1.

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1.

В годы Второй мировой войны Антон Иванович Деникин написал один интереснейший документ – исторический очерк о том, как некоторые из русских военнопленных сменили свою форму на германскую.

Благодаря Дмитрию Леховичу, автору книги «Белые против красных», этот маленький кусочек из творчества выдающегося русского генерала и писателя дошел до нас впервые в 1992 г.

Я привожу его полностью в том виде, в каком он был опубликован тогда, потому что, смею вас заверить, его больше никогда не публиковали…

«В последнюю войну на востоке наблюдалось явление, до сих пор в истории международных войн небывалое. Германское командование для пополнения своих рядов обратилось к формированию частей из захваченных пленных, а также из населения оккупированных областей России. Столь рискованный опыт оказался возможным в результате отрыва русского народа от власти, извратившей своей окаянной практикой самые ясные основы национального самосознания.

Очутившись в плену, русские с первого же дня попадали в невыносимые условия, неизмеримо худшие, нежели для пленных всех других воюющих держав. И не только в первое время, когда, может быть, трудно было организовать прием столь неожиданно большого числа людей, но и во все последние годы.

Их гнали по дорогам, не считаясь с расстоянием и человеческой возможностью, без пищи и питья. И когда кто-либо от чрезмерной усталости падал или, желая утолить невыносимую жажду, наклонялся над придорожной канавой, его приканчивала стража штыком или пулею… Их держали по много суток под открытым небом во всякую погоду, иногда в снегу, в отгороженных колючей проволокой пространствах, в ожидании не хватавших транспортных средств. И тоже без всякой еды и что хуже – без воды… Ими набивали поезда, состоявшие из открытых платформ, на которых в спрессованном положении без возможности шевелиться они находились по 3 – 4 дня. В этой дышащей испражнениями человеческой массе среди живых стояли торчком и мертвые…

Мне рассказывал француз, вернувшийся из плена и лагерь которого находился по соседству с русским, что, когда к их расположению подъехал один из таких поездов, русские военнопленные буквально закостенели, не могли двигаться. Немцы отрядили французов, которые стали переносить русских на руках и носилках. Живых клали на пол в бараках, мертвых сбрасывали в общую яму…

Русских пленных, говорил другой француз, легко узнать по глазам: глаза у них особенные. Должно быть, от страдания и ненависти. В русских лагерях жизнь была ужасна. Многие бараки, особенно в первое время, – с прогнившими крышами. Ни одеял, ни подстилки на нарах. Грязь и зловоние. Обращались немцы с русскими пленными хуже, чем со скотом. Голод свирепствовал необычайный. В пищу давали от 100 до 200 грамм хлеба и один раз в день горячую грязную бурду с небольшим количеством картофеля, который бросали в огромный общий котел прямо из мешков, не только с шелухой, но и с землей. Иногда картошку заменяли шмыхом – отбросами сахарных заводов. Кормили продуктами, оставленными при отступлении большевиками, которые перед тем обливали их керосином. Эту тошнотворную дрянь ели. С отвращением и проклятием, но ели, чтобы не умереть с голоду. При этом ввиду отсутствия посуды приходилось хлебать из консервных банок, из шапок или просто пригоршнями.

Малейший протест вызывал расстрел. Бессильные люди бродили как тени. Многие доходили до такой степени истощения, что сидя под солнечной стеной барака, не имели сил подняться, чтобы дойти до бочки с водой, чтобы утолить жажду. Немецкая стража, собирая для поверки, подымала и подгоняла их палками.

Часто случались эпидемии дизентерии. Больным никакой помощи не оказывалось, им предоставляли медленно умирать. Каждое утро немецкие санитары в специальной одежде и масках заходили в бараки и баграми вытаскивали трупы, которые сваливали, как падаль, в общие ямы. Около каждого русского лагеря в таких «братских» могилах нашли упокоение десятки тысяч русских воинов.

Пленным всех народностей приходило на помощь их правительство и Красный Крест. Русские же ниоткуда не получали, ибо московская власть в международном Красном Кресте не состояла, и советские воины были брошены на произвол судьбы своим правительством, которое всех пленных огульно приказало считать «дезертирами» и «предателями». Все они заочно лишались воинского звания, именовались «бывшими военнослужащими» и поступали на учет НКВД, так же как и их семьи, которые лишались продовольственных карточек.

Об этом известно было в лагерях, и это обстоятельство еще более отяжеляло душевное состояние военнопленных, которые не только материальной, но и моральной поддержки ниоткуда получить не могли. Они чувствовали себя в безвыходном тупике, обреченными на медленную гибель.

При таких условиях, когда немецкое командование предложило этим людям, обратившимся в живые скелеты, нормальный военный паек своих солдат, чистое белье и человеческое отношение, многие согласились одеть немецкий мундир, тем более что им было объявлено, что из них будут формировать части для тыловой службы и работы.

Пусть, кто может, бросит в них камень…

Однажды в тот захолустный французский городок на берегу Атлантического океана, где я прожил годы немецкой оккупации, прибыл русский батальон. Прибыл совершенно неожиданно и для нас, и для самих «добровольцев», которых немцы посадили в поезд в Западной России, места назначения не объявили и везли без пересадок, не выпуская со станций, до конечного пункта. Среди них были люди разного возраста – от 16 до 60 лет, разного социального положения – от рабочего до профессора, были беспартийные, комсомольцы и коммунисты.

Эти люди толпами приходили ко мне, а когда германское командование отдало распоряжение, воспрещающее «заходить на частные квартиры», пробирались впотьмах через заднюю калитку и через забор поодиночке или небольшими группами. Длилось наше общение несколько месяцев, пока батальон не перебросили на фронт, против высаживающихся англо-американцев.

Говорили обо всем: о советском житье, о красноармейских порядках, о войне, об укладе жизни в чужих странах, и прежде всего о судьбе самих посетителей. Была в ней одна общая черта, выраженная советской жизнью и условиями плена – камуфляжа. Еще перед сдачей все коммунисты и комсомольцы зарывали в окопе свои партийные и комсомольские билеты и регистрировались в качестве беспартийных. Многие офицеры, боясь особых репрессий, срывали с себя знаки офицерского достоинства и отличия и заявляли себя «бойцами». Стало известно, что семьи «без вести пропавших» продолжают получать паек, а семьи плененных преследуются, и многие, попав в плен, зарегистрировались под чужой фамилией и вымышленным местом жительства. Когда вызвали «добровольцев»-казаков, записывались казаками и ставропольцы, и нижегородцы, и плохо говорившие по-русски чуваши…

В толпе всегда мог оказаться доносчик, и потому вопросы, которые мне задавали, хотя и были часто весьма деликатными, облекались в самые безобидные формы. В этом искусстве подсоветские люди весьма преуспели… Между нами происходили разговоры вроде следующего:

– А далеко ли отсюда до испанской границы?

– Сто километров.

– И все лесом?

– Последняя треть пути безлесная.

– На границе французы?

– Нет, границу охраняют, и весьма бдительно, немцы.

Один только раз кто-то, не то по простоте, не то по умыслу, нарушил нейтральный тон наших бесед, задав мне вопрос:

– Скажите, генерал, почему вы не идете на службу к немцам? Ведь вот генерал Краснов…

– Извольте, я вам отвечу: генерал Деникин служил и служит только России. Иностранному государству не служил и служить не будет.

Я видел, как одернули спрашивающего. Кто-то пробасил: «Ясно».

И никаких разъяснений не потребовалось.

Не было ни одной группы посетителей, не проходило ни одного дня, чтобы мне не задавали с нескрываемой скорбью сакраментальный вопрос:

– Как вы думаете, вернемся мы когда-нибудь в Россию? Видно было, что никто уже не верит в победу немцев, и у меня перед большой картой, на которой линия фронта неизменно и быстро продвигалась на запад, толпились люди, испытавшие, видимо, двойное чувство: подсознательной гордости своей родиной и своей армией и… страха за свою судьбу.

Приходили ко мне и малыми группами сжившихся между собой друзей, и тогда разговор терял свой условный характер и становился доверительным. Приходили старики – участники белого движения, которые ни в чем не изменились за 25 лет большевистского режима… Приходило много молодежи, мало по-настоящему образованной, с превратными понятиями, но развитой больше, чем было в наше время, любознательной и ищущей. Они не скрывали от меня, что состояли в комсомоле; но, видимо, при столкновении с внешним миром глаза их открывались и коммунистическая труха спадала с них легко… Большинство уверяли, что поступили в комсомол только потому, что иначе «не было никакого выхода в жизни».

Приходили разновременно и два коммуниста. Один – офицер – пытался даже доказывать коммунистические «истины», явно зазубренные из краткого конспекта истории партии, и похваливался советской «счастливой жизнью». Но, уличенный в неправде, сознавался, что пока ее нет, но будет… Другой коммунист, более скромный, нерешительно оправдывался в своей принадлежности к партии.

Я спросил:

– Скажите, чем объяснить такое обстоятельство: вам известно, что, если бы немцы узнали, что вы коммунист, вас бы немедленно расстреляли. А вы не боитесь сознаться в этом?

Молчит.

– Ну, тогда я за вас отвечу. Перед своими советскими вы не откроетесь, потому что 25 лет вас воспитывали в атмосфере доносов, провокации и предательства. А я, вы знаете, хоть и враг большевизма, но немцам вас не выдам. В этом глубокая разница психологии вашей – красной и нашей – белой.

Из длительного общения с соотечественниками в немецких мундирах я вынес совершенно определенное впечатление, что никакого пафоса борьбы русско-германского сотрудничества среди них в огромном большинстве нет и в помине. Просто люди попали в тупик и искали выхода. В тупик между ужасными условиями концентрационных лагерей и огульной советской властью пленных как «дезертиров» и «предателей», со всеми вытекающими отсюда последствиями. Так, по крайней мере, все они думали.

Но все, положительно все, испытывали страшную тоску по родине, семье и дому. Невзирая на все тяготы советской жизни, невзирая на ожидающие их кары, многие готовы были вернуться в Россию при первой возможности. Отрицательное отношение к немцам не только высказывалось у меня, в четырех стенах, но и выносилось на улицу, в кабаки, где русские люди братались с французами, запивали свое горе и громко, открыто поносили «бошей». Где полупьяный казак, заучивший нескольк о французских слов, показывая на свой мундир, говорил:

– Иси – алеман! И потом, рванув за борт, показывая голую грудь:

– Иси – рюсь!

Надо сказать, что большинство чинов этого батальона были пленные 1941 – 1942 годов – времени поражения Красной Армии и исключительно тяжелого режима концентрационных лагерей, и потому с несколько пониженной психофизикой.

В своих собеседниках я видел несчастных русских людей, зашедших в тупик, и мне было искренне жаль их. Они приходили ко мне, ища утешения. Великодушие со стороны «отца народов» я им, конечно, сулить не мог, но с полным убеждением заверял, что всякая другая русская или иностранная власть осудит, но простит. Если только… во благовремение они вырвутся из немецкого мундира…

Общей была решимость, когда приблизятся союзники, перебить своих немецких офицеров и унтер-офицеров и перейти на сторону англо-американцев. В этой решимости их укрепляло еще то обстоятельство, что в расположение русских частей сбрасывались союзными аэропланами летучки с призывом не сражаться против них и переходить на их сторону и с обещанием безнаказанности.

Когда они спрашивали меня, можно ли верить союзникам, я с полной искренностью и убеждением отвечал утвердительно, потому что мне в голову не могло прийти, что будет иначе… Большинство русских батальонов при первой же встрече сдалось англичанам и американцам».

Судя по этим строкам, Антон Иванович был потрясен встречами с советскими военнопленными. Дмитрий Лехович написал следующее: «И несмотря на свое бескомпромиссно-отрицательное отношение к русским эмигрантам, коллаборировавшим с немцами, в этом новом явлении русских военнопленных в германских мундирах Деникин видел просто русских людей, попавших в великую беду, и отнесся к ним сердечно, хотя к внешней их оболочке – отрицательно».