Глава 6 СТАЛИН И БУХАРИН

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 6

СТАЛИН И БУХАРИН

«Что мерзавцев расстреляли — отлично: воздух сразу очистился»

Н. И. Бухарин — членам Политбюро ЦК ВКП(б) и А. Я. Вышинскому

В сопроводительной записке к своему письму Н. И. Бухарин написал: «В секретариат тов. Сталина. Прошу размножить и разослать прилагаемый документ по соответствующим адресам. Если тов. Сталин в отпуску, все равно прошу отослать ему в первую очередь. В этом особая моя просьба. 27 августа 1936 г. Москва. Н. Бухарин». (Ф. 3. On. 24. Д. 236. Л. 67. Автограф.)

На машинописном экземпляре письма Н. И. Бухарина имеются пометки: «Читал К. Ворошилов», «Читал А. Андреев», «В. Чу-барь», «Читал Ежов», на другом машинописном экземпляре письма также имеются пометки: «Читал. Надо обсудить. Молотов», «Читал С.Орджоникидзе». (Там же. Л. 53, 54.)

«г. Москва

27 августа 1936 г.

Всем членам Политбюро ЦК ВКП(б)

Копия — тов. Вышинскому

Дорогие товарищи!

Будучи в городах Средней Азии, я не имел никакого представления о процессе. Никакого вызова из Москвы — ни от ЦК, ни от Прокуратуры — я не получал. Приехав во Фрунзе, я случайно прочел о показаниях Каменева. Я тотчас отправился в Ташкент, оттуда выслал телеграмму на имя т. Сталина и немедленно на самолете вылетел в Москву. Прилетел вчера, ночью читал газеты, не читанные вдалеке. И, пока мой разум еще не помутился от того позора и бесчестья, которые созданы не столько фактом моей подследственности, сколько резолюциями, часть коих предполагает доказанной мою виновность (хотя следствие еще и не начиналось, т. е. только на основе заявлений мерзавцев Каменева и др.), я обращаюсь к вам с настоящим письмом.

Затруднительность положения усугубляется тем, что, несмотря на самолет (и нарушение постановления о летании), я не поспел к суду, и, следовательно, не могу уже требовать очной ставки с Каменевым, Зиновьевым, Рейнгольдом. Моих обвинителей (здесь и далее выделено Н. И. Бухариным. — В. С.) поделом расстреляли, но их обвинения живут.

Между тем я не только не виновен в приписываемых мне преступлениях, но могу с гордостью сказать, что защищал все последние годы, и притом со всей страстностью и убежденностью линию партии, линию ЦК, руководство Сталина.

Прежде всего, я хотел бы сказать несколько слов о том, зачем, по всей вероятности, понадобилась Каменеву и K° клевета. Она понадобилась им, по-видимому, в следующих целях:

а) показать (в международном масштабе), что «они» — не одни;

б) использовать хотя бы самый малый шанс на помилование путем демонстрации якобы предельной искренности («разоблачать» даже «других», что не исключает прятанья своих концов в воду);

в) побочная цель: месть тем, кто хоть как-нибудь активно живет политической жизнью. Каменев поэтому постарался, вместе с Рейнгольдом, отравить все колодцы — жест очень продуманный, хитрый, рассчитанный. При таких условиях любой член партии боится поверить любому слову бывшего когда-либо в какой-либо оппозиции товарища.

«Правда» от имени партии писала в одной из передовых по поводу людей, имена коих фигурируют в заявлении тов. Вышинкого (о следствии), что нужно убедиться, кто честен, а у кого камень за пазухой. Правильная постановка вопроса. Именно это и должно установить следствие.

В связи с этим я должен сказать, что со своей стороны я, вероятно, с 33 года оборвал даже всякие личные отношения со своими бывшими единомышленниками М. П. Томским и А. И. Рыковым. Как ни тяжела подобного рода самоизоляция, но я считал, что политически это необходимо, что нужно отбить, по возможности, даже внешние поводы для болтовни о «группе». Что это — не голословное утверждение, а реальный факт, можно очень просто проверить опросом шоферов, анализом их путевок, опросом часовых, агентуры НКВД, прислуги и т. п. Впрочем, это, кажется, факт общеизвестный и никем не оспариваемый. Между тем уже один этот факт уничтожает концепцию Каменева — Рейнгольда о сотрудничестве или связях с группой правых. Правых (лидеров) давным-давно уже не было.

Пафос власти у меня лично всегда отсутствовал — это тоже всем известно. А что касается партийной линии, то здесь у моих обвинителей полная путаница: с одной стороны, Бухарин-де не согласен с генлинией; с другой стороны, они с генлинией согласны, но желают голой власти; в то же время Бухарин будто согласен с ними. Здесь такая же логическая подлая нечистоплотность, как и морально-политическая грязь. Между тем желательно было бы знать, что за другую линию выставлял Бухарин? К сожалению, это уже неизвестно навсегда.

По существу дела. После познания и признания своих ошибок (освоение этих уроков во всем их объеме было, разумеется, процессом, а не однократным актом) я во всех областях с подлинной убежденностью защищал линию партии и сталинское руководство. Я считал и считаю, что только дураки (если вообще хотеть социализма, а не чего-то еще) могут предлагать «другую линию». Какую? Отказаться от колхозов, когда они быстрейше растут и богатеют на общественной основе? От индустриализации? От политики мира? От единого фронта? Или вопрос о руководстве. Ведь только дурак (или изменник) не понимает, что за победоносные вехи: индустриализация, коллективизация, уничтожение кулачества, две великие пятилетки, забота о человеке, овладение техникой и стахановство, зажиточная жизнь, новая конституция. Ведь только дурак (или изменник) не понимает, что за львиные прыжки сделала страна, вдохновленная и направляемая железной рукой Сталина. И противопоставлять Сталину пустозвонного фанфарона (Л. Б. Каменев. — В. С.) или пискливого провизора-литератора (Г. Е. Зиновьев. — В. С.) можно только выживши из ума.

Но я думаю, что троцкистско-зиновьевские мерзавцы лгали, когда они говорили о только — власти без линии. У Троцкого есть своя, глубоко подлая и, с точки зрения социализма, глубоко глупая линия; они боялись о ней сказать; это — тезис о порабощении пролетариата «сталинской бюрократией», это — оплевывание стахановцев, это — вопрос о нашем государстве, это — оплевывание проекта нашей новой Конституции, нашей внешней политики и т. д. Но все это бьет в нос в такой степени, что подлецы не смели об этом даже заикнуться.

Я останавливаюсь на всем этом с такой подробностью вот почему. Доказать, что я действую искренне (без «камня за пазухой»), когда уже создана атмосфера (по милости подлецов, возведших двурушничество в чудовищно-всеобъемлющий принцип политики) полного априорного недоверия, можно только затратив много труда.

Теперь, однако, нетрудно понять, что с такой (троцкистской) линией я не могу иметь ничего общего по всему своему прошлому и настоящему.

С другой стороны, голода власти я никогда не имел, а ума не потерял настолько, чтоб на место Сталина прочить аптекарского ученика.

С третьей стороны, группа бывших правых лидеров перестала давным-давно существовать.

Где же место для чего-то (неизвестно чего)?

Нет, товарищи! Со всей искренностью и любовью я защищаю общее дело, и никто не может мне предъявить обвинение в непартийности.

Но, однако же, ответьте — скажут мне — на «факты», о коих говорили Каменев, Зиновьев, Рейнгольд.

О чем говорил М. П. Томский с Каменевым в период работы последнего в издательстве «Академия», я совершенно не осведомлен, ибо не видался с М. П. Томским, как сказано выше. Каменев заявляет, что он поддерживал связь со мной и с Томским, и тут же утверждает, что он у Томского осведомлялся о моих настроениях. Это зачем, раз он разговаривал непосредственно со мной? А как раз именно здесь и запущена ядовитая мысль, отрава: Бухарин-де не согласен с линией (в чем? в каких пунктах?), согласен с «нами» (но ведь вы как раз согласны с линией?), а зато имеет особую «тактику», хочет заслужить доверие, будучи двурушником…

Томского уже нет в живых, и я тоже не могу иметь с ним разговора… Но что мерзавец Каменев здесь хорошо спекулирует, это ясно. Все знают, что вовне я был гораздо более активен (что отчасти стоит в связи и с самим родом моей работы). Исходя из этого факта, он вкладывает в уста Томскому гипотезу (очень удобную для его, Каменева, целей). Подлый двурушник меряет здесь на свой аршин. Я и сейчас, вот этим письмом, борюсь за доверие. Но не для того, чтоб пакостить партии, а для того, чтобы иметь большие возможности работы: я не хочу падать жертвой подлой каменевской клеветы…

Хуже всего то, что эти убийцы говорят, будто я был с ними «согласен» или им «сочувствовал». Нигде не сказано, в чем согласен, в чем сочувствовал. Подлецы молчаливо вставляют сюда, очевидно, и террор, но нигде об этом не говорят прямо. Легко объяснить, почему. Не «своим» они об этом и не могли сказать, ибо сразу же бы «просыпались». На этом была построена у них вся система их отвратительной, подлейшей в истории практики. Поэтому речь никогда не шла — и не могла идти — о терроре. А между тем подлый намек (в расплывчатости самой формулировки) дан. Для чего? Для того, чтобы топить честных людей в той же вонючей яме с целью, о коей я уже говорил в самом начале письма.

Теперь необходимо сказать о пресловутых «связях» (моих). С Рейнгольдом я не имел удовольствия видеться, хотя он наиболее «осведомлен» (откуда?). С Каменевым, этим потенцированным стервецом (в последний период, о котором, собственно, и идет речь: я ведь не отрицаю своего тяжкого преступления в более ранний период и пресловутого разговора, «записанного» Каменевым и переданного им Троцкому), я виделся три раза и вел три деловых разговора. Все они относятся к тому времени, когда К[аменев] сидел в «Академии», намечался Горьким в лидеры Союза писателей (Постановлением Политбюро ЦК от 1 сентября 1934 года Л. Б. Каменев был рекомендован членом президиума и правления Союза советских писателей. — В. С), и когда ЦК ВКП(б) постановил, чтобы мы, академики-коммунисты, проводили его директором Института литературы и искусства Ак. наук (на место, кое раньше занимал умерший А. В. Луначарский). Мы должны, значит, были даже агитировать за Каменева среди беспартийных академиков, — никто и не подозревал, что за гнусная змея вползает туда. И ЦК не знал. И никто из нас не знал. И я не знал. Тогда ему доверяли. Статьи его печатались в «Правде».

Так вот мои три разговора (самое существенное):

Первый разговор. Я спросил К[аменева], не возьмется ли он вести, как намечаемый глава литературы, литературный отдел газеты, — тогда я, мол, поговорю об этом с тов. Сталиным. Ответ гласил (примерно, за смысл ручаюсь): «Я хочу вести тихую и спокойную жизнь, чтоб я никого не трогал и меня чтоб никто не трогал. Я хочу, чтоб обо мне позабыли и чтоб Сталин не вспоминал даже моего имени».

После этой декларации обывательщины и «тихой жизни» я предложение свое снял. Т. о., К[аменев] не только не посвящал в свои планы контрреволюции, но весьма основательно от меня маскировался, что и не удивительно. А теперь лжет злодейской и кровавой ложью.

Второй разговор был у нас в редакции в связи с какой-то печатавшейся у нас каменевской статьей (он тогда, как сказано выше, печатался и в «Правде»).

Третий разговор был в общежитии Академии наук, где останавливался всегда и я (мы тогда провели К[амене]ва, по постановлению ЦК, в вышеназванный институт директором). Там, в общежитии, были общие обеды, чаи, ужины, и все сидели за одним столом. Я читал вслух какую-то свою большую статью (академическую). Из политически важных вещей в памяти остался такой, примерно, диалог между Каменевым] и мной:

Кам[енев]: «Как дела?»

Я: «Прекрасно, страна растет, руководство блестяще маневрирует и управляет».

Кам[енев|: «Да, маневрирует и управляет».

Точка. Тогда я не обратил достаточного внимания на полуиронический, очевидно, тон. Теперь у меня это всплыло в памяти.

Но из этого вытекает, что Каменев прекрасно знал о моих партийных взглядах. А что он налгал, как негодяй?

Значит, «связи» с Каменевым не носили никоим образом преступного характера. ЦК «ставил» Каменева на работу, и с ним приходилось работать. Теперь только открылось, что Фриц Давид (И. Д. Круглянский, в 1926 году был направлен в Германию для нелегальной работы, в 1933 году возвратился в Москву и работал до ареста в 1936 году в Исполкоме Коминтерна. — В. С.) — террористическая сволочь. А недавно он еще печатался в «Правде». Здесь речь идет не о нелегальных связях совместно действующих единомышленников-заговорщиков, а о чем-то совсем другом, что нельзя ставить в вину (если можно упрекать, то в недостаточной изощренной бдительности). Часто, однако, в острые моменты истории некоторые не замечают этой капитальной разницы, а многие трусят и дрожат априорно. Но здравый смысл требует здесь дифференцированного подхода: иначе можно наделать крупнейших ошибок…

Теперь о Рейнгольде. Мне неизвестен разговор Томского с Зиновьевым в 1932 году, о чем говорит Рейнгольд. Что касается фразы: «Связь с Бухариным поддерживалась через Карева (заместитель заведующего отделом АН СССР. — В. С.) — активного зиновьевца, который был тесно связан с двумя террористическими группами: Слепкова (член редколлегии «Правды». — В. С.) и Эйсмонта (нарком торговли РСФСР. — В. С.)», то замечу следующее:

Во-первых, Карева я неоднократно встречал в Ак. наук, и притом, главным образом, на квартире управделами Академии, Ст. Волынского, старого, испытанного чекиста, который «сопровождал» Троцкого при высылке в Константинополь. Здесь Карев был свой человек, друг дома («Коля Карев»), и при такой специфической ситуации я никак не мог предполагать, что в Кареве сидит террорист. Ни намека ни на какие разговоры о терроре здесь, разумеется, не было. Может, это считать за «связь»? Тогда она была и у Волынского, и у его жены, и у всех академиков, кои часто торчали на этой квартире.

Во-вторых, я ровно ничего не знал о группе Эйсмонта до разбора этого дела в ЦК и уж подавно не знал, что Карев был с ней в каких-либо отношениях (если вообще Рейнгольд здесь говорил правду, о чем не мне судить).

В-третьих, мне до сих пор неизвестно, чтобы группа Слепкова, группа контрреволюционная, была террористической. Правда, тов. Сталин самолично показывал мне ряд документов, из коих было видно, что эти люди у меня «вырвались из рук» (Сталин) уже давно, что давно они мне не доверяли, а некоторые считали предателем, что они ушли далеко, что где-то на периферии и здесь иногда всплывали террористические гнусные разговоры, о коих я из этих документов только и узнал. Но до сей поры я не знаю, что группа была террористической. Описания пресловутой конференции, которые мне в свое время давали по распоряжению тов. Сталина, не содержали ни намека на террор. А это было последнее, что я знал о группе Слепкова.

Следовательно, и из «сообщения» Рейнгольда ничего не получается. С кем бы и как Карев ни был связан, со мной он был «связан» литературно-философскими беседами на квартире у С. Т. Волынского, и я не имел — и не мог иметь — вплоть до прочтения газет с отчетами о процессе, ни малейшего представления о его террористической роли.

Мне хочется, наконец, сказать несколько слов о своей заграничной поездке. Вы, вероятно, знаете, что на моем докладе в Париже не кто иной, как троцкисты, произвели враждебную демонстрацию и были выведены нашими боевиками. Вы, б. м., знаете и о том, что парижские троцкисты готовились сделать мне и более крупные неприятности и что наша агентура просила меня поэтому во что бы то ни стало переехать из отеля в полпредство; что даже французская полиция выставила для моей охраны наряды полисменов, ибо ждали нападения на мою личность… Признаюсь, пасть под такими ударами было бы много лучше, чем пасть под ударами каменевской клеветы, подхваченной своими, близкими, товарищами (см. некоторые резолюции). Я сейчас потрясен до самого основания трагической нелепостью положения, когда, при искреннейшей преданности партии, пробыв в ней тридцать лет, пережив столько дел (ведь кое-что я делал и положительное), меня вот-вот зачислят (и уж зачисляют) в ряды врагов — да каких! Перестать жить биологически — стало теперь недопустимым политически. Жизнь при политической смерти не есть жизнь. Создается безысходный тупик, если только сам ЦК не снимет с меня бесчестья. Я знаю, как теперь стало трудно верить, после всей зловонной и кровавой бездны, которая вскрылась на процессе, где люди были уже не-люди. Но и здесь есть своя мера вещей: не все люди из бывших оппозиционеров двурушники.

Пишу вам, товарищи, пока есть еще капля душевных сил. Не переходите грани в недоверии! И — прошу — не затягивайте дела подследственного Николая Бухарина: и так мне сейчас жить — тяжкая смертельная мука, — я не могу переносить, когда даже в дороге меня боятся — и, главное, без вины с моей стороны.

Что мерзавцев расстреляли — отлично: воздух сразу очистился. Процесс будет иметь огромнейшее международное значение. Это — осиновый кол, самый настоящий, в могилу кровавого индюка, налитого спесью, которая привела его в фашистскую охранку. У нас даже мало оценивают, мне сдается, это международное значение. Вообще жить хорошо, но не в моем положении. В 1928—29 преступно наглупил, не учитывая всех последствий своих ошибок, и вот даже теперь приходится расплачиваться такой ужасной ценой.

Привет всем вам. Помните, что есть и люди, которые искренне ушли от прошлых грехов и которые, что бы ни случилось, всей душой и всем сердцем (пока оно бьется) будут с вами.

Николай Бухарин

Некоторые добавочные факты

Должен, чтобы не было недоразумений, сказать, что за годы моей работы в НКТП (Наркомат тяжелой промышленности СССР. — В. С.) и «Известиях», куда ко мне ходило и ходит много всякого народу с разными просьбами, жалобами и т. д., бывали случаи встреч, о коих кратко упоминаю.

1. В НКТП (не помню уж, в котором году) прямо от Серго ко мне зашел И. Н. Смирнов (троцкист. — В. С.), сказал, что был в Самаре (или Саратове?), где «голодает» Рязанов (Д. Б. Голденбах, до 1931 года директор Института К. Маркса и Ф. Энгельса, тогда же исключен из партии. — В. С.) и его жена больная, нельзя ли тому помочь. Я что-то обещал справиться, кажется, звонил в ЦИК.

2. В «Известия» внезапно заявился однажды Рязанов, с орденом на груди (года не помню, но его легко установить, т. к. тогда ему было разрешено приехать лечить больную жену). Когда я у него спросил, что он сотворил с документом, он вскипел, стал стучать кулаком и заявил, что никогда не признает своей вины. Скоро ушел.

3. Как ни старался я избежать посещения А. Шляпникова (до 1929 года представитель правления акционерного общества «Металлоимпорт», впоследствии хозяйственный работник, в 1933 году исключен из партии. — В. С), он меня все-таки поймал (это было в этом году, незадолго до его ареста) в «Известиях», просил передать письмо Сталину; я сказал своим работникам, чтобы больше его не пускали, потому что от него «политически воняет» (он ныл: «Не за границу же мне бежать» и в таком же роде). Его письма, которые он оставил, я не пересылал, видя его настроения.

4. На квартире у Радека (троцкист, исключался из партии в 1927 и 1936 годах, работал в редакции газеты «Известия». — В. С), вскоре после моего назначения в «Известия», я однажды вечером встретил Зиновьева (тогда он был в «Большевике» и пришел к Радеку за книгами): мы заставили его выпить за Сталина (он жаловался на сердце); Зин[овьев] тогда пел дифирамбы Сталину

(вот подлец!).

5. Однажды я пришел к Радеку в Дом Правительства, чтобы прочитать ему, как члену редколлегии, только что написанную мной статью и там встретил длинного, худого человека. Я быстро прочитал статью, а он почти тотчас ушел. Я узнал, что это был Мрачковский (после окончания Гражданской войны командовал рядом военных округов, с 1925 года на хозяйственной работе. — В. С). Радек сказал мне, что он его не мог вытолкать, что велел жене, чтобы больше она его не пропускала, и был очень недоволен его вторжением. Факты эти известны, ибо все посещения в Доме Правительства регистрируются у швейцаров.

Два последних случая, по-моему, не бросают на Радека никакой тени. Я верю в его искренность по отношению к партии и Сталину. Я неоднократно с ним беседовал на острые политические темы: он продумывает их очень добросовестно и во всех выводах крепко стоит на партийной позиции. В малых, кухонных, делах у нас не раз бывали конфликты, и я бывал отнюдь не в восторге от его поведения. Но в большой политике у него, насколько я могу судить, безусловная партийность и огромное уважение и любовь к Сталину и другим руководителям партии.

6. Звонил однажды Астров (до ареста в 1932 году работал в Институте истории Комакадемии. — В. С.) , но я его не принял.

Добавляю, что людям такого типа, как я или Радек, иногда трудно просто вытолкать публику, которая приходит: это подчас роняет престиж человека, точно он безмерно трусит («как бы чего не случилось»). Ко мне, напр[имер], приходили все время просить за О. Мандельштама (Б. Пастернак. Дело решил тов. Сталин), за С. Вольского (т. Сталин приказал его немедленно освободить по письму его, Вольского, бывшей жены) и т. д. и т. п.

Тут нужно знать меру, но далеко не всегда можно и не всегда нужно обязательно избегать аналогичных посещений.

Упомяну еше о случае, бывшем несколько месяцев тому назад. Ко мне пришел в «Изв[естия]>> б. секретарь Томского, Н. И. Воинов, и сказал мне, что Т[омск]ий в полном одиночестве, в мрачной депрессии, что к нему никто не заходит, что его нужно ободрить; он просил меня зайти. Я не выполнил этой человеческой просьбы, подчинив свое поведение вышеупомянутой политической норме. А может, это в данном случае была ошибка. Ведь и пессимистические политические настроения нередко вырастают на неполитической почве, которая, в свою очередь, может быть производной от политики.

В заключение я должен, товарищи, прямо сказать: я сейчас ни физически, ни умственно, ни политически не в состоянии появляться на работе (хотя и срок моего отпуска еще не кончился: он кончается только 1 сентября). Я не могу ничего приказывать, ни требовать, когда я подследственный. Я глубоко благодарен ЦК, что он не снял меня с «Известий». Но я прошу понять, что работать фактически смогу только после того, как с меня будет снят позор каменевских клевет. Я разбит настолько, что буду сидеть или на квартире или на даче и буду ждать вызова со стороны ЦК или Прокуратуры.

С комм, приветом Н. Б.

27 августа 1936 г.

Москва».

АПРФ. Ф. 3. On. 24. Д. 236. Л. 67–82. Автограф. Там же. Л. 53–66. Маш. экз.

Из истории переписки.

Вышинский в 1935–1939 годах занимал пост Прокурора СССР.

19—24 августа 1936 года в открытом судебном заседании слушалось дело об «антисоветском объединенном троцкистско-зиновьевском центре». На скамье подсудимых было 16 человек. Ранее они исключались из партии, арестовывались, помещались в тюрьмы и высылались из Москвы за активное участие в троцкистской и зиновьевской оппозиции.

К высшей мере наказания были приговорены: Г. Е. Зиновьев, Л. Б. Каменев, Г. Е. Евдокимов, И. П. Бакаев, С. В. Мрачковский, И. Н. Смирнов, И. И. Рейнгольд, Фриц-Давид (И. Д. Круглянский), М. И. Лурье, Н. Л. Лурье и др.

В приговоре сказано, что указанные лица были осуждены к смертной казни за проведение антисоветской, шпионской, вредительской и террористической деятельности, причастность к убийству С. М. Кирова и подготовку террористических актов против руководителей партии и правительства.

Л. Б. Каменев, И. Н. Рейнгольд и некоторые другие подсудимые утверждали, что Бухарин, Рыков и Томский знали о существовании террористических групп правых. Бухарин в это время был в Средней Азии и, не подозревая о начавшемся в Москве процессе, писал письма Сталину о своих путевых впечатлениях.

24 августа 1936 года из Ташкента Бухарин направил телеграмму: «ЦК ВКП(б) т. Сталину. Только что прочитал клеветнические показания мерзавцев. Возмущен глубины души. Вылетаю Ташкента самолетом 25 утром. Прошу извинить это нарушение. 24/VIII Бухарин». (Ф. 3. On. 24. Д. 235. Л. 118.)

Они все молчали, и тогда встревоженный Бухарин обратился к Ворошилову.

Бухарин — Ворошилову

«Дорогой Климент Ефремович.

Ты, вероятно, уже получил мое письмо членам Политбюро и Вышинскому, я послал его ночью сегодня в секретариат т. Сталина с просьбой разослать. Там написано все существенное в связи с чудовищно подлыми обвинениями Каменева. (Пишу сейчас и переживаю чувство полуреальности: что это — сон, мираж, сумасшедший дом, галлюцинации? Нет, это реальность.)

Хотел спросить (в пространство) одно: и вы все верите? Вправду?

Вот я писал статьи о Кирове. Киров, между прочим, когда я был в опале (поделом) и в то же время заболел в Ленинграде, приехал ко мне, сидел целый день, укутал, дал вагон свой, отправил в Москву, с такой нежной заботой, что я буду помнить об этом и перед смертью. Так вот, что же я неискренне писал о Сергее?

Поставьте честно вопрос. Если неискренне, то меня нужно немедля арестовать и уничтожить: ибо таких негодяев нельзя терпеть.

Если вы думаете «неискренне», а сами меня оставляете на свободе, то вы сами трусы, не заслуживающие уважения.

А если вы сами не верите в то, что набрехал циник-убийца Каменев, омерзительнейший из людей, падаль человеческая, то зачем же вы допускаете резолюции, где (Киевская, напр.) говорится о том, что я «знал» черт знает о чем? (23 августа 1936 года «Правда» опубликовала заметку «Из резолюции Киевского областного и городского актива по докладу тов. П. П. Постышева» о процессе над Г. Е. Зиновьевым, Л. Б. Каменевым и др. — В. С.)

Где тогда смысл следствия, рев. законность и прочее?

Ведь, напр., если Киевский партактив решает: «он знал», то как следователь может сказать «не знал», если партия сказала «знал»?

Я хорошо понимаю, что раз на суде гласно было сделано такое заявление (хотя вряд ли оно выскочило на суде только в первый раз; а на предварительном следствии? И почему меня не вызвали?), то следствие логически из этого вытекало. Но тогда нужно ждать его конца, не спешить и не компрометировать самой рев. законности.

Ты назвал «правых» помощниками зин[овьевцев]-троцк[истов] (в речи о С. С. Каменеве) (Речь К. Е. Ворошилова на похоронах члена Военного совета при НКО СССР, командарма 1-го ранга С. С. Каменева. — В. С). В данное время это — лозунг. Хотя у тебя — другое время, но в массе не разбираются так тонко. Значит, ты веришь во все это чудовищное?

Тогда не тяните канители и расправляйтесь поскорей. В истории бывают случаи, когда замечательные люди и превосходные политики делают тоже роковые ошибки «частного порядка»: я вот и буду математическим коэффициентом вашей частной ошибки. Sub specie historioe (под углом зрения истории) это — мелочь, литературный материал.

Правда, я — поскольку сохраняю мозги — считал бы, что с международной точки зрения глупо расширять базис сволочизма (это значит идти навстречу желаниям прохвоста Каменева! им того только и надо было показать, что они — не одни). Но не буду говорить об этом, еще подумаете, что я прошу снисхождения под предлогом большой политики…

А я хочу правды: она на моей стороне. Я много в свое время грешил перед партией и много за это и в связи с этим страдал.

Но еще и еще раз заявляю, что с великим внутренним убеждением я защищал все последние годы политику партии и руководство Кобы, хотя и не занимался подхалимством.

Хорошо было третьего дня лететь над облаками: 8° мороза, алмазная чистота, дыхание спокойного величия.

Я, б. м., написал тебе какую-то нескладицу. Ты не сердись. Может, в такую конъюнктуру тебе неприятно получить от меня письмо — бог знает: все возможно.

Но «на всякий случай» я тебя (который всегда так хорошо ко мне относился) заверяю: твоя совесть должна быть внутренне совершенно спокойна; за твое отношение я тебя не подводил: я действительно ни в чем не виновен, и рано или поздно это обнаружится, как бы ни старались загрязнить мое имя.

Бедняга Томский! Он, быть может, и «запутался» — не знаю. Не исключаю. Жил один. Быть может, если б я к нему ходил, он был бы не так мрачен и не запутался. Сложно бытие человека!

Но это — лирика. А здесь — политика, вещь мало лиричная и в достаточной мере суровая.

Что расстреляли собак — страшно рад. Троцкий процессом убит политически, и это скоро станет совершенно ясным.

Если к моменту войны буду жив — буду проситься на драку (не красное словцо), и ты тогда мне окажи последнюю эту услугу и устрой в армии хоть рядовым (даже если каменевская отравленная пуля поразит меня).

Советую когда-либо прочесть драмы из французской] рев[о-лю]ции Ром. Роллана.

Извини за сумбурное письмо: у меня тысячи мыслей, скачут как бешеные лошади, а поводьев крепких нет. Обнимаю, ибо чист, Ник. Бухарин 31.VIII.36».

АПРФ. Ф. 58. On. 1. Д. 6. Л. 10–13. Автограф. Ф. 3. On. 24. Д. 237. Л. 116–118. Машинописная копия.

Ворошилов — Бухарину

«т. Бухарину

Возвращаю твое письмо, в котором ты позволил себе гнусные выпады в отношении парт, руководства. Если ты твоим письмом хотел убедить меня в твоей полной невиновности, то убедил пока в одном: впредь держаться от тебя подальше, независимо от результатов следствия по твоему делу, а если ты письменно не откажешься от мерзких эпитетов по адресу парт, руководства, буду считать тебя и негодяем.

К. Ворошилов

3. IX.36 г.».

АПРФ. Ф. 58. On. 1. Д. 6. Л. 14. Автограф. АПРФ. Ф. 3. On. 24. Д. 237. Л. 115. Машинописный экз.

Бухарин — Ворошилову

«3 сент. 1936 г.

Тов. Ворошилову

Получил твое ужасное письмо.

Мое письмо кончалось: «обнимаю».

Твое письмо кончается: «негодяем».

После этого что же писать?

Но я хотел бы устранить одно политическое недоразумение.

Я писал письмо личного характера (о чем теперь очень сожалею). В тяжком душевном состоянии; затравленный, я писал просто к человеку большому; я сходил с ума по поводу одной только мысли, что может случиться, что кто-то поверит в мою виновность.

И вот, крича, я писал:

«Если вы думаете «неискренне» (что я напр., Кировские статьи писал «неискренне»), а оставляете меня на свободе, то вы сами трусы и т. д.

И далее: «А если вы сами не верите в то, что набрехал К[аменев] и т. д.».

Что же, я думаю, по-твоему, что вы трусы или обзываю трусами руководство?

Наоборот, этим я говорю: Так как всем известно, что вы не трусы, значит, вы не верите в то, что я мог написать неискренние статьи. Ведь это же видно из самого письма!

Но если я так сумбурно написал, что это можно понять, как выпад, то я — не страха ради иудейска, а по существу, — трижды письменно и как угодно беру все эти фразы назад, хотя я совсем не то хотел сказать, что ты подумал.

Партийное руководство я считаю замечательным. И в самом письме к тебе, не исключая возможности ошибки со мной с вашей стороны, я писал: «В истории бывают случаи, когда замечательные люди и превосходные политики делают тоже ошибки частного порядка»… Разве этого не было в письме? Это же и есть мое действительное отношение к руководству. Я это давным-давно признал и не устану это повторять. И смею думать, я доказал это своею деятельностью за все последние годы.

Во всяком случае, это недоразумение прошу снять. Очень извиняюсь за прошлое письмо, впредь отягощать никакими письмами не буду. Я в крайне нервном состоянии. Этим и было вызвано письмо. Между тем мне необходимо возможно спокойнее ждать конца следствия, которое — уверен — докажет мою полную непричастность к бандитам. Ибо в этом — правда.

Прощай,

Бухарин».

АПРФ. Ф. 3. On. 24. Д. 458. Л. 14–22. Ротаторный экз. Ф. 58. On. 1. Д. 6. Л. 10–15. Автограф.

Из истории переписки.

Ворошилов распорядился направить Сталину копии поступивших ему писем Бухарина и своего ответа ему. Прочитав их, Сталин написал на сопроводительном листе: «Тов. Молотову. Ответ Ворошилова хорош. Если бы Серго также достойно отбрил господина Ломинадзе, писавшего ему еще более пасквильные письма против ЦК ВКП, Ломинадзе был бы теперь жив и, возможно, из него вышел бы человек. И. Сталин». (Ф. 3. On. 24. Д. 237. Л. 114.)

В декабре 1936 года Ворошилов снова направил Сталину записку по поводу этих писем Бухарина: «Секретарю ЦК ВКП(б) т. Сталину. На заседании Пленума ЦК ВКП(б) т. Молотов в своей речи упоминал о письме т. Бухарина на мое имя и моем ответе на это письмо. Прошу разослать всем членам Пленума ЦК ВКП(б) копии упомянутых писем т. Бухарина на мое имя и мой ответ т. Бухарину, для сведения. К. Ворошилов. 7.XI 1.36 г.».

Л. М. Каганович — И. В. Сталину

«14/IX

Здравствуйте, дорогой т. Сталин!

…4) Несколько слов об очной ставке Сокольникова — Рыкова — Бухарина. Сокольников производит впечатление озлобленного уголовного бандита, выкладывающего без малейшего смущения план убийства и их работу в этом направлении.

Рыков держал себя довольно выдержанно и все допытывался у Сокольникова, знает ли он об участии Рыкова только со слов Томского или еще кого. Видимо, после того как он узнал, что Сокольников знает о связи Рыкова с Зиновьевым и Каменевым только от Томского, Каменева, он — Рыков — совсем успокоился и перешел в наступление. Но и Рыков и Бухарин главный упор делали на последних годах, что касается 31–32—33-го годов, они оба явно обходили. Хотя Рыков должен быть признать, что уже в 1934 году Томский его спрашивал, идти ли ему к Зиновьеву на дачу, т. е. в год убийства Кирова. Рыков ограничился только тем, что отсоветовал Томскому, но никому об этом не сказал.

Бухарин, тот больше спорил с Сокольниковым, хотя должен был признать, что в ответ на просьбу Сокольникова о напечатании его статьи в «Известиях» Бухарин ему ответил: «Пишите с подписью полной своей фамилии, вам надо бороться за свою легальность, я Рыкову это тоже говорю». В основном он, Бухарин, это подтвердил. Бухарин после ухода Сокольникова пустил слезу и все просил ему верить. У меня осталось впечатление, что, может быть, они и не поддерживали прямой организационной связи с троцкистско-зиновьевским блоком, но в 32–33, а может быть, и в последующих годах они были осведомлены в троцкистских делах. Видимо, они — правые, имели свою собственную организацию, допуская единство действий снизу. Вот на днях мне транспортные органы Г. П. У. дали список арестованной троцкистской группы железнодорожников в Москве, но, когда я посмотрел список, там оказалось порядочно крупных углановских бывших московских работников, и я думаю, что это троцкистско-правая организация железнодорожников. Во всяком случае правую подпольную организацию надо искать. Она есть. Я думаю, что роль Рыкова, Бухарина и Томского еще выявится.

Пятаков пока показаний не дает. Очная ставка будет устроена ему и Радеку. Хорошо, что громим всех этих троцкистско-зино-вьевских подлецов до конца…

Сердечный Вам привет и наилучшие пожелания. Ваш Л. Каганович».

Ф. 45. On. 1. Д. 743. Л. 60–63. Автограф.

Из истории письма.

Направлено Кагановичем, оставшимся «на хозяйстве» в ЦК, Сталину, находившемуся на отдыхе в Сочи. В письме содержалась также информация об очных ставках Г. Я. Сокольникова с А. И. Рыковым и Н. И. Бухариным, проведенных 8 сентября 1936 года Прокурором СССР А. Я. Вышинским в присутствии Л. М. Кагановича.

Предсмертное письмо Бухарина

Бухарин — Сталину

«Весьма секретно Лично

Прошу никого другого без разрешения И. В. Сталина не читать

И. В. Сталину

7 стр. + 7 стр. приложения. (Приложение не обнаружено. — В. С.)

Иосиф Виссарионович!

Пишу это письмо, как, возможно, последнее, предсмертное, свое письмо. Поэтому прошу разрешить мне писать его, несмотря на то, что я арестант, без всякой официалыцины, тем более, что я его пишу только тебе, и самый факт его существования или несуществования целиком лежит в твоих руках…

Сейчас переворачивается последняя страница моей драмы и, возможно, моей физической жизни. Я мучительно думал, браться ли мне за перо или нет, — я весь дрожу сейчас от волнения и тысячи эмоций и едва владею собой. Но именно потому, что речь идет о пределе, я хочу проститься с тобой заранее, пока еще не поздно, и пока пишет еще рука, и пока открыты еще глаза мои, и пока так или иначе функционирует мой мозг.

Чтобы не было никаких недоразумений, я с самого начала говорю тебе, что для мира (общества) я 1) ничего не собираюсь брать назад из того, что я понаписал; 2) я ничего в этом смысле (и по связи с этим) не намерен у тебя ни просить, ни о чем не хочу умолять, что бы сводило дело с тех рельс, по которым оно катится. Но для твоей личной информации я пишу. Я не могу уйти из жизни, не написав тебе этих последних строк, ибо меня обуревают мучения, о которых ты должен знать.

1. Стоя на краю пропасти, из которой нет возврата, я даю тебе тредсмертное честное слово, что я невиновен в тех преступлени-которые я подтвердил на следствии.

2. Перебирая все в уме, насколько я способен, я могу, в дополнение к тому, что я говорил на пленуме, лишь отметить:

а) что когда-то я от кого-то слыхал о выкрике, кажется, Кузьмина, но никогда не придавал этому никакого серьезного значения — мне и в голову не приходило;

в) что о конференции, о которой я ничего не знал (как и о рютинской платформе), мне бегло, на улице, post factum, сказал Айхенвальд («ребята собирались, делали доклад»), — или что-то в таком роде, и я тогда это скрыл, пожалев «ребят»;

с) что в 1932 году я двурушничал и по отношению к «ученикам», искренне думая, что я их приведу целиком к партии, а иначе оттолкну. Вот и все. Тем я очищаю свою совесть до мелочей. Все остальное или не было или, если было, то я об этом не имел никакого представления.

Я на пленуме говорил таким образом сущую правду, только мне не верили. И тут я говорю абсолютную правду: все последние годы я честно и искренно проводил партийную линию и научился по-умному тебя ценить и любить.

3) Мне не было никакого «выхода», кроме как подтверждать обвинения и показания других и развивать их: либо иначе выходило бы, что я «не разоружаюсь».

4) Кроме внешних моментов и аргумента 3) (выше), я, думая над тем, что происходит, соорудил примерно такую концепцию:

Есть какая-то большая и смелая политическая идея генеральной чистки а) в связи с предвоенным временем, Ь) в связи с переходом к демократии. Эта чистка захватывает а) виновных, Ь) подозрительных и с) потенциально подозрительных. Без меня здесь не могли обойтись. Одних обезвреживают так-то, других — по-другому, третьих — по-третьему. Страховочным моментом является и то, что люди неизбежно говорят друг о друге и навсегда поселяют друг к другу недоверие (сужу по себе: как я озлился на Радека, который на меня натрепал! а потом и сам пошел по этому пути…). Таким образом, у руководства создается полная гарантия.

Ради бога, не пойми так, что я здесь скрыто упрекаю, даже в размышлениях с самим собой. Я настолько вырос из детских пеленок, что понимаю, что большие планы, большие идеи и большие интересы перекрывают все, и было бы мелочным ставить вопрос о своей собственной персоне наряду с всемирно-историческими задачами, лежащими прежде всего на твоих плечах.

Но тут-то у меня и главная мука, и главный мучительный парадокс.

5) Если бы я был абсолютно уверен, что ты именно так и думаешь, то у меня на душе было бы много спокойнее. Ну, что же! Нужно, так нужно. Но поверь, у меня сердце обливается горячей струею крови, когда я подумаю, что ты можешь верить в мои преступления и в глубине души сам думаешь, что я во всех ужасах действительно виновен. Тогда что же выходит? Что я сам помогаю лишаться ряда людей (начиная с себя самого!), то есть делаю заведомое зло! Тогда это ничем не оправдано. И все путается у меня в голове, и хочется на крик кричать и биться головою о стенку: ведь я же становлюсь причиной гибели других. Что же делать? Что делать?

6) Я ни на йоту не злобствую и не ожесточен. Я — не христианин. Но у меня есть свои странности. Я считаю, что несу расплату за те годы, когда я действительно вел борьбу. И если хочешь уж знать, то больше всего меня угнетает один факт, который ты, может быть, и позабыл: однажды, вероятно, летом 1928 года, я был у тебя, и ты мне говоришь: знаешь, отчего я с тобой дружу: ты ведь неспособен на интригу? Я говорю: Да. А в это время я бегал к Каменеву («первое свидание»). Хочешь верь, хочешь не верь, но вот этот факт стоит у меня в голове, как какой-то первородный грех для иудея. Боже, какой я был мальчишка и дурак! А теперь плачу за это своей честью и всей жизнью. За это прости меня, Коба. Я пишу и плачу. Мне ничего уже не нужно, да ты и сам знаешь, что я скорее ухудшаю свое положение, что позволяю себе все это писать. Но не могу, не могу просто молчать, не сказав тебе последнего «прости». Вот поэтому я и не злоблюсь ни на кого, начиная с руководства и кончая следователями, и у тебя прошу прощенья, хотя я уже наказан так, что все померкло, и темнота пала на глаза мои.

7) Когда у меня были галлюцинации, я видел несколько раз тебя и один раз Надежду Сергеевну. Она подошла ко мне и говорит: «Что же это такое сделали с Вами, Н. И.? Я Иосифу скажу, чтобы он Вас взял на поруки». Это было так реально, что я чуть было не вскочил и не стал писать тебе, чтоб… ты взял меня на поруки! Так у меня реальность была перетасована с бредом. Я знаю, что Н. С. не поверила бы ни за что, что я злоумышлял против тебя, и недаром подсознательное моего несчастного «я» вызвало этот бред. А с тобой я часами разговаривал… Господи, если бы был такой инструмент, чтобы ты видел всю мою расклеванную и истерзанную душу! Если б ты видел, как я внутренне к тебе привязан, совсем по-другому, чем Стецкие и Тали! Ну, да это «психология» — прости. Теперь нет ангела, который отвел бы меч Аврамов, и роковые судьбы осуществятся!

8) Позволь, наконец, перейти к последним моим небольшим просьбам:

а) мне легче тысячу раз умереть, чем пережить предстоящий процесс: я просто не знаю, как я совладаю сам с собой — ты знаешь мою природу; я не враг ни партии, ни СССР, и я все сделаю, что в моих силах, но силы эти в такой обстановке минимальны, и тяжкие чувства подымаются в душе; я бы, позабыв стыд и гордость, на коленях умолял бы, чтобы не было этого. Но это, вероятно, уже невозможно, я бы просил, если возможно, дать мне возможность умереть до суда, хотя я знаю, как ты сурово смотришь на такие вопросы;

в) если (далее следуют слова «вы предрешили», зачеркнутые Н. И. Бухариным. — В. С.) меня ждет смертный приговор, то я заранее тебя прошу, заклинаю прямо всем, что тебе дорого, заменить расстрел тем, что я сам выпью в камере яд (дать мне морфию, чтоб я заснул и не просыпался). Для меня этот пункт крайне важен, я не знаю, какие слова я должен найти, чтобы умолить об этом, как о милости: ведь политически это ничему не помешает, да никто этого и знать не будет. Но дайте мне провести последние секунды так, как я хочу. Сжальтесь! Ты, зная меня хорошо, поймешь. Я иногда смотрю ясными глазами в лицо смерти, точно так же, как — знаю хорошо — что способен на храбрые поступки. А иногда тот же я бываю так смятен, что ничего во мне не остается. Так если мне суждена смерть, прошу о морфийной чаше. Молю об этом…

с) прошу дать проститься с женой и сыном. Дочери не нужно: жаль ее слишком будет, тяжело, так же, как Наде и отцу. А Анюта — молодая, переживет, да и мне хочется сказать ей последние слова. Я просил бы дать мне с ней свидание до суда. Аргументы таковы: если мои домашние увидят, в чем я сознался, они могут покончить с собой от неожиданности. Я как-то должен подготовить к этому. Мне кажется, что это в интересах дела и в его официальной интерпретации;

д) если мне будет сохранена, паче чаяния, жизнь, то я бы просил (хотя мне нужно было бы поговорить с женой):

*) либо выслать меня в Америку на п лет. Аргументы за: я провел бы кампанию по процессам, вел бы смертельную борьбу против Троцкого, перетянул бы большие слои колеблющейся интеллигенции, был бы фактически Анти-Троцким, и вел бы это дело с большим размахом и прямо с энтузиазмом; можно было бы послать со мной квалифицированного чекиста и, в качестве добавочной гарантии, на полгода задержать здесь жену, пока я на деле не докажу, как я бью морду Троцкому и K° и т. д.;

**) но если есть хоть атом сомнения, то выслать меня хоть на 25 лет в Печору или Колыму, в лагерь: я бы поставил там университет, краеведческий музей, технич. станции и т. д., институты, картинную галерею, этнограф-музей, зоо- и фито-музей, журнал лагерный, газету.

Словом, повел бы пионерскую зачинательскую культурную работу, поселившись там до конца дней своих с семьей.

Во всяком случае, я заявляю, что работал бы где угодно как сильная машина.

Однако, по правде сказать, я на это не надеюсь, ибо самый факт изменения директивы февральского пленума говорит за себя (а я ведь вижу, что дело идет к тому, что не сегодня-завтра процесс).

Вот, кажется, все мои последние просьбы (еще: философская работа, оставшаяся у меня, — я в ней сделал много полезного).

Иосиф Виссарионович! Ты потерял во мне одного из способнейших своих генералов, тебе действительно преданных. Но это уж прошлое. Мне вспоминается, как Маркс писал о Барклае-де-Толли, обвиненном в измене, что Александр I потерял в нем зря такого помощника. Горько думать обо всем этом. Но я готовлюсь душевно к уходу от земной юдоли, и нет во мне по отношению ко всем вам и к партии, и ко всему делу — ничего, кроме великой, безграничной любви. Я делаю все человечески возможное и невозможное. Обо всем я тебе написал. Поставил все точки над i. Сделал это заранее, так как совсем не знаю, в каком буду состоянии завтра и послезавтра etc.

Может быть, что у меня, как у неврастеника, будет такая универсальная апатия, что и пальцем не смогу пошевельнуть.

А сейчас, хоть с головной болью и со слезами на глазах, все же пишу. Моя внутренняя совесть чиста перед тобой теперь, Коба. Прошу у тебя последнего прощенья (душевного, а не другого). Мысленно поэтому тебя обнимаю. Прощай навеки и не поминай лихом своего несчастного.

Н. Бухарин

10. XII.37 г.».

АПРФ. Ф. 3. On. 24. Д. 427. Л. 13–18. Маш. копия. Л. 19–22. Автограф.

Письмо Н. И. Бухарина поступило в Особый отдел ЦК ВКП(б) 2.XII.1938 г. без приложения.

В 1956 г. письмо Н. И. Бухарина рассылалось членам Президиума ЦК, кандидатам в члены Президиума ЦК и секретарям ЦК КПСС.