Приятная лагерная жизнь

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Приятная лагерная жизнь

Если моя судьба, по крайней мере лагерная, будет теперь устроена по принципу «от худшего к лучшему», то все совсем неплохо. Так думал я на следующий день после возвращения в свой лагерь. На ночь меня поместили в мою старую камеру, а уже утром перевели в лагерный стационар – комнату с четырьмя кроватями около санчасти, но с отдельным выходом на улицу. Ни о чем лучшем и мечтать было нельзя. Я был в палате один, получал диетическое питание и вообще был предоставлен самому себе. Менты обо мне будто забыли. Единственное ограничение – я мог гулять только перед санчастью, не выходя в общую зону. Так мне туда и не надо было!

Как-то вечером, гуляя перед своей палатой, я услышал истошные крики из ПКТ. Но это не были крики негодования или боли, это были вопли восторга. В ПКТ дружно кричали «Ура!», свистели, орали что-то невразумительное. Странно, думал я, для бунта это слишком радостно, а чему бы это в ПКТ так радоваться?

Вскоре все прояснилось. Я спросил проходящего мимо шныря с вахты, что случилось. «Как, ты еще не знаешь? – удивился шнырь. – Брежнев умер!»

Да, дела. Не сказать, что это были те четыре бетховенских удара, что описаны у Солженицына в «Раковом корпусе» при известии о смерти Сталина, но все же что-то в этом духе. Что-то могло измениться. Хотелось надеяться, что в лучшую сторону, хотя тюремный опыт уже подсказывал, что рассчитывать не на что. Уголовникам и подавно ничего не светило от смены партийного руководства. Но они искренне радовались смерти генсека. Чувство это было абсолютно иррационально – ненависть к власти была всепоглощающей.

Забегая вперед, скажу, что приход на место Брежнева главы КГБ Юрия Андропова не улучшил положения в лагерях. Напротив, режим ужесточился. В Уголовном кодексе появилась новая статья, предусматривающая ответственность за «злостное неповиновение требованиям администрации исправительно-трудового учреждения». Однако от того, что зэкам стало хуже, ментам не стало лучше. Старая межведомственная вражда между КГБ и МВД дала о себе знать. Став генсеком, Андропов начал сводить старые счеты. Уже через месяц после смерти Брежнева был снят министр внутренних дел СССР Николай Щелоков. Но залихорадило ментов даже раньше. Они потеряли былую неприкосновенность. На них началась партийная охота.

Возможно, именно на волне этих событий через полтора месяца меня вернули в больничку в Табагу. К тому времени МВД снова завалили зарубежными протестами в связи с тем, что меня в больнице не долечили. Наверное, никто в МВД Якутии не захотел брать на себя ответственность за возможные неприятности. Тем более что по новым временам чекистам и прокуратуре нужен был только повод, чтобы освободить теплые ментовские места для своих людей. Жалобы граждан – чем не повод? Кто заподозрит сведение счетов?

Правда, на этот раз я пробыл в Табаге всего две недели. Врачи оформили окончание лечения, сделали назначения на полгода вперед и отправили меня обратно. Я чувствовал себя туристом, катающимся между двумя зонами.

Кратковременность моего пребывания в Табаге была вознаграждена чудесной встречей с подполковником Гавриленко. Мой ненавистник и мучитель уже не работал заместителем начальника лагеря в Большой Мархе. Он служил на лейтенантской должности начальника отряда в Табаге! Я старался попасться ему на глаза, чтобы он видел, что я его видел! Чтобы он знал, что я о нем знаю. Мне это удалось. Выражение лица у подполковника МВД было необыкновенно кислое, а у меня, ничтожного зэка, – напротив, очень довольное. Говорили, он был замешан в нелегальной торговле алмазами с приисков в Мирном и его падение с должности подполковника на должность лейтенанта было только началом. Потом он вообще исчез из поля зрения зэков, и никто не знал, что с ним стало.

Я заметил в тюрьме, что Бог всегда наказывает тех, кого не смогли наказать мы сами, причем гораздо сильнее и изощреннее, чем это могли бы сделать мы. Может, стоит во всех случаях передоверить ему это дело?

Лагерная жизнь моя приняла вполне определенные очертания. Начальство оставило попытки сломать меня и теперь относилось просто как к трудному для них заключенному. Меня переводили из отряда в отряд, сажали в ШИЗО и ПКТ, но уже в обычном для лагеря порядке, без намерения добиться своего или прикончить. Понемногу менялось начальство. Вместо садиста-фантазера Гавриленко пришел подполковник Кожевников – человек несколько мрачный, но без болезненной ненависти к зэкам. Появился и новый замполит. Вместе с группой офицеров он пришел в ПКТ знакомиться с лагерным отрицаловом. Зэков выводили из камер к нему в комнату для допросов, где он недолго беседовал с каждым, оставаясь в традиционной для замполитов роли отца родного – сурового, но заботливого и справедливого.

Я сидел тогда в ШИЗО. Вывели и меня. Замполит оказался худощавым майором лет сорока пяти, очень важным и, видимо, чрезвычайно довольным своей новой должностью. Он мельком глянул на обложку моего личного дела и, конечно, не отличил мою редкую статью 1901 УК от популярной статьи 191 – сопротивление милиции. Просмотрев в моем деле кипу постановлений о ШИЗО и ПКТ, он горестно покачал головой, а затем решил поговорить «по душам».

– За что сидишь? – фамильярно обратился он ко мне.

Важный его вид показался мне настолько забавным, что я решил подыграть.

– Да вот, совершил преступление, – отвечал я, понурив голову.

– Ну, это бывает, – сразу смягчился замполит, обрадованный моим очевидным раскаянием. – Ну расскажи, как? Наверное, выпил лишнего?

– Ну да, гражданин начальник, – подхватил я тему. – Все водка проклятая! Разве ж трезвым такое совершишь?

– Небось, с дружками?

– С дружками, гражданин начальник.

– Ну, а теперь ты понимаешь, как себе друзей надо выбирать?

– Теперь понимаю, гражданин начальник.

– Дружки тебя, наверное, и подтолкнули на преступление против представителя власти? – бросал он мне спасательный круг.

– Не без этого, – соглашался я, – подтолкнули. Да еще вдрабадан пьяного!

Замполит разговором был очень доволен, и ему не хотелось отпускать меня. Сидевшие рядом офицеры, прекрасно знавшие меня и мое дело, молча давились от смеха – кто, отворачиваясь в сторону, кто закрывая лицо ладонью. Никто из офицеров его на мой счет не просветил – замполитов нигде не любят, тем более новичков. Я уже и сам с трудом сдерживался от смеха. Майор всего этого не замечал.

– Потерпевших-то много? – спрашивал он меня уже почти сочувственно.

– Ох, много, гражданин начальник, – признавался я.

– Ну, так уж и много? Один–два?

– Какое там, – сокрушался я, – считай, вся правоохранительная система. Да и еще кое-кто.

– Да ты что натворил-то?

– Так ничего особенного, гражданин начальник, книжку написал.

– Книжку? По пьяни? – тупо переспросил замполит.

– Конечно, по пьяни. По трезвяни разве хорошо напишешь?

Офицеры ржали, уже не сдерживаясь, но я был серьезен.

Тут замполита осенило, и он снова посмотрел на обложку моего личного дела. Поняв, что статья совсем другая, но не понимая, какая именно, он важно пробормотал «ну да, ну да» и велел мне идти в камеру.

«Ну ты даешь, подрывник, – довольно посмеиваясь, говорил отводивший меня надзиратель. – Нажил себе еще одного врага!»

Забава моя, однако, никаких последствий не имела. Замполит мне не мстил.

Вскоре на свидание приехали Алка и папа. Свидание было длительным – три дня. Весь день мы все вместе сидели в комнатке свиданий со своей кухней, а вечером папа ушел и оставшиеся два дня ждал Алку в местной гостинице. Мы остались вдвоем на два дня и три ночи. Много это или мало? Трудно сказать. Каждое мгновение может растянуться в вечность, а вечность – пролететь как одно мгновение.

Вскоре – снова попав в ШИЗО, я пытался осмыслить это поэтически: «Три дня, как одно мгновенье. Три года, как век печали. Осталась одна шестая прожитых во тьме часов. Но в стрелках искать спасенье спасительно лишь вначале. Я просто шаги считаю, и ржаво скрипит засов». Ах, послесвиданная депрессия! У женщин – слезы, у мужчин – шаги по камере.

Скоро мне удалось перевестись в отряд, начальником которого был единственный в лагере мент с человеческим лицом. Вид у него был почти интеллигентный, по крайней мере осмысленный. Он, как и я, был медиком по образованию, но в поисках лучшего заработка получил звание лейтенанта и пошел служить в МВД. Ему было все равно, чем я занят, – требовалось только не попадаться за нарушения режима.

Это было недолгое, но чудесное время. Я жил приятной лагерной жизнью. Отряд был небольшой, и в нашем бараке стояли даже не двухъярусные шконки, а обычные металлические кровати. Зэки относились ко мне с уважением, даже почтительно. Все знали, как начальство ломало меня в ПКТ. Волей-неволей, безо всяких моих к тому усилий я становился в глазах арестантов авторитетом. Меня это не радовало, поскольку законное место авторитета – в ПКТ и крытой. А на свежем воздухе было так хорошо!

В новом отряде я нашел себе собеседника. Николаю Ильичу Волкову было под пятьдесят. До своего ареста в 1981 году он жил в Новороссийске, был инженером-строителем и строил элеваторы на Кубани. Кроме того он был пресвитером незарегистрированной общины евангельских христиан-баптистов. Преступление его состояло в том, что вместе с единоверцами они организовали подпольную типографию «Христианин», в которой печатали Библию. По делу их проходило одиннадцать человек, и ни один не сдался. Железные ребята! Волков получил 4 года общего режима.

Быстро сдружившись, мы стали с ним жить «семейкой», то есть вместе чифирить да делиться пищей, посылками и всем самым необходимым. Ильич был большим, спокойным и добродушным человеком. Я ни разу не видел его вспыльчивым или озлобленным. Не знаю, как ему удавалось, но он смирял себя. Религиозность его не была напускной. Иногда он складывал руки, закрывал глаза и молча молился про себя. Мне нравилось отсутствие показухи в его религиозности, что так часто встречается у православных и католиков.

Кажется, именно с этого начались наши нескончаемые разговоры о вере. Баптисты не такие формалисты, как православные. Они не носят крестики, им не нужны иконы, и смыслу они уделяют гораздо больше внимания, чем форме. Но я был еще меньшим формалистом, чем баптисты. Ильич, как и все воцерковленные христиане, считал, что вся божественная истина заключена в Библии. Я же возражал, что Библия – это лишь один из путей к Богу, и не всегда безупречный.

– Спасутся лишь те, кто родился свыше, уверовав в Христа, – убеждал меня Ильич.

– Но почему ты отказываешь в спасении тем, кто живет по-христиански, не принимая Христа или даже ничего не зная о нем?

– Как такое может быть в наше время? – усмехался Ильич. – Слово Божье проповедуется по всему миру. Только человек с ленивой душой может не услышать его.

– А как быть с теми аборигенами, до которых не дошли миссионеры? И почему не спасутся праведники, которые родились до Христа? Они-то в чем виноваты? – возражал я.

– Они будут судимы по делам своим и по завету предков, – смягчался Ильич.

– Значит, постулат о том, что спасутся только уверовавшие во Христа, неверен? – настаивал я.

Ильич был вынужден соглашаться, но потом искал в Евангелии аргументы своей правоты и снова спорил. Ему тяжело было отступать от сложившихся за многие годы взглядов, но он честно искал истину, не пытаясь уйти от споров или заткнуть мне рот.

Летом, когда я на несколько дней опять оказался на зоне, мы сфотографировались с ним на волейбольной площадке во время спортивного праздника. Разумеется, это было категорически запрещено, но лагерный фотограф-зэк, который делал снимки для стенда о жизни колонии, согласился сделать несколько фотографий за две плиты чая. Это была хорошая плата за риск. Отснятые негативы я нелегально переслал на волю.

Ильич вел в лагере спокойный образ жизни. Он работал на швейке, выполнял план, и претензий к нему не было. Но вскоре начальство встрепенулось. Оно вдруг сообразило, что Волков, в сущности, тоже политический, а два политических в одном отряде – это ЧП. Возможно, кто-то настучал, что мы все время что-то обсуждаем.

«Зря вы перешли в мой отряд, – сказал мне как-то утром начальник отряда. – У меня уже Волков есть. Вы назначены назавтра дежурным по бараку».

Это значит, надо нацепить красную повязку дежурного, сидеть на входе в локалку, докладывать ментам о порядке и т. д. Не моя работа. Да, для уголовного лагеря два политических в одной зоне – уже много, а в одном отряде – и подавно. «График дежурств подписал начальник режимной части», – добавил в свое оправдание лейтенант.

Я и не сомневался, что это не затея отрядного. Значит, завтра снова в карцер и затем почти наверняка в ПКТ. Но я никак не мог идти в карцер. Через два дня мне должны были отдать мою новую телогрейку и подшитые валенки. Свою телогрейку я еще в ПКТ отдал кому-то на этап, рассчитывая справить себе на зоне новую. Впереди была еще одна зима. В старой драной телогрейке и прохудившихся валенках, да с моим туберкулезом мне в моей одиночке было бы лихо. Еще одну зиму, подобную прошлой, я с двумя дырками в легких, может быть, и не переживу. К тому же за все заплачено и отказываться жалко.

Надо было тормознуться на зоне. Единственный доступный способ – мастырка, но сделать ее надо было так, чтобы никто не мог разоблачить. Температура, рвота, боли в животе или понос в этом случае не сработают. Не годились и традиционные методы членовредительства – вскрытие вен или заглатывание костяшек домино и черенков ложек. Порезанные вены – вообще дешевый трюк. Все это производит впечатление на тех, кто ничего в этом не понимает или боится вида крови. На самом деле от порезанных вен не умирают. За счет клапанов в венозной системе создается отрицательное давление, и кровотечение довольно быстро останавливается. За исключением, впрочем, двух случаев: у больных с плохой свертываемостью крови и если место пореза долго держать в теплой воде.

Глотать костяшки домино или ложки еще глупее – что могут сделать с зэком на операционном столе лагерные хирурги, лучше даже не представлять. Тем более не годится и такой изящный способ протеста, как вскрытие собственной брюшной полости. Некоторые отчаянные зэки это практикуют. В тюрьме любят рассказывать легенду про одного такого бесшабашного зэка, который протестуя против чего-то, вскрыл себе брюхо и вышел на плац для утренней проверки, весело помахивая своими собственными кишками.

Все это не годится, думал я. Тут нужно что-то менее жестокое, но при этом достаточно убедительное.

Полдня я раздумывал. Я вспомнил роман Роберта Стивенсона «Потерпевшие кораблекрушение». В острой ситуации главный герой, капитан корабля, ищет причину, по которой он не мог бы подписать страницу в судовом журнале. «Ну, например, у меня болит правая рука», – говорит он своим друзьям. «Но твоя рука в порядке», – отвечают ему друзья. «А вот и нет», – говорит капитан, кладет свою руку на стол и пробивает ее ножом.

Очень красивое решение! Разве я не смогу так сделать? А если нет, то зачем было в детстве читать такие книжки? Я решил повторить прочитанное, но немного другим способом.

Вечером на кухне я вскипятил в пол-литровой банке воду для чая, который мы собрались попить с Ильичом. Банку я со всеми предосторожностями понес к нашей тумбочке, но, проходя между кроватями, «споткнулся» и вылил пол-литра крутого кипятка себе на левую руку. Банка разбилась, я громко и отвязно ругался, и всё это видели по меньшей мере человек пятнадцать. Я тут же пошел в санчасть, где мне на мгновенно вздувшийся пузырь наложили какую-то бесполезную мазь и забинтовали руку. Какое теперь может быть дежурство с такой рукой?

На следующий день пидор-Быков вызывал к себе зэков из нашего отряда и допытывался, как я обжег руку. Все сказали одно и то же – что видели. Даже стукачи вряд ли могли придумать что-то другое.

Телогрейка и валенки были на подходе. Устраивал мне их за умеренную плату Сережа-маклер, молодой упитанный парень, беззлобный и расчетливый, который ухитрялся быть полезным сразу всем – и мужикам, и пацанам, и сучне. За свою универсальную покладистость он регулярно огребал то от одних, то от других, но маклерского промысла не бросал.

Сережа пришел к нам из Приморья, где сидел в одной зоне с писателем Игорем Губерманом. Он восхищался им и рассказывал про него разные байки. Особенно любил рассказывать такую. Пишет Губерман письмо домой: «Здесь довольно сыро и холодно. Погода пасмурная. На душе мрачно и тоскливо. Надежд на счастливый исход все меньше и меньше». Ну, и дальше в том же духе. Письмо бросает в лагерный почтовый ящик, его читает цензор, потом Губермана вызывает на беседу кум. «Что это вы, осужденный Губерман, описываете все в таких черных красках? Вам опять советская жизнь не нравится? Перепишите письмо». Губерман переписывает. «Здесь чудесная погода – тепло и солнечно. Настроение бодрое, жизнерадостное. Я наконец-то счастлив по-настоящему! Только здесь я поверил в наше чудесное будущее и с нетерпением жду его приближения». Примерно так. Кум приходит в негодование и снова вызывает Губермана к себе. «Вы что, осужденный Губерман, издеваетесь над нами? Кто вам поверит? Перепишите!»

Рука моя между тем потихоньку заживала. Огромный водянистый пузырь лопнул, затем рана начала подсыхать. Еще неделю я проторчал на зоне, справил себе новую телогрейку с валенками и пожил еще немного нормальной лагерной жизнью. Затем мне снова поставили дежурство, но я уже ничего не мастырил и спокойно пошел на 15 суток в ШИЗО с последующим переводом в ПКТ.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.