Глава 10 Лоэнгрин берет верх

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 10

Лоэнгрин берет верх

Справедливо было бы задать вопрос: почему при всех моих опасениях в отношении характера и намерений Гитлера и его окружения я так долго продолжал находиться в тесной связи с ними? Этот вопрос можно в той или иной форме задать и многим другим: промышленникам, которые снабжали его деньгами; многим исключительно респектабельным и правоверным консервативным политикам, которые, когда пришло время, вступили с ним в коалицию; членам семей с безупречной родословной – от Гогенцоллернов и далее вниз, которые связались с его движением; миллионам безработных и членам обедневшего среднего класса, которые поверили, что он предоставит единственную альтернативу коммунистам как решение этой наводящей ужас депрессии начала 1930-х годов, и, наконец, но не в последнюю очередь, этим 43,9 процента населения, которые голосовали за его утверждение во власти.

Я был идеалистичным национал-социалистом и в этом не сомневался. Это термин, который для разных людей означал многое, и я был не политиком, а всего лишь пианистом и любителем искусств с намерением стать историком. Я мог лучше разглядеть результаты, чем причины. Я видел Германию деградировавшей и опустошенной и хотел дождаться возвращения приемлемых и традиционных ценностей моей юности в сочетании с почетным и уважаемым положением, которого все еще требовал рабочий класс. За завесой слов, угроз и преувеличений, я полагал, кроется именно это – то чего хочет Гитлер. В конце концов, во время его второй вспышки политической активности я был опять убежден, что ничто не сможет помешать ему достичь вершины. Если б только радикалов вроде Штрассера и Геббельса да чокнутых вроде Розенберга и Гесса можно было заменить людьми с более космополитическими взглядами, к которым я причислял и себя, я верил, что социальная революция, которую он проповедовал, будет организованной и благотворной. Я был убежден (приведу одну старую фразу), что есть все возможности для того, чтобы из браконьера сделать надежного егеря.

Слишком многие из нас – монархисты, лидеры промышленности, эти Папены, Шахты и Нейраты – полагали, что мы сумеем обуздать его. Никогда не будет предела принятию желаемого за действительное. Мы все надеялись стать мудрыми советниками какого-то буйного, но незаменимого гения. А вместо этого мы держали тигра за хвост. Я однажды слишком сильно его потянул, отпустил и заплатил за это десятью годами изгнания. Я не пытаюсь найти себе извинения, и мне нет нужды полагаться на свои собственные доводы как доказательство того, что я пытался бороться с произволом нацистов, когда они пришли к власти. Я критиковал их в лицо – Гитлера, Геринга, Геббельса, всех их. Достаточно долго мне это сходило с рук, частично потому, что я долго был популярен и все еще играл на пианино для Гитлера и развлекал его своими шутками, частично потому, что у нас было общее баварское прошлое с некоторыми лидерами, был незаторможен, искренен и эмоционален в любом случае, и отчасти, я полагаю, потому, что не руководил никакой фракцией, не был оратором, и хотя многие думали, как и я, мы все же не смогли объединиться и поэтому не представляли никакой реальной угрозы.

Я стал членом близкого круга лиц, главным образом, по личным мотивам. После кризиса, вызванного самоубийством Гели Раубаль, Гитлер, казалось, начал испытывать временный приступ ностальгии по старым временам. Его страстная влюбленность в мою жену, которая полностью никогда не затихала, все чаще и чаще вводила его в нашу жизнь. И он был не единственным партийным лидером, переживавшим муки семейных утрат. В середине октября 1931 года умерла жена Геринга Карин. Она и Елена возобновили свою дружбу, и теперь Геринг искал облегчения своему личному одиночеству в нашем обществе. Его все еще не до конца воспринимали в партии, а наш дом продолжал предоставлять ему полезное убежище. Так и вышло, что в начале периода в пятнадцать месяцев, которые приведут их к власти, они оба, пусть по различным причинам, искали нашего общества.

Гитлер вынырнул из тени, отбрасываемой смертью племянницы, чтобы оказаться в политической ситуации, скроенной по его заказу. Положение нацистов как второй по величине партии в рейхстаге, несмотря на всю их агитацию и прирост сил, никак не приблизило их к власти. Но оборонительные рубежи других действующих сил начали крушиться. Невозможно было создать ни одной стабильной коалиции, чтобы справиться с экономическим коллапсом и с более чем четырьмя миллионами безработных, и ни Гинденбург, ни генерал Шлейхер, появившийся как его военный политический советник, не были убеждены, что чрезвычайные полномочия, предоставленные канцлеру Брюнингу, обеспечат хоть какое-то долгосрочное решение. Их растущая слабость совпала с нарастающей вспышкой политического радикализма и финальным отвердением гитлеровского характера и превращением его в дикий порыв навязать себя всем, с кем он вступал в контакт, в чем был единственный выход для его сдерживаемых чувств и нечеловеческой энергии.

Он все еще декларировал преимущество законности. Вот одно из его многих примечаний к Макиавелли. Он не совершал революции, чтобы захватить власть, но обрел власть, чтобы совершить революцию. Это был процесс, который очень немногие предвидели. Его популярный афоризм того времени, касающийся необходимости реорганизовать государство, – внешне приемлемая необходимость из-за всевозрастающей слабости Веймарской республики. Но потом он дал свое собственное толкование словам, которые он произносил. Однако, исходя из осторожности, ему приходилось камуфлировать свои мысли и намерения. Я обнаружил во время моей возобновившейся с ним связи, что становится все труднее проникнуть в его мысли и вложить мои собственные идеи. Его личные манеры в обществе не претерпели заметных изменений. Он все еще мог расслабиться и оглянуться назад, анализировать ранние этапы своей борьбы и говорить о них с шармом и юмором. Но в своем взгляде на будущее он стал более резким, этот основополагающий экстремизм и радикализм затвердели, а старые гессовские и розенберговские предубеждения обострились. А тут еще и новое влияние Геббельса, и чем ближе мы подходили к Берлину и власти, и Геббельсу с его тирадами в «Шпортпаласт», тем больше для себя я утрачивал Гитлера.

Первое всеобщее признание важности Гитлера на национальной арене пришло в конце 1931 года, когда после предварительных переговоров между Шлейхером и Ремом, который все еще энергично поддерживал свои связи с армией, Гитлеру были устроены встречи с Гинденбургом и Брюнингом. Единственным положительном результатом этого стала резкая вспышка ревности со стороны Геринга, который не мог и подумать, что его баварский соперник получил такой контакт, который он рассматривал как свое исключительное право. Гитлер произвел плохое впечатление, а принят был еще хуже. «Все они – буржуа. Они считают нас смутьянами и нарушителями порядка, с которыми надо обращаться так же, как и с коммунистами, – сказал он мне. – Они вбили себе в голову, что все мы равны перед законом. Если они не способны увидеть, что коммунисты всеми силами стремятся целиком уничтожить государство, а мы желаем придать ему новое содержание на базе германского патриотизма, тогда с ними нечего делать… Ганфштенгль, вам надо было быть там», – так он обычно говорил, когда что-то шло ужасно плохо.

Мое собственное положение было в некотором роде ненормальным. Я никогда не был членом партийной организации, а имел чисто советнические обязанности как шеф прессы, напрямую подчиняющийся Гитлеру. Я вел постоянную борьбу, чтобы удержаться, поскольку не только Гитлер до конца моих дней с ним полностью не понимал особенностей зарубежной печати, но и все остальные 67в партии, бывшие в пределах досягаемости, жаждали хотя бы какой-нибудь кусочек моей работы. Отто Дитрих хотел себе в ней долю как шеф внутренней прессы, хотя был мелкотой и с ним было легко поладить. А Геббельс считал, что она должна быть частью его пропагандистской организации, и, естественно, он имел совершенно иное суждение. У Бальдура фон Шираха тоже были свои амбиции, которые в известной степени молчаливо поддерживал Гитлер, использовавший его в качестве переводчика в некоторых из своих интервью. Это был типичный для Гитлера метод «разделяй и властвуй». Он проделывал это с каждым. Он никогда не делегировал четких функций, и они все перекрывались, так что он всегда мог удерживать за собой окончательный контроль в качестве арбитра.

Ширах стал для меня огромным испытанием. Он то и дело при первой возможности вмешивался в разговоры с посетителями. Когда я пробовал смягчить некоторые более радикальные высказывания Гитлера, надеясь избежать слишком большого битья посуды, Ширах, как правило, потом передавал это Гитлеру. Был один случай, когда Гитлер говорил о евреях с приехавшим британским членом парламента, чье имя я забыл, и я очень осторожно подчеркнул, что нацисты лишь требуют сокращения представительства евреев в профессиях согласно их процентной доле в населении – что, вообще-то, являлось принятой партийной политикой ограниченного допуска, – как тут высунулся Ширах: «Мы, студенты, не желаем видеть ни одного еврейского профессора вообще!»

К счастью, одно из моих ранних интервью принесло мне пользу в дальнейшем. В ноябре 1931 года государственные власти в Гессене захватили ряд документов, составленных местной партийной организацией, в которых содержалась угроза вооруженного переворота силами CA. Они стали известны под названием «Боксхаймские документы» и вызвали политический скандал первой величины. Учитывая очень четкие инструкции, полученные CA от Гитлера, в тот момент воздерживаться от применения силы, это был один из немногих примеров, когда, я думаю, его отказ был, вероятно, настоящим. Партийная пресса все еще играла незначительную роль, а все другие газеты завывали, требуя сделать кровопускание нацистам. В то время мы находились в Берлине, и я пригласил представителей иностранной прессы в отель «Кайзерхоф», который Гитлер уже начал использовать в качестве своей штаб-квартиры, на конференцию. Он приехал и выступил блестяще, четко, рассудительно и с полным убеждением в своей правоте. Их репортажи разошлись с таким эффектом, что германские оппозиционные газеты были вынуждены с грустью перепечатать их под крупными заголовками. Это был полный прорыв сквозь обычно проводившуюся политику либо очернения, либо замалчивания Гитлера, и он, конечно, был в экстазе от этого успеха: «Очень хорошо, Ганфштенгль, это как раз то, что нужно!» Но проблема была в том, что он ожидал, что такой эффект я буду производить каждый раз.

Тут же последовало другое крупное интервью. Мы опять были в Мюнхене, и Гитлер по телефону вызвал меня к себе, чтобы переводить интервью в его квартире какому-то японскому профессору по имени Момо, чей визит финансировался его посольством. «Но я не говорю по-японски», – взмолился я. «Он говорит по-английски, и это очень важно», – возразил Гитлер. Так что я согласился, и тут вошел этот маленький тип, подпрыгивая и шипя, как какой-нибудь персонаж из «Микадо», и они начали отвратительный сеанс обмена взаимными признаниями. «Я приехал, чтобы поговорить о вашем движении, героическим духом которого мы, японцы, так восхищаемся», – сказал Момо. И тут Гитлер занялся нахальным восхвалением японской культуры и самурайских мечей, кодекса чести воина и религии синто – пересказыванием всей этой белиберды из Хаустхофера и Гесса. Момо в поддержке особо не нуждался. «Мы оба – жертвы демократии, мы оба нуждаемся в жизненном пространстве и колониях, нам нужно сырье, чтобы обеспечить наше будущее. Судьба Японии – вести за собой всю Азию…» Это было ужасно, и я попробовал уговорить Гитлера проявлять больше сдержанности, но тот закусил удила. «Азия и Тихий океан – это сфера, в которой мы, германцы, не имеем притязаний, – разглагольствовал он. – Когда мы придем к власти, мы будем уважать законные стремления Японии в этом отношении». Конечно, Момо это доставляло большое удовольствие, и он выпалил огромный доклад. Он был (об этом можно и не упоминать) правительственным эмиссаром, спрятавшимся под личиной журналиста, а во время Антикоминтерновского пакта в 1936 году он опять появился. Я, естественно, был шокирован. Уже мои самые худшие страхи обретали форму, но, высказывая свое несогласие Гитлеру, я мог бы с таким же успехом говорить это на хинди. Мои увещевания, что такая политика в конечном итоге может привести к потере американских симпатий, пролетали мимо ушей. Гитлер отмел их полностью. «Ганфштенгль, сегодня мы сделали историю!» – самонадеянно заявил он.

В качестве противоядия я пробовал привлекать как можно больше американских корреспондентов. Тут были Гарольд Келлендер из «Нью-Йорк тайме», приехавший в конце ноября 1931 года, и, конечно, Никкербокер – возможно, самый осведомленный, самый честный и опытный журналист своего времени. Впервые мне удалось показать его Гитлеру в связи с напечатанным перечнем вопросов, и интервью прошло очень хорошо. Никкербокер великолепно говорил по-немецки, а Гитлеру импонировали его оживленное поведение и рыжие волосы. Единственный негативный момент, который мне пришлось пережить, – фотографии. С Никкербокером был Джеймс Эдвард Эбби – один из лучших фотографов из тех, кого я знал. Я давно хотел получить что-то другое, отличное от тех жутких снимков, которые часто делал Генрих Гофман, показывавших Гитлера со сжатым кулаком и искаженным ртом и пылающими глазами, что делало его похожим на сумасшедшего.

В один из моментов спокойствия я сказал Гитлеру, что ему надо сделать несколько снимков, где он был бы похож на государственного деятеля, на человека, с которым иностранные дипломаты чувствуют, что могут иметь дело, и в конце концов мы получили такие снимки с помощью уловки. Эбби сделал вид, что снимает Гитлера, спокойно беседующего с Никкербокером, но большую часть времени наводил камеру на одного Гитлера, и я считал, что результат получился первоклассный. Он выглядел нормальным, интеллигентным и интересным человеком. Но что случилось? Меня вызвали, когда пришли фотографии, и я обнаружил Гитлера вне себя от ярости. «Мне это не нравится! – заорал он. – Что это такое?» – «Конечно, вы так выглядите, – ответил я ему. – Они много лучше, чем те снимки, на которых вы смотритесь как какой-то факир». Конечно, причина была в том, что Генрих Гофман был взбешен нарушением его личной монополии, а Гитлер перевел это на меня. Более важно то, что Гитлер, вероятно, имел договоренность с Гофманом о разделе прибылей от его работы, и это со временем должно было приносить очень заметный побочный доход.

Ритм жизни 1932 года определялся четырьмя всеобщими выборами: два тура президентских и два тура в рейхстаг, да еще голосование в отдельных землях. Поездом, на машине и впервые на самолете Гитлер провел серию предвыборных кампаний, которые поколебали соперничавшие партии и измотали как компаньонов, так и оппонентов. Я сопровождал его почти повсюду в роли охранника от вмешательства зарубежной прессы.

Первое, что он сделал, – это превратился в обычного гражданина Германии. 22 февраля 1932 года он исчез из «Кайзерхофа» и провел часть дня в представительстве земли Брауншвейг в Берлине, где нацисты обладали достаточной мощью, чтобы назначить его главным правительственным советником на местной государственной службе – штатная должность, дающая автоматическое гражданство. Первоначальный план состоял в том, чтобы дать ему официальный пост профессора искусств в службе образования Брауншвейга. Однако, когда я пригрозил, что буду его приветствовать «Хайль, господин профессор!» после стольких лет, которые он провел, высмеивая академиков, эта идея была изменена. Вернувшись вечером, он продемонстрировал свое удостоверение, и с того времени я иногда шутливо обращался к нему по его новому титулу. Должно быть, я являлся единственной персоной, которой это сходило с рук. «А теперь вы, наконец-то, можете перестать петь «Голубой Дунай» и выучить «Вахту на Рейне», – сказал я ему, что привело его в такое хорошее настроение, что он подписал фотографию для моего сына, которая до сих пор у меня. Там говорится: «Моему юному другу Эгону Ганфштенглю с самыми наилучшими пожеланиями».

Скука и неразбериха во время предвыборных туров были такими, что я уже не могу выбросить их из своей головы. Эту команду с редкими добавлениями и исключениями составляли адъютанты Брюкнер и Шауб, Зепп Дитрих, ставший впоследствии генералом СС как телохранитель, Отто Дитрих, Генрих Гофман, пилот Бауэр и я сам. Мы, должно быть, посетили каждый город Германии по нескольку раз, и повсюду потом объявлялось, что Гитлер – первый политик, пришедший к власти, который знал страну назубок. Конечно, ничего такого не было. Это вполне мог быть и «Бюргербрау», и «Шпортпаласт»: куда бы мы ни приехали, он разжигал массовую истерию внутри четырех стен, а в промежутках между этим мы ехали и спали. Когда он не выступал, он оставался в гостинице за закрытыми дверями, пытаясь улаживать склоки в местной партийной организации.

Как и само руководство партией, они были расколоты на националистическое и социалистическое крылья – надо помнить об этой соединительной черточке в названии партии, потому что эти две группы были, по существу, весьма разными и объединились только из-за своих собственных интересов. Этой соединительной черточкой, конечно, был Гитлер. Местные лидеры обычно приводили его в ярость, и не раз он мне говаривал: «Знаю, почему эти гауляйтеры всегда изводят меня просьбами выступить для них. Они снимают самый большой зал в городе, который сами бы никогда не заполнили. Я набиваю его для них до потолка, а они прикарманивают доходы. Они все понятия не имеют, где достать денег, а я должен разрываться по всей Германии, как сумасшедший, чтобы они не обанкротились».

Думаю, только в последние выборы мы повсюду летали на самолете. На ранних стадиях мы часто передвигались огромной кавалькадой автомашин, которую обычно на окраине города встречал «штурман», чтобы провести нас боковыми улицами к залу для митинга. Гитлер ничего не пускал на самотек, и всегда у него на коленях лежал план города, годный для использования. Эта мера предосторожности, пожалуй, не была излишней, потому что коммунисты всегда ждали удобного случая, чтобы напасть на нас, и дважды – в Бреслау и Кельне – неправильные повороты завели нас на увешанные красными флагами улицы, через которые мы пробрались среди кулачных боев и рева. Не надо забывать, что в те годы коммунисты были сильны. В таких «красных» городах, как Хемниц, люди даже не осмеливались выставлять напоказ рождественские елки из опасения стать объектом нападок фанатиков.

В Нюрнберге с крыши дома была брошена бомба, которая попала в машину Штрайхера, но в ней был только шофер, а еще в Бамберге поздно ночью выстрелами из револьвера нам разнесли пару лобовых стекол. В таких случаях Гитлер до хрипа в голосе разносил местного гауляйтера. Его привычка пользоваться картой укоренилась в нем давно, и я припоминаю случай, когда мы приехали в Брауншвейг, шофером у нас все еще был Эмиль Мориц, а карты не было. Гитлер начал ругаться, но Мориц, у которого был большой стаж и он позволял себе некоторые вольности, заявил: «Господин Гитлер, что вы так переживаете? Да вспомните Христофора Колумба!» Гитлер остановился на полуслове: «Что ты этим хочешь сказать?» – «Ну, у Колумба же не было карты, но это не помешало ему открыть Америку».

Иногда мы еще останавливались по дороге и устраивали пикник. Один оказался неподалеку от какого-то монастыря или богословской семинарии, где две команды духовных молодых людей играли в футбол в длинных рясах. Кажется, это было возле Айштатта. Я обратил внимание Гитлера на них, но тот не увидел в этом ничего забавного. «Мы научим их аскетизму, если придем к власти, – произнес он. – Мне не нужна толпа жирных монахов, болтающихся вокруг, как персонажи какой-нибудь картины Грюцнера. Они могут продолжать свое общественное служение, если им нравится, либо работать в госпиталях, как настоящие христиане. Но я не намерен позволять им прятаться в монастырях, заявляя при этом, что они выше всех нас остальных, и их следует держать подальше от нового поколения. Мы, нацисты, займемся их воспитанием. Конечно, было бы прекрасной пропагандой, если бы папа отлучил меня от церкви». Я с удивлением посмотрел на него, но эту фразу он часто произносил и впоследствии. «Если вы так считаете, почему же вы официально не объявите, что отрекаетесь от церкви?» – спросил я. «Зачем же я буду лишать его этого удовольствия? – ответил Гитлер. – Пусть себе отлучает». Он имел в виду, что если он провозгласит себя атеистом, то потеряет голоса католиков, а как просто еретик он может выйти сухим из воды.

Полеты на самолете были мучительны. Постоянно принимались дополнительные меры предосторожности, чтобы гарантировать, что с машиной ничего не случится. Это было обязанностью Бауэра, и я не знаю, когда он спал. Гитлер обычно сидел на левом или правом переднем сиденье и либо дремал, либо делал вид, что дремлет, выглядывал в окно и сверялся с картой и почти ни с кем не разговаривал. Другие иногда пробовали привлечь его внимание письмом или фотографией, чтобы решить свою просьбу, но он в этом случае прятался за газетой или каким-нибудь документом. Самая невероятная в нем вещь – у него никогда не было записной книжки. Он никогда ничего не писал, никогда не делал заметок, никогда при нем не было карандаша, и лишь изредка бывала авторучка для того, чтобы давать автографы. Его записной книжкой был Шауб – Шауб делал записи о том, о другом – сам Гитлер никогда ничего не писал. Я привык к такой ситуации и всегда имел при себе шесть-семь шариковых ручек в кармане.

Обычно эта атмосфера действовала мне на нервы. Она имела привкус низкоразрядной канцелярии некоего подразделения с этим тупым, лишенным художественного вкуса, невразумительным стадом. Во всех городах, где мы побывали, мы никогда не ходили в музеи либо какое-нибудь достопримечательное здание. Я часто брал с собой две открытки с изображением рабочего кабинета Гете в Веймаре и, когда уже не было сил терпеть эту скуку, вытаскивал их и неотрывно смотрел минутами на них, чтобы расслабиться от вида классического покоя, пока эта колымага в виде самолета надрывалась от усилий. Естественно, другие насмехались надо мной. На первых порах я брызгал на свой носовой платок лаванду Ярдли, чтобы перебить запах бензина, но даже Гитлер возражал против этого, так что в конце концов я прибег к нюхательной соли. Другие тоже не сдерживали презрительного фырканья, поскольку это, конечно, было ниже их достоинства и очень не по национал-социалистически, чтобы страдать воздушной болезнью.

Один инцидент, который, я думаю, нигде не упоминался, произошел тогда, когда мы чуть не упали в Балтийское море на обратном пути из Кенигсберга. Мы сделали короткую остановку в Данциге и, как я припоминаю, направились в Киль. Погода была ужасная, и небо было сплошь затянуто облаками, но Бауэр поднялся выше облаков, и мы летели при ярком солнечном свете. Что не было учтено, так это усиливающийся встречный ветер, и, когда мы, наконец, опять снизились, ничего невозможно было разглядеть, кроме хлещущего стеной дождя. У Бауэра радиопеленгатор был включен, но по какой-то причине берлинская радиостанция пропала, а Бремен и Любек сильно мешали другу и давали нам отличающиеся данные. Горючее заканчивалось, и атмосфера стала очень напряженной. Я сидел впереди радом с Гитлером и, хотя он говорил мало, мог видеть, как работали мышцы его челюсти. «Это уже Северное море!» – воскликнул он. Левая рука на маленьком складном столике непроизвольно сжималась в кулак и разжималась, и тут я вспомнил, что он не умеет плавать, и до меня дошло, какие скрываемые мучения он сейчас, должно быть, переживает. Я попробовал неуклюже пошутить, что скоро мы окажемся в Англии и сможем, наконец, выпить приличную чашку чая, но Гитлера это ничуть не развеселило.

В конце концов он уже не смог вынести такую ситуацию, бросился вперед и заорал на Бауэра: «Тебе надо поворачивать на юг, только так сможем добраться до суши!» Что, конечно, было совершенно верно. Я тоже не принял во внимание встречный ветер и считал, что мы пересекли Шлезвиг-Гольштейн над облаками и оказались над Северным морем. Положение в самом деле оказалось очень серьезным. Баки с горючим были настолько пусты, что хуже не бывает, но в последний момент мы дотянули до побережья и оказались над маленьким средневековым городком, который никто из нас не узнал. Только Генрих Гофман сумел сориентироваться. «Это Висмар!» – вдруг закричал он. Он вспомнил фотографию, которую видел несколько лет назад. Бауэр, заставив нас пристегнуть ремни, уже был готов произвести вынужденную посадку прямо на поле, но быстро рассчитал, что сможет долететь как раз до аэродрома в Травемюнде, что он и сделал, когда в баках оставалось буквально несколько литров горючего. Гитлер еле стоял на ногах, и это был один из немногих случаев, когда я видел его в состоянии крайнего ужаса.

Естественно, эти поездки привлекали большое внимание зарубежной прессы, и время от времени тот или иной корреспондент сопровождал нас часть пути. Сефтон Делмер из лондонской «Дейли экспресс» проявлял к нашей избирательной кампании живой интерес и стал persona grata у нацистского руководства. Один раз я был с ним, когда он отправился брать интервью у доктора Георга Хайма, лидера Баварской крестьянской партии, в Регенсбург. Некоторые замечания Хайма не раз касались исходного пункта – баварской идеи о сепаратизме. Так как мне это представлялось веским доводом, который могли использовать нацисты для ее опровержения, я уговорил Делмера съездить аж в Берхтесгаден и дать Гитлеру полный отчет об этой беседе. Гитлер, разумеется, был в полном восторге. «Это даст нам два миллиона голосов!» – кричал он, хлопая себя по бедрам. Он был в самом деле весьма неравнодушен к Делмеру и, став канцлером, с готовностью согласился дать свое первое эксклюзивное интервью этому человеку из «Дейли экспресс».

Обычно ближе к полуночи меня звали сыграть мою роль придворного менестреля. Гитлер сидел развалясь в углу своего номера или гостиничного холла, изнуренный речами и гауляйтерами, и говорил: «Ганфштенгль, сыграйте мне что-нибудь». Это было не так легко, потому что у меня никогда не было времени для упражнений и приходилось на скорую руку барабанить несколько пассажей, поэтому я обычно начинал с небольших отрывков из Баха или Шопена либо с каких-нибудь маршей, чтобы разогреть пальцы, но в конце всегда должны быть «Тристан» и «Мейстерзингеры», а Гитлер сидел в полудреме и урчал от удовольствия. Обычно это длилось час или более, часто с повторами его любимых пьес, но ему это давало передышку, поскольку шоферня не осмеливалась прерывать мою игру или разговаривать с ним, хотя и громыхала в других номерах, пьянствуя и куря. Никогда не было никаких женщин. В этом темном аспекте его жизни был огромный пробел.

Люди часто меня спрашивают, как Гитлер реагировал на политические события в тот судьбоносный для него год, который привел его к власти. Вопрос не требует специального ответа, исходя из того простого факта, что Гитлер не был политиком в обычном смысле этого слова. Он не утруждал себя анализом повседневного калейдоскопа событий на политической сцене. Он не искал альянсов, или коалиций, или временных тактических преимуществ. Он хотел власти, высшей и полной, и был убежден, что, если бы он достаточно часто выступал и эффективно будоражил массы, он бы со временем легко получил высокий пост. Конечно, темы его выступлений стараниями членов его окружения и местных гауляйтеров привязывались к конкретным событиям и региональным проблемам. Однако общее содержание всех его речей было более или менее одинаковым, он вставлял в свои речи такие пункты, которые усиливали его аргументы либо давали ему возможность для новых нападок и оскорблений правительства и соперничавших с ним партий.

В некотором смысле это можно уподобить поведению некоего музыканта на гастролях. Он дает представление, пакует чемоданы и уезжает в следующий город. А в промежутке остается слишком мало времени, чтобы можно было заниматься чем-то, кроме восстановления сил. Мы были низведены до уровня секундантов, обтиравших его полотенцем между боксерскими раундами, пока он старался отдышаться и собраться с мыслями. Если возникала необходимость в серьезных переговорах в каком-либо месте с какой-то выдающейся личностью, которую можно склонить на свою сторону либо использовать, Гитлер запирался в своем номере наедине либо прохаживался с гостями в саду. Никто и никогда не удостаивался отчета об этих беседах. Он сам накапливал необходимую ему информацию, и тут ничего нельзя было сделать. Также не существовало таких вещей, как совещания для выработки стратегии предвыборной кампании. Идея комитетов была абсолютно чужда Гитлеру. Он подхватывал чьито мысли, а затем сталкивал их с чьими-то еще идеями. Со временем эти предложения взаимно уничтожали друг друга, и тогда он принимал решение, какой линии придерживаться. Его привычка держать людей изолированно друг от друга – одна из первых странностей, которые я в нем приметил, и он сохранил ее до конца.

Даже своих старших партнеров он держал на дистанции. В его высказываниях о них не было и намека на теплоту. Геринга он ценил чуть выше, чем полезного громилу, бросающегося с огромным палашом на их противников. «Набейте ему брюхо – и он действительно обрушится на них», – как-то одобрительно поделился со мной Гитлер. Он выбирал тот тип человека, который он мог использовать. Подбирая гауляйтеров, он всегда искал горластого старшину, готового, если понадобится, применить свои кулаки. Некоторые из нас называли их «гаубуйволы». Только однажды у Гитлера нашлось время для тех людей, которые могли оказывать влияние на аудиторию. Это примирило его с Германом Эссером, хотя втайне он завидовал ему, поскольку Эссер был дамским угодником какого-то вульгарного типа. У Эссера было одно экстравагантное качество: он вступил в партию таким юным и так рано, да к тому же находился под влиянием Гитлера так долго, что мог выступать в точности как Гитлер. Каждая фраза, каждый нюанс да к тому же еще чувство юмора были привлекательными для женской части аудитории… Он всегда и везде мог собрать полный зал, а при скудности ораторских резервов у нацистов это делало его крайне ценным человеком.

Был еще один видный нацист, ревность Гитлера к которому имела еще более глубокие корни. Это был Георг Штрассер. Он был единственным потенциальным, действительно реальным соперником в партии. Рейнскую область он превратил в свое феодальное поместье. Помню, во время одной из поездок по городам Рура я видел имя Штрассера, написанное штукатуркой на стене каждого железнодорожного туннеля. Очевидно, в этих краях он был в самом деле важной фигурой. Гитлер отводил взгляд. Не было никаких комментариев типа «Да, похоже, у Штрассера дела идут неплохо» или какого-нибудь знака одобрения. В Берлине Штрассера вытеснил Геббельс, золотым голосом которого Гитлер просто восхищался. «Я слышал всех, – как-то сказал Гитлер, – но был только один оратор, которого я слышал, не испытывая дремоты, – это Геббельс. Он действительно может добиться успеха у публики».

Еще одной, более зловещей особенностью Гитлера была дистанция, которую он начал держать со своими ближайшими сотрудниками и окружением. Все эти годы, насколько я его знал, он и так был одиноким волком, и, хотя он доминировал над большинством групп голой силой своей риторики, это было скорее инстинктивное, чем сознательное поведение. В его голосе теперь появилась новая суровость, грубость, сознательное стремление вести речь с более высокого уровня и держать людей на их месте. Похоже, он не обращал внимания на вольности, которые себе позволял. Однажды в «Фолькишер беобахтер» появилась статья, которая вызвала у него возражения, и он позвонил Розенбергу, чтобы узнать, кто ее написал. Это была работа какого-то прибалтийского друга, но вместо того, чтобы обругать Розенберга, он обрушился на бедного Отто Дитриха, который не имел власти над газетой, и в моем присутствии обозвал его «собакой», не обращая внимания на все протесты и заявления Дитриха, что он не несет ответственности за газету. «И что ты обо всем этом думаешь? – спросила у меня жертва впоследствии. – Еще немного, и я бросил бы мою статью ему в лицо!» Но конечно, он не сделал этого, но так появился еще один сотрудник, сделавший для себя «зарубку» в памяти.

Гитлер поступал так со всеми по очереди. Однажды за столом он принялся распекать Генриха Гофмана, критикуя его фотографии, заявляя ему, что тот слишком много пьет и курит, что он себя погубит, если будет продолжать вести такой образ жизни, и тому подобное. А потом, когда Гофмана не было в комнате, он похвалил его за спиной, чтобы держать остальных на своих местах. Также Гитлер заявлял такое, что потом оказывалось явной ложью. Мы остановились в одном большом поместье в Мекленбурге, которое, я полагаю, принадлежало бывшему мужу Магды Геббельс. Управляющий имением Вальтер Гранцов был членом партии. Я узнал, что на его и нескольких других фермах в округе трудились безработные студенты, создавшие, как они называли, артаманское общество. Они не получали зарплату, только питание, и главной их целью было не дать польским рабочим прийти сюда и обосноваться на этой земле. Их идеализм поразил меня, и я сказал Гитлеру, что он должен выступить перед ними. Их собрали, он произнес очень неплохую получасовую речь, похвалив их усилия, и особенно поблагодарил за то, что они препятствуют притоку чужой крови в Германию. Что мне больше всего понравилось – это его заявление, что «в Третьем рейхе национал-социалистов мы, немцы, никогда не будем пытаться проникнуть в чужие нации или подчинять их своей воле. Это было бы повторением ошибки римского империализма». Если он верит в это, подумал я, тогда не будет опасности новой войны, если он придет к власти, но я недооценил способность Гитлера говорить людям то, что они хотят слышать, и держать при себе истинные намерения.

На первых президентских выборах 13 марта Гитлер собрал 11,4 миллиона голосов против 18,6 миллиона, поданных за Гинденбурга, лишь чуть-чуть не позволив старому президенту набрать необходимое большинство. Голоса за нацистов за восемнадцать месяцев возросли на 86 процентов, но многие из них были в отчаянии от результатов. Партия была так же далека от власти, как всегда. Геббельс буквально рыдал от пережитого поражения, хотя Герингу удалось сохранить более холодный разум. В какой-то момент было настроение отказаться от участия во втором туре голосования через четыре недели, но я чувствовал, что сейчас останавливаться нельзя. Когда радикалы видели выход лишь в вооруженном восстании частей CA, я спорил с Гитлером и говорил, что ему надо опять выставить свою кандидатуру. Треть населения продемонстрировала готовность воспринять его как человека с качествами президента. «Вам надо дать миру время привыкнуть к идее, что за Гинденбургом может прийти Адольф Гитлер. До сих пор они знали вас лишь как лидера оппозиции, – говорил я ему. – Чтобы победить, вам надо добиться поддержки более мелких партий». Я считал, что необходимость достижения компромисса с другими политическими лидерами подействует как тормоз на необузданных партийцев. Как бы там ни было, Гитлер вновь участвовал в выборах и получил на два миллиона больше голосов. Гинденбург прибавил себе еще один миллион, и этого было более чем достаточно.

Возникновение Гитлера как национальной и действительно международной личности первого ранга породило одну из тех конфронтации, которые приводили в восторг историков, – с сэром Уинстоном Черчиллем. Сэр Уинстон упоминает этот случай в своих мемуарах, но, поскольку в то время он не обладал всеми фактами, эта история будет звучать несколько иначе. Я довольно много времени провел в обществе его сына Рендольфа в ходе наших предвыборных поездок. Я даже организовал для него полеты на самолете вместе с нами один или два раза. Он обратил мое внимание, что его отец приезжает в Германию и что нам следует организовать встречу. В апреле в ходе (или после) президентских выборов я прилетел вместе с Гитлером в аэропорт Мюнхена, где меня ждало сообщение от Рендольфа, переданное по телефону. Его семья остановилась с какой-то группой в отеле «Континенталь» (а не в «Регина-палас», как ошибочно указывает в своих мемуарах сэр Уинстон). Они ждали меня к себе на ужин и надеялись, что я смогу привести с собой Гитлера для встречи с отцом Рендольфа. Я сказал ему, что сделаю все, что смогу, но мы очень устали, были грязные и небритые, и я ему перезвоню.

Я отыскал Гитлера в Коричневом доме и внезапно появился в его кабинете, который был, надо сказать, похож на какой-то холл в отеле в стиле раннего Адлона или позднего северогерманского Ллойда, но таков уж был его вкус. Гитлер хотел заняться делами и был в своем самом неприступном состоянии. «Господин Гитлер, – обратился я. – Мистер Черчилль – в Мюнхене и хочет встретиться с вами. Это великолепная возможность. Меня просили приехать с вами на ужин сегодня вечером в отель «Континенталь».

Я почти увидел, как опустился непроницаемый занавес. «Ради бога, Ганфштенгль, неужели вы не видите, как я занят? Какого дьявола и о чем мне с ним разговаривать?» – «Но, господин Гитлер, – возразил я, – это самый простой в общении человек на земле – об искусстве, о политике, архитектуре, обо всем, что вам заблагорассудится. Это один из влиятельнейших людей в Англии; вы должны с ним встретиться». Я упал духом. Гитлер выдвинул тысячи оправданий, как это всегда делал, когда боялся встречи с кем-то. При мысли о личности, которую он считал себе равной в политических способностях, вновь возник неуверенный буржуа, человек, который не ходит на уроки танца из опасения стать посмешищем, человек, который обретает уверенность лишь в манипуляции ревущей аудиторией. Я попробовал сделать последний гамбитный ход: «Господин Гитлер, я поеду на ужин, а вы приедете позже, как будто за мной, и останетесь на кофе». Нет, нет, нам надо завтра рано вставать – что я впервые услышал от него, потому что думал, что у нас впереди два-три дня отдыха: «В любом случае говорят, что ваш господин Черчилль – ярый франкофил».

Я позвонил Рендольфу и попытался скрыть свое разочарование, отметил, что он встретил нас в наихудший момент, но предположил, несмотря на то что хорошо знал обратное, что Гитлер может присоединиться к нам на кофе. Сам я прибыл в назначенное время. Там были госпожа Черчилль – невозмутимая, интеллигентная и прелестная женщина, лорд Кемроуз, профессор Линдеман, одна из дочерей Черчилля и пара молодых людей, имена которых я забыл. Примерно в десять часов мы сели ужинать, причем госпожа Черчилль сидела по правую руку от меня, а мой хозяин – по другую сторону. Мы толковали о том о сем, а потом Черчилль стал упрекать меня за антисемитские взгляды Гитлера. Я попытался, насколько можно, смягчить тон беседы по этому вопросу, сказав, что настоящая проблема – в притоке восточноевропейских евреев и избыточном представительстве их соратников по вере в ряде сфер деятельности. Черчилль выслушал очень внимательно, заметив: «Передайте вашему боссу от меня, что антисемитизм может быть хорошей начальной закуской, но это плохая реклама». Мне пришлось выслушать объяснение этой части сленга, что вызвало смех у остальной части присутствовавших.

Я заметил, что лорд Кемроуз по ту сторону стола очень внимательно прислушивался ко всему, что говорил Черчилль, но после кофе, бренди и сигар мы с хозяином отодвинули стулья от стола, и тон его речи стал более доверительным. Я до сего дня помню эту сцену. Левой рукой, что была ближе ко мне, он держал рюмку бренди, почти касаясь губ, так что слова его только-только долетали до моих ушей, а другой рукой держал толстую сигару. «Скажите, – спросил он меня, – что ваш шеф думает об альянсе между вашей страной, Францией и Англией?»

Я застыл на месте. Мне казалось, пальцы ног вросли через туфли прямо в ковер. Проклятый Гитлер, подумал я, вот тот случай, который поднял бы его престиж и в то же время держал бы его в рамках, а у него нет даже внутренней потребности, что надо быть здесь и говорить о таких вещах. «А что вы думаете об Италии?» – спросил я в попытке оценить весь диапазон идей Черчилля. «Нет, нет, – возразил он, – давайте не будем их трогать на данный момент. Нельзя же принимать в клуб всех сразу». Мне удалось при всем моем отчаянии произнести, что Гитлеру будет интересно обсудить эту тему, и я стал возбужденно разглагольствовать о своих собственных представлениях по этому поводу. Мне необходимо срочно отыскать Гитлера, подумал я и, обратившись к госпоже Черчилль, неуклюже извинился, заявив, что забыл позвонить к себе домой, чтобы сказать, что я вернусь поздно, и попросил извинить меня за отсутствие на время звонка. «Но конечно, попросите свою жену присоединиться к нам», – сказала она.

Я позвонил в Коричневый дом. Гитлер уже ушел. Я позвонил ему на квартиру. Фрау Винтер его не видела. Потом я позвонил жене, чтобы сообщить, что не знаю, когда она меня увидит. Она в тот день устала и предпочла не дожидаться меня и не выезжать из дому. Я вышел из телефонной будки и, пошатываясь, шел по залу, и кого же я увидел, поднявшись через девять-десять шагов по лестнице? Конечно, Гитлера в его грязном белом пальто и зеленой шляпе, только что распрощавшегося с каким-то голландцем, который, как я знал, был другом Геринга и, предполагаю, в свое время снабжал партию деньгами. Я был вне себя.

– Господин Гитлер, что вы здесь делаете? Неужели вы не понимаете, что Черчилли сидят в ресторане? Они вполне могли видеть, как вы приходили и уходили? Они наверняка узнают от прислуги отеля о том, что вы были здесь. Они ждут вас на кофе и подумают, что это сознательное оскорбление.

Но нет, нет, он все еще не побрился, что было правдой. «Тогда, ради бога, езжайте домой, побрейтесь и возвращайтесь, – попросил я. – Я поиграю для них на пианино или что-нибудь в этом роде, пока вы не вернетесь». – «У меня слишком много дел, Ганфштенгль. Мне надо рано вставать» – и он вырвался от меня и ушел. Я сделал самую приятную мину на лице, насколько сумел, и вернулся к компании. Кто знает, думал я, может, в конце концов, он вернется. Я бранил себя за то, что не объяснил Гитлеру ситуацию более убедительно. В «Континентале» был узкий, обшитый панелями зал, где на каждом шагу натыкаешься на носильщиков или администраторов. Я не мог рассказать об этом в присутствии этого голландца, а Гитлер все время пятился от меня. Посему, вернувшись, я сыграл свои футбольные марши, Annie Laurie и Londonderry Air, отчего публика была в хорошем настроении. Все, кроме меня, естественно.

Гитлер так и не появился. Он просто струсил. Ранним утром следующего дня его автомобиль ждал меня возле моего дома. Мы заехали за ним и его прирученными головорезами и отправились в Нюрнберг, где, если вам угодно, он провел все утро за болтовней с Юлиусом Штрайхером. По пути туда я пододвинулся к нему в машине и рассказал все о моей беседе. Он не верил этому, а если бы и поверил, то я чувствовал, что Гесс и Розенберг уже обработали его, стараясь любой ценой не допустить такого внешнего контакта. «В любом случае, какую же роль играет Черчилль? – спрашивал Гитлер. – Он находится в оппозиции, и никто не обращает на него внимания». – «Люди то же самое говорят и о вас», – раздраженно ответил я. Но все было бесполезно. Он решил для себя не открывать карт никому. Я даже не передал ему комментарий Черчилля в отношении его антисемитизма, потому что это дало бы Гитлеру предлог, который был ему нужен. Я думаю, Черчилли оставались в Мюнхене еще два или три дня, но Гитлер прятался до тех пор, пока они не уехали.

Выборы в рейхстаг в конце июля продвинули нацистов вперед, но они все еще были далеки от цели. Имея 230 мест из 608, они стали самой многочисленной фракцией, и в течение первой половины августа новый канцлер фон Папен вел переговоры с Гитлером о его вхождении в правительство в качестве вице-канцлера. При возможности обретения полной власти, маячившей на горизонте, он стал еще более предусмотрительным, чем когда-либо, чтобы избежать компрометации при коалиции с кем-либо. «Что за человек этот Папен? – спросил он меня. – Вы должны его знать по военному времени по Нью-Йорку». – «Неофициально – он чародей, обольститель, – ответил я. – Но в политическом смысле – ветрогон». Это понравилось Гитлеру. «Значит, ветрогон! – повторил он, хлопая себя по ляжкам. – Да, это точно описывает его. – Но целиком идею сотрудничества с Папеном он не отверг. – Имейте в виду, если его тщеславию приятно продолжать жить с женой во дворце канцлера, а реальную власть они доверят мне, я не возражаю», – добавил он. Но время для этого еще не наступило. Был поздний вечер, когда мы выехали из Берлина после переговоров, закончившихся провалом, и было совсем темно. Мы все сидели молча в машине. Шрек был за рулем, присутствовали все те же Шауб, Брюкнер и Зепп Дитрих. «Еще посмотрим», – бормотал Гитлер.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.