IX. Суд и расправа
IX. Суд и расправа
Старушка Прасковья по болезни не могла явиться с поклоном и поздравлением о приезде к государю и государыне; вместо себя она послала «свет-Катюшку», и та приняла участие во всех торжествах столицы по случаю благополучного прибытия отца отечества. Парадный въезд в Москву Петра и Екатерины был совершен с громадным триумфом. Колокола, пушки и народные клики долго не умолкали; у каждых триумфальных ворот, воздвигнутых еще в прошлом году, чинились торжественные встречи, причем тут же, в воротах, шло угощение. Государь и вся его свита, как духовные, так и светские сановники, нимало не церемонились — и ели, и пили так, как бы дня три лишены были стола. Достопамятный день заключился общим пиром всей аристократии в Преображенской съезжей избе у князя Ромодановского, в присутствии императора. Уезжая оттуда, государь просил хозяина продолжать угощение сколь возможно усерднее, несмотря на то, что все уже были преизрядно пьяны.
Хмельные головы шумели, кричали, спорили, ссорились, и, «мало помешкав», от ссоры дело дошло и до драки… Бой вспыхнул между двумя именитейшими представителями петровской знати; то были князь-кесарь Иван Федорович Ромодановский и князь Григорий Федорович Долгоруков. Два лютых супротивника издавна враждовали друг с другом, издавна подымали друг на друга «всякую скверну», но оба, сильные любовью и доверием государя и государыни, постоянно разлученные местами своей служебной деятельности (Москва и Варшава), они не могли повалить друг друга, мало имели случая дойти и до ручного объяснения.
Одна из главнейших причин их непримиримой ненависти скрывалась в семейных распрях: отец нынешнего (в 1722 г.) князя-кесаря, покойный князь-кесарь Федор Юрьевич Ромодановский, как известно, был женат на Настасье Федоровне Салтыковой, а дочь Долгорукова была замужем за родным братом княгини-кесарши Настасьи и царицы Прасковьи. Читатели наши, без сомнения, помнят, как неделикатно обращался нежный братец двух старушек со своей злополучной супругой и как тщетно и упорно жаждал мести ее отец, уполномоченный посол и министр царя русского. Нет сомнения, что князь-кесарь в процессе князя Долгорукова немало помог своему родичу Салтыкову, и не мудрено, что князю Григорию Федоровичу не удалось одолеть противника.
Теперь за торжественным пиром, в одной и той же избе, сошлись два врага-старца. И тот, и другой были весьма шумны, и тот, и другой не умешкали схватиться. Объяснение началось с какого-то тоста, предложенного хозяином. Князь Долгоруков не хотел его выпить; тогда князь-кесарь стал его «всякими скверными лая ми лаять…» «Ты вор! — кричал между прочим совсем опьяневший кесарь, — ты предатель государства! Его величество не токмо тебя кнутом наказать, но и голову твою отсечь намерение иметь изволит…» Противник не уступал в подборе сильных выражений, и пряность их довела до более резких объяснений. Оба старца схватили друг друга за волосы и с полчаса неустанно били друг друга кулаками… Зрители очистили арену и, из уважения ли, или из боязни к двум государственным деятелям, не мешали им убеждать друг друга «словесно и ручно»; никто не смел разнять сановников. Князь Ромодановский, как рассказывали тогда, оказался слабейшим.
Кипя гневом, велемочный кесарь повелел караульным арестовать посла-министра, отнять у него шпагу и запереть в особую комнату. Приказ был выполнен, и князь Григорий Федорович отсыпался в течение суток под стражей своего врага. Освобожденный, по вмешательству в дело Екатерины, он не хотел ехать домой и говорил, что будет просить удовлетворения у императора. Действительно, князь Долгоруков поспешил к государю с мольбой о сатисфакции и, не довольствуясь этим, нашел нужным ударить челобитной.
«…Князь Иван Ромодановский, — писал его противник, — умысла за партикулярную свою злобу по факциям моих злохотящих, бил меня и всякими скверными лаями лаял…» Если только судить дело по этому документу, то сам Долгоруков вел себя как нельзя более кротко; в его челобитной мы вовсе не видим старика, который после потока самых грязных ругательств осилил кесаря в кулачной перепалке. Послушайте, что он пишет: «Я, опасаясь вашего величества гневу, во всем ему, Ромодановскому уступал и просил Гаврилу Ивановича (Головкина) и других, дабы его от того удержали; но он, выпустя других, велел снять с меня шпагу и взять за арест, как сущаго вора; где мало не сутки был держан и потом указом всемилостивейшей государыни свободился, и у вашего величества за учиненную мне смертную обиду сатисфакцию просил, о чем и ныне слезно прошу: сотворить со мною милость, дабы мне не остаться на веки в нестерпимом ругательстве». Долгоруков тем более к сердцу принимал учиненный афронт, что он видел в себе оскорбленным великий сан посла-министра, почему и настоятельно просил государя: «Також против всенародных прав учиненный публичный афронт карактеру тайнаго действительнаго советника и вашего величества кавалера — без отмщения отпустить не изволили. Помилуй, государь! — действ. восклицал тайный советник, — не дай мне безпорочный век мой ныне при старости безвременно окончить в безчестии»[161].
В мольбах «всенижайшего раба», птенца Петра Великого, так и слышится боярин старого доброго времени, с прежними воззрениями на житейские отношения, способный дойти до ручного объяснения; но уж этот боярин старого закала — в иноземном кафтане, с уст его слышатся клятвы и заверения об оскорблении в лице его достоинства сановника, кавалера… и как бесстыдно лжет этот кавалер, чтоб только досадить своему врагу.
Дело кончилось ничем, так как кулачные схватки государственных людей того времени были явлениями довольно обыденными и постоянно преходились молчанием.
Не прошла только молчанием сенатская схватка Шафирова, Писарева и Меншикова. Первые два особенно должны были пострадать: над ними наряжена (9 янв. 1723 г.) следственная комиссия, которая повела дело строго. С Шафирова скоро сняли знаки отличия, а за Писарева сильно начали опасаться его родные и друзья, так как на него поступило к следователям множество жалоб.
Впрочем, государь, карая драчливых птенцов своих, был это время постоянно весел и между государственными делами посвящал свои досуги на разнообразнейшие увеселения, со свитой деньщиков, зачастую окруженный «безпокойною братиею», т. е. «сумазброднейшим и всепьянейшим собором князь-папы», он разъезжал то в театр, устроившийся, по примеру Измайловского, в госпитале, то на свадьбы, на публичные маскарады, то, наконец, на ассамблеи, на которые барабанный бой неустанно сзывал гостей; все дамы и девицы старше 10 лет непременно должны были являться в танцевальные собрания. Толстенькая герцогиня, «свет-Катюшка», вновь запорхала в этих собраниях… Она беззаботно любезничала с милыми кавалерами герцога Карла; то посыпала им вафель со своего стола, то зазывала к себе и щедро угощала вином… Мать-старушка не вставала с постели, тем не менее не лишала себя удовольствия принимать в спальне гостей и угощать их настойками.
Государь, по приезде, посетил больную царицу Прасковью, обошелся с ней как нельзя ласковее: и, не остановившись на одном визите, вскоре (20 января 1723 г.), после пира у ее братца, приехал к ней в Измайлово и там веселился со свитой. Ничто не показывало, чтоб государь гневался на невестушку; самое дело Деревнина, казалось, его мало интересовало; он не спешил судом и расправой. Зато не мешкала старушка и, несмотря на то, что не оставляла по болезни постели, не переставала заискивать и задобривать окружающих царя, его любимцев — деньщиков… Почасту приглашаемые в Измайлово, они находили там самый радушный прием. Им особенно бывал доволен любимейший деньщик Петра — Василий Петрович. Если б мы заехали в Измайлово несколько дней спустя после царского наезда, мы бы застали здесь Василия, осушающего стакан за стаканом. С ним бражничает братец царицы, сильно угощаются дамы, пьет, как деньщик, сама кесарша Настасья Ромодановская, обыкновенная посетительница больной сестры своей — царицы… Больна вертушка Катерина Ивановна; она в кровати, сильно осипла, но болтает со стоящим подле нее камер-юнкером, дразнит гуляк и хохочет над ними.
Что до государя, то конец января и половину февраля 1723 г. он был сильно занят процессом о поссорившихся сенаторах. 14 февраля дело было кончено.
Москва огласилась барабанным боем, возвестившим, что завтра последует в Кремле казнь бывшего государственного министра и вице-канцлера, барона Шафирова. На другой день, в 7 часов утра, вокруг высокого помоста стояло бесчисленное множество народа, солдаты оцепляли место казни. Осужденного привезли на простых санях, под караулом из Преображенского приказа. В прочитанном приговоре возглашались разные злоупотребления его по делам, за которые виновный обрекался на смертную казнь отсечением головы. С него сняли парик, старую шубу и подвели к плахе. Вице-канцлер оборотился к церкви, осенил себя крестным знамением и, став на колени, положил голову на плаху. Но прислужники палача, имея ли на то особое приказание государя, либо из усердия к делу, не оставили государственного министра в этом положении: они вытянули за ноги и растянули его на помосте, так что Шафирову пришлось лежать на толстом своем брюхе. Затем палач взмахнул вверх большим топором, и он упал — на скамью. Голова была пощажена государем. Смерть заменили ссылкою. Шафиров поднялся на ноги и со слезами на глазах сошел с помоста. Его повели в здание сената, где сенаторы подавали ему руки и поздравляли его с помилованием. Когда там же императорский лейб-хирург пустил ему кровь, во избежание дурных последствий от сильного потрясения, Шафиров сказал: «Лучше бы открыли мне большую жилу, чтоб разом прекратить мои мучения…»
Между тем у эшафота чинилась экзекуция: сенатскому секретарю Кирееву, по шафирскому делу, дано 14 ударов кнутом; на его же долю выпала двукратная пытка при производстве следствия; обер-прокурор и гвардии майор Писарев, грозный член тайного трибунала, разжалован в солдаты, а обер-секретарь сената Позняков — в писаря. Между другими лицами пострадал и наш знакомый, князь Григорий Федорович Долгоруков; за пристрастие к Шафирову он лишен был чинов, посажен на дому под арест и присужден к денежному штрафу. Впрочем, государь скоро его простил[162]. Равным образом вскоре употребил к делам Скорнякова-Писарева: бывший обер-прокурор послан надсматривать за работами на Ладожском канале. Точно так же не захотел царь потерять Меншикова, ни расстаться с ним. Вдобавок за Меншикова по обыкновению ходатайствовала государыня Екатерина. Петр простил своего любимца (хотя следствие по одному из дел князя продолжалось), но сказал своей жене:
— «Меншиков в беззаконии зачат, во гресех родила мать его, и в плутовстве скончает живот свой и если он не исправится, то быть ему без головы».
В это время князь Александр Данилыч сильно заболел, и Петр не утерпел — написал ему ласковое письмо. Меншиков ожил и отвечал: «Вашего императорскаго величества всемилостивейшее писание, со всяким моим рабским почтением и радостию я получил, за которое и за всемилостивейшее ваше о приключившейся мне болезни сожаление вашему величеству всенижайшее мое рабское приношу благодарение, и не малое имею, получа оное всемилостивейшее писание, порадование и от болезни моей паче докторских пользований свободу. Всенижайше благодарствую, что ваше величество, по превысокой своей отеческой ко мне милости, изволил пожаловать в Городню в новопостроенный дом мой и за мое здоровье кушать. Истину вашему величеству доношу, что оный дом я построил для шествия вашего величества, дабы вашему величеству от тараканов не было опасения».
В первый же день по окончании дела Шафирова государь, как бы в виде отдыха, перешел к терско-деревнинскому делу и велел представить его к себе на рассмотрение Кабинет-секретарь Макаров поспешил уведомить Бутурлина о высочайшей воле: «Государь мой милостивый Иван Иванович! — писал Макаров, — дело Деревнина с Терским и по тому делу колодников извольте прислать на генеральный двор (в Преображенское) с дьяком или со старым подьячим, у которых то дело следуется».
Ни в названии дела, ни в дальнейших следованиях по нем о царице Прасковье либо вовсе не упоминается, либо упоминается вскользь, в самых почтительных выражениях, с прописанием титула «благовернейшая государыня царица» и пр.
Тайная канцелярия представила новый экстракт из всего дела и препроводила арестанта-стряпчего по востребованию.
14 февраля 1723 г. Василий Деревнин был приведен на генеральный двор к допросу. Генеральный суд, наряженный над Шафировым из сенаторов и генералитета, не был еще распущен, и вот, по его приказу, приступлено было к допросу стряпчего.
— Знаешь ли ты тех людей, которые в пришествии царицы Прасковьи Федоровны в Тайную канцелярию тебя водкою обливали и жгли?
Деревнин, хорошо знавший по прежней службе своей при царице весь ее придворный штат, без труда вспомнил шесть обжигальщиков, но заметил, что чьи они дети и прозванием, того он не знает; «а и другие дому царицы, — продолжал стряпчий, — многие служители при том были ж, а кто по именам, того не упомню»[163].
Для напамятования на другой день призваны были каптенармус Бобровский да Бутырского полка капрал Краснов, бывшие в роковой вечер «жжения» в казенках Тайной канцелярии.
— Знаете ли вы, кто из служителей ее величества царицы приходили с ней в Тайную и кто из них оторвал силой дверь казенки деревнинской; о том знаете ли?
— Не усмотрел я, — отвечал Бобровский, — кто из служителей был, за многолюдством; только де суще, как стал я в дверях и не стал Деревнина давать вести из канцелярии, и из тех служителей один ударил меня под бок, а присмотреть его, за оным многолюдством, я не мог.
— Не усмотрел и я, — говорил капрал Краснов, — кто оторвал дверь, понеже оных служителей вошло в казенку многолюдно; не стал было я их пускать, и они меня от двери оттиснули.
Посланная команда в Измайлово привела служителей царицы; их разместили по Преображенским кельям, затем генеральные судьи сняли допрос с каждого порознь.
И вот один за другим поведали водкообливатели и свечеобжигатели страшную повесть о прогулке «всемилостивейшей и благовернейшей государыни-царицы» в Тайную канцелярию на Лубянскую площадь; поведали о том, как соизволили «ея царское величество» утруждать себя гневом немалым на недостойного служителя. Забытое, либо пропущенное одним, вспоминалось и пополнялось другим, и таким образом все подробности картины «мщения царицы-старушки» обнажились во всей красоте.
Любопытно, что каждый из допрашиваемых излагал события таким образом, чтоб представить себя сколь возможно незначительнейшим подвижником сего дела. Прослушавши каждого отдельно, можно было подумать, что служители царицы, все без исключения, были не более не менее как простыми зрителями.
Стряпчий Кондрат Маскин первый рассказал все дело как можно обстоятельнее и первый же почел долгом смягчить свое участие в деле. «Каптенармуса я, Маскин, не бивал; дверей от казенки Деревнина не отрывал; караульнаго капрала от них не отпихивал; да и чинить мне, — добавил Кондрат, — всего этого было невозможно, понеже нес я царицу на скамье, а кто из служителей били дежурных и отрывали дверь, того не ведаю». Стряпчий перечислил затем главнейших участников и подмахнул свое имя с обычной оговоркой: «Буде сказал что ложно и за то указал бы его императорское величество учинить со мною чего достоен».
В самых почтительных выражениях относительно своей госпожи царицы показал о деле стремянной ее, конюх Никита Иевлев; он поставил на вид свои напоминания царице о необычности ее гнева и нашел нужным заметить: «О каком де письме допрашивала царица, того я не знаю». Эта оговорка именно обнаруживала, что доверенный стремянной, сам же хлопотавший в полицейском розыске о письме, очень хорошо если не знал, то догадывался о его содержании. Насчет побоев и толчков дежурным, также об отрывании дверей стремянной показал, что во всем этом невинен, а виноватых не усмотрел. Чистосердечнее был брат его, задворный конюх Феоктист Иевлев: он повинился, что оттолкнул, по приказу царицы, подьячего Павлова, когда тот сунулся с мольбой прекратить жжение Деревнина, но в виде оправдания Феоктист заметил, что Павлов его самого толкал.
— Дверь никто не отрывал силою, — говорил, между прочим, другой стремянной, конюх Карлус Фрихт, — подьячий Моломахов, идя со свечей впереди носилок, только постучал в нее, и ее отворили. А кто толкал потом каптенармуса, того я не усмотрел… Деревнина же, по приказу государыни-царицы, я жег под бороду, токмо до этого уже у него был обожжен нос преизрядно. Водки я вылил на Деревнина только полбутылки…
Показания главнейших участников были очень длинны; их записали, скрепили по форме подписями допрошенных служителей (все они оказались грамотными) и затем продолжали опросы на другой день, 16 февраля 1723 г.
— Нес я государыню на скамейке, — показывал о своем участии в деле сторож и истопник Степан Пятилет, — кто силой отворил дверь в казенку, того я не усмотрел; когда же Бобровский стал не пускать Деревнина из казенки, в то число Маскин, Никита Иевлев и Тихменев провели Деревнина в дверь сильно, а били ль они урядника, того я не усмотрел, понеже нес государыню. Жег я Деревнина опосля, как обжигали его Моломахов, а по нем швед Карлусь; во время жжения их я с другими служителями держал его, стряпчего. А как государыня соизволила приказать мне зажечь голову Деревнина и я ту голову своей свечой жечь поопасался — государыня толкнула мою руку со свечою, — и я зажег, и водка на голове Деревнина вспыхнула.
В показаниях Пятилета оказались некоторые противоречия со словами Никиты Иевлева и Маскина. Всех трех немедленно свели на очную ставку.
— Пред государыней я не шел в казенку Деревнина, — утверждал Никита Иевлев, — а взошел туда после, да и из казенки-то шел назади носилок ее величества; а кто шел впереди и вел Деревнина, того я не усмотрел.
— Никиту Иевлева, — повинился Пятилет, — оговорил я, не опамятовавшись, кто же шел впереди или сзади и кто вел Деревнина — не запомню: служителя в ту казенку входили и выходили многократно.
— Да и Маскин показывает на меня напрасно, — стоял на своем Никита Иевлев, — впереди я не шел и на казенку, где сидит Деревнин, царице я не указывал.
— Где шел Иевлев и кто был указчиком государыне-царице, — винился Маскин, — того я не упомню, для того, что имею на себе падучую болезнь от 15 лет.
За очной ставкой опять потянулись допросы.
— Я нес государыню, — показывал задворный конюх Моломахов, — на скамье вместе с другими служителями; кто отворил казенку, не ведаю. А как в передней палате изволила государыня гневаться и бить тростью Деревнина по лицу и по плоти многократно, а швед Карлус и Пятилет жгли его свечами, и в то число держал я Деревнина с прочими служителями; сам же свечою не жег.
Новая очная ставка.
— Как же ты показал, — спрашивали Пятилета, — что Моломахов жег Деревнина?
— Моломахов Деревнина суще свечой жег под нос, — стоял на прежнем Пятилет, — и Деревнин ту свечу задул.
— Нет! Свечой я Деревнина не жег, — упирался Моломахов. — Деревнин ее не задувал; а как жгли его Пятилет да Карлус и я держал его за волосы, по указу царицы.
Паж Тимофей Воейков рассказал о своих разъездах за царицей Катериной Ивановной, объявил себя непричастным ни в жжении арестанта, ни в битии дежурных; брат его, паж Федор Воейков, свидетельствовал, что он ничего не видел, не слыхал, никого не бил, не жег, не толкал. Юноша, как кажется, более других непривычный к картинам истязаний, оставался все время на дворе, что, впрочем, не выгородило его из общей судьбы всех деятелей того вечера.
А приговор судьбы состоялся «немешкатно»; так что ответы свои Воейковы не успели еще скрепить подписями, а его величеству наскучили уже однообразные показания служителей царицы. Допрошено было всего семь; более половины царицыной свиты оставались еще не допрошены; не терпя проволочек, государь просмотрел экстракт из снятых допросов Деревнина «и прочих о важных речах» — и в тот же день сам явился на экзекуцию.
Она учинена 16 февраля 1723 г. на генеральном дворе в Преображенском: Маскин, Никита Иевлев, Феоктист Иевлев, Карлус Фрихт, Пятилет, Тимофей Воейков, Федор Воейков, Василий Моломахов, подьячий Михайло Крупеников, все девять человек, опрошенные и неопрошенные, виновные и невинные, останавливавшие государыню царицу и раболепно исполнившие ее волю, все без разбору — «биты батоги нещадно и потом свобождены». Его величество сам изволил присутствовать на штрафовании[164].
Достойно замечания, что Василий Алексеевич Юшков не был призван к допросу по поводу таинственного к нему послания старушки. Допросил ли государь сам, один, секретно, или не хотел компрометировать невестку генеральным опросом ее фаворита из боязни, чтоб тот не поведал каких-нибудь сердечных тайн старушки, как бы то ни было, только письменных показаний с Юшкова в деле не имеется и пред «генеральными судьями привожден он не был». Но он не избег наказания; на другой же день после батожьей расправы со служителями невестки государь повелел сослать Юшкова в Нижний Новгород. Конвойный унтер-офицер получил следующий рескрипт императора для передачи нижегородскому начальнику.
«Господин вице-губернатор! (Ржевский), — писал Петр, — по нашему указу, послан в Нижний Василий Алексеич, сын Юшкова, с ундер-офицером от гвардии Никитою Ржевским. И когда оный ундер-офицер с ним в Нижний приедет, тогда Юшкова от него примите и до указу нашего велите ему жить в Нижнем, не выезжая никуда».
Кабинет-секретарь Макаров сам выправил арестанта, причем дал унтер-офицеру инструкцию, в которой, вопреки обыкновению, не было ни малейшего напамятования о строгом обращении с арестантом; приказано было только взять у вице-губернатора расписку в получении Юшкова, паки возвратиться к Москве и явиться на генеральный двор. Из этого можно видеть, что если связи, сила и значение царственной старушки не могли спасти дорогого Юшкова, то все-таки наказание, его постигшее, ради ее влияния, было весьма смягчено: Юшкова поддерживала и укрепляла благодетельная рука немощной телом, но бодрой духом Прасковьи. С Василием Алексеичем отняли у ней и исполнительных пажей: два брата Воейковы, по высочайшему повелению, были записаны в гвардию солдатами[165].
Несколько дней спустя государь с государыней отправились в Петербург, а две недели спустя (15 марта 1723 г.) потянулась за ними из первопрестольной столицы партия «самонужнейших колодников», под охраной конвоя. В числе их отправлен был и Василий Деревнин.
«Дело о его битии и жжении, — писал Казаринов, заправлявший делами московско-тайной канцелярии к А. И. Ушакову, петербургскому инквизитору, — дело Деревнина решено на генеральном дворе, но по письму (цифирному) следования еще не бьло. Сообщается оно при подлинном деле и запечатано в особом пакете, а на нем надпись А. В. Макарова: «Письмо, которое подал И. И. Бутурлин». И то подлинное дело и письмо, по приказу кабинет-секретаря, препровождается к вам»[166].
Дело «по письму» тянулось крайне медленно, либо оно никого не интересовало, либо — и последнее вернее — щекотливость содержания письма относительно царицы заставляла судей показывать к нему как можно меньше внимания. Только два месяца спустя (14 мая) Ушаков известил Казаринова о получении колодника и его дела, и затем Тайная канцелярия в лице Андрея Ивановича немедленно постановила: препроводить деревнинское дело о причинном письме в канцелярию вышнего суда, понеже там начало сего дела и следование было, «да и нельзя того, — добавлял политичный Андрей Иванович, — чтоб многие канцелярские служителя — о важностях (сего дела) сведомы были».
Таким образом, Ушаков с Толстым спустили Деревнина с причинным письмом царицы в ведение вышнего суда. Но и от него скорого и прямого решения ожидать было нечего, так как члены суда большею частью были либо близкие приятели и знакомые царицы, либо даже свойственники; здесь заседали: граф Андрей Матвеев, Иван Дмитриев Мамонов, Семен Блеклый, Александр Бредихин, Иван Бахметев, секретарем был — Петр Ижорский.
Вот почему они не сразу согласились даже принять Деревнина, не вдруг решились взять на себя следование и суд по цифирному посланию; так что только после двухнедельной переписки с Тайной канцелярией вышний суд дал свое согласие (27 мая), чтобы дело Деревнина к нам прислать, но не иначе как с подьячим, у которого то дело было, понеже «к тому важному делу от других дел подьячего определять не надлежит».
Опять пошла переписка: подьячий тот в Москве, итак, на чей кошт его выписать? Это затруднение дало вышнему суду предлог сдать дело (18 июня) в кабинет. Но там кабинет-секретарь его не принял, но приказал войти экстрактом для докладу его величества. И вот в течение целого месяца пишутся два экстракта. Только 19 июля явился с ними в кабинет секретарь Тайной канцелярии Топильский, который и представил тут же запечатанное в пакете цифирное послание — с достойным решпектом[167].
В кабинете дело засело. Надо думать, что обязательный Алексей Васильевич Макаров, которому так наивно писала царица, «что будет ему платить», не спешил входить к государю с всеподданнейшим докладом. Резолюции не было, а стряпчий продолжал томиться в каземате. Так при дворе сурового и, по-видимому, столь ревнивого к правде монарха находили себе убежище взяточничество и лицеприятие; связи и протекция и здесь оказывали свое влияние; вся разница с последующими царствованиями состояла только в том, что при Петре это делалось несравненно скрытнее, «опасливее».
Что же это было за письмо, от которого так скоро отшатывались следователи и судьи, к которому так старательно не допускали канцелярских служителей, наконец, для сбережения которого даже Тайная канцелярия не находила у себя тайного места, чтоб чины ее «важности сего письма сведомы не были»?
Что в этом письме не было ничего государственного «противнаго» в смысле политической тайны, в этом нечего и сомневаться; в противном случае судьба Юшкова была бы решена иначе, не избегла бы суда и осуждения сама Прасковья; но куда делось таинственное послание после долгих странствий из Тайной в Кабинет, из Кабинета в Тайную, оттуда в вышний суд, из суда в Кабинет, из Кабинета опять в Тайную — неизвестно; только ни при делах последней, ни в бумагах кабинетских — письма этого не сохранилось. Между тем уцелела следующая пояснительная записка руки Прасковьи — записка азбуки:
Явно, что это та цифирная азбука, по которой написано было таинственное послание. Тут же сделан и перевод — к сожалению, только первой фразы: «Радость мой свет…»
Для кого и для чего приготовлена была эта записка? Весьма вероятно, что Петр, еще в бытность свою в Астрахани, получив из Тайной канцелярии письмо, доставленное Деревниным, потребовал от невестки ключа к цифири, и приведенная записка есть черновая подлинника.
Таинственное письмо старушки-царицы, без сомнения, касалось либо ее сердечных, интимных отношений к своему главноуправляющему Юшкову, либо трактовало о семейных, секретных делах, трактовало притом не совсем скромно? Все это предположения и догадки, которые могут подтвердиться или опровергнуться открытием интимной цидулки.