9. Вечер 12 декабря 1825 года и последующие сутки.

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

9. Вечер 12 декабря 1825 года и последующие сутки.

Развитие роковых событий 12 декабря продолжилось и вечером.

Доклад Следственной комиссии демонстрирует обстановку полной растеряности, в какой оказались злополучные заговорщики, получив приказ о выступлении от собственного Диктатора:

«12 декабря, как свидетельствует очевидец, один из членов (барон Штейнгель), собирались вечером у Рылеева князь Трубецкой, Николай, Александр и Михайло Бестужевы, князь Оболенский, Каховский, Арбузов, [Н.П.] Репин, граф [П.П.] Коновицын, князь Одоевский, Сутгоф, Пущин, Батенков, Якубович, [Д.А.] Щепин-Ростовский, но не все вместе: одни приходили, другие уходили. Николай Бестужев и Арбузов отвечали за Гвардейский экипаж, [М.А.] Бестужев 3-й Московского полка, но довольно слабо, — за свою роту; Репин — сначала за часть Финляндского полка, потом лишь за несколько офицеров, прибавляя, что сей полк увлечь за собой не может никто из согласившихся участвовать в бунте. Князь Одоевский только твердил в жалком восторге: „Умрем! Ах как славно мы умрем!“ Александр Бестужев и Каховский показывали себя пламенными террористами, готовыми на ужаснейшие злодейства. /…/ Каховский кричал: „С этими филантропами не сделаешь ничего: тут просто надобно резать, да и только, а если не согласятся, я пойду и сам на себя все объявлю» — последние слова понимать нужно так, что Каховский, недовольный настроениями подельников, грозился в случае их нерешительности сдаться властям и выдать всех! Доклад продолжает: «Испуганному сим Штейнгелю Рылеев отвечал: „Не бойся, он у меня в руках, я уйму его».

Перефразируя В.В. Шульгина, можно сказать, что бессилие смотрело на них со стен кабинета Рылеева. И был этот взгляд презрителен до ужаса…

Теперь-то нам есть, с чем сравнивать дискуссии этих говорунов: с собранием у казарменной койки Кирпичникова в ночь накануне восстания. Увы, менталитет тех и других различается решительным образом, и сравнение далеко не в пользу декабристов. Ни старые кадры заговорщиков, уже несколько лет опекаемые Милорадовичем (Трубецкой, Оболенский и Пущин), ни новые, во главе с Рылеевым и им самим набранные, не имели ни одной личности, которую можно было бы поставить рядом с Кирпичниковым.

Хотя таких, как Кирпичников, не много рождается в каждый век, но был, разумеется, человек не меньшего масштаба и во главе заговора декабристов. Беда последних состояла в том, что закулисный Диктатор, навязавший им конкретный приказ и конкретную идею восстания, не стал, в отличие от Кирпичникова, держать своих подчиненных за руку и буквально руководить ими накануне выступления и в первый, решающий час восстания.

Предварительный расклад сил, имеющихся у заговорщиков, сделан был ими весьма приблизительно (см. выше цитату из письма Пущина в Москву), а в реальности к ним присоединилось почти вдвое больше солдат, чем рассчитывал Пущин. Особого оптимизма расчет все равно не внушал, но Кирпичнков в начале восстания располагал и вовсе одной лишь своей учебной командой — соизмеримой, правда, по численности с количеством рядовых солдат, суммарно увлеченных декабристами. Задача состояла в том, чтобы грамотно распорядиться этой силой, а не упиваться мечтами о красивой смерти!

Самое же главное отличие Кирпичникова и его товарищей от декабристов состоит в том, что первые сами выстрадали свое решение, сами приняли его и сами готовились исполнить его ценой своей жизни и ценой жизней других людей — как это и бывает в боевой обстановке. Из декабристов только некоторые казались людьми, убежденными в своей решимости (Каховский и Щепин-Ростовский, например — но им бы еще добавить психической уравновешенности!). Большинство остальных, в том числе — главные признанные руководители Тайного общества, подумывало лишь о том, как бы открутиться от нежданно свалившегося несчастья.

Было бы полбеды, если бы они так только думали, но они еще и действовали! Они попытались спасти себя, но еще больше ухудшили свое и без того сомнительное положение!

Тут в нашем повествовании впервые возникает Яков Иванович Ростовцев — совершенно уникальный персонаж российской истории, незаслуженно обойденный славой. Расскажем сначала общепринятую версию его дебюта на политическом поприще.

Ростовцев был третьим сыном в обедневшей дворянской семье, и служебная карьера была единственным выходом в его материальной ситуации. Будучи сильнейшим заикой, он не мог быть строевым командиром, но был толковым штабистом и выполнял роль адъютанта генерала К.И. Бистрома — командира гвардейской пехоты. Великий князь Николай Павлович якобы ценил этого молодого добросовестного подпоручика и покровительствовал ему. Ростовцев, между тем, состоял и в заговоре декабристов.

Когда на день присяги Николаю было назначено их выступление, причем планы К.Ф. Рылеева достаточно ясно ориентировались на убийство Николая, то Ростовцев счел нужным предупредить своего благодетеля.

Поскольку в минуты волнений Ростовцев заикался совершенно ужасно, то свои решительные заявления он составлял в письменном виде. Выдав себя за курьера с важным посланием (прием, которым неоднократно много позже пользовались террористы, чтобы проникнуть к охраняемому начальству), он явился около 9 часов вечера все того же 12 декабря во дворец к Николаю Павловичу. Дальнейшее представим в изложении В.И. Штейнгеля:

«Это было нелегко. Доступ во дворец был затруднен. Вот как он сделал. Он /…/ при входе объявил, что послан к его высочеству от генерала Бистрома. Допущенный в кабинет, /…/ он просил прощения, что смел обмануть его высочество, что письмо не от генерала, а от него самого. В нем написал, что существует замысел на жизнь его высочества, но что он „не подлец“ и умоляет не требовать указания лиц. Великий князь на это сказал, что знать их не хочет, пожал ему руку и обещал не забывать его благородного поступка. По крайней мере все это так описывал сам Ростовцев на листе, с которым рано поутру 13-го декабря явился к Рылееву.

/…/ Ростовцев /…/ сказал: „Делай со мной что хочешь, я не мог иначе поступить“. Рылеев был озлоблен на него чрезвычайно и при свидании со мною тотчас после его посещения передал мне о случившемся, показал записку Ростовцева и с сердцем проговорил: „Его надо убить для примера“. Я постарался, однако же, его успокоить и упросил ничего против Ростовцева не предпринимать. „Ну, пусть его живет!“ — сказал Рылеев с тоном более презрительным, нежели злобным. /…/

Когда 14-го числа выразилось возмущение, Ростовцев, посланный от генерала в Финляндский полк, имел неосторожность проходить между Сенатом и колонною инсургентов, кто-то закричал: „Изменник!“ На него бросились и избили прикладами до беспамятства» — согласно несколько иной версии, Ростовцев сам навлек на себя гнев восставших, попытавшись своим заикающимся языком уговорить их прекратить безрассудное поведение.

Далее Штейнгель снова делится собственными впечатлениями: «я узнал, что Ростовцев /…/ увезен домой; тотчас отправился к нему и был свидетелем посещения присланных от государя флигель-адъютанта [полковника В.А. Перовского] /…/ с приветствиями матери, что имеет таких благородных детей /…/ и доктора. /…/ Сам Ростовцев сомневался в значении своего поступка, по крайней мере, то выражали его слова».

Предупреждение Ростовцева будто бы большой роли не сыграло, т. к. к этому моменту Николай получил уже донесение Дибича. Действительно, ни о составе руководства заговорщиков в Петербурге, ни тем более об их планах на 14 декабря данных у Николая не оказалось: Дибич имел больше сведений о более активном до того времени «Южном обществе», а не о «Северном», затаившимся в столице. Также ничего конкретного вроде бы не сообщил и Ростовцев.

Еще в письменном послании к Николаю Павловичу от 12 декабря Ростовцев отказывался от возможной награды: «Не почитайте меня коварным донощиком, не думайте, чтоб я был чьим-либо орудием, или действовал из подлых видов моей личности; — нет. С чистой совестью я пришел говорить Вам правду. /…/ Ежели Вы находите поступок мой дерзким — казните меня. Я буду счастлив погибая за Россию, и умру благословляя Всевышнего. Ежели Вы находите мой поступок похвальным, молю Вас не награждайте меня ничем; пусть останусь я бескорыстен и благороден в глазах Ваших и моих собственных!» В соответствии с последним тезисом Ростовцев отказался после 14 декабря воспользоваться приглашением Николая I переехать во дворец.

Не исключено, что копия письма Ростовцева к Николаю Павловичу и письменный отчет Ростовцева о встрече и беседе с великим князем, обнаруженные позже среди бумаг Рылеева, несколько поколебали впечатления уже императора Николая о характере миссии Ростовцева. Однако 18 декабря подпоручик Ростовцев был все же в награду произведен в поручики.

Интересно, что собственноручно описывая в 1835 году события этих дней, Николай споткнулся об этот эпизод и написал: «Прибавить о Ростовцеве», — но ничего не прибавил. Тем не менее, царь никогда ничем не проявил возможного недоверия к этому герою 12 и 14 декабря.

Ростовцев, однако, на некоторое время ушел в тень; мало того, Бистром перевел его на строевую должность, где заике пришлось несладко. Только его назначение адъютантом великого князя Михаила Павловича в 1828 году дало новый толчок его служебной карьере. Возможно, что это не было случайностью — у Михаила должны были сложиться иные представления о событиях декабря 1825 года и их героях, чем у Николая. К тому же этот год — год смерти императрицы Марии Федоровны, специальное отношение которой к событиям 1825 года нами уже подчеркивалось и еще будет упоминаться ниже.

В 1835 году (интересное совпадение с тем, что именно тогда Николай продумывал задним числом все происшедшее) Ростовцев стал начальником штаба военных учебных заведений и затем занимал этот пост более двадцати лет. Новый перелом в его судьбе наметился в 1846 году, когда начальником военных учебных заведений стал цесаревич Александр Николаевич — будущий император Александр II.

Позже, оценив деловые качества и незатухшее стремление к идеалам, Царь-Освободитель поставил Ростовцева во главе дела подготовки крестьянской реформы. К концу жизни Ростовцев стал генерал-адъютантом и практически посмертно получил графский титул, перешедший к его потомкам. В целом — это совершенно невероятная карьера офицера-заики.

В глазах же общественного мнения, твердо избравшего вскоре своими героями декабристов (подробнее об этом — ниже), Ростовцев навсегда остался изменником и предателем. По свидетельству Герцена, даже его сыновья стыдились поступка своего отца (об этом — тоже немного ниже).

Между тем, в подробностях этой общеупотребительной версии полно фальши.

Начнем с того, что известный нам И.Д. Якушкин свидетельствовал, что Рылеев и Оболенский были в курсе миссии Ростовцева еще до его прихода к Николаю. Это, разумеется, свидетельство с чужих слов (в декабре 1825 года Якушкин, напомним, находился в Москве), но сделано оно тогда, когда были живы и Оболенский, и Ростовцев, а потому должно было бы быть опровергнуто, если бы было неверным; к оценке истинности этого сообщения мы еще вернемся.

Несомненно, что поступок Ростовцева подробно разбирался в среде сосланных декабристов, и, опять же, ни при жизни Ростовцева, ни позже, когда было опубликовано большинство мемуаров, не возникло ни слова осуждения в его адрес у пересказчиков данного эпизода Н.А. Бестужева, М.А. Фонвизина, А.Е. Розена, В.И. Штейнгеля и Н.В. Басаргина.

Рылеев и Оболенский, как известно — самые видные руководители заговора в столице в декабре 1825 года, наряду с Трубецким. Считается, что накануне декабря 1825 года их связывали с двадцатидвухлетним Ростовцевым очень теплые отношения. Рылеев (ему исполнилось тридцать) был заметно старше, и был чрезвычайно уважаем Ростовцевым. Оболенский, которому исполнилось двадцать девять, был ближайшим партнером и товарищем Ростовцева непосредственно по службе — оба были адъютантами Бистрома (Оболенский — старшим адъютантом).

Интересен и важен факт дружбы Ростовцева с Оболенским, вернувшимся из Сибири, уже в 1856–1860 годах, когда Ростовцев стал виднейшим деятелем по подготовке реформы 19 февраля 1861 года. Разумеется, историки трактовали этот несколько экстравагантный пассаж как проявление благородным Оболенским снисходительности и милосердия по отношению к оступившемуся товарищу.

Но если руководители заговора могли остановить Ростовцева и не сделали этого — тогда они или сумасшедшие (тогда всю историю 14 декабря нужно помещать в раздел психопатологии!), или миссия Ростовцева была не столь простой. Слишком театрально выглядит и трактовка эпизода, рассказанного Штейнгелем о реакции Рылеева на исход этой миссии. Заметим к тому же, что свидетелей разговора Рылеева с Ростовцевым не было, и его содержание — это версия Рылеева, пересказанная Штейнгелем.

Главное же — это сохранившееся послание Ростовцева к Николаю и воспоминания обоих об исторической встрече, записанные собственноручно или сообщенные М.А. Корфу.

Послание Ростовцева к Николаю Павловичу, составленное в предельно почтительных и вежливых выражениях, является по существу угрожающим ультиматумом.

Ростовцев заявляет о чрезвычайной обширности заговора: «Государственный Совет, Сенат и, может быть, гвардия будут за Вас, военные поселения и Отдельный Кавказский корпус решительно будут против. Об двух армиях ничего сказать не умею» — расклад сил, заметим, весьма далекий от того, который должен был реально учитываться в среде декабристов: это — явная попытка введения в заблуждение. Следствием такого воображаемого соотношения сил должна была стать, естественно, гражданская война, которая, как опасался Ростовцев, могла привести к пагубнейшим последствиям, в том числе: «Пользуясь междоусобиями, Грузия, Бессарабия, Финляндия, Польша, может быть и Литва, от нас отделятся; Европа вычеркнет раздираемую Россию из списка держав своих и сделает ее державой азиатской и незаслуженные проклятия, вместо должных благословений, будут Вашим уделом» — совершенно ужасные перспективы с учетом современной истории!

Советы, а по существу — требования, адресованные к Николаю, весьма красноречивы: «В народе и войске распространился уже слух, что Константин Павлович отказывается от престола. Следуя редко доброму влечению Вашего сердца, излишне доверяя льстецам и наушникам Вашим, Вы весьма многих противу себя раздражили. Для Вашей собственной славы погодите царствовать.

/…/ дерзаю умолять Вас /…/ — преклоните Константина Павловича принять корону! Не пересылайтесь с ним курьерами; это длит пагубное для Вас междуцарствие и может выискаться дерзкий мятежник, который воспользуется брожением умов и общим недоумением. Нет, поезжайте сами в Варшаву, или пусть он приедет в Петербург; излейте ему, как брату, мысли и чувства свои; ежели он согласится быть императором — слава Богу! Ежели же нет, то пусть всенародно, на площади, провозгласит Вас своим государем».

Получив пакет якобы от генерала Бистрома (с письменным извинением внутри, что письмо от самого Ростовцева), Николай, прочитав, пригласил автора в кабинет. Произошел обмен мнениями, в результате чего Николай убедился, что действительно имеет место настоящий заговор, а не мистификация. Заодно Николай поинтересовался, в курсе ли Бистром в отношении акции, совершаемой его адъютантом (характерный ход мыслей Николая!), и получил уверение, что генерал совершенно не имеет отношения к делу. Заикаинье, естественно, не способствовало продолжительности и обширности переговоров.

Великий князь объяснил пришельцу, что расчетов на Контантина больше нет, и что он сам, Николай, вынужден взять на себя царствование: «престол празден; брат мой отрекается; я единственный законный наследник. Россия без царя быть не может», — и заявил о своей готовности умереть за это.

Заверив друг друга в вечной дружбе, высокие договаривающиеся стороны расстались — все это действительно выглядело как встреча полномочного парламентера с командующим противоположной стороны. Кстати, не возникло и намека на то, что прежде между ними были какие-либо личные контакты или симпатии.

Когда отчет Ростовцева и копия его письма Николаю были найдены среди бумаг заговорщиков, то царь, во всяком случае, мог убедиться, что если ему Ростовцев в чем-то и солгал, то не очень сильно, и вполне мог искренне заблуждаться — это было очень важно для решения его судьбы. Поведение же Ростовцева 14 декабря и побои, которыми он подвергся, оказались своего рода индульгенцией: они подтвердили царю, что целью Ростовцева действительно было прекращение междоусобицы.

С другой стороны, Рылеев, вешавший Штейнгелю и другим непосвященным лапшу на уши по поводу поступка Ростовцева, имел мотивом сокрытие существа секретной миссии от подельников. Тот же Рылеев и Оболенский не очернили ни единым словом Ростовцева как участника заговора и на следствии — это очень существенная деталь, ибо декабристы выбалтывали почти все и многое сверх того, пытаясь завлечь к ответственности как можно больше людей — об этом ниже.

Теперь можно более подробно разобраться в мотивах поступков различных лиц и достигнутых ими результатах.

По существу то, к чему призывали Николая устами Ростовцева руководители заговора, не отличалось от прежних требований Милорадовича. Это очень странно с точки зрения канонов, утвердившихся в современной историографии, потому что считается, что ими преследовались совершенно разные цели: Милорадович хотел, чтобы царствовал Константин, а порядок в столице его просто не волновал — в возможность беспорядка он вроде бы не верил; истинной же целью декабристов было как будто достижение их революционных идеалов.

Зачем же им посылать к Николаю Ростовцева? С точки зрения повышения шансов для достижения целей восстания — вроде бы незачем.

Никто из историков не отрицает, что декабристы были авантюристами и мистификаторами. Под тем же предлогом, что и Милорадович, они якобы тоже боролись за справедливость, но, как считается, лишь для того, чтобы захватить власть самим и использовать ее для попытки реализации своих фантастических программ. Но это чистейшей воды заблуждение, созданное легендой, в которой и предшествующая десятилетняя заговорщицкая «деятельность», и восстание 14 декабря рассматриваются как серьезные и, главное, логически последовательные деяния. А ведь это совершенно неверно!

Утром 12 декабря вся прежняя ситуация перевернулась. Получив предупреждение о письме Дибича, вожди декабристов были поставлены перед фактом, что теперь расследование заговора в случае воцарения Николая стало неизбежным. К тому же похоже, что решение о восстании было спущено им в директивной форме и обсуждению не подлежало. Но выполнять его не имели желания даже Рылеев с Оболенским, хорошо представлявшие себе масштабы кары после неминуемых арестов, а уж тем более остальные участники заговора, вовсе не предупрежденные о неизбежности разоблачения — ведь даже Трубецкой, по-видимому, не был уведомлен о письме Дибича!

Но теперь, перед лицом не абстрактных политических вариантов, а перед неотвратимой угрозой ареста и наказаний — с одной стороны, и полученного распоряжения о восстании — с другой, только выбор из двух зол меньшего и волновал заговорщиков, а не политические цели переворота, о которых ни слова не было сказано и ни шагу к которым не было сделано в день 14 декабря — за ислючением криков: «Конституция!», сбивавших с толку очевидцев. Только после ареста мятежников выяснилось, что солдатам объяснили, что так зовут польку — жену Константина Павловича! Вот и вся революционная агитация!

Логично предположить, что только в уступке Николая по крайней мере два человека — Рылеев и Оболенский (который, кстати, сыграл свою роль 14 декабря всерьез и до конца) — видели возможность и отказаться от восстания без потери собственного лица, и избежать или хотя бы уменьшить ответственность за конспиративную деятельность. Они хотели еще раз попытаться заставить Николая принять требования Милорадовича и избавить тем самым самих себя от неизбежной необходимости поднимать восстание, ни в целесообразность, ни в успех которого по существу не верили.

Миссия Ростовцева действительно была последним шансом предотвратить восстание! Другой неявной целью Ростовцева и его друзей было создание определенного психологического алиби: уверяя Николая, что у заговорщиков нет иной задачи, кроме установления справедливости в вопросе о престолонаследии, его заранее убеждали в эфемерности или второстепенности политических программ заговора — это было явной подготовкой к последующему возможному следствию. Очень остроумный ход!

Наконец, провал миссии Ростовцева, который и произошел, также приносил определенную пользу: фактическое предательство восстания тоже сжигало мосты, как и угроза, исходившая из письма Дибича, но, в отличие от последнего, провал миссии Ростовцева не был окружен обязательной секретностью и мог использоваться в качестве аргумента, заставляющего колеблющихся решиться на выступление! Рылеев с Оболенским по существу повторили по отношению к своим товарищам тот же трюк, что проделал с ними самими Милорадович! Принципиальное отличие в том, что не Милорадович изобрел и организовал письмо Дибича, хотя, по-видимому, заранее его предвидел!

В этом и заключалась миссия Ростовцева, рассказать о которой откровенно было невозможно и позже — ни на следствии, ни даже спустя десятилетия: ведь это тоже было бы потерей чести.

В результате тайная миссия Ростовцева так и осталась тайной, но он сам, спасая честь своих товарищей, вынужден был всю жизнь и даже после смерти носить клеймо предателя — иначе предателями бы заслуженно сочли Рылеева и Оболенского.

Характерный эпизод разыгрался приблизительно за год до смерти Ростовцева.

Герцен и Огарев, подогретые слащавым описанием роли Ростовцева в книге Корфа, успехом этой книги у публики, а также, очевидно, и виднейшей ролью Ростовцева в подготовке грядущей реформы, нагнетали ажиотаж и продолжали обливать грязью Ростовцева в "Колоколе".

То были золотые времена «Колокола», о которых позднее Герцен ностальгически вспоминал: «„Колокол“ — власть, — говорил мне в Лондоне, страшно вымолвить, Катков и прибавил, что он [ «Колокол», а не Катков!] у Ростовцева лежит на столе для справок по крестьянскому вопросу…» — это был 1859 год, а посетивший Герцена страшный реакционер М.Н. Катков был тогда еще молодым радикалом, да каким! На публичном праздновании Нового года (не то 1858, не то 1859) в Москве он произнес тост: «За расчленение России

Неудивительно, что Ростовцев не выдержал и пожаловался в письме к Оболенскому, жившему тогда в Калуге. Тот ответил в январе 1859 года письмом к Ростовцеву: «Скажу тебе, что если бы при первом появлении статьи Герцена на книгу Корфа я имел возможность написать о тебе в отношении 14 декабря, то, что я знаю о твоих действиях и о том, что мною и тобою сохранено в свежей памяти, я бы это исполнил, как долг и обязанность честного человека обличить клевету и ложь /…/ слова Герцена не тебя оскорбляют, а того, который, сидя на острове, нападает на личность, а не на дела /…/ слова Герцена падут в море забвения, и достойны сожаления», — и, тем не менее, это — фактический отказ опровергать Герцена: ведь что же теперь-то мешает Оболенскому исполнить долг и обязанность честного человека?

Действительно, ни до смерти Ростовцева в феврале 1860 года, ни до собственной смерти в 1865 году Оболенский ни слова не опубликовал о своей и Ростовцева роли 12 декабря 1825 года. Разумеется, писать ему было нечего: не рассказывать же о том, как он и Рылеев сорвали восстание!

Беды собственного отца унаследовали и сыновья Ростовцева. Совсем не из-за стыда за собственного отца, а из жажды восстановления справедливости они установили в 1862 году прямые контакты с Герценом. Оба они были флигель-адъютантами Александра II, и оба в июне 1862 года были уволены со службы после того, как старший из них, полковник генерального штаба Николай Ростовцев, посетил во время заграничного путешествия Герцена, пытаясь объясниться с ним. К счастью для них, этим не были до конца сломаны их карьеры; тот же Н.Я. Ростовцев (1831–1897) все же стал генерал-лейтенантом и самаркандским генерал-губернатором.

Кстати, Герцен со временем стал понимать, что погорячился — вероятно, прочитав мемуары И.Д. Якушкина и Н.А. Бестужева. Понял ли он, что же на самом деле произошло, — неизвестно, но, во всяком случае, в его последней публикации о декабристах в 1868 году звучит протокольная точность: «один молодой офицер, Ростовцев, принадлежащий к Обществу, имел свидание с Николаем и не на кого лично не донося, сообщил ему план восстания и пр.» Это и пр. — очень выразительно! Вернемся позднее к этой заключительной формулировке Герцена.

Заверив в серьезности намерений заговорщиков, Ростовцев использовал аргумент наибольшей силы.

Если бы Николай сломался и подчинился требованиям заговорщиков, то и мятеж сорвался, поскольку утратилась бы малейшая возможность взбунтовать солдат. Но и заговорщики добились бы моральной победы: Николай пошел на их поводу, а следовательно — признал их моральную и политическую правоту (пусть не имеющую ничего общего с их прежними заговорщицкими программами!) — и тем самым определенно обязался бы в отношении прощения их грехов.

Не подчинись Николай условиям заговорщиков — и все пропало: никакого прощения им не гарантировано, а сам характер переговоров — с угрозой прямого возмущения в момент приведения к новой присяге — полностью выдает все преступные планы заговорщиков.

Последнее и произошло: Николаю тоже уже некуда стало отступать — отсюда и категорический его ответ Ростовцеву.

Понял ли Николай до конца, что имеет дело с прямым парламентером? Вероятно — нет. Потому что, возможно, изложенными аргументами не исчерпывались полномочия Ростовцева — ведь он назвал несколько вариантов благополучного разрешения ситуации. Допусти Николай хоть какую-нибудь принципиальную возможность иного решения, нежели то, на котором он сам остановился — и, может быть, заговорщики также ухватились бы за возможность компромисса.

Может быть, однако, Николай все это понял, но Константин уже не оставил ему никаких степеней свободы: начни Николай снова колебаться и искать возможность выхода — и он окончательно останется трусом и ничтожеством в глазах Константина, Михаила, Милорадовича и, возможно, тех же декабристов.

После встречи с Ростовцевым Николай написал к П.М.Волконскому в Таганрог: «Воля Божия и приговор братний надо мной свершаются. 14 числа я буду или государь— или мертв! Что во мне происходит, описать нельзя; вы верно надо мной сжалитесь: да, мы все несчастливы, но нет никого несчастливее меня. Да будет воля Божия!»

То же повторено и в его письме к Дибичу: «Послезавтра поутру я — или государь, или без дыхания».

Несколько больше кокетства звучит в его письме к сестре Марии Павловне, отправленном ранним утром 14 декабря: «Молись Богу за меня, дорогая и добрая Мария; пожалей о несчастном брате, жертве Промысла Божия и воли двух своих братьев. /…/ Наш Ангел [т. е. Александр I] должен быть доволен; его воля исполнена, как ни тяжела, как ни ужасна она для меня».

Решимость Николая, загнанного в угол, произвела впечатление и на Ростовцева. Весть об этом и принес последний к товарищам — это был смертный приговор некоторым из них и множеству других людей.

Вот теперь-то и лидеры заговорщиков, как неопровержимо показали дальнейшие события, впали в самую настоящую панику! В то же время позиция Рылеева и Оболенского стала жестче и решительнее.

Доклад Следственной комиссии описывает это следующим образом: «на другой день Рылеев при Оболенском, [И.И.] Пущине (старшем, приехавшим из Москвы) и Александре Бестужеве говорил Каховскому, обнимая его: „Любезный друг! Ты сир на сей земле, должен жертвовать собою для общества. Убей императора“. И с сими словами все прочие бросились также обнимать его. Каховский согласился, хотел 14 число, надев лейб-гренадерский мундир, идти во дворец, или ждать ваше величество на крыльце». Согласно воспоминаниям Штейнгеля, он об этой коллективной сцене у Рылеева узнал из рассказа последнего вместе с сообщением о миссии Ростовцева. Именно тогда же Рылеев сообщил Штейнгелю о и решающей роли Милорадовича, не допускавшего воцарение Николая (еще выше мы об этом писали).

Позже осторожность и благоразумие Каховского и прочих частично взяли свое. Доклад продолжает: Каховский «потом отклонил предложение за невозможностью исполнить, которую признавали и все другие. /…/ на очной ставке Каховский признал, что Александр Бестужев наедине уговаривал его не исполнять поручения, данного ему Рылеевым /…/.

Собрание их в сей вечер (13-го числа) было так же многочисленно и беспорядочно, как предшедшее: все говорили, почти никто не слушал. Князь Щепин-Ростовский удивлял сообщников своим пустым многоречием; [штабс-капитан Гвардейского Генерального штаба А.О.]Корнилович, только что возвратившийся в Петербург, уверял, что во 2-й армии готово 100 тысяч человек; Александр Бестужев отвечал на замечания младшего [А.П.] Пущина (Конно-пионерского): „По крайней мере об нас будет страничка в истории“. „Но эта страничка замарает ее, — возразил Пущин, — и нас покроет стыдом“. Когда же барон Штейнгель, удостоверясь более прежнего в ничтожности сил их тайного общества и как отец семейства, заранее устрашенный вероятными последствиями мятежа, спрашивал Рылеева: „Неужели вы думаете действовать?“ То он сказал ему: „Действовать, непременно действовать“, а князю Трубецкому, который начинал изъявлять боязнь: „Умирать все равно, мы обречены на гибель“, и прибавил, показывая копию с письма подпоручика Ростовцева к вашему величеству: „Видите ль? Нам изменили, двор уже многое знает, но не все, и мы еще довольно сильны» — ложь о «предательстве» Ростовцева не рассчитывалась тогда на длительное применение, а опровергнуть ее Ростовцеву уже не оставалось времени и возможностей — если бы клевета успела до него дойти.

А без этого аргумента, возможно, Рылеев и не надеялся добиться хоть каких-нибудь действий от соратников!

По существу декабристов погнали в бой, как бы приставив к их спинам пулеметы — как гнали советских солдат-освободителей, спасавших (и действительно спасших!) Европу от гитлеризма в конце Второй Мировой войны! Сначала такой «пулемет» приставил к спинам Рылеева и Оболенского Милорадович, сообщив о письме Дибича, а затем уже и Рылеев с Оболенским ко всем остальным, организовав миссию Ростовцева!

Ниже мы приведем еще один скрытый уровень этой истории.

В процессе беспорядочных обсуждений совершенно исчезла руководящая идея „плана Милорадовича-Кирпичникова“: последовательное присоединение полков одним за другим, хотя и Трубецкой, и сам Батенков припомнили на следствии слова, обращенные этим последним к Якубовичу: „Чего думать о планах всего общества! Вам, молодцам, стоило бы только разгорячить солдат именем цесаревича и походить из полка в полк с барабанным боем, так можно наделать много великих дел“, — голова у него явно варила, но он чувствовал себя в новой компании все-таки сторонним, а главным заговорщикам, как покажем ниже, было уже не до победы восстания!

Остальных же гораздо больше занимали вопросы о том, что должны предпринять восставшие, уже собравшись на Сенатской площади — т. е. задача в конце-концов унести ноги стала главенствующей. Доклад об этом повествует: «В случае, если бы ваше величество решились послать в Варшаву к государю цесаревичу, заговорщики хотели требовать мест для стояния лагерем вне города, несмотря на зимнее время, в ожидании прибытия его императорского высочества, но не переставать требовать также и созвания депутатов под тем предлогом, что они все будут нужны или для упрощения цесаревича принять державу, или для торжественной присяги вашему величеству. Наконец, в том случае, когда бы великий князь Константин Павлович прибыл в Санкт-Петербург, они надеялись уверить его высочество, что все было произведено одним усердием к нему.

Таков был, по словам князя Трубецкого, объявленный ими друг другу план. Рылеев говорил только, что должно было войскам, ими возмущенным, прийти на Сенатскую площадь и начальнику их, Трубецкому, действовать по обстоятельствам, что они надеялись избегнуть кровопролития и посредством Сената, который думали принудить к тому, получить от вашего величества или от государя цесаревича согласие на созвание депутатов для назначения императора и установления представительного образа правления. Они хотели предложить депутатам проект Конституции, писанный Никитою Муравьевым. Князь Оболенский прибавляет к сему, что до съезда депутатов Сенат долженствовал бы учредить Временное правление двух или трех членов Государственного совета и одного члена их тайного общества (который был бы правитель дел оного), назначить и корпусного, и дивизионных командиров гвардии из людей, им известных, и сдать им Петропавловскую крепость. При неудаче они полагали (так показывают согласно князь Трубецкой и Рылеев) выступить из города, чтобы стараться распространить возмущение» — помимо беспорядочных мечтаний о спасении еще и дележка шкуры неубитого медведя — вместо организации и планирования его убийства!

Ростовцев не спас друзей от необходимости выступать. Мало того, Николай окончательно убедился в том, что заговор существует и, следовательно, представляет реальную угрозу.

На Милорадовича и А.Н. Голицына, которым Николай показал письмо Ростовцева, и это сообщение никак не подействовало — такое впечатление, по крайней мере, зафиксировано в записках царя и в дневнике его матери: «они полагали, что письмо это написано сгоряча, и что оно не заслуживает внимания». Эта запись в дневнике Марии Федоровны появилась много позже — 14 марта 1826 года; она услышала от Николая рассказ об этом накануне — прямо в день похорон Александра I. Другие подробности этого рассказа мы приведем ниже.

Но с вечера 12 декабря Николай мог и сам кое-что спланировать — это, кстати, единственное оправдание той задержке в проведении присяги, которая произошла после 12 декабря.

Николай I был не в силах полностью предотвратить восстание, но, зная теперь его руководящую идею, мог сам назначить момент возможного начала бунта каждого воинского подразделения: коль скоро взбунтовать гвардейцев можно было только угрозой якобы измены и новой присяги, то и подняться на восстание солдаты могли только после приказа о присяге — но не ранее того — об этом мы уже упоминали.

Строго говоря, руководящая идея восстания вытекала еще из угроз Милорадовича, многократно повторявшихся. Сообщение Ростовцева — источника, как бы независимого от Милорадовича, только подтвердило ее: критическим моментом для выступления заговорщиков становится объявление о новой присяге.

Инициатива всех последующих событий, таким образом, с вечера 12 декабря полностью принадлежала Николаю.

В результате ему даже сошло с рук то, что все дальнейшие мероприятия он откложил на раннее утро 14 декабря, продолжая дожидаться брата Михаила. Его поведение все же свидетельствует не о самой большой государственной мудрости, ибо и в эту ночь, и в предыдущую, когда происходила встреча Николая с Ростовцевым, покой царского семейства стерег внутренний караул под командованием ярых заговорщиков: в ночь на 13 декабря — М.А. Бестужева, а в ночь на 14-е — князя А.И. Одоевского, известного поэта.

Интересно, что данная ситуация никак не предусматривалась планами руководителей заговора, а сами караульные начальники не решились ни на какую импровизацию. Все это — ярчайшее свидетельство разброда мыслей и чувств у горе-революционеров, а также отражение крайней хлипкости их замыслов, основанных на примитивном обмане солдат, который можно было ввести в дело лишь при самой благоприятной для этого обстановке. Сейчас же, в тихо спящем дворце, заговорщикам ничто не светило.

А ведь когда 11 марта 1801 года убивали Павла I, то ситуация для заговорщиков была ни чуточки не легче. Но Пален с Беннигсеном были настоящими, а не опереточными злодеями, и не чета Трубецкому с Рылеевым!

Тот же упрек в определенной степени можно адресовать и Милорадовичу!

В результате мер, продуманных Николаем, планы заговорщиков оказались разрушены: чиновники всех важнейших государственных учреждений — в том числе Сената, который заговорщики намеревались арестовать и подчинить себе, чтобы придать видимость законности собственному правительству — начинали принятие присяги в 7 часов утра 14 декабря и успевали разъехаться по домам еще до начала присяги гвардейских полков. Последние уже не имели практических шансов кого-либо арестовывать, хотя после полудня 14 декабря едва не арестовали самого Николая I — обе стороны оказались совершенно не готовы к такой возможности.

О своем плане Николай Павлович уведомил генерала Воинова днем 13 декабря, поручив ему техническое обеспечение сбора гвардейского руководства на инструктаж к тем же 7 часам утра 14 декабря. Вслед за тем был приглашен митрополит Серафим и предупрежден о предстоящих событиях — включая время присяги Синода. Кроме того, как упоминалось, Николай условился с П.В. Лопухиным о сборе Государственного Совета на вечер 13 декабря.

Вот Милорадовича и А.Н. Голицына почему-то уже нет в этом узком списке доверенных людей!!!

Вину за полный проигрыш восставших еще до начала выступления некоторые историки возлагают на «предательство» Ростовцева — и они недалеки от истины. Только виновен в этом не один Ростовцев, но и Рылеев и Оболенский, которые его послали к Николаю. В какой-то степени должен разделять эту вину и Милорадович — его настойчивые угрозы тоже сыграли роль предупреждения: попытка декабристов подражать ему только завершила дело, обеспечив его бессмысленный и трагический исход.

Но мнение историков — это все же мнение историков, и изменять прошедшие события не во власти историков (хотя некоторые небезуспешно и пытаются!). Гораздо важнее то, как поступок Ростовцева был расценен современниками, еще имевшими возможность на него среагировать — и вот это-то и оказалось самым интересным!

Николай Павлович в очередной раз ошибся, отметив индифферентное отношение Милорадовича, на этот раз — к «миссии Ростовцева»; на самом деле тот среагировал — и еще как!

Появление Глинки посреди собрания заговорщиков — вопреки всем правилам конспирации! — могло быть вызвано только чрезвычайными обстоятельствами.

Какую весть Глинка принес с собой к Рылееву и остальным — никем не засвидетельствовано. Очевидно, он выложил ее Рылееву один на один — как это происходило и раньше. Но вот потом Глинка пробыл на совещании у Рылеева достаточно долго, молча и внимательно слушал, а затем, по показаниям Рылеева, явно его выгораживавшего (в отличие от остальных, которых Рылеев усиленно топил), предупредил: «Смотрите, господа, чтоб крови не было!» — в ответ на что Рылеев его категорически заверил в принятии всех необходимых мер.

Остальные участники совещания, подтвердив присутствие Глинки, не смогли или не захотели ни подтвердить, ни опровергнуть показания Рылеева о произносимых словах. Все эти люди накануне восстания были, кроме всего прочего, по понятным причинам слишком перевозбуждены.

Между тем, экстраординарный приход Глинки и его многозначительный обмен репликами с Рылеевым позволяют придать логическую основу разнообразным фактам, бьющим в глаза и труднообъяснимым по отдельности: 1) 12 декабря Милорадович спустил декабристам план последовательного присоединения к восстанию одного полка за другим — максимальным образом обеспечивающий возможный успех; 2) Милорадович не стал руководителем восстания, неизвестно когда приняв решние об этом; 3) только 13 декабря Трубецкой был назначен «диктатором»; 3) декабристы непонятным образом отказались от плана Милорадовича, предложенного 12 декабря; 4) 13 декабря Рылеев пообещал Глинке не проливать крови; 5) 14 декабря Рылеев и Трубецкой крайне халатно отнеслись к исполнению своих обязанностей руководителей восстания, а Оболенский, наоборот, слишком рьяно!

Все это нагромождение хорошо известных сведений может быть объяснено очень просто, если вставить еще после пункта 1 провал миссии Ростовцева и последующее изменение Николаем порядка проведения присяги.

Действительно, известно, что Милорадович услышал от Николая рассказ о миссии Ростовцева и прочитал послание последнего; трудно допустить, что и Воинов не поделился с ним свежей новостью о назначенном порядке проведения присяги. Теперь многолетний куратор заговора имел полное право посчитать происшедшее полным и глобальным предательством. Нетрудно разглядеть и его последующую реакцию.

Разумеется он, как почти всякий человек, не стал вдаваться в тонкости того, как его собственное поведение способствовало неуспеху необходимого будущего государственного переворота. Зато теперь он мог взвалить всю вину на Ростовцева, как это сделали, повторяем, многие историки, начиная с Герцена и Огарева. Разумеется, из тех источников, которые были доступны Милорадовичу в тот момент, он не мог и не имел времени однозначно вычислить вероятных сообщников Ростовцева среди руководства декабристов. Но трудно ошибиться, предположив, что его оценка этих деятелей, переданная Глинкой, звучала вполне ясно и внушительно — запомним это обстоятельство!

Теперь Милорадович почти с чистой совестью мог снять с себя функции руководства восстанием и отменить планируемый захват власти как задачу, нереальную в новых условиях.

На необходимости вооруженной демонстрации Милорадович должен был продолжать настаивать, потому что она обеспечивала мнимое политическое алиби всем участникам предшествующей заговорщицкой деятельности (включая, разумеется, самого Милорадовича — но на на это едва ли делался упор в сообщении Глинки). Понятно, что при проведении демонстрации особое внимание уделялось отсутствию кровопролития — дабы не создавать дополнительных отягчающих обстоятельств. При соблюдении этих условий Милорадович, скорее всего, брался сохранить заговор под собственной защитой.

Декабристы должны были принять такие «джентельментские условия» — а что им еще оставалось?

На руководителей декабристов подобный ультиматум Милорадовича должен был произвести впечатление взрыва бомбы прямо посреди их и без того истерических словопрений!

Только шок от сильнейшей психической контузии и может объяснить поведение всего руководящего трио (Рылеев, Трубецкой и Оболенский) на следующий день. Оно не вписывалось ни в какие каноны этики политических руководителей, заговорщиков и революционеров, каковыми все же были эти трое.

Чисто по-человечески Трубецкому и Рылееву было бы гораздо проще заранее — в любой день до 14 декабря — отказаться от своих целей и программ, чем усиленно зазывать в сообщники как можно больше людей, а потом самым нелепым образом не являться на место восстания! Ясно, что такое анекдотическое поведение, едвали ни единственное во всей общечеловеческой политической истории, могло быть вызвано только потрясением невероятной силы!

Положение всех троих уже вечером 13 декабря оказалось крайне незавидным: вариантов для возражений Милорадович им не предоставил, а информировать о происшедших изменениях всех остальных сообщников, которых они более суток усиленно поднимали на восстание, также не было никакой возможности — под угрозой того, что на вооруженную демонстрацию просто не явится никто, чтобы риском для своих жизней создавать какое-то там алиби горе-заговорщикам с ожиревшими мозгами!

Их пока нельзя было посвящать даже и в сдвиг сроков присяги, если об этом также сообщил Глинка, так как невозможно было разглашать секретные сведения, известные только Воинову и еще немногим. Позже (в этот же самый день), когда информация от самого Николая Павловича растеклась среди достаточно широкого круга, другие осведомители декабристов исправили это положение. Поэтому первоначальный план ареста Сената пришлось как-то втихую спустить на тормозах!

Трубецкого срочно назначили «диктатором», но это все равно (или даже тем более) не спасло его от впадания в истерику; Рылеев до утра 14-го продолжал руководить, юлить и соображать, как спрятаться самому, не оставляя дело полностью без руководства; зато они оба с удовольствием навалили всю ответственность на Оболенского, более остальных, очевидно, виновного в инициативе миссии Ростовцева. Вот его-то фактически и обязали взять на себя всю тяжесть непосредственного руководства демонстрацией, загримированной под восстание! Он-то и наруководил!..

В эти дни наиболее остро сказалось полное одиночество Милорадовича, самостоятельно принимавшего решения — к этой личностной проблеме мы еще вернемся. С 3 декабря, когда позиция, занятая Константином Павловичем, обрушила всю конструкцию задуманного переворота, нарастал поток ошибок, принятых прославленным полководцем.

В данный момент Милорадович совершил две решающие ошибки:

1) признал план восстания невыполнимым 

 2) вроде бы не оговорил механизм завершения политической демонстрации, назначенной вместо восстания, который никак не предусматривался фантазиями самих декабристов, ориентировавшихся на совершенно иное развитие событий. Так ли это было на самом деле — нам еще предстоит рассмотреть.