Глава 16 Разговор в Катоктине
Глава 16
Разговор в Катоктине
Нет ничего особенно приятного в историях об изгнаниях, и моя – не исключение. Я какое-то время находился в Цюрихе в подполье, предпринимая, главным образом, отчаянные усилия, чтобы тайно вывезти Эгона из Германии и воссоединиться с ним, пока нацистские власти не прознали о моем месте нахождения и не начали следить за перемещениями моей семьи за границу. Он все еще ходил в школу в Штарнберге, и в какой-то момент я погрузился в некий кошмарный обмен сдержанными телефонными сообщениями с директором его школы с целью получить для него паспорт, а в это время полиции в Уффинге, менее чем в тридцати километрах, был отдан приказ о моем аресте.
Я зарегистрировался в отеле «Баур-о-Лак» под именем доктора Францена и проводил большую часть своего времени, укрывшись в своем номере на верхнем этаже. Тем не менее я не мог там оставаться весь день, и, вероятно, один из морских атташе в американском посольстве в Берлине увидел меня в фойе. Вскоре после этого – это было, должно быть, в середине марта – он был на каком-то вечере со своим послом и услышал, как господин Додд и Луи Лохнер комментировали тот факт, что не видели меня уже три или четыре недели, и спрашивали друг друга, известно ли, где я нахожусь. И он немедленно выдал информацию, что видел меня в Цюрихе, и эта новость скоро дошла и до канцелярии.
В результате – череда попыток примирения, тянувшаяся с перерывами более двух лет, с целью убедить меня вернуться. Аргументы варьировали от протестов, что весь этот эпизод – не более чем грубая шутка, розыгрыш, до высокомерных попыток подкупа и угроз. Средством для немедленных переговоров был избран Боденшатц, чье имя, к моему огромному удивлению, мне объявил носильщик в отеле «Баур-о-Лак» более чем через пять недель после моего приезда. Он привез письмо от Геринга, украшенное сердечными обращениями на «ты», который пытался убедить меня, что все это было всего лишь грубым розыгрышем, «имевшим целью заставить меня пересмотреть некоторые чересчур опрометчивые замечания, которые я сделал», и заверял меня своим честным словом, что я могу вернуться в Германию в абсолютную безопасность и свободу под его защитой. Там даже был приписанный рукой постскриптум, в котором говорилось: «Я ожидаю, ты поверишь моему слову». Я не собирался так легко обманываться и вскоре разговаривал повышенным тоном с Боденшатцем. Моей главной заботой было выиграть время, пока я не верну к себе мальчика, и не говорить ничего такого, что могло бы навлечь подозрения на Фроделя, если он, фактически, дал мне возможность спастись. Я негодовал, что это абсолютный скандал, что со мной обращались самым позорным образом и что мне понадобится время, чтобы все обдумать. Боденшатц предложил, что сам он поедет на пару дней в Ароса, а потом вернется за ответом.
Спустя два дня все еще не было признаков Эгона, поэтому я решил запутать все дело, став бранить Боденшатца по поводу Геббельса, которого я подозревал в организации всего этого заговора. Мне хотелось знать, гарантирует ли Геринг мне защиту от будущего мщения со стороны этого маленького доктора? У Боденшатца определенно были запасные инструкции проявлять жесткость, если потребуется. «Мы не можем бесконечно замалчивать это дело, – заявил он. – Представители иностранной прессы в Берлине начинают задавать всякого рода неловкие вопросы. Если вы не проявите благоразумие, дело может обернуться очень неприятно для вашей семьи…» Но на это у меня уже был готов ответ. «Скажите своему хозяину, чтобы он выкинул из головы всякие мысли о заложниках! – резко ответил я. – Если я услышу, что кому-нибудь из них вот так же угрожают, я опубликую все, что знаю обо всем нацистском режиме. Все мои записи находятся в безопасных местах, и могу сказать вам, что даже Геббельс не сможет две недели залезть в свои штаны». Это заткнуло Боденшатца, который к тому времени исчерпал все свои аргументы. Я даже испытывал к нему некую мрачную симпатию из-за его неприятной миссии. «Очень хорошо, – покорно ответил он, – я доложу Герингу и позвоню вам из Берлина. Ведь должен же быть какой-то способ, чтобы уладить это».
Через три дня он объявился с новым визитом, привезя с собой новые заверения. Все, что он имел предложить по приезде, – неуклюжую взятку. Да, сказал он, это правда, что ваш отдел в Берлине закрыт, но это было сделано лишь в связи с реорганизацией информационной службы. Мне предложили важный пост у Геринга, связанный с четырехлетним планом, – и я мог сам назвать, какое пожелаю себе жалованье. Геринг встречался с Гейдрихом, и ордер на мой арест отозван. К Пасхе я должен принять решение, приму ли я это предложение. А иначе все последствия моей намеренной эмиграции падут на меня. Это все, что мне требовалось узнать. В тот же вечер я наконец-то поехал на вокзал, чтобы забрать Эгона. Пуповина была перерезана.
Из Цюриха мы отправились в Лондон, где я устроил Эгона в школу Святого Павла по рекомендации писателя Оливера Онионса. У меня в Англии была некоторая сумма денег – доход от дела о клевете, которое я выиграл против газеты «Экспресс» в 1935 году, а то, что мне требовалось сверх этого, я одолжил у английских друзей. Потом со всеми я расплатился. Игра в кошки-мышки с Берлином продолжалась. Я слышал, что Гитлер даже привозил в Берлин Германа Эссера и пытался уговорить его поехать в Лондон и использовать свое влияние, чтобы заставить меня вернуться. «Дайте ему мое честное слово, что для него нет никакой опасности в возвращении. Все было всего лишь шуткой, и нет для него нужды бегать», – как мне сказали, заявил Гитлер. Эссер проявил осторожность и порасспрашивал одного-двух моих друзей в МИДе, думают ли они, что его поездка принесет какие-то плоды. «Не тратьте свое время, – сказали ему. – Как вы думаете, какие гарантии вы можете ему предложить? Ганфштенгль не вернется, можете быть уверены».
Должно быть, этот триумвират был озабочен всерьез тем, что я могу опубликовать, потому что эти люди потом стали чередовать уговоры и лесть с угрозами и послали Боденшатца в Лондон, чтобы заявить, что гарантии Геринга остаются в силе и что я могу укомплектовать свою службу тем же персоналом. Сейчас международная ситуация быстро ухудшалась. В воздухе уже витали разговоры о войне – вероятности, которая приводила меня в ужас. «Можете сказать Гитлеру, – заявил я Боденшатцу, – что, если я получу от него личное письмо с извинениями и предложение какого-нибудь значимого поста его личного советника по международным делам, я подумаю о возвращении». Естественно, никакого такого письма не пришло, хотя Гитлер и сказал Винифред Вагнер, что он в самом деле его отправлял. Я даже писал через дипломатическую почту своему старому другу Трумен-Смиту в Берлин, спрашивая его, будет ли моя жизнь в опасности, если я вернусь. Он тут же связался с генералом фон Рейхенау, который ответил через пару недель, что «для нашего общего друга было бы небезопасно возвращаться». Следующее, что я узнал, – мое имущество было захвачено и подвергнуто сначала штрафу в 42 тысячи марок в виде «налога на бегство из рейха».
И даже тогда их попытки вернуть меня под их власть не прекратились. Мартин Борман писал мне, что все эти карательные меры будут отменены, а стоимость моего пребывания в Лондоне возмещена, если я вернусь. Снова приехал Боденшатц и даже привез с собой мужа моей бывшей секретарши, который работал в конторе Геббельса, с убаюкивающим посланием от этого самого маленького демона. Когда я проявил упрямство, Боденшатц стал груб. «Если вы не вернетесь, есть другие способы заставить вас замолчать!» – пригрозил он. Я ответил ему, что мои мемуары уже написаны и находятся в сейфе у моего адвоката. Если я умру естественной смертью, их уничтожат. Если со мной случится нечто другое, они будут опубликованы.
Даже Юнити Митфорд пыталась сыграть роль посредника. Я тогда не знал, что она, возможно, была невольной причиной моих злоключений. Европа содрогалась под ударами аншлюса, Мюнхена и Праги. С наступлением польского кризиса я понял, что мои самые страшные опасения вот-вот станут явью. Мания Гитлера к господству над его окружением стала сумасшествием. На следующий день после того, как его армии вошли в Польшу, я отправил Эгона в Америку. После последнего совместного обеда в маленьком ресторанчике в Сохо я проводил его на поезд, согласованный с расписанием пароходов. Я хотел проводить его как можно дальше, насколько мог. Потом я вернулся, чувствуя себя беспомощным, сбитым с толку и несчастным, в свою маленькую квартиру в Кенсингтоне. Тем же вечером раздался властный звонок колокольчика. У дверей стояли двое в штатской одежде: «Господин Ганфштенгль? У нас есть приказ на ваше задержание как врага!»
Интернирование – совсем не желанная вещь. Британские власти широко раскинули свои сети. Там оказались политические беженцы и евреи, нацистские функционеры из организации зарубежных немцев Боле, персонал немецкого госпиталя, команды кораблей, схваченные в портах. Я не ощущал своей принадлежности ни к одной из этих категорий. После пары ночей в лондонской «Олимпии» нас перевели в лагерь в Глектон-он-Си, и на нас стала опускаться свинцовая длань лагерной дисциплины. Неужели британцы не могут понять, как я сражался против того, что сейчас происходит? Какая польза от того, что я сижу в бараке за колючей проволокой? Мне было разрешено связаться с моим адвокатом Кеннетом Брауном, который помог мне в моем лондонском деле о клевете, и он подготовил прошение к королю с просьбой освободить меня. Моих рекомендательных писем было бы достаточно. Они поступили от сэра Роберта Васитарта, сэра Горация Рамболда и сэра Эрика Фиппса – британских послов, которым я старался помогать в Берлине, от графа Мюнстера, лорда Фермой, Вернона Бартлетта…
На моем досье стоял штамп «министерское дело», когда я предстал на слушании перед консультативным комитетом под председательством сэра Нормана Биркетта. Мое прошение было отклонено. «Причина, – написал потом Кеннет Браун, – была в вашей готовности вернуться в Германию, если бы вы получили требуемые заверения от Гитлера». Идиоты, подумал я, неужели им не понятно, что я хотел вернуться только для того, чтобы попытаться остановить все это! Уничтожить Гитлера, ведь они собирались уничтожить Германию. Единственное место, которое у них нашлось для меня, было то, которое я еще не был готов занять. «Доктор Ганфштенгль! – сказал один из допрашивавших меня. – Если вы готовы помочь нам своей пропагандой, вы можете свободно писать». Это было не очень приятное предложение, но война есть война. «Разве вы не понимаете, что доктор Геббельс сможет тогда заявить, что все, что я пишу, сделано под давлением, а посему – ложь? – ответил я. – Есть и другие способы, которыми я мог бы помочь вам, но не как ваш пленный».
Не думаю, что у моих британских друзей есть какие-либо причины гордиться условиями, в которых нас содержали. Из Глектона нас перевели в Ситон-он-де-Си, где поселили в купальные кабины. Пища была жуткой. Нам давали разбавленный чай с бисквитами и бисквиты с жидким чаем. Место было болотистое. В деревянном полу было отверстие, через которое, лежа на своей кровати, я мог наблюдать за угрями. Я сам не считал их деликатесом, но те, кто их обожал, были готовы чистить за меня мои ботинки в обмен. Следующая остановка – ипподром в Лингфилде – бетонные кабины под трибуной для зрителей. Но тут хоть было сухо. И здесь несколько интернированных прокопали туннель, который был обнаружен. Их посадили в огороженный загон под открытым небом на хлеб и воду. Некоторые из нас прохаживали мимо и бросали им часть своего рациона. Меня поймали за этим занятием и за мои хлопоты перевели в исправительный лагерь в Суонвике.
Он полностью был в руках воинствующих нацистов, осуществлявших террор против любого, кто, как они подозревали, не придерживался их взглядов. Охрана, похоже, умывала руки при всем, что творилось, и только чистая удача позволила мне тайно переправить записку Кеннету Брауну, которому удалось поднять эти вопросы в палате общин через группу либеральных членов парламента. Меня перевели опять в Лингфилд, и условия улучшились. Единственное, что удерживало меня под трибуной, – благословенное присутствие пианино, где я мог упражняться от души и составил камерный квартет с тремя другими пленными. Но это не улучшило моей популярности. Война развивалась в пользу Германии, и лишь немногие из пленных желали рисковать поддерживать хорошие отношения с тем, кто так решительно порвал с Гитлером. За сражением под Дюнкерком последовали новые распоряжения в отношении нас. Нас спешно эвакуировали в Ливерпуль, где несколько тысяч из различных лагерей затолкали в два парохода для отправки в Канаду. Я очутился на борту Duchess of York. А другое судно называлось Arandora Star.
В месте назначения – барачный лагерь у Ред-Рок, вблизи озера Онтарио – с нами обращались неважно. Несколько печек не обеспечивали практически никакой защиты от злого зимнего холода, даже в тех случаях, когда день и ночь следили за тем, чтобы не гас в них огонь. Чашка жидкого кофе, замерзавшего на полу, там, где он проливался. Было немало смертей. К октябрю 1941 года стало ясно, что еще одну зиму здесь мы не переживем, и нас перевели в казематы Форт-Генри возле Кингстона. В подвале было легче удержать тепло, но там было темно и сыро, и единственным местом для прогулки для 800 интернированных был центральный двор – 35 шагов в длину и 17 в ширину. Санитарных удобств не существовало, и каждое утро приходилось тащить и опорожнять наши туалетные бачки. Охрана так боялась эпидемии, что все вокруг было буквально забрызгано хлорной известью. Я называл это нашим самым хлористым годом,[9] но тут было не до шуток. У нас воспалились глаза, зубы и ногти шатались, а подошвы ботинок отделились от верха. Условия были хуже некуда.
И вот в этих условиях я испытал кульминацию пугающей одержимости двадцати лет. Германия и Америка воевали друг с другом. Пришел триумф Хаустхофера. Я не сомневался, что Гитлер со своей командой поднимали тосты за присоединение этих «пруссаков Азии» к их благородному делу нападением на Пёрл-Харбор. Теперь я знал наверняка, что Германия будет разбита. Если суждено хоть чему-то остаться от моей родины, я должен что-то предпринять, чтобы предоставить свои знания в распоряжение союзников до того, как сотрут в порошок все хорошее и плохое заодно. Как-то корреспондент агентства Херст Пресс Кихоу получил разрешение на посещение Форт-Генри. Мне удалось переброситься с ним в уголке парой слов. «Я хорошо знаю вашего босса, – сказал я ему. – Не окажете ли вы мне небольшую услугу?» К счастью, он вспомнил мое имя. Я дал ему письмо, которое он сунул в карман. Оно было адресовано американскому госсекретарю Корделлу Халу. Спустя несколько дней оно лежало на столе моего друга по гарвардскому клубу – Франклина Делано Рузвельта. В нем я предлагал себя в качестве советника по ведению политической и психологической войны с Германией.
Ответ пришел немедленно. К воротам Форт-Генри подрулил большой черный лимузин. С разрешения, полученного через американского посла в Канаде Пирпойнта Моффета от премьер-министра Макензи Кинга, сидевшие в машине попросили встречи с заключенным номер 3026. Меня посетили Джон Франклин Картер, советник президента, которого я знал еще по Германии, и его жена. «Президент принимает ваше предложение, – сказал он мне. – Но вначале скажите мне, как ваши дела здесь?» Хотя я и пощадил их, не стал знакомить с большинством подробностей, однако бедная госпожа Картер была доведена до слез. Я сказал им, что просто мне невозможно работать в моем нынешнем месте заключения, с чем Картер полностью согласился, хотя он и предупредил меня, что придется преодолеть ряд трудностей перед тем, как можно будет все окончательно организовать.
Прошло несколько месяцев, пока стали происходить дальнейшие события, но однажды прибыл какой-то американский агент и забрал меня с собой. Это случилось 30 июня 1942 года, в годовщину путча Рема. «Вынужден вас огорчить, доктор Ганфштенгль, – произнес он, – мы не можем предоставить вам полную свободу. Мы, так сказать, одолжили вас у британцев, которые настаивают на том, что вы должны оставаться под замком». Я был в таком восторге, что удрал из Форт-Генри, что возражать не стал. «Понимаю, – заметил я, – я – первая единица ленд-лиза». Мы поехали на виллу Картера в Вашингтоне, где теплый и дружеский прием хозяина смыл злоключения почти трех лет. «Перед тем, как приступим к обеду, доктор Ганфштенгль, – сказал он, – я должен познакомить вас с охранником, которого выбрал президент в соответствии с нашими договоренностями с британским правительством». Это было чем-то вроде холодного душа, но я подумал, что чем скорее я увижу этого парня, тем лучше. Картер провел меня в соседнюю комнату, а там стоял сержант армии Соединенных Штатов Эгон Ганфштенгль. Мы обняли друг друга медвежьей хваткой, и я, не стесняясь, расплакался.
Мое первое интервью чуть вообще не положило конец моей миссии. Меня поместили в офицерское бунгало в Форт-Бельвуар. Меня представили командиру в звании генерала, и мы стали говорить о том о сем и о ходе военных действий. Во время разговора я встал и подошел к висевшей на стене большой карте Атлантики. «Для вторжения в Европу у вас есть лишь одно место, генерал, и оно – вот здесь, – сказал я, коснувшись пальцем Касабланки. – Это – ближайшая точка к вашим складам, и вы сможете захватить Северную Африку и через минуту будете в Италии». Я ничего не знал о военной стратегии и просто делал, как мне казалось, разумный комментарий. Генерал меньше бы ужаснулся, если бы я взорвал бомбу. Он без объяснений прервал беседу, вышел из бунгало, охрану которого потихоньку утроили, а Эгона быстро убрали. Потом я слышал, что генерал бушевал, что я – шпион и, похоже, все знаю об операции «Факел». Дело дошло до самого президента, который, как мне рассказали, от души хохотал, но предположил, что будет лучше, если меня поместят где-нибудь в другом месте.
Суть того, что следует дальше, была с огромным мастерством рассказана в художественной форме самим Джоном Франклином Картером в его книге «Разговор в Катоктине», которую он опубликовал под именем Джея Франклина. В ней он от моего имени излагает в качестве моего вклада в воображаемый разговор с Рузвельтом и Черчиллем в разгар войны в охотничьем домике в горах Катоктин суть докладов, которые я делал в течение последующих двух лет.
Фактически, я был первым государственным преступником в истории Соединенных Штатов. Моим реальным убежищем была старомодная вилла в Буш-Хилл, что примерно в пятидесяти километрах от Вашингтона, за Александрией по дороге на поле сражения Булл-Ран времен Гражданской войны. Когда-то симпатичный кирпичный дом, окруженный широкой верандой, с гниющими остатками конюшен и хижинами рабов – сомневаюсь, чтобы его хоть как-то ремонтировали со времени бума 1850-х. Он находился несколько поодаль от дороги в смешанном лесу из дуба, клена и бука общей площадью 150 акров. Его выбрал доктор Генри Филд, один из моих основных собеседников, который, разъезжая по окрестностям, отыскал двух старых дев – хозяек дома, ежившихся в кустах в попытке укрыться от буйства пьяного старшего дворецкого. Они были в восторге от предложения отдать дом в аренду властям на любой срок. В главной гостиной дома, обветшалой, сгнившая парча отделялась от стен, нависая на портреты американских предков.
Остальная челядь состояла из Джорджа Баера – еврейского художника, которого я однажды встретил в Швабинге – мюнхенском пригороде, где жили художники, до того, как он бежал от нацистов, и его американской супруги – дочери хорошо известного тенора Патнема Грисволда. Единственным недостатком было то, что они считали обязанности по дому чем-то ниже своего достоинства. Случались разные домашние кризисы, и, хотя мы разработали сложный график мытья посуды по очереди, в конечном итоге они ушли. Соответственно, наше питание варьировало между хаосом и чуть ли не голодом из-за пьяницы повара и периодами обжорства, когда порядок восстанавливался. Скучать определенно не приходилось. Самое лучшее – Эгону было разрешено быть со мной.
У меня был удобный кабинет и гигантский мощный радиоприемник, по которому я слушал все немецкие радиопередачи, что помогало мне в работе над докладами. Каждую неделю шесть-семь машинописных листов с анализом текущих событий оказывались на столе у президента. Непрерывным потоком прибывали посетители из вооруженных сил и Государственного департамента, желавшие услышать мои объяснения внутренней напряженности нацистского режима. Единственной ложкой дегтя был доктор Филд, с которым, боюсь, я не очень ладил. Он приезжал, как правило, дважды в неделю и, вовсе не относясь к тем, кто всегда полагает, что есть те, кто лучше знает, ощущал неуместное удовольствие в том, что досаждал мне мелкими неприятностями. Особо он обращал внимание на продолжающееся присутствие Эгона, и я слышал, что лорд Галифакс даже поделился с президентом своими сомнениями в надежности моего охранника. Как мне рассказали, президент возразил: «Да, он может быть сыном Ганфштенгля, но он также и мой сержант!» Президент был достаточно любезен, приказав, чтобы на вилле установили «Стейнвей-Гранд». Филду понадобились девять месяцев, чтобы договориться о настройщике, но оказалось, что к тому времени несчастный упомянутый джентльмен уже настраивал в раю арфы ангелам.
Мои доклады охватывали широкий диапазон. Я мог рассказать целиком о прошлом нацистской иерархии и интимных деталях биографии ее членов. Читая между строк речи Гитлера или Геббельса, я мог сделать вывод, на критике чего в данный момент может сосредоточиться пропаганда союзников. Мои личные знания внутренних проблем гитлеровского рейха позволяли мне противостоять целому ряду дичайших предположений союзников. Например, в феврале 1943 года, когда какое-то время перестали появляться публичные сообщения о деятельности Гитлера, тот факт, что на 23-й годовщине нацистской партии обращение к старой гвардии зачитал Герман Эссер, породил широко распространенные слухи о том, что Гитлер ликвидирован. Я отметил, что он, должно быть, все еще жив, насколько я знаю, его смерть стала бы сигналом к революции в Германии под водительством рейхсвера, но никаких признаков этого не наблюдалось. В мае того же года я, должно быть, стал первым, кто понял, что в германских заявлениях была истина в том, что резня польских офицеров в Катыньском лесу была совершена русскими, но, естественно, в то время такое предупреждение не приветствовалось.
Одно из моих предложений на фронте психологической войны – надо понимать, что я рассказываю по памяти и что мне не удалось сохранить практически ничего из документов, – касалось отношений между Германией и Италией. Я знал из переписки Франческо Криспи с Бисмарком, что одно из условий, которые предъявил этот основатель итальянской независимости, состояло в том, что Италия никогда не будет вовлечена в ситуацию, ведущую к конфликту с Англией. Криспи все еще являлся национальным героем даже для фашистов, и его авторитетное мнение можно было бы использовать для того, чтобы подорвать эту политику, ведущую к разрушению его страны. К концу 1943 года я точно предсказал, что не видно признаков политической слабости внутри Германии, а поэтому надо полагать, что военный фронт будет удерживаться. Геббельс придумал довольно искусную прохристианскую пропаганду – человеческие ресурсы беспредельны, – чтобы нанести встречный удар по заявлениям о присутствии Вышинского в качестве русского представителя в Алжире и союзной поддержке Тито в Югославии.
Я скоро ощутил реальную опасность сложившейся ситуации. Гитлер пожинал бурю, которую сам посеял. Уже никто не мог отказать союзникам в их праве на справедливый гнев. Что заставляло меня опасаться за будущее Европы – это настрой ненависти и мщения, с которым, похоже, планировалось полное уничтожение Германии. Для меня в 1943 и 1944 годах формула безоговорочной капитуляции означала уничтожение последних европейских бастионов на пути коммунизма. И это мне представлялось еще более страшным исходом, чем даже Гитлер. «Вы играете в игры Геббельса, – часто повторял я своим посетителям. – Похоже, вы предпочитаете стереть Германию с лица земли, нежели дать ей шанс капитулировать. Если вы полагаете, что ваши ковровые бомбежки принудят Германию к безоговорочной капитуляции, то это говорит о том, что вы ничего не знаете о народе или его нынешних лидерах».
В сентябре 1943-го в одной из своих оценок президенту я писал: «…Затягивать эту войну – значит проиграть ее. Полная военная победа не будет иметь никакого значения, если она завершится политическим фиаско… Существуют лишь две возможности. Союз с христианско-демократическими силами либо коммунистическая Германия со Сталиным в Страсбурге. Если христианско-демократическая Германия предпочтительней, тогда каждый потерянный день – это риск. Если союзники не предоставят немцам возможности сделать восстание против Гитлера имеющим смысл, тогда война приведет лишь к истощению сил обеих сторон, а в Берлине будет установлена Советская республика. Переход от свастики к серпу и молоту – всего лишь маленький шаг. В Германии есть лишь одна группа, способная осуществить то, что сделал в Италии Бадольо, и это та группа, которая с 1933 года пытается отстранить Гитлера и вырвать у него власть. Они уже понесли немало жертв в этой борьбе против атеистической философии нацистов. Старый прусский рейхсвер, представленный Гинденбургом, Тренером и Сектом, никогда не принимал этого австрийского капрала. Гитлер никогда не доверял своим генералам и уволил всех, кто рекомендовал осторожность. Совершенно ошибочно полагать, что все они – его сторонники. Как раз наоборот… Поэтому очень важно убедить их в том, что их не всех будут клеймить одним клеймом…»
Нет удовлетворения в том, чтобы быть пророком без почета. «Если вы настаиваете на разгроме Германии до того, как взяться за японцев, – говорил я своим гостям, – то увидите, как Сталин будет шантажировать вас в Европе. Надо за сегодняшними врагами видеть завтрашних. Свяжитесь с Редером, Рундштедтом или Кессельрингом. Они – не нацисты. Дайте возможность произойти перевороту Бадольо, если хотите сохранить Европу в целостности. Шахта можно было бы сделать канцлером в качестве прелюдии к введению конституционной монархии. Принцесса Виктория Луиза была бы приемлемой в качестве регентши». Но это было бесполезно. Мой совет вызывал подозрение. У меня было стойкое впечатление, что британцы, которые читали мои доклады, возражали моим аргументам. Но я не сдавался. Еще в конце августа 1944 года, после вторжения во Францию, я все еще выражал те же самые взгляды. «Германия будет защищаться до последней пяди, – снова написал я Рузвельту, – пока сохраняется требование полной капитуляции. Заговор 20 июля провалился потому, что возможные его сторонники не имели поддержки в поисках альтернативы той судьбе, которая их ожидает. В этом году Германия не пойдет на мир. Безусловная капитуляция – это последний спасательный пояс, что есть у Гитлера и Геббельса…»
Моя самозваная миссия не имела успеха, в течение многих месяцев она терпела неудачу. В сентябре 1944 года ко мне приехал Картер с неизбежной новостью: «До президентских выборов осталось всего шесть недель. Его оппоненты в Вашингтоне грозят, что, если вас не вернут британским властям, они раскроют ваше присутствие и вашу миссию здесь. Вы понимаете, что это может означать. Это просто даст в руки прессы оружие, которое ей необходимо для нарушения равновесия». В тот вечер я был глубоко расстроен. Эгон попросился на службу за океаном и сейчас находился в Новой Гвинее, если бы совершенно случайно не пришло одно из его писем, я думаю, я бы покончил со всем раз и навсегда. Но так или иначе, настроение покончить с собой прошло. Я привел в порядок свои документы и был готов к приходу конвоя, когда он и прибыл, чтобы забрать меня. Моя следующая остановка была на острове Мэн.
Спустя год после того, как война кончилась именно так, как я в отчаянии предсказывал, лондонская «Дейли мейл» на своей первой странице 14 сентября 1945 года опубликовала список, который отыскал в гестапо один из ее корреспондентов, всех тех, кто должен был быть немедленно ликвидирован в случае, если вторжение в Англию завершится успехом. В этом списке было немало славных имен, но где-то посредине скромно фигурировало и имя доктора Эрнста Ганфштенгля. К тому времени меня перевели в лагерь в Стенморе, возле Лондона. Мое внимание к этой газете привлекли какие-то немецко-еврейские собратья по заключению, которые поздравили меня и сказали, что мне осталось недолго ждать освобождения. Я показал копию газеты руководителю разведперсонала в лагере, и мне удалось переправить из лагеря письмо моему адвокату Кеннету Брауну. Он попытался предпринять какие-то действия, но мои тюремщики, видимо, все еще не были готовы оценить по достоинству это вмешательство.
Весной 1946 года меня переправили в Германию и еще шесть месяцев продержали в лагере интернированных в Реклингхаузене. Моя сопротивляемость превратностям и несчастьям предшествовавшей дюжины лет была почти на исходе. Мое кровяное давление упало со 160 до 45. Мой скелет весил чуть меньше 63 килограммов. 3 сентября 1946 года меня выпустили с 15,4 марки в кармане на билет в вагоне третьего класса до Мюнхена и пятью марками на пропитание. Германия являла собой груду развалин, валюта безнадежно упала в цене. С тех пор мы пережили нечто вроде лихорадочного экономического восстановления, подобного тому, что, я помню, было в конце 1920-х годов в Веймарской республике. Всей душой надеюсь, что она не та, в которую я когда-то вошел. Мое единственное желание – дожить, чтобы увидеть Германию и мир, где Гитлеры уже не будут возможны.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.