Часть VI Период от марта до декабря 1917 года: Революция. Развал фронта. Уход полка с театра военных действий в Ставропольскую губернию

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Часть VI

Период от марта до декабря 1917 года: Революция. Развал фронта. Уход полка с театра военных действий в Ставропольскую губернию

Приступая к изложению последней части воспоминаний, где я постараюсь изобразить жизнь полка от начала революции до последних дней его существования, – прошу читателя остановить внимание на одном обстоятельстве.

В предыдущих частях работы я, помимо изложения фактов чисто боевого значения, преследовал цель изобразить отчасти духовную, а отчасти и бытовую сторону родного полка в его трехлетней и неустанной борьбе.

Признаюсь, что в труде я не оправдал всех надежд. Все получилось гораздо бледнее, слабее, чем это было в действительности.

Однако в попытках дать картины прошлого я испытывал некоторое удовлетворение. Я воскрешал в памяти боевую славу одного из Кавказских полков, высоко и горделиво в продолжение нескольких десятков лет державшего русский стяг на далекой Российской окраине.

Но писать о его гибели, о потерянной жатве многих и многих побед, давшихся потоками крови, мне сейчас будет очень тяжело… Писать об этом – значит растравливать больные раны, а в сущности не дать этим ничего ни историку, ни читателю. Умолчать же – значило бы не закончить повести, чего бы я очень не хотел делать. Итак, я продолжу труд.

Но сумею ли я изобразить весь трагизм разваливающейся, может быть, лучшей в мире армии? Будет ли мне по силам дать правильную и беспристрастную оценку событиям и людям, оказавшимся свидетелями и участниками гибели как всего российского фронта, так и Кавказской армии?

Конечно, нет.

Да я и не задаюсь этим.

Слишком все совершившееся было грандиозным, многосложным, отчасти и непонятным. Да и кому же было по силам, особенно тогда, охватить, понять взбушевавшийся российский океан, эту ввергнувшуюся в хаос величайшую в мире страну, или вернее, часть света?

Я ставлю лишь маленькую и скромную задачу – изобразить наблюдаемые мной события так, как они мне тогда представлялись. В моей узкой призме зрения будут помещены лишь отдельные эпизоды жизни, вернее, эпизоды умирания полка с момента революции и до последних дней оставления им фронта и Кавказа.

Мои записки будут далеки от полноты. Может быть, в них не будет и абсолютной точности. Но я уверен, что историк, сопоставляя материал моих воспоминаний с историческими заметками моих однополчан, сумеет найти подлинную историю тяжелых дней кубинцев за время русского лихолетия.

По справедливости, я должен был воздержаться от какой-либо критики как событий, так и людей. Не нам, участникам, давать оценку всему пережитому. Всестороннее изучение всего происшедшего, тщательное исследование его причин – только лишь эти условия могут дать беспристрастную критику, полезную для грядущих поколений.

И вот, несмотря на подобный взгляд, я все же, не раз касаясь минувшего, буду давать и его критическую оценку.

Едва ли я и мне подобные в то время могли воздержаться от суждений, горечи и негодования по адресу тех, кто оказался тогда вольным или невольным виновником перед лицом Родины. Я уверен, что и историк, и читатель найдут у меня и пристрастность, и односторонность, но пусть они примут во внимание, что не с холодным умом, не как равнодушный наблюдатель со стороны, я взирал на события, явно влекущие Россию к пропасти. Я тогда мучительно страдал, и эту боль за посрамленное отечество, особенно тогда, когда мы стояли на пороге окончательной и близкой победы,[245] я испытываю до сегодняшнего дня.

Эта тяжелая моя и моих современников рана уйдет вместе с нами в могилу, но те, кто останутся после нас, пусть учатся на ошибках минувшего поколения. Пусть они знают, что ошибок история народам не прощает никогда.

Революцию я застал в Тифлисе. Признаки ее можно было заметить значительно раньше, но все-таки совершившийся переворот казался многим неожиданным. Трудно было поверить, чтобы правительство так быстро и малодушно, почти без борьбы, передаст власть восставшим, предводительствуемым искусными немецкими агентами.[246] Но, увы, Россия встала перед совершившимся важным историческим фактом. Император отрекся от престола, а власть перешла в руки Временного правительства. Знал ли государь, что он отрекался и за себя, и за сына, ввергая тем Россию на путь тягчайших испытаний? Понимала ли русская интеллигенция, что, присоединившись к революции, она тем подписывала себе смертный приговор? Мне лично казалось, что экстренных, не терпящих причин для переворота не было,[247] и весь российский пожар оказался результатом нашей русской душевной слабости и неуравновешенности. Чуть ли не с первых месяцев войны, главным образом под влиянием какого-то психоза, создалось у всех представление о необходимости немедленных реформ и коренной ломки всей системы государственного правления. К концу, вместо того чтобы напрячь всем силы для победоносного окончания войны, – все увлеклись политиканством.

Распоряжения и действия правительства, военных и административных властей критиковались, поносились, не без тенденций подорвать их авторитет. Крупные ошибки правительства являлись лишь поводом для осуществления русскими революционерами своих заветных мечтаний. Причины же революции лежали глубоко в истерии русской народности. Затяжная война, неуспехи на фронте, частью объясняемые бездарностью, отсутствием прозорливости и малодушием командного состава, неудовлетворительное снабжение фронта – все это при умелой работе немецких и революционных агентств понижало настроение нашего обывателя, всегда расположенного больше к пессимизму, чем к реальному пониманию обстановки.

Исповедуя ряд учений о способе переворота и о новом государственном устройстве, часть русской интеллигенции была привержена теории так называемого пораженчества, т. е. она хотела использовать неудачи на фронте как толчок для низвержения существующего строя. Будущая Россия ими представлялась различно. Одни строили Российское государство на принципах децентрализации власти, другие – на федеративных началах, а третьи – уже на базе чистого коммунизма.

При создавшемся такого рода настроении в русской общественности, при существовавшей у нас классовой розни, и все это при вековой отсталости крестьянства и рабочих масс, – факт совершившейся революции являлся несомненным буревестником грозных событий.

Вся атмосфера после переворота наполнилась какой-то болезненной нервностью, а в сумерках русской действительности ясно вырисовывался кровавый облик междоусобной брани.

Но почему же чему-то радовались, приходили в неистовый восторг, лобызались, поздравляли друг друга с низвержением ненавистного царского режима? Даже и те, которых цари, начиная с их предков, веками не оставляли щедротами, старались выразить презрение к ушедшему от трона императору. Мне особенно памятны первые дни революции. Официальные известия о перевороте я узнал, будучи в казенном театре. После первого акта, не помню, какой оперы, на сцену вышел какой-то господин и прочитал с только что отпечатанной телеграммы текст об отречении государя от престола. Закончив чтение, господин поздравил присутствующих с республикой, с новой эрой жизни и т. п.

После его слов раздались гром аплодисментов и восторженные крики ликующей публики. К непрекращающимся крикам «ура» и «да здравствует революция» присоединились звуки бравурной марсельезы. Через несколько дней многотысячная масса вылезших из казарм солдат, рабочих и праздно шатавшихся манифестировали по улицам преданность революции и новому правительству.

Я покинул Тифлис в разгаре его всеобщего революционного торжества. Я не сказал бы, что отдавал ясный отчет обо всем происходившем, и очень часто на многочисленные поставленные вопросы я не находил ответов. Я никак не мог понять причины ликования нашей интеллигенции.

Вместо того чтобы правильно оценить все происшедшее, и вместо того чтобы владеть хотя бы минимальной способностью предвидеть грядущие последствия происходивших событий, как ни странно, наша интеллигенция смотрела на все глазами ребенка. В своих воззрениях, в своей критике и в своем легкомыслии она не отличалась от толпы. Она смешалась с ней, и вместо того чтобы повелевать последней, она старалась ей во всем подражать.

Если раздавались иногда предостерегавшие голоса, то они покрывались громкими и пустыми фразами: «Гнев народа, пережиток царизма, лес рубят – щепки летят» и т. п. Наша интеллигенция обладала одной лишь отличительной чертой – необычайной способностью к словоизвержению. Она преступно разменялась и сделалась орудием всех вылезших из подполья политических партий, не имея ни сил, ни желания быть самостоятельной.

Воспитываемая в последнем столетии в духе ненависти к правительству, она в то же время отличалась и отсутствием патриотизма. В дни же российской смуты она не смогла создать себе идеи государственного спасения и, оказавшись вдохновительницей революции, в недалеком будущем поплелась за ее хвостом.

* * *

Не радовался событиям один лишь офицер. Как часто его третировали в нашем русском обществе. Его считали отсталым, недоучкой и слепым служителем непопулярного правительства. Из уст всей российской интеллигенции, исповедовавшей различные политические учения, начиная от бледно-розовых прогрессистов до ярко-красных марксистов, постоянно раздавались комплименты о политической безграмотности офицера.

Надо признаться, что в этом – в вопросах политических – офицеры были несведущими, мало ими интересовались, но это обстоятельство нас совершенно не смущало. Мы отлично знали, что офицеры всех армий всегда стояли в стороне от политических вопросов, что вполне согласовалось с назначением сущности армии.

Принцип всей службы офицера сводился к защите государства от каких бы то ни было его врагов. Офицер, поддавшийся какому-либо партийному учению, хотя бы и не враждебно настроенному против существующей власти, переставал быть полезным членом армии.

Но что теперь казалось странным, в дни революции политически безграмотный офицер оказался жизненно более прозорливым, чем любой представитель рядовой русской интеллигенции. Мы, офицеры, отлично сознавали, в какую сторону ведут нашу Родину события. Далеко не осведомленные ни во внешней, ни во внутренней политике нашего государства, может быть, мало знакомые с насущными потребностями нашей общественности, крестьянства и рабочего класса, мы все же обладали одним, и весьма важным, свойством – знанием души русского человека.

Мы не вдавались в детали изучения всей его психологии с ее замечательными особенностями так богато одаренной природы, но мы практически давали ей очень правильную оценку. В силу служебного положения мы все время приходили в соприкосновение с народной толщей в лице ежегодно приходивших в части новобранцев, а также запасных, проходивших повторительные сборы.

Глубоко любя и отчасти разделяя судьбу с нашим простолюдином, мы в то же время с чувством большого прискорбия могли признать его вековую отсталость в смысле культурного развития.

Мы отлично знали, на что способен многомиллионный русский народ при должной государственной организации и кого он представит, почуяв над собой безвластье. Мы верили в его исключительные способности, но никогда на них не строили себе никаких иллюзий.

С нашей интеллигенцией, насколько мне казалось, дело обстояло иначе. Практически она частично лишь сталкивалась с народом и, несмотря на постоянно подчеркиваемую к нему любовь, мало его понимала и, как результат этого, переоценивала все его качества.

Всю политическую, культурную и экономическую отсталость наших народных масс, эту громадную прореху нашей государственности, наша интеллигенция объясняла исключительной виной нашего правительства, и поэтому стояла с властью на непримиримых позициях. Мне лично казалось, что причиной этого нашего векового несчастья являлось не одно только правительство.

Я невольно задаю себе вопрос: не лежит ли тут вина, кроме правительства, и на самой интеллигенции? А может быть, следует также принять во внимание и исторические особенности развития русской государственности? По-моему, наша интеллигенция не ставила правильного диагноза нашей хронической болезни и в исторической роли напоминала не врача, а скорее ноющего перед больным беспомощного родственника.

Поставив себя в столь неправильное положение, интеллигенция почему-то не учитывала того важного обстоятельства, что она не пользовалась в народе никакой популярностью. Как уже я заметил, настроенная не только антиправительственно, но и антипатриотически – она подчас со своими отвлеченными идеями была непонятна массам.

В больше чем столетней агитации против существовавшего строя она имела успех среди рабочей среды. Основной принцип ее идеологии далеко не ограничивался переменой социальных условий трудящихся, а стремился путем насаждения классовой ненависти и дискредитирования власти привести к насильственному перевороту. Надо заметить, почва для всевозможных агитаций среди рабочего класса оказалась весьма подходящей. Рабочие в массе находились в очень тяжелых экономических и социальных условиях. В моральном отношении эта была далеко не здоровая масса, а вина тому лежала в недалеких прошлых половинчатых реформах нашего правительства. Часть раскрепощенных крестьян осталась вовсе без земли, и во имя вопроса существования разошлась по городам на фабрики и заводы.

Это и послужило началом русского пролетариата, положенным самим же правительством. Впоследствии этот новый класс, уже в силу общеэкономических условий развития промышленности и техники, стал нарастать, и нездоровой атмосферой начал внушать серьезные беспокойства.

К сожалению, в разрешении этого чрезвычайно важного вопроса правительство не сделало ничего существенного. Эксплуатация труда, почти нищенское его вознаграждение, и все это на фоне богатства и чрезмерной роскоши городской жизни – вся эта вопиющая несправедливость вызывала в рабочих раздражение и убеждение в полной к нему несправедливости. Все это наложило особый отпечаток на его душу. Он начал постепенно превращаться в типичного пролетария. В нем уже перестает существовать понятие о собственности и о праве, и в конечных вожделениях он становится сторонником уничтожения всякой собственности во имя рисующегося ему принципа полной справедливости и равноправия. О последствиях этой ложной теории он не задумывался. Можно ли было его винить в случае, когда над этим вопросом не задумывались и те, которые в силу положения и развития должны были это отлично понимать. В этом обострявшемся изо дня в день вопросе интеллигенция не искала разумного выхода из положения, а лишь подливала масло в огонь.

Восторженно примкнув к революции и приняв на себя в лице Временного правительства бразды правления, интеллигенция упустила из виду тот закон революции, что народ никогда не начинает по своей инициативе переворота, но впоследствии, примкнув к событиям, он уже не руководится ни умом, ни указаниями интеллигенции, а дает волю лишь разбушевавшимся своим инстинктам. Наша интеллигенция не учла того, что властью после переворота воспользуется тот, кого стихийная волна выбросит наверх. Рухнувшая старая власть очень смело всеми осуждалась, но с какой стороны приступить к новому, никто в точности не знал. От верхов и до низов все решали всевозможные государственные вопросы лишь теоретически.

Временное правительство пренебрегло таким важным средством, как вооруженная сила, на которую оно должно было опереться для сохранения порядка. Наоборот, правительство, в угоду толпе, начинает третировать верховное командование и вообще все офицерство. Грозные симптомы наступавшей анархии требовали решительных и безотлагательных мер, а правительство ограничивалось лишь хвалебными гимнами по адресу революционных героев. На кровавые бесчинства над офицерами в Петрограде, Кронштадте, Выборге[248] и т. п. – министр Керенский[249] кричал толпе: «Уймите свой справедливый гнев!» Какое было непонятное различие взглядов. Мы, офицерство, считали все совершившееся роковым стечением обстоятельств, а они, то есть интеллигенция, видели в революции строгую историческую последовательность, необходимую для прогресса России. Еще парадоксальнее было то, что мы, по последней воле императора, должны были присягнуть тем, кто фактически уничтожил династию и императорскую Россию.

Понимало ли Временное правительство, что власть его будет слишком кратковременна, или оно, может быть, не разбиралось в своем положении?

Но могло быть и то, что оно отлично видело ту пропасть, над которой стояло, и просто предпочитало держаться страусовской политики. Наши революционеры в экстазе могли строить сотни воздушных замков, но холодному бесстрастному уму был весьма ясен весь российский хаос, наша неразбериха, а главное, наступившее наше бессилие. Этот холодный ум нашелся в лице немцев и большевиков. Как одним, так и другим нужно было при помощи революции разрушить Россию. Немцам нужно было вывести нас из строя, а большевикам нужна была громадная территория для производства на ней экспериментов марксистского толка. И тем, и другим было по пути, и в знак предстоявших совместных действий они цинично пожали друг другу руки.

Как же отнеслась к перевороту солдатская масса? Конечно, она поняла все по-своему. Все приказы и всевозможные распоряжения военного министра Временного правительства, начиная с приказа № 1,[250] оказались для армии средством разложения. Армия в возраставшей прогрессии понеслась к гибели. Ее основные законы, построенные на вековом опыте величайших полководцев и мыслителей военного дела, стали признаваться отжившими. Вставшие теперь во главе всего военного дела, по невежеству своему, не знали, что законы стратегий и законы духа армии всегда остаются незыблемыми. Какая насмешка судьбы! Какой ужасный рок над Россией! За реформы ее армии взялись вчерашние купец, адвокат и еще какая-то личность без определенной профессии.[251]

Из всего происходившего сумбура солдатская масса своим чутьем отлично поняла, что ни закона, ни власти, ни ответственности уже нет, и что она может делать то, что ей захочется. В силу различных декретов офицер как лицо, обличенное властью, и как начальник перестал существовать, правительство под давлением черни урезывает его в правах, а в то же время тот же офицер должен был требовать исполнения приказаний от тех, которым новый закон разрешал не всегда повиноваться. Весь процесс разложения армии, по моему личному наблюдению, можно было разделить в два как бы самостоятельных русла, конечно, в результате текущих в одно и то же море анархии. Я хочу тем сказать, что в войсках глубокого тыла армии внешняя картина разложения несколько разнилась от обстановки, сложившейся в прифронтовой полосе.

В тылу дело вышло очень просто. Там казарма сама вышла на улицу и смешалась с чернью. С этого момента тыловые части уже перестают быть войсками и превращаются в разнузданную толпу. Службу нести они не хотели. Они не стремились ни на фронт, ни домой. Казарма для них стала ночлежным домом и бесплатной столовой. Эта несколькомиллионная масса в скором времени делается достоянием целой сети агитаторов различного толка, большей частью призывавших к неповиновению, к прекращению войны, к низвержению Временного правительства и к убийству офицеров как главных сторонников войны. Тлетворные результаты успели очень быстро сказаться. Части отказывались идти на фронт. Неповиновение становилось обычным явлением, а бесчинства над офицерами сделались почти безответственными. Армия тыла становится угрозой не для врага, а для своей же Родины. В эти грозные минуты Временное правительство, помимо неопытности, проявило полную растерянность, но предоставить власть военному авторитету, лицу, способному предотвратить опасность, оно, из боязни сойти с политической сцены, не решалось.

На фронте, непосредственно у боевой линии, дело обстояло на первое время иначе. Здесь не наблюдалось того поголовного разложения, как это имело место по всему тылу. Несение службы и дисциплина, за некоторыми исключениями, не нарушались.

На все это были причины, и главная из них – близость противника. Масса отлично отдавала себе отчет, что без порядка и без повиновения она обойтись не может. Агитация, которая, к сожалению, имела свободный доступ на фронте, также на первое время не имела успеха, фронт понимал, что если он снимется, то за ним понесутся лавины неприятельских войск. Агитаторы, с целью создать антагонизм между офицерами и солдатами на мотивах привилегированного положения первых, в этом случае также не достигли результатов. Люди хорошо учитывали, что офицерство одинаково с ними переносило тяготы службы, неся в то же время большую ответственность. Первоначальная ставка немецких и большевистских агентов на образовавшиеся солдатские комитеты не удалась. Эти комитеты были не только противодействовавшим элементом командному составу, но они же сделались ему некоторого рода помощниками.

Но все это было лишь в первое время. Не прекращавшаяся и все время увеличивавшаяся агитация, с благословением Временного правительства, постепенно начала приближаться к поставленной большевиками цели разрушения фронта. Их тактика была рассчитана на то, чтобы разубедить солдатскую массу в необходимости дальнейшего ведения войны. Опасения солдатских масс относительно противника были развеваемы тем, что якобы и последний был против войны. В подтверждение чего приводились случаи прекращения противником стрельбы, выставление им всевозможных плакатов и установившееся на фронте братание. Против этого по долгу совести восстал офицер. Но его бесхитростные слова о долге перед Родиной побивались новейшими аргументами: «Мир без аннексий и контрибуций».

– Товарищи, – раздавалось с трибуны, – бросайте окопы, где вас ждет только или пуля, или вша. Идите домой делить землю!

– Не слушайте ваших офицеров, этих приспешников старого режима. Они братья буржуев, триста лет ливших вашу кровь.

Особенно разлагающе на фронте действовало подходившее из запасных частей пополнение. Они часто приходили без офицеров, разогнав или перебив их в пути. Это были не что иное, как разбойничьи банды, с явно грабительскими замашками, вкусившие уже прелесть лозунга «Грабь награбленное».[252]

День за днем приближалась Россия к неминуемой гибели, но это обстоятельство, кажется, кроме офицера, никого не смущало. Всеми владело одно беспокойство – лишь бы революция не оказалась в опасности.

Как противно мне было сидеть в вагоне второго класса, битком набитом офицерами и военными чиновниками. От бесконечного курения и говора у меня начала болеть голова.

По какому-то мановению дьявольской руки все перевернулось, исказилось и вымазалось до неузнаваемости, несмотря на то, что от начала переворота прошло всего около двух недель.

Странная психика человека: кажется, половина его душевных функций построена на подражательности. Из чувства подражания он делал то, что, по его же глубокому убеждению, было ему противно. Мне вся действительность представлялась так, как будто мы все неожиданно попали в вонючую трясину и в то же время делали вид, что нас это положение ничуть не смущает. Вот уже большинство из нас до колена погрузились в липкую, зловонную грязь: каждому хочется скорчиться от отвращения и ужаса. Но многие строили лицемерно приятные лица и жалкими устами лгали, что все совершившееся им приятно.

– Помилуйте, господа, – чуть не кричал какой-то капитан. – Ведь революция находится в первоначальной эре развития. Весь процесс ее есть не что иное, как грандиозное строительство новой жизни, благоприятные результаты которой не замедлят сказаться.

– Откуда вы набрались, капитан, такого красноречия? – послышался голос сидевшего против офицера.

– Я вам говорю про начавшийся упадок, про разложение, про приближающуюся с полным размахом катастрофу, а вы поете революции любовную серенаду.

– Очевидно, вы не понимаете сущности наступившего момента, – улыбаясь, продолжил капитан. – Вы хотите судить о красоте архитектурной постройки, с которой еще не сняты леса. В муках, В муках, предназначенных самой природой, рождается новая Россия.

– Мы с вами начинаем говорить на разных языках. – загорячился оппонент капитана. – Если вы с улыбкой сравниваете вылезшее наружу хамство, безудержную расправу черни, убийства, грабежи, поджоги, с муками предстоящих родов, так необходимых России, то я вас отказываюсь понимать. Я уверен, что в этом случае в вас говорит не ваше внутреннее убеждение, а одно лишь желание подтасоваться под создавшуюся печальную всероссийскую обстановку.

Разговор начинал принимать обостренную форму. Очевидно, желая смягчить тон, один полковник заметил:

– Перемелется все, и мука будет.

– Удивляюсь, господин полковник, на какую муку вы рассчитываете? – раздался бас лежащего на верхней полке офицера.

– Не нужно быть кудесником, чтобы предсказать, что весь кордебалет Временного правительства при участии Совета солдатских и рабочих депутатов окончится кровавой междоусобицей, которая зальет Россию новыми потоками крови.

В открывшуюся дверь вагона вошла маленькая фигура в солдатской шинели с лицом, свидетельствующим о семитском происхождении. На правом рукаве фигуры была красная повязка с какими-то буквами, что являлось знаком отличия какой-то исполняемой им должности. Под мышкой фигура держала туго набитый портфель, а в руках какой-то металлический прибор. Очевидно, для пробивания проездных билетов.

– Господа офицеры, прошу приготовить ваши билеты, – проговорила фигура и приступила к контролю. За ней следовало в почтительных позах несколько кондукторов.

– Слушаюсь, господин комендант, – отвечали по-воински кондукторы на все распоряжения фигуры.

Окончив проверку наших билетов и коротко приложив руку к козырьку, фигура удалилась в следующее отделение вагона.

– Что это за птица? – задал полковник вопрос.

– Один из архитекторов новой строящейся России. Вы не смущайтесь, господин полковник. Пока леса еще с постройки не сняты.

– Это еще цветочки, а ягодки после будут. Кажется, будущее здание России очень будет смахивать на синагогу, – посыпались со всех углов по адресу капитана иронические фразы.

Поезд, замедлив ход и не доходя до станции, остановился.

Сквозь тусклое стекло вагона я увидел стальные перила моста и за ними знакомые постройки Сарыкамыша.

– Сколько теперь будем мы здесь стоять? – спросил полковник.

– Думаю, что порядочно. По всей вероятности, пути на станции забиты. Пока их расчистят. Сами знаете, что значат революционные порядки, – ответил ему бас с верхней полки.

Минут через десять в вагон торопливо вошла знакомая фигура коменданта. Он был бледен, а его крючковатый нос казался еще длинней. Об апломбе не было и помину.

– Господа офицеры, – запищала фигура, – пожалуйста, оставьте вагоны. Поезд к станции не будет подан. Она оцеплена войсками, так как там запасные роты, следовавшие на фронт, оказали неповиновение и убили полковника.

– Один из очередных эпизодов строящейся России, – ядовито заметил оппонент капитана.

Я покинул душный и накуренный вагон.

Рассчитывать на перевозочные средства до Эрзерума, кроме случайно находившейся в Сарыкамыше полковой двуколки, мне не приходилось. Все было в распоряжении различных делегаций съездов, комитетов и множества новых должностных лиц, без конца сновавших от фронта в тыл и обратно.

Переночевав в помещении команды, охранявшей полковые цейхгаузы, я задолго еще до рассвета отправился в далекий путь. Откровенно говоря, мне не сиделось в Сарыкамыше, слишком он мне осточертел за вчерашний день. Крики, красные флаги, митинги. Со всех сторон видишь озабоченные лица. Одним казалось, что они делают что-то важное, хотя в сущности самих событий и не разбирались. Другие просто пользовались случаем, чтобы как можно больше провести времени в тылу, спасая революцию. Наконец, были и такие, на которых большевицкая агитация начинала оказывать влияние. Хотелось быть подальше от грязи, бестолковщины и бесконечного потока человеческих словоизвержений.

К рассвету моя двуколка поднималась по зигзагам Хандарийского перевала.

Моим возницей оказался солдат неказистого вида. Ему было лет под сорок, а на первый взгляд при его русой нерасчесанной бороде можно было дать и больше. Как это часто бывало, вначале мы играли в молчки, но затем, после нескольких коротких вопросов и ответов, разговорились.

Как и следовало ожидать, мой возница оказался далеким от интересов к фронту, к революции и к политике. Его интересовало лишь одно – каким способом, по возможности скорей, вернуться домой.

– Вологодский буду я, – говорил мне мой собеседник. – А что, господин капитан, скоро ль конец всей каше?

– Какой? – как будто не понимая вопроса, спросил я.

– Да этой войне и всей этой революции. Кончали бы миром с немцем и с турком. Довольно людей калечить. Оно хорошо, что бар прикрутили, да боюсь, как бы эта слобода всем боком не вышла. Больно шальной наш народ. Посади его за стол, а он и ноги на стол. – Собеседник из осторожности, на всякий случай, огляделся вокруг двуколки и продолжил: – Начальствия развелось, хоть им частокол городи. Раньше, знай, почитали и самих офицеров, а теперь на каждом шагу тебе эти новые суконные господа; его по-человечески спросишь, а он вдруг вокруг тебя заколесит петухом и как загогочет. Я, мол, не из простых, я-де тебе представитель, заседатель. Мы-де передовые революции, на нас весь свет глядит, и тут же начнет сморкаться такими словами, что хоть уши затыкай и беги.

Да вот вам: вчера вез я дрова. Нечего греха таить, зазевался, и вдруг из-за крутого заворота появилась на всем скаку парная бричка. Попытался я свернуть в сторону, да было уже поздно. Бричка сцепилась колесами с моим возом. Ну, тут и пошло, кто крив, кто прав. «Тебе бы на печи сидеть или мух ловить», – услышал я, и думаю, ежели смолчишь, то еще больше насядут, ну и им в ответ: «А вам бы короче на заворотах». Кто был за конюха, промолчал, а другой, сидевший за барина, оказался поострей. На нем шапка была набекрень, на груди красный бант с тарелку величиной. Ну, словом, настоящий жених. Выскочил он из брички, да на меня: «Я тебя, сукин сын, сейчас же арестую за нарушение общественного порядка».

«За суку и ее сына ты перестань хрюкать, а с кутузкой пока погоди. Руки, брат, у тебя на это коротки».

«Да ты знаешь, кто я такой? Я делегат», – и пошел мне наворачивать таких имен, которых я во всю жизнь не слыхал.

«Вместо того чтобы брыкаться, возьми да помоги нам повозку развести. Ручек своих делегатских не попортишь, а делу будет польза», – сказал. Поругался парень еще, а потом возьми одним махом да оттяни бричку в сторону. Силенкой Бог его не обидел, да и по всему видать было, что конюховское дело он знал не хуже делегатского. Хоть не миром, но все же без драки мы разъехались.

Дальше словоохотливого собеседника я вынужден был остановить от дальнейших его рассказов. Дорога пошла под уклон, и я предупредил его, чтобы он не зазевался на каком-нибудь крутом завороте. К полудню мы были в Кара-ургане, а к вечеру подъезжали к Кепри-кею. Я вспомнил прошлогодние муки, когда я с повозками тащился по глинистой грязи, выбиваясь из последних сил. Сейчас двуколка катилась по прекрасному широкому шоссе. В стороне от него к Араксу тянулись один за другим поезда узкоколейной железной дороги. Свистки паровозов, шум вагонов вносили оживление в эту мертвую и дикую доселе долину. Каких усилий и средств стоили эти дороги! И неужели все это достанется туркам? Я напряг все усилия, чтобы отвлечься от этой тяжелой мысли.

Время двигалось к вечеру. Солнце скоро должно было скрыться за Кеприкейскими высотами. Вдали показался знакомый мыс, идущий к Араксу, за которым лежал Кепри-кей. Мое внимание привлекла доносившаяся со стороны мыса редкая ружейная стрельба. Я не придал этому никакого значения, предположив, что какая-нибудь часть, расположенная у Кепри-кея, ведет стрелковые упражнения. Однако несколько шальных пуль через наши головы озадачили нас. Еще один поворот дороги, и я увидел вдоль шоссе людей, стрелявших в направлении реки. Одни из них стреляли стоя, другие с колена, но большинство применилось к горкам щебня, насыпанного вдоль пути. Когда моя двуколка приблизилась к ближайшей группе людей, то я от них узнал, что они составляли роту запасных, следующих на фронт. Эта рота была одной из тех, которые третьего дня учинили в Сарыкамыше на станции ряд безобразий, убив при этом командира эшелона. Принятые, по словам «власть имущих», энергичные и строгие меры оказались сплошной бутафорией. Зачинщики мятежа и убийцы не только не были арестованы, но над ними даже не было произведено расследования. Революционные власти решили предать этот случай забвению, тем более что бунтовщики через свои делегации изъявили горячее желание следовать на фронт, чтобы там кровью отстаивать свободу.

Стрельба, или вернее, расстреливание патронов велось из озорства. Пули пускались в камни, в телеграфные столбы, в пролетавших птиц и т. п.

Проехав немного вперед, я убедился, что в этой веселой затее деятельное участие принимал сам командир роты, какой-то подпоручик с внешностью распущенного мальчишки. Он лежал на груде щебня, растопырив ноги, и целился в какой-то шест, на котором была прикреплена маленькая дощечка. По всей вероятности, я застал момент состязания подпоручика и его людей в призовой стрельбе, так как после произведенного им выстрела стоявшие вокруг закричали:

– Опять проиграли, это уже третий полтинник!

Признаться, меня вся эта картина возмутила до глубины души. Соскочив с двуколки, я быстрыми шагами подошел к мальчишке-офицеру и как старший потребовал от него остановить безобразие, чинимое им, а также и его ротой. Он вначале смутился, но затем, обнаглев, с сильным кавказским акцентом ответил, что он ничего не видит предосудительного в том, если он с товарищами солдатами решил на привале поупражняться в стрельбе.

– Но вы своей глупой забавой можете кого-нибудь или убить, или ранить, – возмущался я.

– А за этим не сумлевайтесь, – ответил мне грубо один из членов общества состязания в стрельбе. – Кого подцепит, за того и ответим.

Кругом меня стояли нахальные лица, за исключением длиннобородого фельдфебеля, сочувственно смотревшего мне в глаза.

Делать дальнейшие замечания и предупреждения я счел бесполезным, так как мое положение становилось не только неловким, но и опасным. Кольцо любопытных вокруг меня становилось все больше и больше. Однако, не желая показать смущения и боязни, я громко сказал:

– Ваши попустительства, поручик, не пройдут вам даром. Обо всем я в Кепри-кее донесу на вас рапортом.

Затем, быстро повернувшись и пройдя между расступившимися нахалами, я сел в двуколку и рысью последовал своей дорогой. Мой возница несколько раз подозрительно оглянулся назад.

– Того и гляди, что пулю пустят вдогонку, – заметил он. – Не стоит с ними задаваться.

В Кепри-кее я доложил о случившемся начальнику этапного пункта, на что он с горькой улыбкой ответил:

– Хорошо еще, что они палили в воздух. Если бы даже они упражнялись в стрельбе по проходящим людям, то все равно в это проклятое время на них не нашлось бы управы.

Поздно в сумерки запасная рота вошла в село. К этапному пункту подошло несколько солдат. В темноте я разобрал, что на их плечах были носилки, и на них кто-то лежал.

– Кого это принесли? – спросил чей-то голос.

– Своего ротного, – ответило несколько голосов.

– Винтовка у него разорвалась, – добавил один из них. Раненый оказался мальчишка-подпоручик, командовавший 2-й ротой. У него, через несколько минут после моего отъезда, по его небрежности ствол уперся дулом в щебень. Затем произошел нечаянный выстрел, разрыв ствола, и выскочившим затвором ему раздробило нижнюю челюсть.

Для ночевки мне и прибывшему вслед за мной подполковнику одного из Туркестанских полков отвели небольшую комнату в помещениях этапного пункта. Ужинать в столовую нам идти не хотелось, и мы, достав кипятку, решили подкрепиться чаем и имеющимися с собой закусками. Вскоре после начала нашего чаепития подполковник был вызван к коменданту. Через несколько минут он вернулся в возбужденном виде.

– Вы знаете, – начал он, – комендант пункта дал мне предписание вести запасную роту до Гасан-Калы вместо геройски выбывшего из строя подпоручика; как я не отказывался – он все время был на своем. Дожили же мы до хороших денечков. Нам приказывают, а мы смеем только уговаривать. На нас возлагают ответственность, а в то же время солдатне позволяется все, что ей угодно, включительно до самосуда над нами же. Посмотрите – вести из России получаются все ужаснее и ужаснее. Все летит куда-то прахом, а новорожденное и кратковременное правительство продолжает осыпать толпу пресловутыми декретами. У меня сложилось убеждение, что новые министры или определенные негодяи и изменники, или же они все представляют собой полнейшую бездарность при наличии одной их хронической болезни – это тяжелой формы словесной дизентерии.

Я еще долго слушал подполковника. Мне казалось, что его слова были не только его личными, но и большинства офицерства несколькомиллионной российской армии.

Утром, прежде чем покинуть этапный пункт, мы с подполковником были приятно удивлены вошедшим к нам в комнату подпрапорщиком, фельдфебелем запасной роты.

– Ну что, как, старина, поплелись наши банды в Гасан-Калу или еще, может быть, изволят спать? – обратился подполковник к вошедшему.

– Рота готова к выступлению, ваше высокоблагородие, – стоя навытяжку, громко отрапортовал фельдфебель.

Подполковник и я недоверчиво переглянулись и вышли вслед за стариком. К удивлению, на улице стояла в полном порядке запасная рота. На приветствие подполковника она бодро ему ответила.

– Ваше высокоблагородие, разрешите роте выдать хлеба и консервов? – спросил подпрапорщик.

Как вскоре пришлось узнать, фельдфебель утром обещался роте выдать продукты лишь при условии, если она встанет в строй. Через некоторое время, простившись с подполковником, я поплелся мимо роты на двуколке к Гасан-Кале. За нами послышалась команда: «Рота, направо, ряды вздвой, на плечо…»

Мой возница, мигнув мне глазом и кивком головы показывая на роту, с ехидством заметил:

– Настоящее войско.

* * *

Я проехал Эрзерум, этот главный центр управления армией, а сейчас и резиденция всевозможного рода комитетов, делегаций, экстренных съездов и т. п.

Путь до Эрзинджана на сей раз я проделал в два дня в грузовом автомобиле и на третьи сутки после полудня прибыл в Чардакли. Сейчас меня интересовал важный вопрос: как отнеслась в полку к перевороту солдатская масса и как все перемены отразились на офицерстве.

В первые дни масса реагировала на все очень спокойно, возможно, что она еще относилась ко всему недоверчиво.

Впоследствии, убедившись в самом факте переворота, она поняла его по-своему. Она чутким инстинктом поняла, что с уходом царской власти лопнули вековые традиции, на которых зиждились основы российской государственности. Она увидела, что новая власть в лице Временного правительства есть не власть, а лишь ее пародия, и что ее авторитет равнялся нулю. Она предоставлялась сама себе, личным интересам, отстранявшим далеко в сторону успех войны и вообще чувство святого долга перед отечеством. Спасти пошатнувшуюся ее душу могли только искреннее горячее слово патриотизма и разумные, строгие мероприятия правительства. Но этого не было. Вместо патриотического слова пришло слово пораженчества и слово ненависти к своим. Правительство позорно пошло по пути тех, кому нужна была Россия, но не великая и могучая, а оголенная, оскорбленная и униженная.

Офицеры полка, как и вообще все офицерство, за единичными исключениями, отнеслось к перевороту не сочувственно. Однако привыкшее к повиновению офицерство безропотно подчинилось новой власти. К сожалению, последняя не учла ценности этого важного элемента и не только не позаботилась о его сохранении, но, подчиняясь толпе, руководимой немецкими и большевистскими агентами, всячески нас третировала. Временное правительство избрало нас козлом отпущения за вековые ошибки нашей истории.

Нас унизили, нам «плюнули в душу», но мы зорко продолжали смотреть вперед на врага, уже почувствовавшего трупный запах разлагающейся России.

Но в самом начале положение в полку, как и во всей армии, оставалось терпимым, пока во взаимоотношениях между офицерами и солдатами не была создана пропасть.

– Царь отрекся от престола, – говорил своей роте капитан Бакрадзе, – но у нас осталась Россия. Надо ее беречь и защищать, как прежде. На основании вышедшего приказа вы меня должны называть по чину, то есть господином капитаном, а я каждого из вас должен величать на «вы». Называйте меня, как хотите: «господинчиком» или «господином». Я буду придерживаться нового устава, но кто из вас согрешит против службы, не взыщи, если кого взгрею на старый лад, – так примерно говорили все офицеры своим людям, и ни в одной роте по этому поводу никаких недоразумений не произошло. Но, к сожалению, не у всех офицеров нашлось достаточно твердости духа, сознания долга и, я бы сказал, моральной чистоты. Во имя шкурных интересов, легкой популярности, раболепства перед толпой часть офицерства заделалась в так называемых оппортунистов.

Несмотря на стойкость офицерской среды, оппортунизм в ней принимал до некоторой степени эпидемический характер. Этой болезнью не стеснялись болеть и вчерашние генерал-адъютанты, командующие фронтом, и так далее, включительно до рядового офицерства.

Такими оппортунистами в полку оказались штабс-капитан Кондахчиани и поручик Тутунов.

– Ты, Кондахчиан, говоришь солдатам глупости. Одумайся во имя того креста, что висит у тебя на груди. А вас, поручик Тутунов, предупреждаю, что если вы не перестанете, как попугай, повторять перед людьми разлагающие армию лозунги, то я лично расправлюсь с вами! – кричал нервный подполковник Руссов.

К чести первого, в нем вовремя заговорила совесть, но второй свои выходки повторил не раз.

Если сравнивать разложение Кавказской армии с целым Западным фронтом, то у нас на Кавказе эти события прошли значительно глаже. Я лично объяснял это большой удаленностью Кавказского фронта. События к нам доходили уже в готовом виде. Кроме того, на окраинах русские люди живут всегда дружнее. Но самой главной причиной было то, что агитаторы всех толков и направлений к нам на фронт пробирались в значительно меньшем количестве.

Если с внешней стороны, как могло показаться на первый взгляд, революция не подорвала устоев Кавказской армии, то сердцу ее еще с первых же дней была нанесена смертельная рана. Командующий Кавказской армией генерал Юденич покинул пост. Виновник славы и побед Кавказских полков не мог согласиться с реформами Временного правительства, и мы лишились вождя, и тем дальнейшая судьба Кавказской армии была предопределена. По всей вероятности, новая власть считалась больше с генералами от революции, чем с генералами от стратегии.

В командование армией вступил командир 2-го Туркестанского корпуса генерал Пржевальский. Также был отстранен от командования корпусом генерал Калитин. Его должность занял начальник 39-й дивизии генерал Ляхов. В командование 39-й дивизии вступил Генерального штаба генерал Карнаухов.[253] Перемены в командовании коснулись и полков. По причине недовольства солдат были отстранены от командования командир Кубинского полка полковник Якубович и командир Дербентского полка полковник Демяник.[254] Проводы последнего носили весьма бурный характер. Под солдатские крики неудовольствия и свистки полковник Демяник покидал свой полк. Едва он проделал несколько сот шагов (из Челика), как в него одной группой было произведено до десяти выстрелов. Повернув коня, полковник галопом подъехал к стрелявшим:

– Стрелять не умеете, мерзавцы! – крикнул он на них. Доблесть полковника Демяника произвела на всех сильное впечатление. При наступившей тишине полковник повернул коня и, пойдя тем же галопом, исчез за поворотом дороги в направлении Чорса.

В командование нашим полком вступил герой Далан-Геза славный бакинец полковник Даниель-Бек Пирумов.[255]

Образовавшиеся при частях комитеты своей деятельностью не нарушили главных основ быта и существования армии. Они не оказались проводниками идей создавшегося в Петрограде Совета солдатских и рабочих депутатов, который, в сущности, являлся не чем иным, как претендентом на власть и центром разложения всей армии. Как я уже заметил, в силу условий прифронтовой жизни войск, а отчасти и боевой спайки офицеров и солдат, комитеты в общем правильно поняли свою задачу. Их деятельность касалась лишь хозяйственной части, и в этой области они оказались даже полезными. Первоначально в комитеты выбирали людей, облеченных доверием солдатских масс. Я помню первый комитет моей пулеметной команды, куда попали, безусловно, лучшие люди.

Пущенные в полку ложные слухи о том, что офицерами при хозяйственной части получалось довольствие в неограниченном размере, были опровергнуты полковым комитетом. Комиссия, назначенная для проверки отчетности по хозяйственной части, состоявшая из самих солдат, нашла, что нескольким офицерским семьям, живущим в Сарыкамыше, выдавались пайки, за что с них производилась, согласно правилам, соответствующая денежная удержка. После этого случая доверие к офицерам еще больше возросло. С внешней стороны казалось, что кризис государственного переворота начал в армии проходить. К сожалению, это затишье оказалось прологом к приближавшейся российской катастрофе. Разраставшаяся анархия, неутомимая и, признаться, систематическая работа в тылу большевиков начали проникать на фронт. Нас усиленно начинают посещать агитаторы всех оттенков красного цвета. Первые из них не отличались ни способностями, ни силой внушения. Видно было, что судьба выбросила их на эти роли совершенно случайно.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.