Взаимоотношения рядового и командного состава в боевой обстановке
Взаимоотношения рядового и командного состава в боевой обстановке
Говоря о весьма противоречивом в психологическом плане межвоенном периоде, следует подробнее остановиться на сформировавшемся в народном сознании образе русского офицера. В 20–30-е годы он был однозначно негативным, сложившимся под влиянием коммунистической пропаганды, и оказался прочно связан с оскорбительными кличками «контра», «золотопогонник», «белогвардеец», «офицерье». В стране закрывались военные музеи, уничтожались воинские кладбища и памятники русским полководцам. В литературе и фильмах тех лет офицеры представлялись карикатурными злодеями и идиотами — в противоположность лихим красным комиссарам Гражданской войны.
Только с началом Великой Отечественной положение стало меняться, но «потребовались еще поражения 1941–1942 гг., чтобы окончательно осознать необходимость обращения к хотя бы внешним атрибутам русских воинских традиций»[293]. Эти внешние атрибуты (в первую очередь, возвращение золотых погон вместе с самим словом «офицер», которое официально не употреблялось до 1943 г.) копировались сознательно и последовательно, одновременно провозглашался и принцип наследования традиций, появилось словосочетание «традиции русского офицерства», а комсостав советских войск был объявлен носителем лучших из них. Под «традициями» понималось образцовое исполнение воинского долга, проявление мужества и героизма, то есть то, что должно быть свойственно военнослужащему любой армии. В остальном же, по мнению военного историка С. В. Волкова, «едва ли можно было говорить о какой-то реальной преемственности между русским офицерством и советским комсоставом, в течение многих лет воспитывавшимся во вражде к нему», особенно если вспомнить «полярную разницу в самоощущении, идеологии, социально-психологическом типе, месте и роли в гражданском обществе и т. д.»[294]
И все же в период Великой Отечественной войны принадлежность к офицерскому составу не только давала некоторые бытовые преимущества, но, что гораздо важнее, формировала у людей особый психологический склад. И возрождение ряда традиций, заимствованных у старого офицерского корпуса, безжалостно истребленного во время революции, Гражданской войны и массовых репрессий, не было пустой декларацией. В первую очередь, это отражало изменения в политике государства по отношению к армии: «признание, хоть и негласное, у народа — защитника Отечества — определенных прав; создание кадровой армии (гвардия — как в старые времена, офицерский устав, столовая, клуб, укрепление вообще статуса офицерского состава); ликвидация „двуначалия“ — института военных комиссаров»[295], и как итог, отражающий качественные перемены войска, — введение формы с погонами, встреченное «с интересом и удовольствием»[296]. Многие советские офицеры действительно почувствовали себя наследниками и продолжателями славных побед русского оружия. Ведь возвращение прежней воинской атрибутики совпало с переломом в ходе войны и начавшимся наступлением Советской Армии.
Но было в укреплении офицерского статуса и то, что вольно или невольно способствовало «отчуждению» от рядового состава, формировало идею «касты». «Еще на фронте мы недоуменно рассуждали об офицерских дополнительных пайках, — вспоминает В. Кардин. — Почему младший лейтенант получает на банку консервов, на кусок масла, на пакетик сахара или табака больше, чем рядовой? Они вместе живут, вместе идут на смерть и ложатся в братские могилы. Но одному положено столько-то калорий, другому — поменьше. После того, как наша армия перешла государственную границу, приказом разрешили посылки на родину. (Содействовал ли вообще этот приказ моральному здоровью войска?) Но и здесь офицеру дали преимущество. Он мог отправлять больше посылок, чем рядовой или сержант. А ведь семьям рядовых и сержантов приходилось особенно туго — они не получали денег по аттестату»[297].
Впрочем, на фронте были свои, особые законы, вносившие существенные поправки в отношения людей, независимо от их воинского звания. Без крепкой фронтовой спайки выжить было просто невозможно. И вот какое наблюдение сделал В. Кондратьев по вопросу о тех же офицерских привилегиях: «Все, наверное, знают, что на фронте офицерам выдавался так называемый доппаек — легкий табак или папиросы вместо махры, галеты и немного сливочного масла, в общем-то ерунда. Но вот те командиры, которые делились с солдатами своим доппайком, держались на передке дольше и убивало их реже. Чем объяснить, не знаю, но факт такой имел место»[298]. Видимо, играл свою роль и чисто психологический момент: офицер, пользовавшийся любовью и уважением солдат, чувствовал себя в бою увереннее и надежнее, а на фронте это обстоятельство немаловажное. «Дурные предчувствия» на войне имели несчастье сбываться не только потому, что в экстремальных обстоятельствах обострялась человеческая интуиция, но прежде всего потому, что они являлись отражением усталости и определенного психологического настроя, когда постоянное физическое и нервное напряжение переходит допустимый барьер и превращается в свою противоположность — чувство апатии и безразличия к собственной судьбе, и как следствие этого — ослабление внимания и самоконтроля, замедление реакции организма на опасность, что значительно уменьшает возможности ее избежать. В то же время любой фактор, повышающий настроение людей, способствовал, в свою очередь, и их «сопротивляемости» в бою, активизации резервных сил организма в целях самозащиты, формирования внутреннего убеждения в том, что «меня не убьют». В этом смысле взаимное доверие командира и подчиненного являлось именно таким фактором. «Отношения между собой у фронтовых солдат, как правило, были дружеские, — вспоминал Д. Самойлов. — Средние офицеры редко обижали и унижали рядовых. Вспоминая тыловые запасные полки, солдаты охотно ругали тамошнее начальство, считая, что вся сволочь окопалась в тылу и по собственной злой воле, да еще и стараясь особо выслужиться, заедает солдатскую жизнь драконовскими строгостями и бессмысленными трудами… Наши командиры проявляли о нас заботу, были просты в обращении, ничего не заставляли делать зря, да и жили примерно так, как жили мы, одинаково разделяя с нами все опасности и превратности фронтовой жизни. Но на фронте не специально подбирались добрые, заботливые, смышленые и смелые командиры — на фронте была необходимость смелой и взаимной выручки, справедливости и заботы. Командиру, не обладающему подобными качествами, не поверят в бою, а не то еще похуже — оставят раненого на поле боя или помогут отправиться на тот свет. Но, конечно, не расчет подобного рода формировал среднего фронтового командира. Вся обстановка опасности, смерти, единения, ответственности, долга, вся непосредственность и жизненность этих категорий, абстрактных в иное время и в иных обстоятельствах, определяли поведение большинства фронтовых офицеров»[299].
Еще одно интересное наблюдение, может быть, не совсем бесспорное. Средние командиры, пришедшие из запаса, — инженеры, учителя и люди других интеллигентных профессий, больше жалели солдат, чем кадровые командиры, «быстрее и квалифицированнее оценивали обстановку и принимали более верные решения», пользовались особым уважением солдат[300]. Впрочем, следует учитывать, что кадровые военные приняли на себя первый удар в начале войны, большинство их погибло еще в 1941 г., а на смену им пришли как раз командиры запаса, люди, по своему сознанию и основному роду занятий, глубоко гражданские, но именно они довели войну до победного конца. Да еще мальчишки-лейтенанты, вчерашние курсанты ускоренного военного выпуска. Это они заслужили в народе ласковое прозвище «Ваня-взводный». Это среди них, самой многочисленной и близкой к солдатской массе категории офицеров, были и самые большие потери. Если за Великую Отечественную среди командиров Советской Армии безвозвратные потери составили более 1 млн. человек или 35 % общего числа офицеров, состоявших на службе в Вооруженных Силах в период войны, то более 800 тыс. из них приходилось на младших лейтенантов, лейтенантов и старших лейтенантов[301]. «Младшие офицеры войны… испытали войну на своей шкуре, в одном окопе с рядовыми, — вспоминает бывший лейтенант Т. Жданович. — В этом вся тяжесть: ты и рядовой, ты и как командир рядовых подними, да и сам в бой. И сам не дрогни, и других сдержи…»[302]
Психологически особенно трудно командовать людьми было именно молодым офицерам, они должны были прежде всего завоевать у солдат авторитет, подтверждающий их право (не уставное, но моральное) распоряжаться чужими жизнями, несмотря на собственную молодость. А авторитет в бою можно было завоевать только личным примером, подвергая свою жизнь той же степени риска, которую собираешься требовать от других. Иногда это принимало форму демонстративной, «на показ» храбрости, граничившей с безрассудством, но бывали ситуации, когда без этого невозможно обойтись. Впоследствии приобретенный таким образом авторитет служил юному офицеру надежной гарантией, что его возраст больше не будет восприниматься как недостаток, особенно по мере того, как неопытность новичка уступает место его зрелости как командира. Но это становление и «взросление» вчерашних школьников, попавших на войну в непривычном качестве человека, наделенного властью, давалось им нелегко. «Не по возрасту тяжкая и страшная ответственность легла на их плечи, — говорит писатель-фронтовик Григорий Бакланов. — И вот им, восемнадцати-девятнадцатилетним, нередко приходилось вести в бой людей, которые были вдвое старше их, и строго требовать, и даже посылать на смерть. А это для молодых и совестливых гораздо трудней, чем самому пойти»[303]. У многих солдат, оказавшихся под началом безусых лейтенантов, были уже взрослые дети, ровесники их командира, и характер взаимоотношений между такими бойцами и командирами был особенно сложен, причудливо сочетая солдатское повиновение и отцовскую заботу и снисходительность у одних, подчеркнутую суровость и уважение к чужому жизненному опыту — у других. Для офицеров постарше эта проблема была не такой острой: собственный опыт уравнивал их с подчиненными, лишая, таким образом, ситуацию психологической двойственности.
В этом смысле Афганская война 1979–1989 гг. имела особую специфику. Ведь в ней, в отличие от Первой мировой и Великой Отечественной, участвовала только регулярная армия — солдаты срочной службы и кадровые офицеры, в большинстве своем очень молодые люди с присущей этому возрасту психологией. И 18–20-тилетними солдатами командовали такие же юные лейтенанты-взводные, всего на год-два постарше, их ротные командиры были в возрасте от 23 до 25 лет, а комбаты — тридцатилетними. В сущности, большинство — совсем еще мальчишки, без опыта и житейской мудрости. И становление их личности пришлось именно на этот период армейской службы. «Мне проще было, — рассказывал разведчик-десантник майор С. Н. Токарев, — потому что у нас солдаты двадцатилетние, и нам по двадцати одному — по двадцать два года, все ротные-взводные были, лейтенанты все. И здесь, кроме того, что возрастной барьер маленький, мы всегда рядом с ними были, и жили рядом с солдатами. C бедами со своими они всегда [к нам] приходили. Ели из одной миски, одна ложка была. На операции — так вообще все вместе. Мы чаще по имени называли солдат, а они по званию: „Товарищ лейтенант, товарищ лейтенант“. То есть панибратства не было, но взаимное уважение такое, что до сих пор и переписываемся, и знаем, где кто находится из солдат. Ну, и сейчас уже говорить нельзя о возрастном барьере: два-три года, что это за разница…»[304]
Характерно, что и методы воспитания личного состава в Афганистане сильно отличались от тех, которые практиковались в мирных условиях. Так, самым суровым наказанием считалось, когда кого-то не брали на боевую операцию. «…Если ротный скажет: „Солдат, ты не мужчина. Тебе один невыезд или один невылет“, — это было самое страшное наказание. Солдат готов плакать, говорит: „Лучше на губу [гауптвахту — Е. С.] посадите. Лучше избейте меня, лучше ударьте! Все, что угодно, только не это!“»[305] То есть особое психологическое воздействие имело временное вычеркивание провинившегося из сложившейся в боевом подразделении своеобразной корпоративности. И чтобы не оказаться в такого рода изоляции солдаты сами старались выполнять свои обязанности как следует, невзирая на все трудности и тяжелые физические нагрузки. «У меня был один знакомый пулеметчик из разведроты, — вспоминает майор В. А. Сокирко. — Он всегда ходил последним, в замыкании, на всех операциях, и прикрывал роту с тыла с пулеметом. И вот когда мы с ним разговаривали, он говорит: „Первый раз, когда пошел на боевые, было так тяжело, что казалось — сейчас дух вон вылетит. Но мысль о том, что если я сейчас спасую, если покажу, что я ослаб, меня в следующий раз не возьмут на боевые, этого я, — говорит, — не мог перенести, поэтому до конца тащил и пулемет, и весь тот груз, который на меня взвалили“»[306].
Одной из острых проблем современной российской армии является так называемая «дедовщина», то есть неуставные взаимоотношения между солдатами срочной службы старшего и младшего призывов. Существовала она и в Афганистане, но преимущественно в пунктах постоянной дислокации, в гарнизонах, когда люди не ходили на боевые операции. «На выездах» все понимали, где находятся: там и взаимовыручка, и дисциплина были на высоте. Но когда подолгу оставались на базе, — «там, конечно, мирная жизнь несколько посложнее была и похожа больше на внутренние округа»[307]. В этот период нагрузка на «молодых» оказывалась сильнее, их чаще ставили в наряд, отправляли на более тяжелые работы. Но на операциях ситуация менялась: основную, самую сложную задачу выполняли более опытные «старослужащие» солдаты, причем нередко они принимали на себя дополнительную нагрузку, помогая выбившимся из сил молодым, а в минуту опасности часто прикрывали собой, заталкивая их в укрытие[308].
Интересно, как оценивают такое положение сами солдаты срочной службы. «Между рядовым и младшим комсоставом деление было не по знакам отличия, а по периодам службы. Рядовой „дедушка“ мог „молодого“ сержанта из учебки запросто гонять», — рассказывал младший сержант Е. В. Горбунов. По его словам, нормальные приятельские отношения были в основном у ребят из одного призыва. «К старшим мы не совались, а до младших не снисходили. Дедовщина была умеренная, зверств не было. Я сначала думал, что [неуставные] — это плохо. А потом уже понял, что иначе там было нельзя. Люди с „гражданки“ приходят все разные, со своими заскоками, амбициями. Особенно из крупных городов — с ними вообще никакого сладу. Ну, и пока молодняк подготовишь к боевым, — приходилось дрессировать»[309].
Что касается взаимоотношений между солдатами и офицерами, то, по мнению рядовых, все зависело от тех условий, в которых находилось конкретное воинское подразделение. Там, где часть была большая, отношения были «обычные, деловые, как между начальником и подчиненным», в данном случае «иначе и быть не могло». «А там, где один взвод стоит в боевом охранении, а кругом на сотни верст — никого, из всего начальства один взводный, были, конечно, другие отношения, более теплые. Встречались и отцы-командиры…»[310]
Говоря о психологии командного состава советского «ограниченного контингента», нельзя не отметить особенности комплектования офицерских кадров для прохождения службы в Афганистане на разных этапах войны. 40-я армия входила в состав Туркестанского военного округа. Изначально, то есть сразу после ввода войск в конце декабря 1979 г., она формировалась «естественным путем», на основе направленных туда дивизий из Термеза, Кушки и Германии, а также отдельных батальонов, полков и бригад, то есть частей, которые входили там в состав округов. Но потом, по прошествии полутора-двух лет, когда начался процесс замены кадров, ситуация в корне изменилась. С одной стороны, существовала общая установка, согласно которой как можно больше офицеров Советской Армии должны были какое-то время пройти службу в «особых» условиях — для приобретения боевого опыта. Кого-то отправляли в служебную командировку на месяц-другой, кого-то на более длительный срок. Отказаться было невозможно — сразу партбилет на стол и увольнение из армии. Но здесь вступал в силу реальный механизм служебных и человеческих взаимоотношений в армейских частях, который оказался весьма мощным регулятором отбора кадров для службы в составе ОКСВ.
Так, по признанию подполковника В. А. Бадикова, при известии о вводе войск в Афганистан он, «видимо, как каждый из молодых, патриотически настроенных офицеров», сразу же написал рапорт об отправке туда, причем делал это неоднократно, но ему долго отказывали, поскольку «в то время ходила такая практика: если человек имеет определенные недостатки и к нему предъявляются серьезные претензии, то от него старались любыми путями избавиться, в том числе и отправив его для ведения операций на ту сторону. Ну, а тех, кто, как говорится, тащил на себе воз служебной деятельности, — их держали у себя. То есть хороший начальник никогда не отпустит хорошего подчиненного, которому он доверяет… А вот пьяницу, дебошира, неумеху, у которого постоянные ЧП, которого увольнять надо, — того пошлет. Выбирай, мол, — либо увольнение (а если откажется интернациональный долг выполнять, — его в 24 часа из армии уволят), либо иди служить в Афганистан. Он и идет. И там они все героями становились! В экстремальных ситуациях те качества, которые им здесь на службе только мешали, там-то как раз и пригодились. „К службе в мирное время непригоден, а в военное — незаменим…“ А возвращаются обратно в Союз — опять у них ЧП за ЧП. А попробуй теперь уволить, — он „афганец“, герой! Либо по второму разу в Афган посылай, либо придумывай здесь специальную должность, — что-то вроде „свадебного генерала“, чтобы сидел в президиуме на торжественных собраниях»[311].
Другой офицер-«афганец», гвардии подполковник В. Д. Баженов оказался в составе «ограниченного контингента» 20-летним лейтенантом, в самом начале войны, «а потому — добровольно, так и в документах писали». В числе первых, в 1982 г. заменился по сроку («два года офицеру положено было») и продолжал служить в Союзе, где имел возможность наблюдать дальнейший процесс, то есть «какой контингент офицеров поставлялся туда для замены». «Я не хочу никого обидеть, — говорит он, — потому что многие добровольно туда ехали, но ведь и такая вот вещь была: допустим, надо, — разнарядка пришла, — на замену столько-то офицеров. Кого отправляют? „Передовиков“ в кавычках… Что-то здесь не так, что-то у него не получается, или неугоден начальству: раз — свободен, туда. То есть офицеры-воспитатели, отцы-командиры какие туда потом пошли, вы понимаете? Вот в чем вопрос…»[312]
Но сама обстановка и условия войны вносили в эту своеобразную «кадровую политику» свои коррективы, изменяя, порой весьма существенно, и отношение людей к службе, и их характер. «Пришел по замене новый командир батареи, отсюда, из Союза, — вспоминает гвардии прапорщик С. В. Фигуркин, проходивший службу в Афганистане в 1981–1982 гг. рядовым и младшим сержантом. — И вот где-то в течение буквально трех недель на наших глазах, на глазах солдат, произошло превращение офицера, который служил в парадном десантном полку, в Каунасском, так называемом „отмазном“, в офицера, который будет служить в Афганистане. Вот первоначальное его отношение к солдатам, в первый день, во второй, в третий… А потом куда это все делось, вся его напыщенность?.. И он стал человеком в конце концов — по отношению к солдатам»[313].
Эти отношения между командирами и рядовыми строились во многом иначе, чем на армейской службе в мирных условиях, на территории СССР. В боевой обстановке «до каждого последнего солдата, до каждого рядового доходило, что он тоже за что-то отвечает». И отношение офицеров к солдатам было основано «не только на приказе, но и на доверии»[314]. Каждый делал то, что ему положено. И если подчиненный со всей ответственностью выполнял свои служебные обязанности, то и командир обычно шел ему навстречу, не отказывал в какой-нибудь личной просьбе. Основа этих отношений была менее формальной и более человечной, потому что от них, в конечном счете, зависел не только успех какой-либо операции, но и сама жизнь. «Пуля, ей все равно, кто ты — полковник или рядовой. Если бы ты был трусом, если бы ты плохо относился к солдатам, к тем людям, с которыми ты выполнял боевые задачи, — ты мог просто-напросто не вернуться оттуда. Все строилось на чисто человеческом отношении. Приказные нотки или личный деспотизм, он там был просто неприемлем. Потому что фактически все были равны. Ну, естественно, ты отвечал за них, на тебе был груз ответственности, потому что ты отвечал за их жизни»[315], — вспоминает о взаимоотношениях солдат и офицеров в Афганистане майор П. А. Попов.
Предъявляя особые требования к поведению людей, война изменяла их психологию, ломала многие стереотипы. То, что казалось вполне естественным во время службы «дома», в обычных частях, в Афганистане часто вызывало недоумение и раздражение. Больше всего и солдат, и офицеров возмущало, когда с инспекторской проверкой прибывало начальство «из Союза» и начинало их учить, как и что нужно делать. Люди, приехавшие на несколько дней в командировку из мирной жизни, с иной логикой, с иной психологией, не имеющие боевого опыта, не понимающие местной специфики, навязывали боевым офицерам свое представление о том, как те должны воевать[316]. Или заставляли вернувшихся с операции солдат сдавать физическую подготовку, стрелять по мишеням, придирались к внешнему виду и т. п.
«Приехал какой-то генерал, — вспоминает майор П. А. Попов. — Мы идем с боевых, все заросшие, грязные, борода такая вот… Нас построили — полк, около трех тысяч человек, — и он говорит: „Так, ребята, завтра начинаем сдавать проверку“. Все бойцы на меня вот такими глазами смотрят: „Какую проверку?!“ Значит, будем сдавать физическую подготовку, будем сдавать стрельбу, будем сдавать строевую подготовку… Я к командиру подхожу, говорю: „Батя, слушай, или я чего-то не понимаю… Чего я буду сдавать физическую подготовку, если мы полтора года пропрыгали по горам, суточные переходы такие делали… Или чего, — говорю, — меня или ребят моих заставлять стрелять по мишеням, когда они принимают официальное участие в войне! Они умеют воевать!“»[317]
Но образ мыслей кабинетных начальников сильно отличался от логики боевых командиров. Одних интересовали отчеты и бумажные показатели, других — реальные жизненные проблемы. И каждый подходил к вопросам службы со своими собственными мерками. «Приезжает, допустим, инспектор Политуправления Туркестанского Военного Округа и начинает у меня проверять протоколы комсомольских собраний и другую разную муть, — описывает типичный случай такого несовпадения взглядов В. Д. Баженов. — И вот сидишь, а про себя думаешь: „Ну какие, какие протоколы?!“ Здесь бы солдата накормить нормально, да чтобы он отдохнул, какой-то досуг ему организовать или концерт. Ну, и еще что-то такое, для души… А здесь вот какая ситуация. И вот сидишь и думаешь: „Кто здесь не прав?“ И хочется иной раз такое слово резкое вслух сказать…»[318] Невольно напрашивается старое фронтовое определение — «тыловые крысы». Поэтому и отношение к этим высокостоящим начальникам было совсем другим, чем к тем офицерам, с которыми вместе служили и «тянули солдатскую лямку».
Впрочем, и в самом Афганистане существовали разные категории военнослужащих: одни воевали, другие занимались материальным обеспечением, снабжением и другими вполне мирными делами. И, «конечно, после участия в нескольких боях отношение к тем, кто не принимал участия в боевых действиях, могло выражаться и таким понятием, как „тыловая крыса“ и „штабная крыса“, „писарюга“, „чмур“ и прочее… Было такое понятие „боевик“-„небоевик“»[319], — рассказал в интервью полковник И. Ф. Ванин. В значительной мере этот своеобразный антагонизм боевых офицеров к «не нюхавшим пороха» объяснялся тем, что участие в военных действиях и связанный с этим постоянный риск в материальном плане ничем не компенсировались: никаких надбавок к зарплате им не полагалось и не предусматривалось, и выслуга была та же самая, что и у остальных. И это не могло не вызывать у них справедливого возмущения, постоянных обсуждений «в своем кругу» данной темы, учитывая то, что в Великую Отечественную один год на фронте засчитывался за три года обычной службы[320]. «Платили там мизер, — вспоминает полковник И. А. Гайдадин. — старший офицерский состав [получал] 350 чеков, младший офицерский — 250. И у младших офицеров, начиная с капитана, у всех одинаковые оклады — и у прапорщика, и у посудомойки, и у повара, и у кочегара. И в наземных войсках, и в авиации. Хочешь — подставляй лоб, иди туда [на боевые], там те же 250 чеков платили; хочешь — сиди, печку топи или складом заведуй. То есть все расценки у нас, как при коммунизме: уравниловка. А летный состав, нелетный состав — это безразлично. Всем установили такие оклады — и все…»[321]
Но не слишком уважительное отношение к представителям тыловых служб основывалось, прежде всего, на их типичном поведении, включая занятия разного рода незаконным бизнесом, а также попытках примазаться к чужой славе и чужим заслугам. «Были такие люди, которые, скажем, отсиживались на складах, и они почему-то все уезжали из Афганистана с боевыми наградами. Не знаю, каким образом: или покупали, или подкармливали тех начальников, которые раздавали награды»[322], — вспоминает майор В. А. Сокирко.
Особенно много «примазавшихся» к Афганистану, включая тех, кто раньше под разными предлогами (болезней, семейных обстоятельств и т. п.) «откручивались и отмазывались» от этой службы, появилось на последнем этапе войны, когда стало известно о льготах ветеранам. И отношение действительно боевых офицеров к людям, которые приезжали для того, «чтобы отметку сделать в командировочной, и находились, например, на участке одну, две, три минуты, пока вертолет крутит винтами, а потом оказывались участниками войны», было не самым теплым. «Все делалось для того, чтобы человек попал, сделал отметку и получил все льготы…» — с горечью вспоминают таких визитеров «афганцы», большинство из которых, отправляясь на войну «и знать не знали, что какие-то льготы будут, что ими можно как-то пользоваться…» Для них это была «боевая стажировка и больше ничего»[323].
* * *
Таким образом, психология рядового и командного состава российской армии в XX веке определялась, во-первых, как общими закономерностями групповой (коллективной) психологии в организационно оформленных иерархических системах (психология «начальник — подчиненный»), со всеми особенностями применительно к армейским структурам, так и, во-вторых, всем комплексом специфических исторических условий конкретной войны, которые были связаны не только с ее собственно военным содержанием (характер войны, масштабы, место и способы ведения боевых действий, стратегия и тактика и т. д.), но и содержанием морально-политическим, идеологическим и т. д. То есть армейская психология во многом вытекает из проблемы «армия — общество», хотя и имеет свои универсальные «институционально-профессиональные» особенности. Сложный синтез всех этих многообразных взаимосвязей и определял тот характерный рисунок взаимоотношений между командирами и подчиненными по всей армейской иерархической вертикали (от командующего армией до рядового), который был характерен для каждой из войн с участием России. Так, в дореволюционной армии существенный отпечаток на эти отношения накладывала институционализированная в обществе сословность, постепенно утратившая свое значение в армии лишь к концу Первой мировой войны, особенно после Февральской революции, которая нанесла удар самим основам армии как общественного института, подорвав строгую субординацию и дисциплину.
«Демократизация» армии, включая введение выборности командиров, продолжилась уже после Октябрьской революции, однако фактором победы большевиков в Гражданской войне стало скорое возвращение к универсальным принципам строительства вооруженных сил (на основе строгой иерархии и дисциплины), хотя бы и в новом идеологическом оформлении. На протяжении десятилетий Советской власти эти тенденции упорядочивания взаимоотношений командира и подчиненного завершились попытками возвращения к опыту дореволюционной русской армии, хотя бы, в значительной мере, и на уровне внешнего копирования (введение погон в Великой Отечественной войне, возрождение гвардии, возвращение института денщиков-ординарцев и т. п.). Конечно, особенности каждой войны накладывали очень сильный отпечаток на эту сферу армейских взаимоотношений, поскольку даже состав армии был принципиально отличным в мировых и локальных войнах, на своей и чужой территории. Локальные войны велись преимущественно кадровой армией, тогда как в мировых она состояла в основном из гражданских лиц (призванных по мобилизации и добровольцев), одетых в армейские шинели. Вследствие этого, например, в Великой Отечественной войне обычной была ситуация, когда безусые мальчики, только что со школьной скамьи, командовали пожилыми солдатами, которые годились им в отцы, а в Афганистане возрастная дистанция между младшими офицерами и солдатами была всего в два-три года. Таких особенностей, влиявших на взаимоотношения командира и подчиненного, было очень много, и все они вписываются в общую палитру, из которой складывалась психологическая картина каждой из войн.