ГЛАВА 2 ДЕЗЕРТИРСТВО
ГЛАВА 2
ДЕЗЕРТИРСТВО
Объявление мобилизации в июле 1914 года подняло на войну миллионы российских мужчин. В довоенных расчетах предполагалось, что какая-то часть призывников вообще не явятся на сборные пункты. Однако, напротив, в воинские присутствия явились и масса добровольцев. В том числе — и поляки, в отношении которых вообще предполагали, что не явятся до двадцати процентов призывников. Явка на призывные пункты в целом по стране достигла девяноста шести процентов, хотя военное ведомство рассчитывало на показатель не свыше девяноста процентов. Причем во многие пункты являлись добровольцы, в русской терминологии — «охотники».
Военное ведомство должно было учесть какие-то принципы попадания на военную службу для добровольцев, жаждавших сразиться с немцами. В результате уже 18 июля 1914 года, как только выяснилось, что при мобилизации на призывные пункты явились масса добровольцев, начальник Главного управления Генерального штаба, долженствовавший занять пост начальника Штаба Верховного главнокомандующего, ген. Н. Н. Янушкевич сообщил в Главный штаб, отвечавший за учет людских контингентов: «При первом же известии об объявлении у нас мобилизации начали поступать заявления о приеме в армию в качестве добровольцев. Удовлетворение подобных заявлений, дающее выход известным чувствам, представляется весьма желательным… полагаю необходимым установить, что к приему в армию в качестве добровольцев могут быть допускаемы лишь лица, не состоящие ни в запасе, ни в ополчении 1 — го разряда и не подлежащие призыву в текущем году».[273]
Таким образом, во время всеобщей мобилизации 1914 года, кроме запасных (людей, некогда служивших в армии и в возрасте до 43 лет), призыву также подлежали и мужчины 1894 года рождения — новобранцы. Все прочие пока могли быть приняты в Действующую армию либо добровольцами, либо вольноопределяющимися, в возрасте не менее 18 лет. Следует отметить, что причины добровольчества были самыми различными. От искреннего патриотического порыва (большинство) до своеобразного шкурного интереса. Например, известный русский писатель вспоминал: «Доброволец Раков пошел на войну, чтобы лошадь выручить: думал, что, если сам пойдет, лошадь вернут. И еще слышал, что добровольцу возле обоза можно поживиться, и пошел».[274]
В русской терминологии добровольцы назывались охотниками. Возраст принимаемых в войска охотников: 18–43 года. Таким образом, как видим, для добровольцев был установлен тот же верхний возраст, что и для призывников (военное законодательство не допускало призыва в Вооруженные силы мужчин в возрасте более 43 лет), но нижний уменьшился на три года. Соответственно, чтобы не допустить пополнения войск необученными людьми (ведь по мобилизации основная масса призывников состояла из запасных, некогда проходивших военную службу), в Действующую армию предлагалось отправлять только тех, кто уже имел воинский опыт, а всех прочих — в запасные батальоны пехоты для предварительного обучения. Дело ведь в том, что, согласно существующим положениям, охотники могли быть направляемы исключительно в действующие войска и ни в коем случае — не в тыловые службы.
23 июля императором Николаем II были утверждены «Правила о приеме в военное время охотников на службу в сухопутные войска». В соответствии с этим приказ военного министра ген. В. А. Сухомлинова от 23 июля 1914 года о правилах приема охотников (добровольцев) в армию говорил, что «охотниками принимаются:
а) лица, подлежащие воинской повинности, но еще не явившиеся к исполнению таковой;
б) лица, явившиеся к исполнению воинской повинности, но от таковой освобожденные либо получившие по разным причинам отсрочки поступления на службу;
в) лица, состоящие в ополчении 2-го разряда;
г) лица, на коих не распространяется действие Устава о воинской повинности, а также отставные нижние чины…
Не принимаются:
а) имеющие менее восемнадцати и более сорока трех лет от роду;
б) лишенные всех прав состояния или всех особенных прав и преимуществ…
в) состоящие под уголовным судом или следствием;
г) подвергшиеся по судебному приговору наказанию, сопряженному с лишением права поступать на государственную службу и
д) признанные по суду виновными в краже или мошенничестве».[275] Надо сказать, что попытка сохранить армию от уголовных элементов удавалась до середины 1916 года.
Бесспорно, существовали исключения. Согласно повелению императора, в качестве охотников, но исключительно с разрешения Верховного главнокомандующего могли быть принимаемы и женщины. Точно так же, но теперь уже с разрешения самого императора — и лица, чей возраст превысил 43 года либо был ниже 18 лет. Исследователь пишет, что в июле 1915 года «принципиальное разрешение на прием охотниками молодых людей с 17 лет было получено, тем не менее решение в каждом таком случае персонально принималось Высочайше по представляемому начальником Главного штаба списку. Этот возрастной ценз для приема добровольцами устанавливался ввиду того, что ранее достижения означенного возраста молодые люди не могли поступать ни в военные училища, ни в войска вольноопределяющимися».[276]
Существовали и иные лазейки. Так, кроме центральных органов, ориентировавшихся на существующее законодательство, охотниками в войска могли зачислять командования военных округов и командиры отдельных частей, зачислявшие добровольцев в свою часть собственным приказом. Этим способом, например, пользовались мальчишки — предтечи «сынов полка» периода Великой Отечественной войны. Или казаки старших возрастов, не желавшие оставаться дома, на покое.
Одновременно, само собой разумеется, масштабы войны потребовали ликвидации льготных категорий по отношению к воинской службе, которыми перед войной была богата страна, ибо многочисленность призывников превышала необходимые для армии контингента призывников. С началом открытия военных действий, согласно закону от 1 сентября 1914 года, были отменены следующие отсрочки:
— для устройства имущественных дел;
— для вступления в духовное звание;
— для учащихся в иностранных учебных заведениях.
В войсках отношение к добровольцам было разное. В том числе и негативное. Например, М. Алданов вспоминал: «Я слышал от боевых офицеров, что в пору мировой войны самые плохие солдаты выходили из добровольцев. Думаю, что это верно: так оно было (вопреки распространенной легенде) и в период войн Революции и Империи. Дюмурье ненавидел солдат — волонтеров; недоверчиво относился к ним и Бонапарт…»[277] Ясно, что для кадрового офицера рекрут — это предпочтительное состояние нижнего чина. Добровольца просто так не ударишь по лицу. Наконец, и среди добровольцев попадались «шкурники», об одном из них рассказывалось в 1-й главе.
Наверное, сообщение М. Алданова страдает субъективизмом офицерства, которое, конечно, предпочитало иметь дело с покорно-послушной солдатской массой, на которую можно было бы успешно переносить социально-сословное отношение «барин — крестьянин». Наверное, есть здесь и доля правды: имевший ряд льгот по службе охотник (не говоря уже о вольноопределяющихся — первых кандидатах в прапорщики), резко отличаясь по своему вероятному поведению от солдат, мог выступать своеобразным центром оппозиции офицерскому влиянию на массы. Тем более что рядовой охотник воспринимался солдатами как «свой» даже в отличие от унтер-офицеров, которым в большинстве случаев рядовые нижние чины не доверяли.
Точно так же и добровольцы были разные. Напомним, например, что вольноопределяющимся у Шолохова был большевик Бунчук, который пошел на войну только потому, что иначе «все равно бы взяли». А в этом случае простой солдат Бунчук не имел бы ряда некоторых преимуществ, которые имел вольноопределяющийся Бунчук. И пошел он на фронт, чтобы разносить среди солдат пораженческие идеи, которые были взяты на вооружение ленинской партией. Сколько было таких добровольцев, «партией призванных»?
Есть и еще одно. Это — предпочтение охотниками воинского труда крестьянскому труду, который обладал в глазах крестьянства единственно высшей ценностью. Нарушение вековой традиции, согласно которой «рекрутчина» воспринималась как тяжелейшая неизбежная обязанность для некоторых крестьянских парней, еще не была полностью изжита населением российской деревни, несмотря на введение в 1873 году всеобщей воинской повинности. Интересное отношение солдатской массы к добровольцам подметил Ф. Степун: «Добровольцев солдаты презирают, потому что добровольцы пришли в батарею „зря“, потому что они ничего „настоящего“ все равно делать не могут… потому, наконец, что добровольцы эти бежали от того глубоко чтимого солдатами священного, полезного и посильного им домашнего труда, который после их побега остался несовершенным на полях и в хозяйствах».[278]
Основная масса солдат шла на войну покорно, подчиняясь велению высшей власти. Добровольцы же сознательно бросали крестьянствование, разменивая его на «царскую службу», веками отождествлявшуюся с насильственной и вечной рекрутчиной. Данный подход для крестьян был не просто непонятен, но и противоестественен. Неудивительно, что многие охотники рано или поздно становились унтер-офицерами, а то и отправлялись в школы прапорщиков пехоты. С одной стороны, это обусловливалось их психологическими качествами воина, с другой — отношением к военной службе как таковой. Кто-то стремился на войну, а кто-то — домой, к мирному земледельческому труду. Вспомним фразу одного из героев шолоховского «Тихого Дона», Митьки Коршунова: «А по мне, так хоть сто лет воевать. Люблю!»
Конечно, не добровольчество стало «головной болью» русской армии. Напротив, Действующая армия остро нуждалась в таких людях, которых все-таки было немного. Неудивительно: крестьянская масса могла добровольно влиться в ряды Вооруженных сил в том случае, если враг угрожал непосредственно их дому. Пример тому показала Отечественная война 1812 года. Пример Крымской войны 1853–1856 гг. несколько сложнее, так как наплыв добровольцев в ополчение объяснялся намерением выйти из-под удушающего действия крепостного права.
Потому-то массу добровольцев войска увидели в Германии и Великобритании, где население отчетливо сознавало, что мировой конфликт — это схватка за гегемонию именно между этими странами. Здесь было соответствующее отношение к военнослужащим, характеризовавшееся презрением к тем, кто пытался избежать фронта. Примечательно, что в России от фронта уклонялись прежде всего представители того слоя, что пытался в борьбе с царизмом приватизировать идеологию патриотизма в свою пользу. Более всего о патриотизме «распиналась» буржуазия, и именно она же и дала максимум уклонистов — «земгусаров». Именно они вели антиправительственную пропаганду, они составляли костяк противогосударственных сил на местах, они разлагали нижние слои города своим вызывающим поведением «золотой молодежи». Можно вспомнить, что даже и Г. Е. Распутин был убит одним из таких уклонистов (по слабости здоровья, которая, впрочем, не помешала убить человека) — Ф. Ф. Юсуповым и отлынивавшим от фронта гвардейцем, великим князем Дмитрием Павловичем (гвардия тогда стояла в окопах под Ковелем).
В ведущих империалистических державах молодежь действовала под импульсом милитаристской пропаганды. В Германии из добровольцев составляли целые корпуса. Английская армия до начала 1916 года, когда была введена всеобщая воинская повинность, вообще состояла из одних добровольцев — сорок дивизий добровольцев. Поэтому германская и британская армии, как уже говорилось, давали минимум пленных и дезертиров. Шовинистический угар пройдет позже, выразившись в росте антивоенных настроений, что нашло отражение в произведениях, скажем, Э. М. Ремарка и Р. Олдингтона.
Те государства, что были втянуты в Первую мировую войну за чужие интересы — Россия, Австро-Венгрия, Италия наряду с патриотическим подъемом, выразившимся в добровольчестве, показали и противоположные примеры. Об одном из них, сдаче в плен, говорилось в 1-й главе. Здесь речь пойдет о несравненно меньшей по численности в сравнении с пленными, категории военнослужащих — дезертирах.
В ходе войны российские Вооруженные силы, как и армии прочих государств, столкнулись с такой проблемой, как уклонение от исполнения воинской службы чинами Действующей армии, то есть дезертирство. Данное явление, в той или иной степени присущее любому воинскому организму, особенно в массовых войнах, в ходе которых в Вооруженные силы призываются граждане, ранее никогда не проходившие военной службы, обостряется во время неудачной и не популярной в обществе войны, прежде всего в случае ее затягивания.
Неудивительно, что в Российской империи периода Первой мировой войны, где социум являлся традиционным, Большая Европейская война — невиданная по своим масштабам и длительности, а цели войны были малопонятны и не привлекательны для основной массы населения, дезертирство не могло не проявить себя. Дезертирство в ходе войны, равно как и саботаж в мирное время, — это типичное проявление поведения тех социальных групп, которые не поддерживают существующего положения дел, но бессильны изменить его радикальным путем. Джеймс Скотт прекрасно отметил, что такое «обычное оружие относительно бессильных групп», как «волокита, симулирование, дезертирство, притворная угодливость, воровство, мнимое неведение, клевета, поджоги, саботаж», есть формы «повседневного крестьянского сопротивления». Скотт характеризует это сопротивление как «прозаическую, но постоянную борьбу между крестьянством и теми, кто стремится отнять у них труд, еду, содрать с них налоги, ренту и процент».[279] В годы войны данное сопротивление выступает ответом крестьянства в лице своего воюющего меньшинства на тяготы военного времени.
Начало войны вызвало в народных массах не то чтобы энтузиазм, но по меньшей мере готовность к исполнению своего воинского долга. Долг перед Отечеством и пропаганда скоротечной войны сыграли свою роль. Как справедливо отмечается западным ученым, «отчасти секрет успеха военной мобилизации объясняется тем обстоятельством, что в начале войны все были убеждены в ее скором завершении. Каждый был согласен на несколько месяцев пожертвовать повседневной рутиной и семейным уютом во имя достижения победы, казавшейся всем сторонам неминуемой».[280] В России это обстоятельство усиливалось массовой психологией патерналистского типа, а также убеждением в невозможности длительного конфликта вообще. Многолетняя война, которая велась бы не профессиональной армией, а всей нацией, в понимании крестьянства, составлявшего основную часть населения России, была невозможна по определению, так как в этом случае не имела бы видимого и объяснимого смысла.
Крестьяне, оторванные от привычного земледельческого труда, в котором они видят смысл своего земного существования, психологически были готовы решить исход конфликта быстрыми темпами, пусть даже и большой кровью, что неизбежно на войне, после чего вернуться к мирной деятельности, к земле-кормилице. И потому именно этот патриотизм, готовый к неимоверной по своим масштабам кровавой жатве во имя Родины, но пасующий перед длительностью, для которой требуется не порыв, но упорство, в перспективе был опасен для существующего режима.
Тот строй, что не может обеспечить победу в сравнительно короткие сроки, пусть и с любыми большими жертвами, терял легитимацию своего существования в глазах крестьянского социума. Соответственно, банкротство (явное или мнимое — не важно, главное, что банкротство в глазах большей части нации) военной мощи самодержавия, которое оправдывало его властные полномочия, вело к непредсказуемым последствиям. Создавался опасный для государства дуализм восприятия войны в массовом народном сознании: «Волны патриотической лихорадки, вызванные войной, действовали как основной механизм социальной консолидации общества вокруг монархистских и националистических символов. По тем же причинам проигрыш в войне неизменно отбрасывал российское самодержавие к точке, за которой начинались глубочайший кризис и реформы или же его распад».[281]
В ряде мест начало мобилизации, объявленной 18 июля, в разгар сельскохозяйственных работ, вызвало определенного рода волнения. Однако как только стало известно, что государственная власть намерена исполнять взятые на себя, согласно законодательству, обязательства — выплату семьям мобилизованных в Вооруженные силы солдат пайковых сумм («пайков»), волнения прекратились. Солдаты могли быть уверены, что их семьи не пропадут с голоду впредь до возвращения хозяев с фронта. Тем более что пропаганда военного ведомства, вполне искренне заблуждаясь, утверждала, что война окончится через шесть месяцев, максимум — затянется на год.
Домашних запасов на этот период было достаточно. За год не мог разрушиться живой и мертвый инвентарь, а также не могла быть исчерпана капитальная прочность крестьянского хозяйства. К тому же в каждом хозяйстве после первой мобилизации еще оставался хотя бы один мужчина (исключение — выделившиеся молодые семьи, но им помощь была оказана земствами, родственниками и общиной). Поля были обработаны, озимые оставались на попечение остающихся (о том, что спустя год войны будут ставиться под ружье ратники ополчения 2-го разряда, никто не мог и подумать), а весной солдаты должны были вернуться домой. Вот это осознание и стало причиной массовой явки на мобилизационные пункты, активного добровольчества, упорства войск в боях.
Как бы то ни было, невозможно сказать, что каждый мобилизуемый крестьянин, рабочий или мещанин желал воевать. Поэтому помимо определенного процента потенциальных «уклонистов», просто не явившихся на призывные пункты и, как правило, не прогадавших, ибо практически везде часть новобранцев первого призыва была временно распущена по домам в связи со сверхкомплектом, дезертирство немедленно стало достаточно обыденным явлением. Оно началось почти сразу же, уже в ходе мобилизации, еще даже до начала боев — из соединений тех войск, что следовали на фронт, сосредотачиваясь на линии государственной границы. Такие побеги совершались в то время, пока воинские поезда еще находились в глубине страны, чтобы иметь возможность добраться до дома. Например, из Тамбова докладывали, что за 4–6 августа 1914 года были задержаны три дезертира — два армянина и татарин, — бежавшие из эшелона в Козловском уезде Тамбовской губернии.[282]
Помимо дезертирства из войсковых эшелонов, еще, следовательно, до прибытия на фронт, отставание от своих дерущихся с противником подразделений также началось уже в самом начале войны и на фронте. Так, в приказе по 4-й армии от 16 августа 1914 года командарм-4 ген. А. Е. Эверт отмечал: «В течение всех этих дней, к величайшему моему огорчению, убеждался, что нижние чины, преимущественно 16-го корпуса, оставляют ряды и бродят в тылу. Приказываю объявить всем нижним чинам, что такие мерзавцы, забывшие долг перед Царем и Родиной, оставляющие ряды, когда товарищи их самоотверженно дерутся, будут преданы мною полевому суду, карающему смертной казнью оставление рядов своих частей в бою». Сам командарм только-только был назначен на данный пост, сменив неудачливого барона А. Е. Зальца на посту командующего 4-й армией. Тем самым можно видеть, что дезертирство было присуще не только шедшим на фронт из глубины России пополнениям, но и кадровым пехотным дивизиям — лучшим войскам Российской империи. Почему же так получилось? Что говорят эти данные?
16-й армейский корпус ген. П. А. Гейсмана входил в состав наиболее слабой на Юго-Западном фронте 4-й армии, по которой, тем не менее, пришелся главный удар австрийского неприятеля в ходе развернувшейся вдоль австро-русской границы Галицийской битвы августа 1914 года. В направлении на Люблин, обороняемый 4-й русской армией, наступала 1 — я австро-венгерская армия ген. В. фон Данкля (228 000 чел. при 468 орудиях). В то же время 4-я русская армия имела в своих рядах всего лишь 109 000 чел. при 426 орудиях. Превосходство противника в живой силе — двойное. Во встречном сражении 10 августа под Красником был разбит русский 14-й армейский корпус. В сражении под Красником русские потеряли около двадцати тысяч человек — пятая часть армии — и три десятка орудий. Лишь нерешительность австрийского командования и блестящая боевая работа русской артиллерии позволили 4-й армии избежать полного разгрома.
На следующий день потерпели поражение и два других русских корпуса — Гренадерский и 16-й армейский, которые стали отступать на север, к Люблину. Всего в Галицийской битве за двадцать один день боев четыре армии Юго-Западного фронта только пленными потеряли около сорока тысяч человек. Преимущественно — в 4-й армии, на которую в начале операции обрушился главный удар противника. В которой уже в ходе сражения сменилось командование. Которая, наконец, понесла наибольшие потери. Только пленными — почти целый корпус из трех в начале боев. Неудивителен и высокий процент уклонявшихся от окопов солдат, ошеломленных неожиданным для них исходом схватки.
Таким образом, дезертирство из передовых окопов первых дней войны (приказ командарма-4 последовал через шесть дней после начала боев) явилось следствием не уклонения от несения военной службы вообще, а результатом того морального потрясения, что было вызвано поражениями. Как только фронт оборонявшейся 4-й армии с помощью подоспевших резервов был удержан, эти люди немедленно возвратились в строй. Солдаты должны были пережить шок перелома в психике, когда вместо победы как следствие успешного наступления, на деле их ожидала оборона после поражения.
Нельзя не сказать, что и командиры, допустившие разброд в рядах вверенных им частей, не остались безнаказанными. Первым оказался смещен сам командарм-4 ген. А. Е. Зальц, ставший первым русским командармом, уволенным со столь высокого поста. Вторым — комкор-16 ген. П. А. Гейсман. Фактическим начальником 16-го армейского корпуса в Галицийской битве являлся начальник 9-й пехотной дивизии ген. В. Н. Клембовский — будущий начальник штаба Юго-Западного фронта в период Брусиловского прорыва 1916 года и затем командарм-11. Представляется, что генерал Эверт отлично понимал суть уклонения от боя некоторых солдат 4-й армии, поэтому после угроз в приказе вместо непосредственных репрессий последовали четкие организационные мероприятия — командиры корпусов должны были посылать в свои тылы конные разъезды и пешие патрули для задержания уклонистов.
В начале войны дезертирство с фронта еще не получило широкого распространения, так как ближайшие тылы были забиты войсками, линия фронта постоянно смещалась и потому вероятность того, что бежавший с фронта солдат сумеет выйти из районов, подлежащих ведению военной администрации, была мала. Кроме того, масса тех людей, что по различным причинам не желали воевать (откровенная трусость, невозможность преодолеть инстинкт самосохранения, идеологические принципы, моральные постулаты и проч.), еще рассчитывали на скорое окончание войны. Естественно, что после победы, обещаемой властями, слишком уж тяжелого наказания не последовало бы.
Нельзя не учитывать и тот факт, что само по себе нахождение солдата во фронтовом районе, но вне собственной части, позволяло рассчитывать на снисхождение. В связи с этим в первые несколько месяцев войны в православной Галиции, в отношении которой было известно, что по окончании конфликта она будет присоединена к Российской империи, развернулось такое явление, как «приймачество». Солдаты, уклонявшиеся от фронта, оседали в галицийских деревушках, где их в условиях маневренной войны почти невозможно было отыскать усилиями военных властей. В итоге работа по выявлению таких лиц легла на плечи создаваемой в Галиции российской полиции. Ведомство генерал-губернатора завоеванной австрийской территории отчитывалось: «После прохождения армий в Галиции осело значительное количество дезертиров русских и австрийских войск. Проходившие впоследствии в районе Галиции войсковые части и особенно маршевые команды также дали немалое их число. Поимка была возложена на чинов городской и уездной полиции, в чем им деятельное содействие оказывали начальники гарнизонов, наряжая конные и пешие команды».[283]
Разгром армий Северо-Западного фронта в Восточной Пруссии в августе месяце и последовавшие затем тяжелейшие бои в Польше осенью подорвали у ряда нижних чинов веру в скорую победу над врагом. Надо заметить, что осень 1914 года — это период наихудшего снабжения русской Действующей армии продовольствием, что объективно было вызвано высокоманевренными боевыми действиями и задержками в организации тылов. Формирование новых дивизий заметно опережало организацию соответствующих тыловых служб. Достаточно сказать, что второочередные дивизии ввиду нелепостей в интендантстве мирного времени выступили на войну без носимых запасов сухарей. Не хватало ни полевых кухонь, ни лошадей, ни инвентаря. Разорение Польши, в которой всю осень шли тяжелые сражения (Варшавско-Ивангородская наступательная и Лодзинская оборонительная операции), не позволяло войскам питаться за счет местных средств. А. И. Куприн хорошо подметил: «Сапоги, хлеб, шинель и ружье — это все, что нужно воину, кроме убеждения, что война имеет смысл. Голодный, босый, невооруженный солдат — хороший материал лишь для бунта или для дезертирства».[284]
Соответственно, такое явление, как уклонение от боя, получило тенденцию к своему увеличению. В 1914 году это проявилось не столько в дезертирстве — самовольном бегстве с фронта, сколько в самострелах. Иными словами — в нанесении бойцами себе легких ранений, чтобы быть эвакуированными в тыл. Надежда на то, что удастся избежать фронта или на время (впредь до преодоления проблем снабжения), или вообще (если все-таки война закончится в обещанные сроки), преодолевала опасность наказания за такой поступок. Находившийся в 1914 году на Юго-Западном фронте М. М. Пришвин записывал в своем дневнике, что по установившейся терминологии самострелов называли «пальчики»: «От выстрела на близком расстоянии в ладонь получается звезда и… опаление. Фаланга пальца может быть отбита тоже только на близком расстоянии». «Не то страшно, что люди сами в себя стреляют, чтобы избежать неприятельской пули. А то страшно, что правда ли это? Вдруг это неправда — что тогда? А легенда о „пальчиках“, правда или неправда, все равно начинает жить, от нее не спрячешься, и невольно встречаешь каждого с повязанной рукой с унизительным для него недоверием и смотришь в глаза: герой он или преступник?» Количество самострелов в данный период было весьма велико. Например, в Львовский госпиталь в октябре ежедневно поступали по шестьсот таких «пальчиков» — несколько рот.[285]
К сожалению, «пальчики» были не легендой, а реальным фактом. Еще в период Русско-японской войны 1904–1905 гг., после сражения на реке Шахэ, в русской Маньчжурской армии, не умевшей по вине командования одержать победы и потому жаждавшей мира, широко распространились самострелы. Главный начальник тыла указывал: «В госпитали тыла поступило большое число нижних чинов с поранениями пальцев на руках. Из них с пораненными только указательными пальцами — 1200. Отсутствие указательного пальца на правой руке освобождает от военной службы. Поэтому а также принимая во внимание, что пальцы хорошо защищаются при стрельбе ружейной скобкой, есть основание предполагать умышленное членовредительство».[286] То есть массовый перелом в настроении становился причиной самострелов.
Пусть пока это еще была и капля в море, однако военные власти не могли проигнорировать обозначившуюся угрозу. Тем более что постепенно самострелы стали принимать участившийся характер, становясь массовым явлением Действующей армии. Эвакуация людей, самих себя ранивших, ставила комплект в войсках под угрозу. А ведь в это время речь шла о судьбе русской Польши — сначала австро-германцы пытались взять Варшаву, а глубокой осенью, в ноябре, намеревались уничтожить несколько армий Северо-Западного фронта в задуманном немцами «котле» под Лодзью.
Поэтому русская Ставка Верховного главнокомандования реагировала незамедлительно. В приказе от 16 октября 1914 года Верховный главнокомандующий, великий князь Николай Николаевич, указывал: «На время настоящей войны добавить Воинский устав о наказаниях статьей 245/2 в следующей редакции: „За умышленное причинение себе непосредственно или через другое лицо, с целью уклонения от службы или от участия в боевых действиях, огнестрельных или иных ранений, повлекших за собой увечье или повреждение здоровья, виновный подвергается: а) в военное время лишению всех прав состояния и смертной казни или ссылке в каторжные работы от четырех до двадцати лет или без срока; б) в виду неприятеля — лишению всех прав состояния и смертной казни. Так же, наказаниям подвергается и тот, кто с намерением вышеуказанным способом изувечит другого или повредит ему здоровье, или окажет ему в том содействие“». Таким образом, спустя всего лишь три месяца после начала войны практически единственной санкцией за уклонение солдата от несения воинской обязанности стала смертная казнь.
В данном аспекте проблемы следует обратить внимание на тот факт, что самострелы вообще были распространены в первые полгода войны. Причем во всех воюющих армиях. Так, пик самострелов в австро-венгерских Вооруженных силах, по утверждению самих же австрийцев, также пришелся на осень 1914 года. По мнению военных австрийских историков, участников войны, этот факт может быть объяснен «только сильным моральным напряжением, испытывавшимся в эту кампанию».[287] То есть самострелы начала войны имеют под собой основу не поведенческого плана. А следовательно, не реакцию на внешние события со стороны отдельно взятого человека (как, к примеру, трусость или революционный протест), а общее напряжение, вызванное невиданным размахом военных действий.
Никто в июле 1914 года не мог предположить, что Большая Европейская война окажется затяжной, будет вестись фактически без перерыва между операциями, характеризуется громадными человеческими потерями без видимых результатов. За четыре месяца войны, к ноябрю месяцу, еще ничего не было решено — с одной стороны, русский Юго-Западный фронт штурмовал Карпаты и Краков, с другой — немцы удержали русский Северо-Западный фронт в Восточной Пруссии и на линии Средней Вислы, в русской Польше. Сотни тысяч потерь, положенных за это время, не привели к однозначному результату, за которым бы маячил призрак близкого окончания конфликта и возвращения людей к мирному труду.
В то же время маневренный характер войны вынуждал солдат ежедневно нести тяжелую боевую работу, переносить те тяготы, что отсутствовали в обычной мирной жизни. Эти люди в большинстве своем не были воинами по природе. Осенью 1914 года в Действующую армию стали поступать сотни тысяч запасных, давным-давно отвыкших от воинской службы, а война все не кончалась, несмотря на заверения предвоенного периода, и более того — не существовало никаких очевидно видимых предпосылок к ее близкому окончанию.
Сочетание непривычности военного труда (здесь — и сам бой, и подготовка к нему, и повседневный быт на фронте) с разочарованием в скором исходе конфликта стало причиной моральной дезориентации больших солдатских масс в происходящем. Неверное восприятие особенностей крестьянской психологии с современных позиций горожанина советского воспитания позволяет сейчас делать и такие утверждения: «Обвал морали войск привел к немыслимому в войнах первой половины XIX века дезертирству — почти полутора миллиона солдат; к пленению немцами 2 385 441 чел., австрийцами — 1 508 412 чел., турками — 19 795 чел. и даже „братушками“- болгарами — 2452 чел.».[288] Никакого «обвала морали» не было и быть не могло. Двести тысяч штыков даже в войне 1812 года (в начале) и три с половиной миллиона в 1914 году — это слишком разные цифры. Да и цифры пленных завышены, так как считают и «гражданских пленных». Как к ним относится «обвал морали войск»?
Само сравнение некорректно по существу. Войны первой половины девятнадцатого века велись профессионалами, взятыми в армию фактически навечно, и потенциальные дезертиры уничтожались еще на этапе отбора: «Трех рекрутов забей, но одного — выучи!» После рекрутчины солдата ничего с родным селом не связывало. Первая мировая война — это война народов, для русского крестьянина (93 % Вооруженных сил) не понятная потому, что лично ему она ничего не несла. Ни непосредственной выгоды (земли в Галиции не хватало и для собственного населения, а торговли сквозь Черноморские проливы сам крестьянин не вел), ни опасности семье (война велась вне русской территории, и семьи солдат находились в безопасности). Зато невыгоды войны — чрезмерные потери, неумение, неравенство в технике, продовольственный кризис в тылу — вот это крестьянином воспринималось как нечто «свое», «кровное», потому что напрямую затрагивало интересы его лично и его близких.
Что касается пленных, то было бы неплохо уточнить, что РККА в 1941–1945 гг. потеряла еще больше (5,7 млн против 2,5 млн), причем большую часть — в первые полгода войны, в то время как императорская армия — в кампании 1915 года. Почему же не провести параллели и не сказать о еще большем «обвале морали»? Да потому, что этого не было: люди дрались, пока была возможность. А что касается дезертирства, то также следовало бы уточнить, что львиную долю дезертиров дал революционный период 1917 года, когда война не просто представлялась бессмысленной, но фактически и провозглашалась таковой: мир без аннексий и контрибуций.
Представления о некоей особенной, отличной от мирной «морали» войск вообще свойственны профессиональным военнослужащим. Однако автоматический перенос психологии военного профессионала на обычного призывника в корне неверен. Например, кадровый офицер-эмигрант, и военный ученый А. А. Зайцов писал в 1954 году: «Пусть не говорят, что, раз солдат не хочет драться, никакая техника не поможет. Драться никакой солдат (кто служил в пехоте, особенно хорошо знает) вообще не хочет. Драться — приходится. И еще покойный генерал Н. Н. Головин всегда настаивал на том, что у бойца, снабженного более совершенным оружием, мораль, естественно, будет выше, чем у солдата, чувствующего свою техническую слабость. Совершенно отменные качества русского солдата, доказанные военной историей последних столетий, сдали в 1915 году и сказались еще в 1916-м, когда техническая слабость русской армии эту „мораль“ подорвала. Неслыханные в русской военной истории массовые сдачи в плен, достигшие почти 2,5 миллиона, только и можно приписать этому».[289] Даже Зайцов берет термин «мораль» в кавычки, понимая, что не все так просто. Давая цифру — два с половиной миллиона, надо было бы сказать, что это — все русские пленные, среди которых добровольно сдавшиеся составляют меньшую часть. Между тем в тексте цитаты трактовку можно преподнести по-разному. И жаль, что А. А. Зайцов не делает упора на качестве войск и характере войны, проведя сравнительный анализ. Например, сколько сдалось в плен французов в 1940 году? Или немцев — в 1945-м? Или австрийцев — в 1914–1916 гг.? Все познается в сравнении — эту истину нельзя забывать, делая тот или иной характерологический вывод.
Вот одной из форм ответа на непривычную для массовой психологии обстановку и явились самострелы, вызванные не трусостью людей, но в львиной своей доле именно дезориентацией массового сознания как следствием невероятного напряжения всех сил человека на войне. Не следует забывать, что в осенних сражениях активное участие приняли и второочередные дивизии, имевшие слабый кадр, нехватку артиллерии и пулеметов, отсутствие провиантских припасов. Перемешивание соединений в боях (пример — «слоеный пирог» в Лодзинской операции, когда в отдельные периоды было неясно, кто кого окружил) становилось причиной ненамеренного убытия солдат из строя. Чуть отстал от своих — и уже не найти. Такая категория получила название «прифронтовые дезертиры», которые «неделями и месяцами бродили кругом да около, то отставали, то приставали к полкам в поисках своей части, пока, наконец, не попадали в плен».[290]
Новый календарный год принес российскому военному руководству новые разочарования. В декабре 1914 года высшие командиры — до начальников армейских корпусов включительно — получили категорическое распоряжение Ставки об экономии артиллерийских боеприпасов. Запас накопленных перед конфликтом снарядов стал заканчиваться, а с производством их управляющие структуры русской военной машины — военное министерство, Главное управление Генерального штаба, Главное артиллерийское управление — не торопились. Теперь войска имели право тратить только по нескольку снарядов в день на батарею, что предполагало фактическое оставление пехоты без поддержки артиллерии.
Зимой 1914–1915 гг. австро-венгерские и германские войска также испытывали нехватку боеприпасов, но к весне она должна была быть преодолена, так как германская промышленность целиком с началом войны перешла на мобилизованное положение. В Карпатах австро-венгры сумели удержать перевалы и предохранить Венгрию от русского вторжения. В Восточной Пруссии в ходе тяжелых боев под Августовом и Праснышем немцы отодвинули русских к линии государственной границы. В условиях паритета наступательных усилий верх неизбежно получал тот, кто обладал лучшей техникой и боеприпасами к ней. Приняв решение о переносе основных усилий на Восточный фронт в кампании 1915 года, австро-германское военно-политическое руководство создавало себе самые благоприятные условия для успеха ввиду прогрессировавшего в Российской империи кризиса вооружений.
19 апреля 11-я германская армия ген. А. фон Макензена начала Горлицкий прорыв, сразу же показавший ту пропасть в обеспечении сторон военными материалами, что стала следствием нерасторопности русских военных структур. Начался период Великого Отступления русской Действующей армии на Восток. Этот период характеризуется наиболее резким ростом дезертирства и сдач в плен врагу в период существования императорской армии (до Февраля 1917 года). Это был самый тяжелый период для монархического режима Российской империи в годы Первой мировой войны.
Пока противник громил те войска, что были сосредоточены на фронте зимой, русские еще держались, отступая, как правило, исключительно по приказу, после уничтожения большей части обороняющегося соединения артиллерийским огнем неприятеля. Приказ Ставки «Ни шагу назад», посланный в войска Юго-Западного фронта в период Горлицкой оборонительной операции, привел к истреблению кадров, после чего восполнять потери пришлось наспех, необученными и малообученными пополнениями, зачастую являвшими собой людскую массу, пригодную скорее для сдачи в плен, нежели для ведения надлежащего сопротивления.
Соответственно, такое явление, как уклонение от несения воинской службы, дезертирство, в частности, стало отчетливо проявляться в 1915 году, после начавшихся неудач на фронте. Именно таким актом мобилизуемые в Вооруженные силы крестьянские массы ответили на неготовность страны к войне, неумелое руководство войсками, кризис вооружения и тому подобные неувязки между фактическим состоянием дел и декларировавшимися в июле 1914 года намерениями со стороны верховной власти.
Воинская дисциплина есть вещь очень жесткая, а в тяжелые периоды — и просто жестокая, что вызвано особенностями такого ненормального для обычного индивида и мирного социума явления, как война. Поэтому протест простого солдата против неудачно складывавшейся, непопулярной войны мог быть выражен прежде всего прочего именно в уклонении от окопов. Вариантов уклонения было несколько. Например, А. В. Чертищев пишет, что с 1915 года «средний солдат, не решаясь идти на риск сурового наказания из-за бунта, больше был склонен к самострелу, добровольной сдаче в плен, симуляции и дезертирству в тыл…».[291]
Следует сказать, что в той тяжелой обстановке на фронте, что складывалась для русской стороны в кампании 1915 года, уклонение все-таки не приобрело широкого размаха. До последней возможности личный состав стремился соблюсти свой долг, прибегая к указанным вариантам уклонения от службы лишь в крайнем случае. Это могла быть и добровольная сдача в плен отрезанного подразделения, длительное время находившегося под артиллерийскими ударами противника и потерявшего командный состав. Можно ли судить таких солдат? Разве они были виноваты в том, что их выставили с одними винтовками против тяжелых гаубиц, а русская артиллерия молчала, ибо не было снарядов?
Самострелы и симуляция — это также вполне естественная реакция крестьянства на действия властей. Все же война должна быть боем, а не убоем. Характерно, что часть таких «симулянтов» не стремились к уклонению от фронта вообще, но лишь — на период поражений и отступления, когда боевые действия для русских велись вот именно по принципу убоя. Так, раненые старались задержаться в госпиталях, чтобы «пересидеть» самое тяжелое время, так как каждый понимал, что война будет идти еще долго и траншеи «никуда не уйдут». Участник войны вспоминает о госпитализированных солдатах: «…кое-кто, чтобы не попасть опять на фронт, искусственно затягивал выздоровление: сыпал на рану соль или перец, смачивал ее керосином или обкладывал горчицей, что вызывало воспаление. Некоторые получали посылки с коржами, которые приготовлялись на касторовом масле, ели их, а потом жаловались на длительное расстройство желудка, приходили к истощению».[292] О способах военно-врачебной борьбы с симулянтами и ее результатах опять-таки прекрасно повествует Я. Гашек.
Повторимся, что это не дезертирство как таковое. Дезертир — это боец, нарушивший воинскую присягу и потому, безусловно, подлежавший тяжкому наказанию. Стремившиеся задержаться в тылу раненые — это дезориентированные и потрясенные результатами сражений люди, которые пытались несколько оттянуть момент своего возвращения в окопы. Очевидно, что любое «воспаление» или «расстройство желудка» — это не более чем временное явление. Отказа от войны как таковой, выражением чего, собственно, и является дезертирство, в массовом порядке в 1915 году не наблюдалось. Но формальная оценка была иная.
Помимо прочего, одной из главных причин падения боеспособности русских войск в 1915 году стало качество пополнений. В 1914 году, стремясь образовать мощную, максимально подготовленную массу армий вторжения, русское командование сосредоточило в Вооруженных силах всех тех людей, что когда-либо проходили военную службу. На шесть с половиной миллионов солдат, сосредоточенных в Действующей армии и тыловых гарнизонах, пришлись лишь миллион шестьсот тысяч новобранцев и ратников 1 — го разряда, не проходивших действительной воинской службы, — только каждый четвертый.
В 1915 году ввиду исчерпания обученного запаса стали призываться исключительно люди, не проходившие службы. К лету — самой тяжкой поре были призваны два миллиона триста восемьдесят тысяч человек. Летом — еще миллион триста тысяч. Все эти бойцы подлежали обучению с азов, а фронт непрерывно требовал пополнений.
Как раз такие солдаты составляли большую часть людей, сдававшихся в плен и уклонявшихся от воинской повинности. Именно потому, что эти люди никогда ранее не служили в армии, а времени на их подготовку не было. Падение воинской самодисциплины, вызванное развалом воинских подразделений и частей в ходе оборонительных операций и тяжелых отступательных боев, стало основной причиной дезертирства в 1915 году. Кроме того, нельзя забывать, что лето 1915 года — это период формирования дивизий 3-й очереди, из ополченских соединений. Формирование проводилось в период активных боевых действий, а потому у офицеров и солдат не хватало времени для необходимой спайки.
Дезертирство, как массовое явление, характерно для сводных частей, где люди не знают друг друга. Отсюда и сдачи в плен, и самострелы, и прочие проявления нежелания «идти на убой». Нет «чувства плеча»! Новые соединения еще не успевали сложиться в качестве полноценного боевого организма, в них отсутствовали необходимые элементы, превращающие вооружейных людей в отлаженный военный организм. Нехватка офицеров и унтер-офицеров — цементирующего элемента — не позволяла командованию создавать полноценные сводные части, как это удавалось немцам.
Гибель или ранение немногочисленных офицеров и унтер-офицеров приводили к развитию панических настроений, которые в случае нахождения на передовой позиции, под ударами германской тяжелой артиллерии эволюционировали в массовое намерение сдач в плен или дезертирства. Наиболее яркий пример — сдача крепости Новогеоргиевск, где несколько только что сформированных дивизий фактически отказывались выходить на боевые позиции. Как на психологию солдат этих дивизий, лишь буквально накануне собранных вместе, под руководством незнакомых командиров, подействовал обстрел снарядами тяжелой германской 420-мм артиллерии?
Командование прекрасно понимало, что балласт на передовой не нужен. Призывников сосредоточивали в тыловых гарнизонах, где вновь не хватало офицерского и унтер-офицерского состава для их обучения. Кроме того, летом 1915 года в окопах не хватало винтовок для бойцов, и совсем их не было для обучающихся в тылу призывников. Получалось, что отправлять таких солдат на фронт было незачем, а из народного хозяйства их уже вырвали.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.