ПЕРВОЕ ЗАЯВЛЕНИЕ ОБ ОТСТАВКЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПЕРВОЕ ЗАЯВЛЕНИЕ ОБ ОТСТАВКЕ

Первого февраля 1999 года мне позвонил Бордюжа. Попросил подъехать. Сговорились, что в шестнадцать ноль-ноль я буду в его кабинете.

Повесил трубку на рычаг, почувствовал — что-то больно вонзилось в сердце. Одиноко сделалось, так одиноко, что, поверьте, и пером не опишешь, и словом не обскажешь — будто бы очутился посреди огромной пустыни, посреди многих ветров, и все ветры дуют, все стремятся сбить с ног, засыпать песком.

Неурочный вызов в Кремль, к главе ельцинской администрации, ничего хорошего не предвещал.

И вообще, я кожей своей, спиной, затылком, кончиками пальцев, висками чувствовал — готовится что-то недоброе. А что могло быть доброго, когда я 8 января возбудил дело против Березовского! Все газеты поведали сотни раз о том, что Березовский является и кормильцем, и поильцем, и кошельком «семьи», и предупреждали недвусмысленно: трогать кошелек столь высокой «семьи» опасно.

Да, было тревожно. Президент, во-первых, не поздравил с Новым годом. Все поздравили, а он — нет. Такого быть просто не должно, а раз «должно», значит, у этого «не должно» обязаны иметься свои причины. В моем положении несложно было понять, откуда ноги растут. Во-вторых, Бордюжа, когда мы общались, что-то недоговаривал…

Последний раз мы сидели рядышком дней десять назад на расширенной коллегии МВД. Я спросил его без всяких экивоков и вежливых пассажей, что называется, в упор:

— Николай Николаевич, ко мне, к моей работе, есть какие-нибудь претензии?

Бордюжа задумчиво приподнял одно плечо:

— Да нет… Нет претензий. Одно время были по части политического экстремизма, но сейчас вы вроде выправляете ситуацию.

И опять возникло то самое, знакомое, тревожное чувство: Николай Николаевич что-то недоговорил.

И я вспомнил: такое же ощущение было у меня и после последней встречи с Примаковым. Мы всегда общались с ним без всяких проблем, стоило мне поднять телефонную трубку — он ни разу не отказал во встрече, всегда находил время. И всегда разговор с ним был очень откровенный, я всегда получал у него поддержку.

А последняя встреча оставила какое-то невнятное ощущение. Словно бы Евгений Максимович, — так же, как и Бордюжа, — что-то недоговаривал. И вот какая странная штука: что-то в интонациях голоса у него было общее с Бордюжей.

В начале января я пришел к нему и сказал:

— Я возбуждаю уголовное дело против Березовского.

— В связи с чем? — спросил Примаков.

— В связи с тем, что Березовский прокручивает деньги Аэрофлота в швейцарских банках. Прошу вашей поддержки, прежде всего — политической.

Тогда Примаков заявил не колеблясь ни секунды:

— Обещаю!

И все равно в этой искренней интонации Евгения Максимовича уже было что-то не то. Чего-то не хватало, я даже не знаю — чего… Участливости, что ли. Или тепла. Или уверенности.

Это тоже послужило мне сигналом: что-то сгущается над моей головой, собирается в тяжелое пороховое облако, вот-вот, еще немного — и из этого облака блеснет молния. С ощущением того, что эта молния, расколов облако, выплеснулась, я и уезжал к Бордюже.

Были и еще кое-какие сигналы, этакие приметы надвигающейся грозы. По линии Совета Федерации состоялась конференция по вопросам федерализма, на которой мне было предложено выступить с докладом. Я выступил. Выступление было вроде бы удачным, но после конференции я пожаловался Строеву:

— Егор Семенович, кожей чувствую: вокруг меня заваривается какая-то неприятная каша…

Он не стал опровергать, произнес коротко и совершенно определенно:

— Да. — Потом добавил: — Мы с Примаковым это знаем, потому и решили поддержать вас и предоставили на конференции слово в числе первых.

Тучи продолжали сгущаться. Имелась и кое-какая оперативная информация, подтверждающая мои опасения. Татьяна Дьяченко обронила небрежно: «Скуратова будем убирать».

Это было обидно: Дьяченко хоть и дочка президента, но всего лишь дочка. Что позволено Юпитеру, то не позволено быку, и уж тем более дочке. Как она может убрать Генерального прокурора страны, когда это не только не ее прерогатива, это не прерогатива даже ее отца? Но, видать, Татьяна знала, что говорила…

Главный военный прокурор Демин встречался с Виктором Михайловичем Зориным — первым заместителем директора ФСБ, сейчас Зорин работает в Управлении спецпрограммы — самом таинственном, пожалуй, управлении в службе президента. Так генерал Зорин, услышав мое имя, произнес недовольно:

— Напрасно он высовывается. У нас есть пленка… — Зорин не договорил, замолчал.

Недовольство Зорина было понятно: он дружил с первым заместителем министра финансов Петровым, а Петрова мы арестовали за взяточничество. Что же касается пленки, я даже не подозревал, что это такое, и спросил у Демина:

— Ты знаешь?

— Нет.

— И я не знаю. Прошу тебя, поговори с Зориным предметно: вдруг что-нибудь прояснится?

Демин пообещал, но обещание не выполнил.

Еще один источник обнаружился в администрации президента.

Уже позже, когда я был отстранен от должности, оперативники передали мне следующую расшифровку.

В разговоре с заместителем председателя Госдумы Юрьевым 3 февраля этот источник тоже дал понять, что меня будут снимать. Вот диалог. Ю — это Юрьев, И — источник.

«Ю. Я, говорит, разберусь. Это не проблема, тем более это сейчас легче, поскольку их главного-то (директора Федеральной службы налоговой полиции Алмазова) снимают, тех, кто это ведет».

И. Да.

Ю. В смысле не того, кого уже сняли, а в той структуре.

И. Тоже, да?

Ю. Да, все уже. Они и были запланированы. (Я и Алмазов.) А ты не знал этого?

И. Нет, мне говорили, но я думал, что знаешь как…

Ю. Я об этом знал месяц назад, даже полтора.

И. Ну, да об этом все говорили, но это не происходило.

Ю. В конце декабря уже об этом знал, что вот эти двое… У меня даже свидетели есть, я об этом Пархаеву сказал, а он мне не поверил. Потому, что эти двое как раз его главные друзья.

И. Да?

Ю. Он говорит, да не может быть. Я говорю, увидишь, еще как может быть».

Разговор, повторяю, шел обо мне и Сергее Николаевиче Алмазове.

Это тоже оптимизма не добавляло, тревога временами становилась зримой, едва ли не материально ощутимой. Держаться в ровном состоянии было трудно, и когда стало понятно, что обвал все-таки произойдет, я сказал жене:

— Лена, хочу предупредить тебя: у нас могут наступить плохие времена. Мы возбудили уголовное дело по Березовскому. Березовский, конечно, нажмет на все кнопки, приведет в движение все колеса, чтобы уничтожить меня. Война будет нешуточная. Приготовься к ней.

Таким образом я постарался подготовить жену, и это было очень важно не дай Бог если бы все случившееся обрушилось на нее, как лавина с крутой горы. А так она была спокойна, подготовлена к беде и в самые трудные минуты даже постаралась поддержать меня.

По поводу Березовского я недавно написал письмо Ельцину и передал письмо опять через того же Бордюжу:

— Николай Николаевич, я вряд ли смогу увидеть президента в ближайшее время, поэтому передайте ему письмо. Не информировать президента я не могу, поскольку здесь речь идет не только о Березовском, но и об Аэрофлоте. А Окулов, глава Аэрофлота, как известно, является затем Бориса Николаевича.

Бордюжа письмо президенту, естественно, передал, поэтому первое, что он спросил, когда я вошел к нему в кабинет, было:

— Что с Березовским?

Я ответил спокойно:

— Дело находится в стадии расследования, — затем коротко изложил фабулу дела…

И тут Бордюжа задал второй вопрос, который для меня был неожиданным:

— А что с «Мабетексом»?

Я удивился: откуда Бордюжа знает о «Мабетексе»? Это же пока еще не обнародовано. Грязное дело это касается управления делами администрации.

— Дело серьезное, — сказал я. — И неприятное. Слишком много в нем непростых моментов — замараны наши высшие чиновники. Особенно в документах, которые передала нам швейцарская сторона… Так что дело расследуем, Николай Николаевич.

У Бордюжи сделалось такое лицо, будто воротник давил ему на шею.

— Мне принесли тут один видеоматериал, — проговорил он с видимым трудом, — давайте его посмотрим вместе.

Приподнял лежавший перед ним на столе пульт и нажал на кнопку пуска. Замерцал экран телевизора, стоявшего недалеко от стола.

В видеомагнитофон уже была вложена кассета. Неужели это та самая пленка, о которой Зорин говорил Демину? Тут я увидел человека, похожего на меня, и двух голых девиц — те самые кадры, которые потом обсуждала вся страна.

Состояние, в котором я пребывал в те минуты, можно сравнить разве что с ошарашенностью. И одновременно с каким-то странным горьким ощущением, когда от неверия даже начинает останавливаться сердце — неужели можно так грубо, так неумно действовать? Ведь это же все уголовно наказуемо. Неужели Бордюжа, могущественный чиновник, этого не понимает? Или ничего не знает и, как и я, видит эту пленку в первый раз?

Я оглянулся на Бордюжу. Лицо Бордюжи было спокойным, на нем лежала печать некой бесстрастности и отрешенности очень усталого человека…

Так до сих пор, спустя много времени, я и не понял, искренен ли тогда со мною был Бордюжа или нет? И все-таки я пришел к выводу: не был искренен, он подыгрывал компании, окопавшейся на кремлевском холме…

Невольно, каким-то вторым, совершенно отстраненным сознанием отметил: а ведь дядя, который снят на видеопленке, действительно очень похож на меня… Кому это нужно, кому на руку вся эта гадость?

Прежде всего, конечно же, Березовскому. Он постарается кадры из этого гнусного ролика, за который явно заплачены немалые деньги, запустить в подведомственные — свои до мозга костей, купленные газеты, потом прокрутит по своим телевизионным каналам — и все, «успех» обеспечен.

И как ты ни оправдывайся: это, мол, не я, показ подобных пленок непроверенных, оскорбительных, порочащих, как принято говорить, честь и достоинство, — уголовно наказуем, — все это будет гласом вопиющего в пустыне.

Да и потом, когда будет решение разных независимых экспертов, когда суд признает, что лицо, изображенное на пленке, ничего общего не имеет со Скуратовым, все равно останется некий шлейф отрицательной молвы. У нас ведь всегда так бывает: обгадят человека, а потом забудут перед ним извиниться. То ли он красного петуха под крышу кому-то пустил, то ли ему пустили никому не ведомо, на самом деле, что было, но на всяких случай надо держаться от этого человека подальше: а вдруг он виноват?

И главное, Бордюжа прокололся, назвав имя «грешной» фирмы «Мабетекс». Ведь никто, кроме меня да двух-трех человек в прокуратуре, не знает, что это за фирма и сколько чиновников из ельцинского окружения получили от нее взятку за заключение выгодного контракта по ремонту кремлевских покоев.

Страна голодает, холодает, старух мы хороним в полиэтиленовых пакетах, потому что нет денег на гробы, учительницы стоят в областных городах на базарах с протянутыми руками — собирают милостыню, прокуратура возбуждает уголовные дела по фактам гибели детей от голода, а наши кремлевские небожители уже объелись, тратят миллионы и миллиарды долларов на европейские ремонты и роскошные апартаменты. Пир во время чумы!

Дела насчет умерших детей надо обязательно брать на контроль в Генпрокуратуре, брать на контроль самому Генпрокурору, — и спрашивать с виноватых строго.

В Сыктывкаре, я знаю, у работницы целлюлозно-бумажного комбината умерла от голода пятилетняя дочка. Из Бурятии мне пришло письмо с жалобой на то, что дети там спасаются от голода комбикормом. Есть смертельные случаи — комбикорм в желудке разбухает, превращается в крупную тяжелую массу, и желудок разрывается. Так погибло уже несколько человек.

Знаю случаи, когда в желудках умерших детишек находили опилки — больше есть им было нечего. И это — в конце двадцатого века, в стране, которая может прокормить весь мир, но вместо этого сама протягивает руку: «Подайте, Христа ради!» И стоит на коленях, никак не может подняться на ноги. Пир во время чумы продолжается, и никто не хочет его остановить. И Бордюжа, к которому я раньше испытывал симпатию, — тоже не хочет. Он с ними заодно.

Для того, чтобы отвлечь внимание от голода, холода, нищеты и бед, затевают разговоры о политическом экстремизме, о запрете компартии (вот она, окончательная победа горбачевского плюрализма, оказавшегося в итоге не таким пустым, как мнилось вначале), о тюрьме для генерала Макашова и руководителя «Памяти» Васильева, кормят народ «завтраками» и выдавливают из него последние соки, последнее терпение…

Интересно, откуда же появились у Бордюжи сведения о «Мабетексе»? Проговорился он, сплоховал… Сведения он получил явно от Пал Палыча Бородина, управляющего делами президентской администрации. А тот — от главы «Мабетекса», человека с криминальным душком, косовского албанца Беджета Паколли, поскольку тот почувствовал опасность.

И за всем этим стоят все те же знакомые лица. В первую очередь Березовский. Вот сейчас и Бордюжа начал говорить голосом Березовского.

Состояние ошарашенности сменилось чувством некой усталости, безразличия — да пошли вы все! — но с этим состоянием надо было бороться. Надо было брать себя в руки. Хорошо я жену успел предупредить о надвигающейся беде.

— Все ясно, — сказал я. — И что дальше?

А ведь пленка сделана здорово. И здорово смонтирована. И голос на видеоряд наложен такой, что очень точно повторяет мои интонации. Прижимают меня, здорово прижимают… Буквально коленом к стенке. Завтра, послезавтра, послепослезавтра, — совсем немного пройдет времени, — и эти кремлевские «пуритане» запустят машину. И доказать, что ты не верблюд, будет невозможно.

Но что нужно сделать верблюду, чтобы не проскочить в ушко иголки? Завязать на конце хвоста узел. Вот такой узел придется завязывать и мне.

— Вы понимаете, Юрий Ильич, — нерешительно начал Бордюжа, — в этой ситуации… вы в таком виде… Вам надо подать заявление и уйти.

О таких методах воздействия, о шантаже на таком уровне я раньше читал только в книжках, но чтобы самому сталкиваться — не сталкивался никогда.

— Николай Николаевич, а для чего вы все это устраиваете?

В голове возникла боль, в виски, в затылок натекло что-то тяжелое, горячее.

— Я даже не знаю, как себя вести, Юрий Ильич, — сказал Бордюжа, какие слова подобрать для этого момента, но я хорошо знаком с настроением президента… И я повторяю, что в этой ситуации вам лучше уйти.

Конечно, я без работы не останусь, свет клином на прокуратуре не сошелся, в конце концов, я — профессор, доктор наук, не пропаду, — но если уж судьба отвела мне возможность сыграть два тайма, весь матч целиком, то оба тайма и надо играть, а потом еще и вышибать дополнительное время. И я эти таймы сыграю, чего бы это мне ни стоило.

— Заявление пишите на имя Строева Егора Семеновича, — подсказал Бордюжа, — в Совет Федерации.

— Это я знаю, — сказал я.

Действовал я почти автоматически. Придвинул к себе протянутый Бордюжей лист бумаги, достал из кармана ручку.

— Какую причину отставки указывать?

Мне показалось, что в глазах Бордюжи мелькнуло что-то сочувственное. Конечно, существует одна неписаная истина: если начальство отказывается с тобою работать, надо уходить, иначе работа превратится Бог весть во что, пойдут сплошные черные дни… А с другой стороны — с чего уходить-то? Только из-за того, что этого захотела правая нога Бориса Николаевича, даже не самого БН, а его дочери Татьяны, — только из-за этого? Мне сделалось обидно. Показалось, это не со мною происходит, а с кем-то другим, я же все это вижу со стороны — вижу и очень сочувствую человеку, который находится на моем месте. А чтобы я не брыкался — вон какую гнусную пленку состряпали.

В принципе до меня доходили слухи, что на руководящие должности, особенно в силовые структуры, — сейчас берут только людей, на которых есть компромат, чистых же не берут совсем… Чтобы силовики эти потом не поднимали головы. Слухи об этом у меня всегда вызывали неверящую улыбку: не может этого быть! Оказывается, может. Тем более такую пленку можно слепить на кого угодно.

— Думаю, по состоянию здоровья, — сказал Бордюжа.

«Интересно, кто же в это поверит? Пару дней назад я выступал по телевидению в программе Сорокиной, был вроде бы жив, здоров — и нате-с! Впрочем, по состоянию здоровья так по состоянию здоровья. Все равно работать противно. Жалко только прокуратуру, жаль годы, потраченные на то, чтобы сделать в ней все, как надо, — ночами ведь не спал, думал, как лучше наладить работу… Лучше бы, сидя в институте, написал пару книг…» И я так позавидовал тому Скуратову, который работал в институте, что у меня даже горло перехватило. И пожалел того Скуратова, который согласился перейти на должность Генерального — он здорово подставил меня, Скуратова нынешнего.

— По состоянию здоровья так по состоянию здоровья, — пробормотал я и в следующий миг выругал себя: а ведь я проявляю слабость, я сдаюсь без боя, поднимаю руки перед беззаконием…

— Да, по состоянию здоровья, — подтвердил Бордюжа.

— Николай Николаевич, извините, а откуда у вас взялась кассета?

— Нашел у себя на столе. В конверте. Не знаю, кто положил.

Вот он, еще один прокол, еще одно вранье… Разве можно к главе администрации президента зайти в кабинет, как в каморку к дворнику дяде Феде или в подвал, к слесарю-водопроводчику дяде Коле… Кто-то заглянул с улицы, завернул от станции метро «Александровский сад» и по протоптанной тропке добрался до кабинета Бордюжи. Тут, не застав владельца на месте, оставил кассету в конверте, — дойдет, мол, до хозяина…

Вот пленка и дошла. Самым невероятным способом. Ах, Николай Николаевич, Николай Николаевич! Не научили вас в погранвойсках врать. До этого генерал-полковник Бордюжа был директором Федеральной пограничной службы.

Невидящими глазами я прочитал заявление, вспомнил о последнем докладе, который я так тщательно готовил, но с которым так и не выступил — он лежит у меня на рабочем столе, — и мне вновь сделалось жаль себя, своей работы, расстрелянной вот так, влет, службы.

— Николай Николаевич, у нас 3 февраля состоится итоговая коллегия Генпрокуратуры. Я там должен выступить с докладом. Дайте мне провести коллегию, я ее проведу и уйду. Это в интересах системы. Ведь нонсенс же, если на коллегии не будет Генерального прокурора…

Бордюжа, словно бы обдумывая ответ, помедлил немного, потом сказал:

— Те люди, которые добиваются вашего ухода, ждать не будут, — они вбросят кассету на телевидение.

«Ах, Николай Николаевич! Вы ведь только что говорили мне, что обнаружили кассету у себя на столе. Принес, дескать некий незнакомец. А незнакомец этот очень даже — знакомец!»

— Хорошо, вот вам заявление, — я отдал листок бумаги Бордюже, итоговую коллегию проведет мой первый зам Чайка, а я тем временем лягу в больницу.

Бордюжа одобрительно усмехнулся. Там же, не отходя, как говорится, от кассы, я написал вторую бумагу на имя Строева: «Прошу рассмотреть заявление в мое отсутствие». Подписался и поставил дату: «1 февраля 1999 года».

Не помню, как я приехал на Большую Дмитровку, — хотя расстояние от Кремля до прокуратуры в несколько прыжков может одолеть даже ворона первым делом вызвал к себе Чайку:

— Юрий Яковлевич, я что-то неважно себя чувствую. Возможно, сегодня лягу в больницу. Доклад на итоговой коллегии придется делать тебе.

Чайка затоптался на месте, задергал плечами, словно бы протестуя, и я, чтобы придавить его, повысил голос:

— Доклад придется делать тебе. Тебе, и никому иному.

Следом я вызвал Розанова. Поскольку Александра Александровича я знал лучше всех, — и дольше всех, то я решил поговорить с ним без утаек. Сказал, что произошло нечто чрезвычайное.

— Александр Александрович, меня начинают шантажировать. Делается это методами, с которыми никто из нас никогда не сталкивался…

Я вкратце рассказал ему о встрече с Бордюжей, о пленке, о заявлении. У Розанова даже лицо стало другим, непонятно только, отчего — то ли от неожиданности, то ли от страха, то ли еще от чего-то; он вжался в кресло и слушал, не перебивая. Так ни разу и не перебил меня.

— Давай сделаем так: соберемся и поедем в «Истру». Ты, я, Кехлеров, Демин, Чайка… В общем, все близкие мне люди. Там нам никто не помешает все обтолковать и разобраться в обстановке.

Розанов вскочил с кресла:

— Все ясно! Так и будем действовать! — И побежал к себе в кабинет.

Через некоторое время он вернулся и сообщил мне понуро:

— Демин против. Резко против. И вообще он говорит: «Вы что делаете? Разве вы не понимаете, что все мы сейчас находимся под колпаком? Любой наш сбор сейчас воспримут, как факт антигосударственной деятельности… Собираться нельзя!»

— Но в этом же нет ничего противозаконного! — Мне сделалось противно. И этого человека я сам, собственными руками усадил в то кресло, которое он сейчас занимает. — Мы же не собираемся нарушать закон, я просто хочу обсудить все с вами и получить дельный совет. Что тут плохого?

— Нет, нет и еще раз нет, — сказал Розанов. — Демин, например, не поедет. Никогда не поедет. Никогда и ни за что.

Тут я невольно подумал: а не вызывал ли Демина к себе Бордюжа или кто-нибудь из администрации? С чего бы Демину так воинственно противиться?

«Эх, друзья, друзья… Друзьями вы оказались только до определенной отметки, до определенного порога… Вас и друзьями уже звать совсем не хочется. Раз так все складывается, придется ложиться в ЦКБ…»

Я позвонил своему лечащему врачу Ивановой и сказал ей:

— Наталья Всеволодовна, я неважно себя чувствую, мне надо лечь в больницу.

Надо заметить, что все лечащие врачи, абсолютно все, — бывают рады, когда их пациенты неожиданно принимают такие решения. Иванова не была исключением из правил.

Вечером я приехал в Архангельское, на дачу, и там постарался проанализировать ситуацию, сопоставив только голые факты и отбросив в сторону всякие эмоции и прочую «клюкву», которая мешает спокойно и холодно соображать. Ведь когда шла живая беседа с Бордюжей, когда крутилась пленка, моему внутреннему состоянию вряд ли кто мог позавидовать, — любой, окажись на моем месте, запросто потерял бы способность соображать, в этом я уверен твердо, — не очень соображал и я. Мне просто хотелось, чтобы все это поскорее кончилось… А сейчас надо точно вычислить, что именно за всем этим скрывается? И кто конкретно? Пока понятно одно: состоялся, скажем так, показательный сеанс шантажа, один из участников сеанса известен — Бордюжа. Волю он исполняет не свою — да Бордюжа и сам этого не скрывает, — чужую волю… Ответ я уже себе дал: волю Березовского и К0. Но этот ответ был бы слишком поверхностным, тем более что последующие шаги Бордюжи показали — он враг БАБа. Что же касается моей скромной персоны, то Бордюжа здесь выступает обычным соучастником преступления. Довольно рядовым.

Но от этого роль его становится еще более неприглядной, более противной — как мог боевой офицер, генерал опуститься до этого?

И все-таки откуда он узнал о «Мабетексе»? Ведь информация об этом не просочилась пока ни в одну щелку. Щелки такие маленькие, что не только информация — клоп не пролезет.

Тут я вспомнил, что генеральный прокурор Швейцарии Карла дель Понте звонила мне в январе. Госпожа дель Понте рассказала, что по просьбе нашей прокуратуры она провела выемки документов в штаб-квартире «Мабетекса» и что обнаружились очень любопытные документы. В частности, кредитные карточки, выписанные на имя Татьяны Дьяченко, Елены Окуловой и самого российского президента, что двумя карточками из трех пользовались. Это были банковские карточки дочерей президента.

Звонила госпожа дель Понте по обычному городскому телефону, разговор этот явно засекли, записали и доложили о нем наверх. Если не президенту, то как минимум Дьяченко, Бордюже и Бородину. Значит, уже тогда мой телефон прослушивался…

Дело хотят замять, а меня в этой ситуации убирают, как человека, который «непонятлив до удивления» и не хочет это дело замять. Пленка же, сфабрикованная, смонтированная, склеенная — обычный инструмент шантажа, и Бордюжа — обычный соучастник преступления, я все квалифицировал правильно.

Ночь та у меня выдалась бессонная, я так и не смог заснуть до самого утра.

Утром я сказал жене:

— Лена, похоже, началось… Помнишь, я тебя предупреждал? Против меня раскручивается грязная провокация.

— Уже? — недоверчиво спросила жена.

— Уже. Держись, Лена! И будь, пожалуйста, мужественной!

Легко произносить эти слова, когда над тобой не висит беда, когда находишься в нормальном состоянии и не воспринимаешь все происходящее обостренно, но можете представить, каково было в те минуты мне, моей жене? Пока это касалось только нас двоих, но через несколько дней это будет касаться всего моего дома, всей семьи.

Им, нашим родным, нашим домашним часто наши победы и наши поражения достаются гораздо тяжелее, чем нам.

Ну что мне могла ответить жена?

Утром я собрался перебираться в ЦКБ, взял с собою необходимые вещи, спортивный костюм, вызвал машину. Бессонная ночь меня подтолкнула еще к одному выводу: вновь надо встретиться с Бордюжей.

По дороге, прямо из машины, — на часах было восемь утра, — я позвонил ему в кабинет. Бордюжа находился на месте.

— Подъезжайте! — коротко сказал он.

— Николай Николаевич, — сказал я ему в кабинете, — то, что вы совершаете, — преступление, для которого предусмотрена специальная статья Уголовного кодекса. Независимо от того, каким способом была состряпана эта пленка — это особая статья и подлинность пленки еще надо доказывать, — вы добиваетесь моего отстранения от должности и тем самым покрываете или, точнее, пытаетесь покрыть преступников. Делу о коррупции — в частности, делу, связанному с «Мабетексом», — дан законный ход. Я говорю вам это специально, чтобы вы это знали.

— Юрий Ильич, поздно, — сказал мне Бордюжа. — Ваше заявление президент уже подписал. Так что я советую вам спокойно, без излишних резких движений уйти.

В тот момент я еще не был готов к борьбе, сопротивление еще только зрело в душе, оформлялось, нужно было время, чтобы оно созрело окончательно, да, кроме того, я, честно говоря, не думал, что президент подпишет заявление «втемную», не вызвав меня, не переговорив, не узнав, в чем дело. Я во время встречи многое бы объяснил ему, постарался открыть глаза, но… Честно говоря, я не думал, что с чиновником такого ранга, как действующий Генеральный прокурор, могут обойтись так, как со мною обошелся Ельцин. Он даже не позвонил, не спросил, в чем дело. А я-то считал, что нас связывают не только добрые служебные, но и добрые личные отношения.

— Ну что же, раз президент такое решение принял, значит, ему виднее, сказал я. Надо было покидать этот «гостеприимный» кабинет. — До свидания. Но вы, Николай Николаевич, совершаете ошибку…

Я уехал.

Это был еще один удар. Позже, уже лежа в больнице, я понял, что президент находился с этими людьми заодно — действует так, как скажет ему Татьяна, а значит — как скажет Березовский. Вот кто реально управлял в те минуты государством, вот кто совершал поступки, за которые в нормальном обществе положен приличный срок. Значит, напрасно я уповал на президента, как на последнюю свою надежду — он-де все поймет и все поправит. Ничего он бы не понял и ничего не поправил.

Но надежда тогда еще была жива, она вообще, по старой мудрой истине, умирает последней. Подавленный и словно бы выпотрошенный, выскобленный изнутри, я поехал в больницу, не ощущая ничего, кроме боли и какой-то странной внутренней усталости.

Тогда я еще не думал, не гадал, что вскоре начнется жесточайшее противостояние, что главная борьба еще впереди. Пока хотелось одного забыться. Отдохнуть. Может быть, по-настоящему выспаться. Хотя бы один разок за последние три с половиной года.

Волновало и то, что завтра, 3 февраля, в Генпрокуратуре должна состояться коллегия. Как она пройдет, как воспримут главного докладчика Чайку? Ведь съедутся прокуроры со всей России, и это не просто прокуроры. Это юридическая элита, великолепнейшие имена, блестящие практики. У писателей есть выражение, что литература — это штучный товар, а каждый творец, художник слова — это самостоятельный завод по производству штучного товара, так и российские прокуроры… Не подведет ли Чайка?

В общем, голова за завтрашний день болела здорово: все ли будет в порядке?

Но главный сюрприз ожидал меня вечером. По телевидению прошло короткое сообщение — естественно, с моим портретом на заставке, как это и положено у телевизионщиков: «Генеральный прокурор Скуратов подал заявление об отставке. Сегодня он госпитализирован в Центральную клиническую больницу».

Еще один удар. Безжалостный, кинжалом в спину, подлый. Удар, не только по мне лично — по всей прокурорской системе.

В Москву уже съехались мои коллеги со всей страны, сейчас они прослушали это сообщение… И что же? Это же завтра на коллегии будет твориться неведомо что!

Бордюжа и тут обманул меня, пообещав, что до того, пока не пройдет коллегия, ни одно слово о происходящем не дойдет до средств массовой информации. Не сдержал своего слова Николай Николаевич, не сдержал… Бог ему судья!

Прокуратура наконец-то начала становиться на ноги, поверила в свои силы, все знали, что есть генеральный Скуратов, (а в тридцати регионах я побывал лично), знали, что есть лидер… И прокуратура работала на лидера. И вот — ни лидера, ни Скуратова, нич-чего. Хотелось плакать, хотя совсем немужское это занятие — плакать. Но что было в тот момент, то было.

В прокуратуре, как мне потом рассказывали, царило не то чтобы уныние, — царило некое непонимание. Чайка прочитал доклад, обсуждение было скомкано.

Обстановка была бы совсем иной, если бы Бордюжа сдержал свое слово.

Мне в больницу позвонил Швыдкой, руководитель одного из главных российских телеканалов, позвонили Сванидзе и многие другие. Не позвонил, к сожалению, мой ученик — министр юстиции Крашенинников, человек, которого я почти всегда, особенно в неофициальной обстановке, называл Пашей. Увы!

Приезжал Пал Палыч, — так мы звали Бородина, — лучась улыбкой, доброжелательностью, еще чем-то, чему и названия нет, — пытался выяснить ситуацию с моим настроением и планами. Я же хотел прояснить вопрос насчет костюмов, которые совсем недавно пошил с его помощью. Приезд Пал Палыча, замечу, оставил впечатление этакого разведывательного визита. Приезжал Степашин, приезжали многие другие.

Позвонил Евгений Максимович Примаков. Человек умный, информированный, сам проработавший много лет в спецслужбе, он прекрасно понимал, что телефон прослушивается, поэтому не стал особенно распространяться и вести длительные душещипательные беседы. Он сказал:

— Юрий Ильич, надеюсь, вы не подумали, что я сдал вас?

— Нет!

— Выздоравливайте!

Звонок Примакова поддержал меня, премьер — тогда еще премьер — дал понять, что находится рядом со мною.

Пока я лежал в «кремлевке», вопрос о моей отставке был внесен на рассмотрение Совета Федерации, и Совет Федерации неожиданно для кремлевских властей уперся: рассматривать вопрос без присутствия Скуратова не будем, это неэтично. Заочно такие вопросы не решаются.

Мне стало ясно, что Совет Федерации захочет серьезно во всем разобраться и вряд ли вот так, «втемную», сдаст.

Я внимательно прочитал стенограмму заседания. Неожиданно нехорошо задело высказывание Строева.

Кто-то из зала произнес:

— Да Скуратов же болеет! Как можно рассматривать вопрос, когда человек болеет?

Строев не замедлил парировать:

— Он здоровее нас с вами!

А ведь Егор Семенович ни разу мне не позвонил, не поинтересовался, как я чувствую себя, не спросил, удобно ли в мое отсутствие выносить этот вопрос на заседание… А чувствовал себя я очень неважно. Во сне у меня начало останавливаться дыхание, я давился им, будто костью, — с остановкой дыхания казалось, что останавливается и сердце. В таких случаях невольно даже во сне боишься умереть, — за ночь я просыпался раз двадцать-тридцать. Было тяжело…

Вечером ко мне приехал Владимир Викторович Макаров, заместитель руководителя администрации президента:

— Напишите еще одно заявление об отставке.

Перед его приездом, кстати, позвонил Бордюжа, попросил сделать то же самое. И еще звонил Путин. Путин был, конечно, в курсе всех шантажных дел и вообще в курсе игры, которую вела «семья», держал соответственно равнение на кремлевский холм, и сказал:

— В печати уже появилось сообщение насчет пленки… это стало известным, Юрий Ильич, увы… Говорят, что на меня также есть такая же пленка.

В общем, он подталкивал к мысли: чем раньше я уйду, тем будет лучше. И вообще будет меньше шума… Звонки Бордюжи и Путина были этакой предварительной артиллерийской обработкой, которая всегда проводится перед всяким наступлением, а с появлением Макарова я понял: наступление началось!

Я сказал Макарову:

— Членов Совета Федерации я знаю хорошо: к ним придется идти и объясняться. Заочно они меня не отпустят. В Совете Федерации народ сидит серьезный… Заявление я писать больше не буду.

Честно говоря, именно в тот момент я твердо решил бороться. Бороться до конца: ну почему я должен уступать этим номенклатурным искривленцам? Ведь не я нарушаю закон, а они… Они! Все-таки я юрист, и не самый последний юрист в России… Неужели меня эта публика сломает?

Утром мне сказали, что по телефону меня разыскивает Строев.

Раз разыскивает, значит — припекло. Да и зол я был на него в ту минуту… Попросил передать, что я нахожусь на процедурах, и ушел на эти самые процедуры.

В этот же день, следующий после голосования, губернатор Магаданской области Цветков вновь поднял вопрос о моей отставке: чего, мол, человека поднимать с постели и вызывать на заседание? Он болеет и пусть себе болеет… Давайте удовлетворим его заявление, освободим, и — дело с концом.

Но Совет Федерации не пошел на поводу у Цветкова, в голосовании ему было отказано.

Начался этап изнурительной, тяжелой, длительной борьбы. Как ни уговаривал меня Макаров написать второе заявление об отставке, так я его и не написал.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.