3. Краевед-киевлянин в ПВЛ
3. Краевед-киевлянин в ПВЛ
Одним из наиболее сложных, до конца не разрешенных вопросов изучения ПВЛ остается проблема «авторства Нестора» и, более широко, выделения авторов отдельных сюжетов и существования различных редакций ПВЛ. Отсылая интересующихся к последнему по времени, наиболее полному историографическому обзору этой темы, представленному в работе А. Г. Кузьмина[43], можно констатировать согласие большинства исследователей в невозможности отождествить Нестера/Нестора, создателя «Чтений о Борисе и Глебе» и «Жития Феодосия», с автором ПВЛ из-за противоречий в изложении и освещении одних и тех же фактов. Более того, представленные в ПВЛ главы «Жития Феодосия», которые в Успенском сборнике XII–XIII вв. и в Патерике Киево-Печерского монастыря маркированны именем Нестера/Нестора, отличаются и по своей лексике, что только увеличивает сомнения в идентичности их автора.
И всё же такое единодушие по одной из кардинальных проблем источниковедения вызывает желание если не решить ее (что в настоящее время представляется нереальным), то хотя бы наметить возможные пути к такому решению в дальнейшем. Сложность в том, что древнейший, но не лучший список ПВЛ, представлен Лаврентьевской летописью 1377 г.[44], тогда как более полный, Ипатьевский, известен в списке только начала второй четверти XV в., т. е. оба они несут на себе отпечаток многочисленных изъятий, вставок, а главное — недатированных редакторских правок и переработок более ранних списков. Попытка А. А. Шахматова использовать для реконструкции раннего этапа древнерусского летописания НПЛ, продержавшись довольно долго в отечественном летописеведении благодаря авторитету исследователя, в конечном счете была оставлена, как несостоятельная, равно как и его идея о трех редакциях ПВЛ, поскольку наблюдения за списками убеждают, что Лаврентьевский (с записью Сильвестра) и Ипатьевский изводы представляют одну и ту же редакцию, отличающиеся только своими сокращениями общего архетипа. Последнее обстоятельство позволяет использовать для анализа именно Ипатьевский вариант, как более полный, обращаясь к Лаврентьевскому только по мере необходимости.
В этой ситуации было бы логично начать изучение текста ПВЛ с конца, как археолог снимает и разбирает более поздние напластования, чтобы добраться до ранних, т. е. вычленяя поздние вставки и «расслаивая» текст. Однако столь естественный путь оказывается трудноисполнимым потому, что неизвестно, где именно заканчивается текст произведения, названного «Повестью временных лет», поскольку не только «запись Сильвестра», но и сообщение о его смерти в 6631/1123 г. не совпадают со сколько-нибудь ощутимым рубежом летописания. Кроме того, в отличие от археологического объекта, где отложившиеся слои имеют свои индивидуальные характеристики, позволяющие выявлять их позднейшие нарушения, литературный текст подвергается не механическому воздействию, а смысловой и стилистической обработке, внедряющей в ранние сюжеты анахроничные термины и излюбленные синтагмы позднего редактора-обработчика. Собственно говоря, только эти лексемы и синтагмы, неоднократно всплывающие в тексте, и дают возможность производить с большим или меньшим успехом то «расслоение», о котором идет речь, причем лишь там, где они не стерты последующими редакторами и сводчиками.
Вот один из таких примеров.
Среди разнообразных и разновременных текстов ПВЛ внимание исследователей всегда привлекали краткие пояснения, связанные с Киевом, его топографией и его жителями, имена которых давали возможность датировать их 70-ми гг. XI в. Такие дополнения имеются в тексте рассказа первой мести Ольги в ст. 6453/945 г. (дубл.), где упоминание дворов «Никифорова» и «Чюдина» позволили в свое время М. Н. Тихомирову сопоставить эти имена с лицами, указанными в заголовке «Правды Ярославичей» («Правда оуставлена роуськои земли, егда ся съвокоупилъ Изяславъ, Всеволодъ, Святославъ, Коснячко, Перенег, Микыфоръ кыянинъ, Чюдинъ, Микула»), приурочив ее появление к переносу останков Бориса и Глеба в 1072 г., а затем и связать всё это с событиями 1068 г. в Киеве[45].
Столь же важным хронологическим ориентиром оказывается упоминание в ст. 6390/882 г. церкви св. Ирины, построенной Ярославом после 1037 г., как можно понять из ст. 6545/1037 г., которая, будучи написана безусловно позднее 1054 г., является своего рода итогом строительной деятельности этого князя [Ип., 139–141]. Важность таких «краеведческих» примет для выяснения авторской структуры и внутренней хронологии ПВЛ не подлежит сомнению, однако до сих пор они не стали объектом специального исследования. Никто не попытался проследить их, насколько то возможно, по всему тексту ПВЛ, в том числе и в ее недатированной части, где история Киева напрямую связана с историей полян так что остается неясным, представляют ли такие привязки событий к топографии более позднего Киева своего рода глоссы, вошедшие в предшествующий текст, или ему синхронны.
Расширяя наблюдения над фрагментами текста, в которых встречаются подобные топографические указания, легко обнаружить обязательно присутствующие здесь же устойчивые стилистические обороты (синтагмы) пояснительного типа «бе бо тогда…», а вместе с ними часто и полемику с «невегласами», например, по поводу «перевозника Кия», места действительного крещения Владимира или «коней медяных», которые он вывез из Корсуня. Всё это позволяет, во-первых, выделить тексты, в которых такие признаки оказываются вставными, дополняющими уже существовавший ранее текст, а, во-вторых, выводит на тексты, принадлежащие перу этого «краеведа», время жизни которого приведенными выше примерами определяется не ранее конца 60-х гг. XI в. Речь, таким образом, может идти об одном из авторов ПВЛ, условно названным мною «краеведом-киевлянином», который жил во второй половине XI и в первой четверти XII в. в Киеве, и чье во многом определило наши представления о древнейшей эпохе русской истории.
Наиболее ярко и определенно характер его работы в недатированной части ПВЛ проявился в истории полян, насыщенной толкованиями легендарных топонимов Киева, и полемике о Кие, эпониме его родного города, который вовсе не был «пере-возником», а «княжаше в роду своем» [Ип., 7–8], в последующей истории обров и дулебов, которая завершается характерным замечанием, что «есть притча в Руси и до сего дни». Эта синтагма «и до сего дни», воспринимаемая многими исследователями в качестве некоего хронологического рубежа[46], тесно связана с творчеством «краеведа», возникая по поводу улутичей и тиверцев, которые «седяху по Бугу и по Днепру и приседяху к Дунаеви». Так как последний фрагмент, посвященный происхождению полян, деревлян, радимичей и вятичей безусловно разорвал текст, начинающийся словами «поляномъ живущимъ особе, якоже ркохом» и продолжающийся «имеяхуть бо обычая своя», вопрос о принадлежности последнего «краеведу» может быть решен пока только предположительно, как и в отношении вставки из Георгия Амартола[47], хотя замечание «яко же и ныне при насъ половци законъ держать отець своихъ» указывает, скорее всего, уже на XII в. Более определенно его руке принадлежит продолжение рассказа о полянах и «козарех», традиционно заканчивающегося сентенцией, что «володеють бо козары русьтии князи и до днешняго дне» [Ип., 12].
Тот факт, что в основание дошедшей до нас редакции ПВЛ была положена история «земли полян» с ее центром в Киеве, не вызывает сомнений уже потому, что эта история прослеживается и далее в рассказе о приходе «варягов», первыми вестниками которых являются Аскольд и Дир, затем — Олег, выступающий законным преемником династии Полянских князей, после чего поляне, как известно, становятся «русью».
Не имея фактов, прямо указывающих на авторство «краеведа» в изложении легенды о призвании «варягов», т. е. наличия излюбленных им синтагм, я всё же считаю возможным отнести на его счет сюжет о Рюрике с братьями, которые «придоша къ словеномъ первее» [Ип., 14], в то же время оставляя открытым вопрос о принадлежности ему комментария к этнониму «русь», уже непонятного читателю XII вв. и объясняемого при помощи лексемы «варяги» («сице бо звахуть ты варягы „русь“, яко се друзии зовутся „свее“, другии же „урмани“, „аньгляне“, „готе“, — тако и си»), которое ставило «русь» в один ряд с другими этносами Северной Европы, хотя явное противоречие между утверждением, что «от техъ варягь прозвася Руская земля», и сообщением о приходе Рюрика с братьями в Новгородскую землю, которая никогда не называлась «Русью», указывает на возникновение данной концепции в Киеве, а не в Новгороде на Волхове.
Интерес «краеведа-киевлянина», направленный на упорядочение истории его родного города и окружающей его земли, особенно ярко проявился в полностью переработанной им ст. 6390/882 г., насыщенной киевскими топонимами и привязками событий к современным ему ориентирам, начиная с «гор Киевских», на которых, судя по всему, уже после него появился апостол Андрей, и кончая церквами св. Николая и св. Ирины [Ип., 16–17]. Стоит заметить, что в естественном продолжении ее текста под 6392/884 г., сообщающего о походе Олега на «севяр» или «севереан», содержится синтагма «азъ имъ противень», которая второй раз использована в ст. 6586/1078 г., будучи вложена в уста Бориса Вячеславича, безусловно, «краеведом», поскольку в описании битвы на Сожице, предшествующей битве на Нежатине ниве, в числе павших ее участников перечислены имена ранее названных им киевлян: «Тоукы, Чюдин брат» и «Порей» [Ип., 291].
Методы «краеведа», используемые им при обработке уже имевшегося текста и для его адаптации к собственно Киеву, проступают и в ст. 6406/898 г., излагающей «Сказание о грамоте словенской», как назвал это произведение А. А. Шахматов. Она начинается объяснением киевского топонима «Угорское», происходящего якобы не от «угора», т. е. ‘высокого берега’, а от «угров» («идоша угре мимо Киевъ горою, еже ся зоветь ныне Угорьское, и пришедше к Днепру, сташа вежами; беша бо ходите яко и половой» [Ип., 17–18]). Благодаря этой фразе, которая так затрудняла А. А. Шахматова в его реконструкциях «Сказания о преложении книг»[48], мы видим, с одной стороны, объяснение топонима, уже известного читателю по ст. 6390/882 г., а с другой — получаем возможность, благодаря сравнению угров с половцами, не только отнести обработку текста ко времени не ранее конца XI в., но и связать с этим автором дополнение к интерполяции из хроники Амартола в недатированной части ПВЛ о нравах народов от «яко-же се и ныне при насъ половци законъ держать отець своихъ кровь проливати, а хвалящеся о семь, и ядуще мертвечину и всю нечистоту, хомякы и сусолы; и поимають мачехы своя и ятрови, и ины обычая отець своихъ» [Ип., 11–12], что было отмечено выше.
Однако в данном случае не так примечательна сама статья о «грамоте словенской», как страстное к ней дополнение, утверждающее тождество «словенского» и «руского» языков, принадлежащее этому же автору. В эмоциональной заметке, где Мефодию отводится роль только «настольника Андроникова», «просвещение словен» (а от них — «руси») связано с апостолом Павлом: «ту бо есть Илурикъ, его же доходилъ апостолъ Павелъ; ту бо бяша словени первее; темь же словеньску языку учитель есть Павел; от него жеязыка и мы есме русь; тем же и намь, руси, оучитель есть Павелъ апостол… от варягь бо прозвашася русью, а первее беша словене», и пр.
[Ип., 20]. Этот постулат об отсутствии прямой апостольской проповеди на Руси прослеживается и далее в текстах «краеведа», подтверждая, с одной стороны, введение именно им в киевское летописание фигуры Рюрика и «варягов», а с другой — более позднее включение в недатированное «введение» ПВЛ легенды об апостоле Андрее, прямо опровергающей постулаты «краеведа».
История похода Олега на Царьград в 907 г. также несет на себе явственный отпечаток индивидуальности этого автора, который дважды использовал текст Продолжателя хроники Георгия Амартола[49] для описания ужасов нашествия «росов» — в ст. 6415/907 г. и в ст. 6449/941 г., слегка их разнообразив, а конструируя текст «договора 907 г.», ввел в него имена наиболее важных городов киевской Руси первой половины XII в., на которые греки якобы обязаны давать «слебное». Трудно сказать, был ли он автором всего этого текста вместе с анекдотом о парусах, однако ему должно принадлежать определение Олега «вещим», поскольку здесь им использована редкая лексема «невеголось», встреченная только в его текстах: «бяху бо людие погани и невеголось» [Ип., 23]. Думаю, что именно им при переработке легенды о смерти Олега было сделано необходимое пояснение о коне и предсказании волхвов — сюжет, к которому он и в последующем будет не раз возвращаться в ст. 6532/1024 и 6579/1071 гг., «бе бо преже въпрошалъ волъхвовъ кудесникъ: от чего ми есть оумьрети» [Ип., 28]. Естественно, по смерти князя «краевед» не преминул заметить, что «погребоша и на горе, иже глаголеться Щековица; есть же могила его до сего дни, словеть могила Ольгова, и бысть всехъ леть его княжения 33» [Ип., 29], после чего привел большую выписку из хроники Амартола об Аполлонии Тианском.
Как полагал А. А. Шахматов, для описания похода Игоря в 941 г. на Константинополь автор использовал два переводных греческих текста — Продолжателя Амартола и «Житие Василия Нового»[50], однако «краеведу» с уверенностью можно усвоить только ст. 6452/944 г., содержащую оригинальный рассказ на тему похода 941 г., и новеллу о ратификации договора 6453/945 г. В пользу этого говорит комментарий относительно «церкви Ильи», как видно, совершенно неизвестной киевлянам конца XI в., поскольку потребовалось указать ее местоположение, «яже есть над ручьем», и ее значение «се бо бе сборная церкви, мнози бо беша варязи хрестьяни», готовя читателя, таким образом, к рассказу о варягах-мучениках, с чем перекликался и «холъм, кде стояше Перун» [Ип., 42], хотя, как следует из текста, идол будет поставлен Владимиром только через 45 лет, чтобы «осквернися требами… холмъ тъ» [Ип., 57].
Трудно сказать определенно, был ли «краевед» автором данного описания (что мне представляется весьма вероятным) или только его обработчиком, однако появление Перуна среди «ру-си» с германоязычными именами, так же как утверждение его культа именно Владимиром, заставляет полагать, что картины русского язычества в обоих случаях принадлежат одному автору и, соответственно, одинаково не аутентичны. В то же время синтагма «конецъ Пасыньце беседы и козаре» указывает на бесспорную порчу имеющегося текста, поскольку лексема «беседа» никогда не обозначала в древнерусской письменности ‘улицы’. Скорее всего, перед нами здесь случайно внесенная с полей маргиналия, связанная с «пастырской беседой [„о“, „и“, „для“, „по поводу“] хазар», но никак не обозначавшая «место в Киеве»[51].
История смерти Игоря, представленная в Ипатьевском и Лаврентьевском списках ПВЛ в усеченном виде, как о том можно судить по НПЛ, в отличие от них содержащей перечень даней, отданных Игорем Свенельду, из-за чего и возникло недовольство его собственных дружинников («Игорь же седяше в Киеве княжя, и воюя на древяны и на угличе; и бе у него воевода, именемь Свенделдъ; и примучи углече, възложи на ня дань, и вдасть Свеньделду <…> и дасть же дань деревьскую Свенделду, и имаше по черне куне от дыма; и реша дружина Игореве: се далъединому мужеве много» [НПЛ, 109]), подводит читателя к безусловно заимствованному откуда-то тексту о мести Ольги[52]. Так в ст. 6453/945 г. (дубл.) безусловным дополнением «краеведа» является фрагмент, объясняющий причину гибели Игоря и его дружинников и сообщающий о местонахождении Ольги, Святослава, Свиндельда и Асмуда, причем последний персонаж назван впервые: «бе бо ихъ (т. е. дружинников. — А. Н.) мало; и погребен бысть Игорь; и есть могила его у Искоростиня города в Деревах и до сего дни; Ольга же бяше в Киеве съ сыномъ своимъ детьскомъ Святославомъ, и кормилец бе его Асмудъ, и воевода бе Свинделдъ, тоже отец Мстишин» [Ип., 43].
Особого внимания заслуживает комментарий «краеведа» к рассказу о первой мести Ольги, дающий возможность более точно определить время его появления. Речь идет о том, почему деревлянские послы «приста под Боричевомъ в лодьи: бе бо тогда вода текущи возле горы Кьевьскыя, и на Подоле не седяхуть людье, но на горе; город же бяше Киевъ, идеже есть ныне дворъ Гордятинъ и Никифоровъ, а дворъ княжь бяше в городе, идеже есть ныне двор Воротиславль и Чюдинъ, а перевесище (о котором ничего нет в тексте, заставляя подозревать его в числе очередных сокращений. — А. Н.) бе вне города, и бе вне города дворъ теремный и другый, идеже есть дворъ демесниковъ, за святою Богородицею над горою, бе бо ту теремъ каменъ» [Ип., 43–44]. Если упоминание церкви св. Ирины в ст. 6390/882 г. датировало работу «краеведа-киевлянина» эпохой после Ярослава, поскольку о строительстве этого храма сообщалось под 6545/1037 г. [Ип., 139], то в данном случае, следуя за М. Н. Тихомировым, можно попытаться рассмотреть более подробно описываемую ситуацию и сам комментарий.
Важной приметой, указывающей на время, после которого в текст о первой мести Ольги были внесены эти дополнения, служат имена «Чюдина», этим же «краеведом» в ст. 6580/1072 г. отмеченного в качестве наместника Изяслава Ярославича в Вышгороде, однако в подчеркнуто отдаленном прошлом («бе бо тогда держа Вышегород Чюдинъ, а церковь Лазорь» [Ип., 172]), и «Никифора», в качестве «Микифора кыянина» фигурирующего вместе с тем же «Чюдином» в заглавии известной «Правды Ярославичей», создание которой обычно датируют 1072 г. («Правда оуставлена Роуськои земли, егда ся съвокоупилъ Изяслав, Всеволодъ, Святославъ, Коснячко, Перенегъ, Микыфоръ Кыянин, Чюдинъ, Микула»[53]).
В числе «уставлявших» данную «Правду…» назван еще один киевлянин, также знакомый «краеведу» — «Коснячко», упомянутый им в ст. 6576/1068 г. ПВЛ в качестве киевского воеводы вместе с братом Чудина, «Тукы», по-видимому, начальником дружины Изяслава [Ип., 160]. Если вслед за П. В. Голубовским, М. А. Дьяконовым и М. Н. Тихомировым[54] идентифицировать «Микулу» перечня «Правды Ярославичей» со «старейшиной городников» (т. е. городовой стражи) в Вышгороде «Николой», названном в чуде о хромом и немом «Сказания о чудесах святых страстотерпцев Христовых Романа и Давида» («и бяше чловекъ Вышегороде стареиши на огородьникомъ, зовомъ же бяше Жьданъ по мирьскоуму, а въ хрыцении Никола»[55], то в «краеведе-киевлянине» можно уверенно полагать современника событий 1068–1072 гг., о которых он писал много лет спустя («бе бо тогда держа Вышеград Чюдин»), и, безусловно, после 1078 г., когда в битве «на Съжице» в числе убитых назван «Тукы, Чюдинь брат» [Ип., 191].
В этом плане особенно любопытно выглядит его утверждение, что во времена Ольги на Подоле люди «не сидели» из-за высокого стояния уровня Днепра. Представить такую ситуацию довольно трудно, однако именно этот факт был полностью подтвержден археологическими исследованиями на киевском Подоле в 70-х гг. нашего столетия, когда удалось вскрыть двенадцатиметровую толщу отложений с несколькими строительными горизонтами. Остатки деревянных срубов позволили получить надежные серии дендрологических датировок, которые показали отсутствие населения на Подоле между 913 и 972 гг. из-за высокого стояния весенних паводков[56]. Каким образом человек, живший в Киеве спустя полторы сотни лет после указанных событий, пусть даже интересующийся стариной, мог столь точно отразить гидрологическую ситуацию, остается для меня загадкой, заставляя предположить, что в его руках были какие-то записи конца X в., о которых мы ничего не знаем, — единственный факт, подтверждающий существование хроник более раннего, чем ПВЛ, времени.
Следующим комментарием «краеведа» оказывается пояснение к имени деревлянского князя — «бе бо ему имя Малъ, князю деревьскому», что служит свидетельством неясности этой фигуры и его имени уже для него самого, а также принцип распределения дани с «деревлян» («две части идета Киеву, а третья Вышегороду к Ользе; бе бо Вышегородъ Ольжинъ город» [Ип., 48]), заставляя вспомнить, что «Ольжиным» (т. е. принадлежащем не Ольге, а Олегу Святославичу) Вышгород был в 10-х гг. XII в. (в мае 1115 г. Олег Святославич принимал в Вышгороде у себя князей и духовенство в связи с перенесением в им же выстроенный новый храм Бориса и Глеба мощей этих святых), будучи получен им в 1113 г., по-видимому, за отказ в пользу Владимира Мономаха от Киева, на который Олег имел преимущественное право по старшинству.
Такие поясняющие вставки в цельный массив повествования о мести Ольги только подчеркивают его внутреннее единство, контрастирующее архаичностью своего языка и стиля с окружающими текстами, заставляя предполагать его заимствование из какого-то самостоятельного произведения, повествовавшего об Игоре, Ольге и — возможно — Святославе. Эту оговорку я делаю потому, что всё последующее повествование о сыне Игоря и Ольги в ПВЛ (так же, как и четвертая месть Ольги) представлено творчеством «краеведа», в котором, как, например, в ст. 6455/947, являющейся продолжением его текста («и сани ея стоять въ Плесъкове и до сего дни, и по Днепру перевесища, и по Десне, и есть село Ольжичи и до сего дни»)[57], отсутствуют явные фрагменты текстов заимствованных.
Рассказ о поездке Ольги в Константинополь в ст. 6463/955 г., так же как и повествование о юности Святослава в ст. 6472/964–6475/967 гг., под которые было разнесено единое повествование, не имеют ярких стилистических примет «краеведа-киевлянина», может быть, потому, что были им целиком переписаны (или написаны). Такое заключение основано на единстве стиля этих фрагментов ПВЛ, на присутствие в них свойственных ему интонаций («бе бо тогда…», «бе же имя ей наречено», «бе бо и сам…»), а равным образом и на характерный перечень идущих из Руси товаров («челядь, и воскъ, и скору» [Ип., 51]), которых ожидал от Ольги император, — перечень, вскоре повторенный Святославом киевским боярам в обоснование своего стремления на Дунай («скора и воскъ, и медь, и челядь» [Ип., 55]). Вот почему при всей соблазнительной логичности расслоения текста, предложенного А. Г. Кузьминым («мирская» основа и «клерикальные распространения») в противовес уже совсем невозможным предположениям Д. С. Лихачева о «мирских» распространениях первоначально клерикального текста[58], я склонен считать весь рассказ об Ольге единым текстом, вышедшим из-под пера одного автора, основанном на предании, а не на переработке прототипа. При этом отдаленность описываемых событий во времени от их записи оказывается столь велика, что «краевед» представляет Святослава «вечным всадником» («бе бо и самъ хоробръ и легокъ, ходя акы пардусъ… возъ бо по себе не возяше… но подъкладь постилаше, а седло въ головахъ» [Ип., 52–53]), вопреки прямому свидетельству Льва Диакона, что «росы» вместе со Святославом не умели воевать в седле[59], будучи, как сказали бы мы теперь, мобильной «морской пехотой».
В рассказе о печенегах и воеводе Претиче ст. 6476/968 г. обычно видят контаминацию двух текстов — первого, связанного с приходом Претича, который кончается словами «и отступиша печенезе от города», и второго, начинающегося с полуфразы, прямо опровергающей свое начало: «и не бяше лзе коня напоити, на Лыбеди печенегы» [Ип., 55], почему оказывается, что «в одном варианте печенеги были прогнаны подоспевшим Святославом, в другом — это было сделано помимо Святослава воеводой Претичем. Версия, связанная со Святославом, выглядит вполне логичной, если исключить сказание о Претиче»[60]. Однако историк здесь неправ, поскольку указанная выше полуфраза вне всякого сомнения находилась в начале новеллы (после слов «изънемогаху людье гладом и водою»), тогда как Святослав и не думал освобождать Киев, а только «съжалиси о бывшемъ отъ печенегъ», к чему последующий редактор для убедительности добавил: «прогнав их в поле».
Ситуация, с которой сталкивается исследователь в ст. 6477/969 г., аналогична рассказу о поездке Ольги в Константинополь. Будучи непосредственным продолжением текста о печенежской осаде Киева, рассказ о смерти и погребении Ольги, продолженный посвященным ей панегириком, соблазняет возможностью беспрепятственно отделить его от «светской» части новеллы. Тем не менее, внимательное сравнение этих двух частей повествования убеждает в их структурном и, что особенно важно, интонационном единстве, проявляющемся также и в тождестве употребляемых стилистических оборотов. Этот единый интонационный ритм, прослеживаемый на протяжении всего повествования об Ольге и Святославе (после первых трех мщений Ольги деревлянам), позволяет предположить наличие у автора, задачей которого было прославить Ольгу как провозвестницу православия на Руси и как «мать всем князьям рускым», какой-то повести, текст которой он использовал по своему усмотрению. Другое дело — как и в каком направлении шла переработка имевшегося в его руках текста, и тут современный исследователь может опираться только на тот внутренний комментарий имен, обстановки и событий, который уже безусловно можно отнести на счет «краеведа».
Именно такой пояснительный текст со всеми присущими ему стилистическими оборотами читатель встречает в ст. 6478/970 г., рассказывающей о распределении «столов» между детьми Святослава («посади Ярополка в Кыеве, а Олга в Деревахъ»), когда Добрыня предложил пришедшим просить князя новгородцам вакантную кандидатуру Владимира. После этого идет краткое и энергичное прояснение всей ситуации: «Володимиръ бо бе от Малуши, милостьнице Ольжины, сестра же бе Добрыни, отець же бе има Малъко любчанинъ, и бе Добрыня оуи Володимиру» [Ип., 57]. При всей, казалось бы, случайности такой информации, не играющей никакой роли в развитии рассказа о Святославе, покидающем Киев, на самом деле здесь предстает подлинное «плетение сюжетов», поскольку в этой краткой справке автором заложены основы последующего повествования о Владимире и его братьях, которые до поры исчезают из поля зрения читателя, чье внимание теперь целиком переносится на подвиги их отца.
В отличие от предыдущих новелл, ст. 6479/971 г. впервые дает почувствовать определенную связанность автора наличием перерабатываемого им текста, дающим знать о себе как постоянно возникающими шероховатостями стиля, так и возникновением у Святослава «лодий» вместо коней, что и обусловило его гибель «в порогах». Коллизия с возвращением Святослава в Киев из-под Доростола, растянувшаяся с середины лета 971 г. до весны 972 г., которую всерьез принимает вот уже не первое поколение историков, оказывается целиком на совести нашего «краеведа-киевлянина», чьи стилистические проступают на протяжении всего этого текста («суть бо греци мудри и до сего дни», «иже стоять пусты и до днешнего дни», «за маломъ бо бе не шелъ Царяграда», «бе бо ту царь рекя сице»). Среди них мы находим и фразу «уже намъ некамо ся дети», которую он использовал позднее, вложив ее в уста Святослава Ярославича перед битвой с половцами под Сновском: «потягнемь, уже нам нельзе камо ся дети» [Ип., 161][61]. Ему принадлежит и возрождение «воеводы отня Свенгельда», чье имя он даже внес в текст обязательства Святослава, похоже, им же самим и сочиненного на основании какого-то другого документа, имевшего июльскую дату, и уже использованных им договоров 6420/912 и 6453/945 гг.
В том, что имя «Свенгельда» в договор и последующее повествование внесено «краеведом», убеждает сочинение Льва Диакона. Византийский историк называет воеводой Святослава некоего «Сфенкела», занимавшего третье место после Святослава (второе место принадлежало «военачальнику Икмору») и показавшего чудеса храбрости и силы, однако этот Сфенкел погиб на поле сражения еще до начала мирных переговоров[62], так что его имя никак не могло фигурировать в подлинном тексте договора. Между тем, тот факт, что Свенельд должен сыграть определенную роль в последующем повествовании, читателя предупреждало странное замечание в ст. 6453 г. (дуб.), что он — «тоже отец мстишинъ», на основании чего АА.Шахматовым была разработана малоубедительная версия об убийстве Игоря Свенельдом и его сыном «Мстиславом Лютым», тогда как, вероятнее всего, в указанной фразе следует читать первоначальное или «тоже отец мсти сына» или же «тоже отец мести», последствия чего мы и обнаруживаем в сюжетах о борьбе Олега и Ярополка.
Все эти новеллы, включая дальнейшее повествование о Владимире, тесно связаны с рассказом о поездке Ольги в Царьград и о войне Святослава с греками наличием примет, характерных для «краеведа», как, например, комментарий в ст. 6483/975 г. к обстоятельствам убийства Свенельдича («бе бо ловы дея Олег»), или уточнений по поводу смерти Олега Святославича, начиная с указания места события («город, рекомый Вручий, и бяше мость чресъ гроблю к воротом городами») и кончая традиционным заверением, что «есть могила его у Вручего и до сего дня» [Ип., 62–63]. Характерен и такой штрих. В завершении новеллы о смерти Олега Святославича безо всякой, казалось бы, на то нужды, как и при распределении «столов» Святославом, автор сообщил, что у Ярополка Святославича «жена грекини бе, и бяше была черницею, юже бе привелъ отець его Святославъ, и въда ю за Ярополка, красы деля лица ея». Этот излюбленный композиционный прием «краеведа» закладывать начало новой сюжетной линии заранее, готовя читателя к событиям, с которыми он столкнется только в будущем (в данном случае, с захватом «грекини» Владимиром и рождением от нее Святополка, в свою очередь, появляющегося на сцене только после смерти Владимира), цементирует повествование, которое только потом будет разорвано вставками годов, «пустых лет» и мелких сообщений.
Переходя к обработанному «краеведом» циклу сказаний о Владимире, мы впервые встречаемся с замечательным фактом сохранения за определяемыми традицией пределами ПВЛ (т. е. 1118/1119 гг.) использованного им материала, который в тексте ПВЛ представлен в сильно сокращенном и частично переработанном виде. Речь идет о ст. 6488/980 г., которая содержит большой комплекс известий о Владимире, в том числе и кажущийся случайным эпизод сватовства к Рогнеде, разрывающий историю борьбы Владимира с Ярополком. Этот сюжет, имеющийся во всех списках ПВЛ, в Лаврентьевской летописи представлен, кроме того, и значительно более полным вариантом, текст которого читается в ст. 6636/1128 г. и заслуживает быть приведенным здесь для сравнения. Вот текст ПВЛ, а вот его источник:
«И седе в Новегороде… и посла к Роговолоду Полотьску, глаголя: хощю пояти дщерь твою жене; он же рече дъщери своей: хощеши ли за Володимира; она же рече: не хощу розути Володимера, но Ярополка хочю; бе бо Рогъволодъ перешелъ изъ заморья, имяше волость свою Полотьске, а Туръ Турове, от него же и туровци прозвашася; и приидоша отроци Воло-димири и повеша ему всю рець Рогнедину, дщери Рогъволоже, князя полотьского. Володимиръ же събра вой многы, варягы и словены, и чюдъ, и кривичи, и поиде на Рогъволо-
„О сихъ же Всеславичих сице есть, яко сказаше ведущий преже, яко Роговолоду держащю и владеющю и княжащу Полотьскую землю, а Володимеру сущю
Новегороде, детьску сущю еще и погану, и бе оу него [оуи его] Добрына, воевода и, храборъ и наряденъ мужь; сь посла к Роговолоду и проси оу него дщере [его] за Володимера, он же рече дъщери своей:
хощеши ли за Володимера; она же рече: не хочю розути робичича, но Ярополка хочю; бе бо Роговолодъ перешелъ изъ заморья, имеяше волость свою Полтескъ; слышавше же Володимеръ разгневася о тои речи, оже рече, не хочю я за робичича; пожалиси Добрына и исполнися ярости, и поемше вои [и] идоша на Полтескъ, и победиста Роговолода. Рогъволодъ же вбеже в городъ; и приступивъше к городу, и взяша город и самого [князя Роговолода] яша и жену его, и дщерь его; и Добрына поноси ему и дщери его, нарекъ ей робичица, и повеле Володимеру быти с нею пред отцемь ея и матерью; потом отца ея оуби, а саму поя жене, и нарекоша ей имя Горислава; и роди Изяслава; поя же пакы ины жены многы; и нача ей негодовати; неколи же ему пришедшю к неи, и оуснувшю, хоте и зарезати да. В се же время хо-тяху вести Рогънедь за Ярополка; и приде Володимиръ на Полотескъ, и оуби Рогъволода и сына его два, а дщерь его Рогънедь поя жене“ [Ип., 63–64].
ножемь, и ключися ему оубудитися, и я ю за руку; она же рече: сжалиласи бях, зане отца моего уби, и землю его полони меня деля, и се ныне не любиши мене и съ младенцем сим; и повеле ею оустроитися во всю тварь царьскую, якоже в день посага ея, и сести на постели светле в храмине, да пришед потнеть ю; она же тако створи, и давши же мечь сынови своему Изяславу в руку наг, и рече: яко внидеть ти отець, рци, выступя: отче, еда единъ мнишеся, ходя; Володимеръ же рече: а хто тя мнелъ сде; и повергъ мечь свои; и созва боляры, и поведа им; они же рекоша: оуже не оубии ея, детяти деля сего, но въдвигни отчину ея, и дай ей с сыном своимъ; Володимеръ же оустрои городъ и да има, и нарече имя городу тому Изяславль; и оттоле мечь взимають Роговоложи внуци противу Ярославлих внуков» [Л., 299–301].
Сравнение обоих вариантов приводит к заключению, что оба текста восходят к одному архетипу, обработанному «краеведом» («бе бо Рогволодъ перешел изъ заморья, имяше волость свою Полотьске, а Туръ Турове, от негоже и туровци прозвашася»), но в ПВЛ потерявшему объяснение, что «Владимиру сущю Новегороде, детьску сущю еще и погану, и бе оу него оуи его Добрына» (от него осталась только «и седе в Новегороде»), а также эпизод с насилием над Рогнедой и всё последующее за ним. Наличие в Лаврентьевской летописи этого рассказа за пределами ПВЛ (притом, что на соответствующем месте летописи представлен и вариант ПВЛ) подтверждает существование внелето-писного цикла сказаний о Владимире и его «уе» Добрыне, несущем на себе отпечаток редакторской работы «краеведа-киевлянина», насколько эти сюжеты сохранились в ПВЛ (выбор Владимира новгородцами, сватовство к Рогнеде, поход на болгар, культ Перуна и пр.). Анализируя стилистику фрагмента рассказа о Рогнеде, можно видеть, что в ПВЛ вошла только переработка сюжета (или это всё было сокращено потом), тогда как первоначальный текст, более архаический по своей лексике, остался за пределами ПВЛ вместе с противопоставлением «Рогволожих внуков» (т. е. сыновей Изяслава) и «Ярославлих внуков», поскольку такое противопоставление противоречило концепции «краеведа», что матерью Ярослава была Рогнеда [Ип., 67 и 114]. Более того, все эти наблюдения, вместе с наблюдениями над сокращениями текста первой мести Ольги (сон князя Мала) с неизбежностью ставят вопрос о первоначальном составе и объеме ПВЛ в той части, которая преимущественно принадлежит «краеведу-киевлянину» и которая, как можно видеть, позднее была подвергнута сокращению и переработке.
Рассказ ст. 6488/980 г. о войне Владимира с Ярополком, которого предал его «воевода Блуд», неожиданно сменивший «Свенгельда», похоже, был основан «краеведом» («и есть ровъ и до сего дне», «се бо Блуд», «и есть притча и до сего дне», «бе бо от двою отцю» и пр.) на каком-то ином материале, чем рассказ о Рогнеде, поскольку здесь вместо Добрыни (о нем упоминается только за пределами сюжета, в связи с назначением его посадником в Новгород и поставлением там кумира Перуна) действует Блуд и «варяги», а центральным персонажем оказывается сам Владимир, представленный как женолюбец и язычник. Вместе с тем, сравнивая своего героя с Соломоном, «краевед» оказывается безусловно на стороне Владимира, поскольку «бе невегласъ, на конець обрете спасение». Этот рассказ интересен и для характеристики самого автора, выступающего здесь, как и в сюжетах об Ольге, не только в качестве хрониста и биографа, но и в качестве духовного писателя, рассыпающего перед читателем жемчуг многочисленных сентенций и цитат, направленность которых в ряде случаев весьма неожиданна. Так, после обличения «женолюбства» Владимира удивительно читать помещенный здесь же панегирик «добрым женам» — редчайшее явление в древнерусской литературе вообще и довольно неожиданное для духовного лица, каким безусловно был этот автор[63].
В этой статье перед исследователем в полной мере раскрывается творческая мастерская «краеведа-киевлянина» и принципы композиционной целостности ПВЛ, созданной по принципу переплетения сюжетных нитей, протянутых к топографическим ориентирам. Последние возникают в рассказе как бы случайно, на самом же деле предвосхищая грядущие события и указывая их топос. Таков «двор теремной», впервые упомянутый в новелле о первой мести Ольги («и бе вне города двор теремныи… за святою Богородицею надъ горою, бе бо ту теремъ камень»), на котором в последующем происходит расправа с Ярополком («Володимиръ же… вшедъ въ дворъ теремьный отень, о немъ же преже сказахомъ») и который станет ориентиром, уточняющим местоположение будущих «кумиров Владимира» («и постави кумиры на холъму, вне двора теремнаго»). Точно так же и «Перунов холм», только упомянутый при описании ратификации договора 6453/945 г., обретает свой истинный смысл в качестве языческого капища уже при Владимире. Однако автор, упреждая события, тут же говорит о последующем искуплении пролитой жертвенной крови («на томъ холме ныне церкы есть святаго Василья, якоже последе скажемъ»), что позволяет ему уточнить место действия для читателя и в то же время подчеркнуть отдаленность этого действия во времени. Подобную же роль играет и вскользь брошенное примечание к имени Рогнеды, «юже посади на Лыбеди, идеже есть ныне сельце Предславино», подготавливая тем самым внимание читателя к событиям 1015–1016 гг., в которых активным действующим лицом выступала дочь Владимира, Предслава/Передслава.
Также этот автор поступил и в рассказе о мучениках-варягах, искусно предпослав ему топографическую привязку к храму Богородицы Десятинной, «юже създа Володимиръ» [Ип., 69]. Этот рассказ, отмеченный стилистическими особенностями «краеведа», как и обрамляющие его краткие заметки о походах Владимира, представляет безусловный интерес своей последовательно проводимой идеей, что «теломъ апостоли суть зде не были», находящейся в полном согласии с его же дополнением к рассказу о «грамоте словенской» и в резком противоречии с «хождением» апостола Андрея, еще раз подчеркивая неизвестность ему данного сюжета, который одним из последующих авторов в конце XII в. был подведен к его «горам Киевским». Что же касается легенды о построении Владимиром Десятинной церкви на том месте, где по преданию погибли мученики-варяги («бе же варягь тъ пришел от грекъ»), то она оказывается тесно связанной с «варягами» Ярослава и Владимира, а потому и не могла возникнуть ранее первой половины XII в., когда русская Церковь стала обзаводиться собственными мартирологами.
Завершив цикл рассказов о Владимире-язычнике его возвращением в Киев с Добрыней после похода на болгар, «краевед-киевлянин» самой логикой повествования должен был перейти к рассказу об обращении князя. Два сочинения, которые исследователи традиционно выделяют из состава ПВЛ как имеющих собственное происхождение и свою литературную судьбу, — «Испытание вер» и «Речь философа» — до сих пор остаются в определенном смысле «камнем преткновения», поскольку в них можно усмотреть самостоятельные произведения[64], привлеченные составителем ПВЛ и адаптированные им для рассказа о крещении Владимира. Специально занимавшийся языком «Речи философа» А. С. Львов нашел в ней элементы западнославянские, восточноболгарские, греческие и русские, заключив, что первоначально она была написана на греческом языке Константином-Кириллом, переведена Мефодием для мораван, использована в Болгарии, а затем, будучи переработана русским книжником, прижилась на Руси «не позднее середины XI в.»[65] Но так ли это? Основанием подобной датировки для филолога стала работа И. П. Еремина о сочинениях Феодосия Печерского, в частности, «Слова о латинех», фрагмент которого, по словам автора, оказался интерполирован в «Речь философа»[66]. Однако здесь безусловная ошибка, поскольку текстуальные совпадения двух фрагментов «Слова к Изяславу о латинех» находятся не в «Речи философа», а в «Исповедании веры», преподанном Владимиру в Корсуни[67], где они выглядят явной интерполяцией, одна из которых приурочена к осуждению иконоборчества, а другая — к расколу между восточной и западной Церковью, о чем я скажу ниже. Что же касается собственно «испытания вер» и «речи философа», то, будучи органично слиты с окружающими текстами, они, скорее всего, были подвергнуты литературной обработке тем же «краеведом». Это подтверждается параллелями с принадлежащими ему текстами, вроде фразы «еяже нелзе писати срама ради» [Ип., 72], повторенной в рассказе о «детище», выволоченном рыбаками из Сетомли («а иного нельзе казати срама ради» [Ип., 153]), и оборотом «бе бо сам любяше», характерным для этого автора. Однако и здесь можно найти следы поздней редактуры вроде фразы о «болгарех веры Бохъмичей» в «испытании вер», которые, по-видимому, заменили стоявших здесь изначально «козар». В этом плане особенно примечателен эпизод с развернутой перед Владимиром «запоной», несущей изображение Страшного суда [Ип., 92], которая, надо думать, являлась обязательной принадлежностью странствующих миссионеров не только при жизни «краеведа», но и гораздо раньше. И всё же, прототипом данного «философа» вряд ли мог быть Константин-Кирилл, даже если видеть здесь отражение его деятельности в Моравии или Болгарии, как потому, что в Моравии его задачей было обеспечение уже существующей Церкви богослужебными книгами, так и потому, что для обращения в христианство Бориса-Михаила таких увещеваний уже не требовалось.
Естественным продолжением новеллы о крещении Владимира, скорее всего, лишь пересказанной «краеведом», являются ст. 6495/988 и 6496/989 гг., содержащие историю выбора веры и так называемую «Корсунскую легенду», заключающую в себе рассказ об осаде Корсуня, требовании «царской невесты», крещении Владимира, возвращении в Киев, низвержении кумиров, распределении городов между сыновьями и начале войн с печенегами. В отличие от изложения Священной истории, рассказ об осаде Корсуня был заимствован «краеведом» у одного из своих предшественников, о чем свидетельствуют характерные для него дополнения, комментарии и полемика, проступающие в тексте «крести же ся в церкви святое Софьи, и есть церкви та стояще в Корсуни граде, на месте посреде града, идеже торгь деють корсоуняне; полата Володимеря воскраи церкви стоить и до сего дни, а цесаричина полата за олътаремь». И тут же он заключал категорически: «Се же не сведуще право глаголють, яко крестился есть в Кыеве, инии же реша — в Василеве, друзии же реша инако сказающе; крещену же Володимеру в Корсуни» [Ип., 97].
Не подвергая специальному критическому рассмотрению вопрос о действительном месте крещения Владимира, чему по-священа обширная литература, хочу обратить внимание исследователей на некоторые факты, в частности, на «церковь святой Софии» и стоящее рядом с нею упоминание «Василева» в качестве ее возможного местонахождения. Попытку Д. С. Лихачева истолковать последний топоним как неправильно понятый греческий термин «базилика», т. е. ‘церковь’[68], вряд ли можно считать продуктивной уже по одному тому, что крещение и так подразумевалось совершаемо в церкви. Здесь же отголосок совсем иной ситуации. Учитывая значение, которое придавалось крещению князя росов и его беспрецедентной женитьбе на византийской принцессе (в первую очередь, за получение Константинополем срочной военной помощи в виде десятитысячного корпуса росов), можно полагать, что обе церемонии (крещение и бракосочетание) имели место не в захолустном Корсуне, а в центральном храме столицы империи, Цесареграде, что является точной калькой греческого [69], при последующей редактуре превратившегося в «Василев». Поскольку же память об этом событии уже почти стерлась, то упоминание в предшествующем тексте было понято «краеведом» как указание на пригород Киева.
Однако самой примечательной чертой поучения, преподанного Владимиру при крещении, оказывается его яркая антилатинская направленность, проступающая во вставке, разорвавшей «символ веры» и вряд ли принадлежащей перу «краеведа» («не приимаи же от латыне оучения, их же оучение развращено: влезъше бо вь церковь, не покланяються иконамъ, но стоя поклониться, напишеть крест на земли и целуеть, и вьстанеть простъ ногама на немь, да легь целуеть, а вьставь попираеть» и пр. [Ип., 100]. Такая позиция по отношению не только к латинянам, но и к другим религиям, прослеживаемая здесь, требует нового специального рассмотрения, которое может привести к пересмотру традиционных взглядов на время сложения окончательной редакции ПВЛ, поскольку попытки связать эти выпады с известным «Вопрошанием Изяслава Ярославича о латинстей вере»[70] были в свое время подвергнуты уничтожающей критике в работе К. К. Висковатого, показавшего принадлежность этого поучения не Феодосию Печерскому, а Феодосию Греку, писателю второй половины XII в.[71] Другими словами, эта вставка может служить достаточно веским аргументом в осторожно высказанном А. Г. Кузьминым предположении о возможности окончательного сложения текста ПВЛ уже к 1204 г.[72]