ясным очам,

Заставила ходить по ночам —

Приневолила любить

Чужу-мужню жену.

Что чужа-мужна жена, —

То разлапушка моя.

Что своя-мужна жена, —-

Осока да мурава —

В поле горькая трава,

Бела репьица росла,

Без цветочиков цвела...

В третьей песне, между прочим, девущка, заявившая молодцу о том, что она его любит, на вопрос его «искренно ли?" — отвечает:

Я по совести скажу — одного тебя люблю,

А по правде-то скажу — семерых с тобой люблю.

Все остальные песни, собранные в Усть-Цильме и распеваемые обыкновенно девушками на вечеринках, не свидетельствуют о примерной чистоте нравов: шесть из них, более типичных, решительно не годятся для печати...

От болезней здесь умирают мало. Большею частию пристигает смерть на промыслах: в селении попадается очень много стариков, из которых многие сказывали, что им уже за седьмой, а иные, что и за восьмой десяток лет перевалило. Вообще печорские долголетия замечательны. В деревне Куе в устьях Печоры известны были старики Корепановы (муж и жена), пробывшие в сожительстве 70 лет, а у старухи в то же время жива еще была мать, пешком навещавшая дочь из деревни Никитц. При этом они высоки ростом, и 70-летние старики еще продолжают промышлять на Новой Земле. Заплативши известную, постановленную взаимными договорами, дань кому следует, усть-цилемы хоронят своих покойников ночью. Воют по их душенькам также невыносимо-раздражительным напевом и также поминают его кутьей в 3-й, в 20-й, в сороковой день, через год и так дальше, ежегодно в день смерти и в родительскую — Дмитриеву[58] — субботу, чтобы успокоилась его душенька, если только не кривил он ею при жизни, в торгах с самоедами. Эти, по страсти к вину, пьяными готовы продать за кубок (полштоф) водки целого оленя, пожалуй, чернобурую лисицу и даже весь свой годовой промысел, если у покупщика не дрожит рука и если кулак его здоровее кулака продавца — самоеда.

В последнее время сильно распространилась между усть-цилемами болезнь сифилитическая, перешедшая от самоедов, где почти все поголовно от колыбели заражены ею. Средств к лечению нет никаких, и потому она в тех местах всегда почти смертельна. О таком грустном факте я попечалился старику, навещавшему меня ежедневно и пившему со мной чай, но из своей чашки.

— Что ж делать? — отвечал он, — Божье, знать, на то попущенье за грехи восьмой тысячи*.

— А по мне, ты там как хочешь и что ни толкуй, старик, а тут виною раскол ваш...

— Ты что же это: может, думаешь, что мы свальному греху причастны?

— Ну уж это без всякого сомнения: к вам вон из Ижмы, что в свой дом, наезжают тамошние богачи.

— Ты мне об этом не сказывай, про ижемчей ты мне не сказывай! Это наши супостаты, супротивники мы с ними из старины во вражде, и дирались, крепко-накрепко дирались прежде, до смертного побития дирались. Теперь вот только нешто поулаживаемся промеж себя-то, миримся кое-как. Да и то нет: ижемцы назло славу это на наше пускают такую и соблазняют...

— Да ведь против этого, старик, есть пословицы хорошие, чай, сам знаешь?

— Ты это дело говоришь! Правда же твоя как перед Богом. Ты постой-ко, постой ты! Я вот тебе...

Старик, сделавши многозначителтное и важное выражение на лице, наклонился к самому моему уху и прошептал следующее:

— Поезжай, слышь ты, в Пустозерский Городок; там лучше. Там по Боге... Народ целомудренный. Там нет этого, что вон и в Ижме. И в Ижме этого нет! Одна только волостка-то наша и задалась такой праховой, будь ей пусто!..

Пустозерск давно манил меня в свою глушь и даль близким положением к океану и как городок, сохраняющий в обычаях много старины честной и неиспорченной, и насёленный добрым народом, сколько мог я судить по общим слухам. Наконец, любопытен он, как самое первое заселение новгородцев в двинской земле, сколько можно верить в этом народным преданиям и некоторым намекам, разбросанным в исторических документах.

27 декабря 1856 года я был уже там.