Из победителей в побежденные

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Из победителей в побежденные

«И вот я стою, горемычный болван,

Ничуть не умнее, чем прежде».

Гёте, «Фауст»

Пытаясь оторваться от наседавших на нас русских, мы пересекли бывшую польскую границу, ту самую, которую переходили три года назад, полные надежд сокрушить СССР. За время этой кампании я не раз был ранен, к счастью, всегда легко. Потом меня еще раз угораздило. Неподалеку от реки Сан и города Перемышль[26] в меня угодил осколок снаряда, тем самым обеспечив мне местечко в санитарном поезде, доставившем меня домой, в Германию.

И это называлось возвращение на родину! Разумеется, все мы были наслышаны о налетах союзной авиации на немецкие города. Но увиденное превзошло даже худшие наши ожидания и представления. Я до глубины души был потрясен. И вот за это мы сражались все эти годы на Восточном фронте? И теперь, когда в нас еще оставалось подобие стержня, не позволявшего нам превратиться в аморфную массу, и когда мы делились впечатлениями о положении дел в рейхе, любому из нас нетрудно было провести параллель между тем, что мы оставили после себя в России, и тем, что представало теперь нашему взору дома. Да, вид нынешнего Бреслау заставил нас содрогнуться. Но так ли уж его руины отличались от сталинградских?

Поскольку в раненых в тот период недостатка не было, все госпитали фатерланда были забиты больными и увечными со всех концов Западного и Южного фронтов. Мы ехали через Дрезден, Лейпциг, Галле, Магдебург и так далее. Иногда случались авианалеты, но на крышах наших вагонов были намалеваны огромные красные кресты, и нам посчастливилось прибыть к месту назначения без осложнений. А местом назначения оказался развернутый на скорую руку временный госпиталь в вестфальском городке Гютерсло.

На лицах гражданского населения запечатлелась свинцово-серая усталость, раздражение и озлобленность, которую никто уже не скрывал. Странно, но разве мы виноваты в том, что они лишились крова над головой и что их родные и близкие погребены под руинами? С кривой улыбкой мы напоминали друг другу, что Гитлер самолично гарантировал своим доблестным солдатам бессрочную признательность фатерланда. Мы понимали и то, что это всего лишь слова, что суровая реальность окажется иной. А ведь кое-кто из нас, и таких было немало, ожидал прибыть домой под восторженные крики встречающих и под звуки фанфар гордо прошествовать по усыпанным цветами вокзальным перронам. Но там, куда мы прибыли, платформы хоть еще оставались целыми, но по ним сновали лишь носильщики да добровольцы из гитлерюгенда с носилками, кое-как протащившие нас, раненых, по бесконечным переходам и туннелям.

Благодаря жесткому контролю медицинское и иное обслуживание в госпиталях оставалось на должном уровне. Выйдя из госпиталя, я не сразу отправился в действующую армию, до нее мне предстояло краткое пребывание в так называемом подразделении для выздоравливающих, в составе которого я отбыл для краткого отдыха в Тироль, в район бывшей австро-германской границы.

В окрестностях Инсбрука, Гармиша и других знаменитых альпийских курортов, где война казалась далекой, нереальной, нереальным казалось и само происходящее. Но это было не так — крушение рейха тогда было уже делом времени, именно эта мысль не давала мне покоя все время, пока я бодрствовал. И хотя я ни за что не доверился никому из своего тогдашнего окружения, втуне я мечтал встретить здесь конец войны. Однако меня объявили выздоровевшим и «фронтопригодным», и сама мысль о возвращении в действующую часть, в этот ад представлялась непереносимой. И вернувшись в свою часть в Шветцингене, что неподалеку от живописного Гейдельберга, и узнав, что в ней не осталось никого из моих друзей по Восточному фронту и России, мое настроение упало до нуля, причем настолько, что даже собственное существование казалось мне лишенным смысла.

Когда армии стран-победительниц стиснули рейх с двух сторон, тогда даже самые отъявленные фанатики понемногу начали понимать, что продолжать посылать солдат на фронт, по сути, означало превращать их в дармовое пушечное мясо, тоннами приносившееся на идиотский «алтарь славы». Когда всем и каждому было очевидно, что прежняя жизнь разваливается на куски, мне казалось — да и сейчас кажется — чем-то совершенно немыслимым то, что народ Германии не восстал тогда против режима.

Наше «подразделение для выздоравливающих» представляло собой любопытное сборище лишенных каких бы то ни было иллюзий и чудом выживших представителей некогда победоносных дивизий. Упомянутое подразделение не имело даже названия, ему присвоили всего лишь безликий номер, а вооружение выглядело более чем странно, принимая во внимание, что нас собирались отправить против мощной танковой армии генерала Паттона, устремившейся в рейх из Франции. Маршируя пешим порядком, бросая опасливые взгляды вверх, нет ли в воздухе американских «тандерболтов» (истребителей-бомбардировщиков), таща на горбу жалкое вооружение, мы, покинув Шветцинген и перейдя Рейн, направлялись в один из древних городков рейха — в Шпейер. Наше подразделение последним прошло мост через Рейн. Саперы пояснили, что дождаться нас не могли, поскольку у них на руках был строжайший приказ поднять мост на воздух, едва мы минуем его. Мне до сих пор любопытно знать, как наше верховное главнокомандование могло отдавать подобные приказы и вдобавок требовать от нас — защитников рейха — высоких морально-боевых качеств? Когда мы спросили нашего командира о характере наших оперативных задач, он ответил: «Они не изменились — защищать рейх». А когда мы напомнили ему, что, дескать, рейх — на том берегу и что приближающиеся танки Паттона означают для нас быть отданными на заклание, он предложил нам, естественно, сам подобной перспективой не восторгаясь, чтобы мы держали язык за зубами — а то недолго и в пораженцы угодить.

Мне была выдана винтовка образца 1917 года, с поломанным прицелом и, кроме того, «Panzerfaust»[27], нести который было мучением. Стоял март, весна в тот год рано пришла в долину Рейна, погода была чудесной, но все мы понимали, что именно сейчас решается наша судьба — куда бы нас ни бросили, конец войны не за горами, и лучше уж пережить его в долине Рейна, в родной Германии, но никак не на заснеженных просторах России. А все это время Йозеф Геббельс, захлебываясь, вещал из Берлина о «секретном оружии», способном коренным образом переменить ход войны, сулил всем врагам рейха конец света, а немцам — полную и окончательную победу. Но в том состоянии, в котором находились мы, нам было уже не до призывов имперского министра пропаганды.

Одним серым ранним утром мы, уныло следуя привычке, блея походно-строевые песни, проходили мимо знаменитого собора в Шпейере, возвышавшегося перед нами будто призрак минувшей эпохи. Перед нами стояла задача — окопаться на подступах к городу с севера. Крестьянин, владелец земли, которую нам предстояло изрыть окопами, поинтересовался, что это мы затеваем на его земле, которую он только что подготовил к посевной. Поскольку мы не могли дать ему вразумительного ответа, он направился к нашему командиру, венцу по происхождению. Тот меланхолично пожал плечами и на своем очаровательном наречии принялся втолковывать что-то там о приказах сверху, о защите фатерланда. На лицах обоих было написано, что они обо всем этом думали.

Американцы были километрах в десяти, не больше, но нам пока что не выпадало возможности лицезреть их наземные силы. Кое-кто из местных уже перемахивал через символическую линию фронта и обратно, принося вполне утешительные слухи о том, что эти янки, оказывается, вовсе не бесчинствуют, а ведут себя вполне корректно с мирным населением. Новости эти и вправду пролили бальзам на сердце, поскольку немецкая пропаганда без устали твердила о том, что американцы якобы оскопляют всех молодых немцев на оккупированных территориях.

Вшестером мы отправились в другой городок, в Шифферштадт, оборудовать позиции раннего предупреждения и обороны в пяти километрах к северу от Шпейера. На запад простиралась ничейная земля, а за ней был неприятель и море танков. Шифферштадт был типичным маленьким среднерейнским городком и довольно разбросанным. Нас приняла на постой семья Нагелей. Нагели были радушными и отзывчивыми людьми, но все-таки наверняка присутствие в их доме солдат тяготило их — как-никак враг стоял почти у дверей их дома. Мы оккупировали полуподвальное помещение. Там стоял стол и несколько стульев, были расстелены и матрацы, так что жаловаться на неудобства не приходилось, тем более имелся и умывальник, да фрау Нагель регулярно готовила для нас поесть и, надо сказать, кулинаркой она была замечательной. В наши обязанности входило патрулировать городок, предупредить о появлении врага и вообще информировать вышестоящий штаб об обстановке. Дважды в день появлялся мотоциклист-связной из Шпейера, доставлявший нам почту, провиант и все необходимое, и увозил от нас отчет, составлять и писать который выпало мне. Кроме того, связной привозил с собой еще и самые разнообразные слухи, большей частью так и не сбывавшиеся.

Несколько дней спустя унтер-офицера и командира нашей крохотной группы срочно вызвали в Шпейер, а я остался за него. Но так как все остальные четверо были моими друзьями и командовать было, по сути, некем, наша прежняя безмятежная жизнь продолжалась. Неподалеку от места нашего постоя проходила железнодорожная насыпь, откуда мы могли обозревать местность в бинокль. Наблюдать было нечего, все выглядело мирным и спокойным — крестьяне трудились на полях, выводили коров на пастбища, отводили их домой — ровным счетом ничего не происходило. В небе вовсю кружили «тандерболты», но вот их войска так и не показывались. Будь на их месте русские, те уж давно позаботились бы о том, чтобы мы не расслаблялись, сидя без дела. Очень трудным для меня оказалась резкая смена обстановки — ну, только представьте себе, еще относительно недавно ты в России, а потом вдруг дома, в Германии.

В Шифферштадт пожаловал и наш гауптман-венец поглядеть, чем здесь занимаемся. Он напомнил нам, что для нас большая честь быть защитниками страны, подарившей миру таких великих мастеров, как Бетховен, Брамс, Бах, Лист, Моцарт. Вероятно, тут сыграла свою роль любовь австрийца к музыке. Мы, правда, не рискнули поразмышлять вслух, как бы вышеперечисленные музыкальные гении отнеслись бы к войне, в которую вы по собственной воле ввязались. Я спросил у него, как нам быть в случае наступления янки. Ответ гауптмана был краток и лаконичен:

— Сражаться, защищать Шифферштадт, именно для этого вас сюда послали!

Я все же рискнул напомнить ему, что в нашем распоряжении-де всего-то пять винтовок, четыре фаустпатрона и только, он ответил, что, дескать, я, Генри Метельман, как солдат, побывавший в России, сумею найти выход из любой ситуации. И с серьезным лицом добавил:

— Отступлению в Шпейер не бывать!

— Так точно, герр гауптман, отступлению в Шпейер не бывать! — отчеканил я в ответ.

Обходя городок, мы как-то наткнулись на брошенный армейский мотоцикл «БМВ». Машину спрятали в сарае, кое-как закидав ее сеном. Общими усилиями мы сумели кое-как наладить мотоцикл и теперь с треском и грохотом могли осуществлять мотопатрулирование улиц Шифферштадта, что было и удобнее, и веселее.

Примерно 10 марта наш связной привез долгожданный «секретный код оповещения», означавший, что армия Паттона снялась с места и двигается прямо на нас. Что уж было секретного, мы так и не уразумели, так что оповещали всех, кто хотел знать обстановку. Отныне надлежало осуществлять патрулирование Шифферштадта при полной выкладке и с оружием. Однажды меня в таком виде остановила группа женщин, желавших знать, как мы поступим, когда в город явятся янки. Мне напомнили, что до сих пор в городке разрушений не было, и куда лучше будет, если их не будет. Они умоляли меня не делать глупостей и не затевать с американцами уличных боев, потому что это кончится никому не нужными жертвами и разрушениями. В душе я с ними был полностью согласен, но попытался объяснить им, что, мол, я германский солдат и должен поступать в соответствии с воинским долгом и полученным приказом. Толпа собравшихся женщин росла, всем хотелось со мной поговорить, и я поставил фаустпатрон у входа в расположенную тут же аптеку. Люди были раздражены и напуганы, наседали на меня с вопросами, а я был один. Некоторые из этих женщин вели себя бесцеремонно, даже грубо, хохотали надо мной, хотя, честно говоря, я не понимал, что они нашли во мне смешного. Все, сказал я себе, точка. И собрался уезжать. Но когда я собрался забрать фаустпатрон, выяснилось, что он исчез. Так вот над чем они смеялись до упаду! У меня из-под носа увели оружие! Кто-то из них отвлек мое внимание, и дело с концом. Я проклинал себя, как я только мог забыть первейший долг солдата — не бросать оружие где и как попало. Сначала я попытался урезонить их:

— Верните мне фаустпатрон, прошу вас. Потому что, если не вернете, мне не поздоровится!

Но женщины пропускали мои мольбы и доводы мимо ушей, похоже, они вообще не принимали всерьез происходящее, похихикали и стали расходиться, оставив меня у этой злосчастной аптеки. Вернувшись в наш полуподвал, я был не в себе — я-то прекрасно понимал, что утрата боевого оружия могла означать лишь одно — военно-полевой суд и расстрел. Поэтому я с большим облегчением внял совету своих товарищей ни о чем не докладывать начальству.

Потом наступило 17 марта 1945 года. Из Шпейера ни свет ни заря прикатил связной с предупреждением о том, что американцы с минуты на минуту начнут наступление. В шесть я сменялся, как раз всходило солнце, и ясное небо предвещало погожий день. Город еще спал, все казалось по-прежнему спокойным. Придя к себе, я лег спать.

Но уже в семь часов меня разбудили. Наше боевое охранение заметило передвигавшуюся по шоссе в направлении Шифферштадта колонну американцев. Мы все бросились на насыпь и тут же увидели длиннющую, похожую на перемазавшуюся в грязи змею колонну. Она продвигалась по очень узкой дороге, по обеим сторонам усаженной вишневыми деревьями. В голове колонны, поднимая пыль, следовали тяжелые танки, за ними — легкие, потом бронетранспортеры, джипы, грузовики, тягачи, тащившие за собой всевозможные виды артиллерийских орудий. Представшая нашему взору картина вообще выглядела не по-военному, эти янки будто на пикник собрались. Что за удивительная армия! По сторонам, рядом с дорогой шла пехота, пытаясь поспеть за танками. И этот цыганский табор неуклонно приближался. Пока что до них оставался примерно километр, но уже доносился лязг гусениц и гул двигателей. В воздухе замелькали хорошо знакомые нам «тандерболты».

Когда до нас наконец дошло, что они будут здесь уже через полчаса, мы решили убраться в наш подвал.

В домах по обеим сторонам улицы появились первые признаки всенародной сдачи в плен — в открытых окнах белели спущенные белые простыни. В общем, все происходило в полном соответствии с предписаниями, изложенными в регулярно разбрасываемых американцами в последние дни листовках. Я подумал, а ведь еще совсем недавно из тех же окон свисали флаги со свастикой. Мы оповестили жителей, что, мол, американцы на подходе, так что лучше все же оставаться в домах, но на наши призывы уже мало обращали внимания, мне даже показалось, что на лицах многих я вижу облегчение.

Вернувшись в подвал, мы поставили винтовки в угол, заварили кофе и уселись за стол обсудить создавшуюся ситуацию и что в ней предпринять. Все мои сослуживцы были младше меня, хотя мне самому еще не исполнилось и 23 лет, к тому же я был единственным, побывавшим в России. Я понимал, что решения ждут именно от меня. Разумеется, ни о чем, вроде «сражаться до конца», речи не было и быть не могло, хотя никто из нас в открытую не высказался.

И когда по брусчатке загрохотали первые танки, я тоже ощутил облегчение — их появление намного упростило принятие решения, вырвав его из моих рук. Взглянув на свои начищенные медали, полученные в ходе русской кампании, я подумал, а сослужат ли они мне добрую службу сейчас. А может, взять, да и снять их? Полуподвал ходил ходуном от грохота, мы видели через мутное от грязи окошко гусеницы и колеса проезжавшей техники. Мне, танкисту, никогда не приходилось наблюдать танки из подвала, я никогда не задумывался о том, каково мирному населению в России было видеть, как мы врываемся в их города и деревни. За танками следовали другие виды техники. Они едва ползли, но ни единого выстрела я не услышал. А потом мы увидели ноги, десятки, сотни ног — это была пехота, истинные оккупанты городка. Ну, ноги и ноги — что в них такого? Но эти здорово отличались от наших, выглядели весьма непривычно. Они были обуты не в кованые сапоги с высокими голенищами, а в ботинки, коричневые кожаные ботинки по щиколотку с резиновыми подошвами, издававшими совершенно штатские звуки по мостовой.

Мы пришли к общему мнению, что у нас теперь два выхода. Первый: попытаться уйти с наступлением темноты, второй: остаться здесь до утра и назавтра решать, что делать. Выбираться из подвала и показаться на улице мы не решились. Чтобы хоть как-то успокоиться, мы резались в скат, и лишь к полуночи Нагели спустились к нам и рассказали нам, что происходит в городе. Янки заняли позиции в парках и на других открытых пространствах, контролировали все перекрестки, мосты, главное здание города, полицейский участок, водопровод и так далее. Хотя бургомистра, а с ним еще нескольких важных птиц и арестовали, все происходило вполне корректно и без применения физической силы. Мы завесили окна одеялами и зажгли свечи. Все как один уселись писать письма родным и близким, потом в незапечатанном виде сдали Нагелям, чтобы те, в случае чего, добавили от себя, если возникнет такая необходимость, о том, что произойдет с нами, а потом отправили по адресам. Никто из нас не смог уснуть в ту ночь, я слышал, как американцы расхаживают по улице, доносился их странный непривычный говор.

Утром мы особенно тщательно умылись и побрились, словно накануне важного события. К нам зашел сосед из дома напротив, рассказал, что на Восточном фронте у него погибли двое сыновей, так что, если мы пожелаем, можем воспользоваться оставшейся после них штатской одеждой. Пока мы обсуждали за и против подобного варианта, явился мальчишка Нагелей. Не скрывая радости, он жевал шоколад, который ему пожаловали янки. Мы уже и позабыли, когда в последний раз ели шоколад. Мальчик рассказал, что янки настроены весьма дружелюбно, и они даже с другими мальчишками успели сыграть с ними в футбол. В одном из парков они поставили полевую кухню и всем раздают суп. Еще мальчишка рассказал, что они весь город заклеили пропагандистскими плакатами, в которых, дескать, обещают каждому солдату вермахта, кто в течение суток после занятия ими города добровольно не сдастся в плен, утратит все привилегии, гарантированные военнопленным Женевской конвенцией, и будет рассматриваться как партизан и террорист. Ну, и как теперь быть? Сутки вот-вот истекут, а я успел рассказать своим товарищам, какова была участь партизан, и они имели об этом представление. Мы поблагодарили старика, но переодеваться в штатское не собирались. Все смотрели на меня в ожидании того, как выскажусь я. Ну, я и высказался:

— Ладно, хватит. Мы будем сдаваться в плен, причем без промедлений. Нечего тянуть резину.

Никто и не подумал возразить. И вот, стоя сейчас здесь, перед ними, вспоминая годы, проведенные в России, я с трудом верил, что однажды война закончится вот так, в родной Германии, в каком-то подвале.

Поскольку я вырос в портовом городе Гамбурге, я кое-как мог изъясняться по-английски. Из листовок мы знали, что означает слово «surrender»[28], и я стал повторять его вслух с тем, чтобы мои друзья заучили его. Придя к выводу, что оно вполне благозвучно, мы стали одеваться, да еще стараясь выглядеть поаккуратнее, словно собрались участвовать в параде. Но моя шинель была рассчитана явно на страдающего гигантизмом, хотя и меня при росте метр восемьдесят пять коротышкой назвать было трудно. Она доходила мне до пят, и я в ней ужасно смахивал на ходячий вигвам. Для полноты впечатления я повязал на ручку швабры замызганное полотенце, прихватил «на всякий случай» буханку хлеба и попрощался с фрау Нагель и со всем их семейством. Было около десяти утра, светило яркое солнце, было тепло, и мы с товарищами, поднявшись по ступенькам, распахнули дверь на улицу.

Как это случается, мы выбрали не совсем подходящий момент. Тут же, на тротуаре, стояла группа оживленно болтавших женщин. Когда мы проходили мимо, они смерили нас презрительным взглядом, бросив нам вслед что-то вроде «Ну-ну, последняя надежда Гитлера!» Мы вертели головами в поисках американцев, но, как на грех, ни одного янки в военной форме и в помине не было. И мы двинулись по улицам — я в своей жуткой шинели впереди с импровизированным белым флагом, остальные тянулись за мной. Со стороны мы наверняка здорово напоминали монахов. Дойдя до первого перекрестка, мы увидели двоих американцев, лениво направлявшихся по левой стороне улицы навстречу нам. Они шли без оружия, засунув руки в карманы и беспечно насвистывая. Когда я, отчаянно замахав грязным полотенцем, выкрикнул: «Surrender, surrender!», они сначала вообще не поняли, что нам от них нужно, а может, поняли и наоборот: что мы призываем их к добровольной сдаче в плен. Во всяком случае, они в испуге остановились, а потом повернулись и дали стрекача, юркнув в какую-то подворотню. И мы, как дураки, остались стоять посреди улицы, к потехе всех, кто нас в тот момент созерцал. Мы сочли такое поведение американцев чуть ли не оскорбительным. Я подумал: пройти Крым, Сталинград, Курск, заработать «Железный крест» и кучу медалей — и вот теперь переживать такое!

Что уж там доложила эта парочка американцев своему начальству, мне так и не узнать, но, вероятно, начальство перепугалось не на шутку. Потому что не прошло и пяти минут, как нас обложили со всех сторон. Откуда-то примчались несколько джипов, с ними бронетранспортер и не меньше взвода пехотинцев с автоматами — и все только оттого, что нас неверно поняли, — это мы хотели сдаться в плен! Я снова принялся размахивать ручкой от швабры, а мои товарищи задрали руки вверх и стали выкрикивать уже ставшее ненавистным слово «surrender!» Наконец, один из американцев, явно самый смелый из всех, держа автомат на изготовку, опасливо приблизился к нам и замер в нескольких метрах, словно мы были тифозные больные. Мне было велено бросить ручку от швабры, и как только я ее бросил, мы оказались в плотном кольце солдат. Нас мгновенно обыскали, хлеб при этом тоже оказался на мостовой. Какой-то мозгляк, я до сих пор помню эту наглую морду, жующую жвачку, остервенело стал срывать с меня медали. Затем последовала довольно неприятная поездка в джипе. Дорога была изрыта воронками и вся в выбоинах, и водителю, очевидно, нравилось прокатить нас с ветерком по ямам. Ветровое стекло было опущено на капот, а в спину мне упиралось дуло американского автомата. Интересно, что стало бы со мной, если бы я ненароком вывалился бы из машины — я имею в виду отнюдь не перспективу оказаться под колесами.

Примчавшись в Шпейер, мы остановились у обнесенного сетчатой оградой теннисного корта, где на солнышке грелась довольно большая группа наших соотечественников-военнопленных. Охранники отперли узкие ворота, и нас впихнули на корт. Споткнувшись о железный порог, я растянулся на животе. Когда я поднялся и стал отряхиваться, все вокруг захохотали — представляю, какое я являл зрелище в этой окаянной длиннополой шинели. Кто-то произнес слово «вигвам», и оно намертво прилипло ко мне — даже год спустя, когда мы играли с американцами в футбол в лагере для немецких военнопленных, меня и там величали «полузащитник Вигвам».

До этого мне не доводилось видеть вблизи чернокожих, а тут их было целых два, стоявших у ворот на посту. Вид у них был скорее мрачный, даже угрожающий, а те из нас, кто наивно полагал, что знает английский и рискнул к ним обратиться с каким-нибудь вопросом, недоуменно качали головами, не в силах разобрать это странное бормотанье. На корт постоянно прибывали все новые и новые пленные, иногда поодиночке, иногда группами. Было трое или четверо офицеров, у тех вид был куда более сокрушенный, чем у представителей рядового состава, кстати сказать, явно не жаждавшего с ними пообщаться. Наперебой гадали, какая участь нас всех ожидает. Слухи варьировались от расстрела до роли надзирателей в резервациях для индейцев. Гражданское население свободно разгуливало по городу, хотя с наступлением темноты в городе был введен комендантский час.

К воротам прибыл грузовик, груженный большими картонными коробками. Мы выстроились в очередь, и вскоре каждый из нас получил по две жестяных коробки — рационы «К» и «С». В них было мясо, бисквиты, натуральный молотый кофе, сухое молоко, сахар и конфеты. Такая еда воспринималась как манна небесная. Ведь мы годами не видели настоящего кофе. На территории корта имелся лишь один кран холодной воды, мы высыпали сухое молоко прямо в сырую воду и пили с наслаждением. Мы рассуждали о том, что, будь в вермахте такой рацион, мы бы не только Европу, но и весь мир завоевали.

Стемнело и заметно похолодало, а к утру случились заморозки на почве. Нам раздали куски картона, которые должны были служить нам постелью. Теперь уже моя длиннополая шинель смеха не вызывала, а напротив, завистливые взгляды. Я вспомнил, как однажды пережил в России минус 54 градуса, а тут какие заморозки! Смех, да и только.

Рано утром нас снова погрузили на машины. Мы обратили внимание, что большинство водителей были чернокожими и, как выяснилось вскоре, страшными лихачами. Один из грузовиков перевернулся и лежал у насыпи вверх колесами. Мы слышали крики, стоны, видели, как пленные выбираются из-под кузова — те, которые еще могли выбраться. Вот повезло так повезло — погибнуть, пройдя через всю войну, и так по-дурацки!

Первым пунктом назначения была одна из ферм вблизи Баумхольдера, где нас прогнали через узкий, напоминавший тоннель проход на обширный двор, окруженный крепкими крестьянскими постройками, посреди которого возвышалась куча навоза. Вскоре после этого прибыли двое янки, они привезли с собой лопаты и отобрали из нас человек десять, включая и меня. Нам было приказано вырыть яму два метра в ширину, два в глубину и семь в длину. Многие не сомневались, что наш час пробил — вот отроем себе братскую могилу, и тут же в нее и уляжемся. Все как-то странно притихли, за исключением охранников, продолжавших подгонять нас «Schnell, schnell». Я заметил, что возле ворот собралась небольшая толпа наших и с любопытством следит за тем, как мы роем эту яму. Я не сомневался, что мы запросто обезоружим охрану, и уже прикидывал первую жертву, а также способ, каким с охранником разделаться. Когда мы углубились примерно на метр, прикатил грузовик. Из кузова стали выгружать бочки с какими-то химикатами — ну, это же для того, чтобы потом присыпать тела расстрелянных — и длинными деревянными брусками — ну а это прекрасно подойдет для виселиц. Когда же прибыл говоривший по-немецки американец-плотник с молотком и целым ведром гвоздей, который стал выискивать среди нас спецов по плотницкому делу, тут мы перетрусили по-настоящему. Но когда он стал объяснять, что предстоит соорудить некую конструкцию, состоящую из перекинутых параллельно вдоль ямы деревянных перекладин, нас вдруг осенило, что речь идет о сооружении величественного «Scheisshaus»[29]. И все принялись дружно хохотать. Охранники с недоумением взирали на внезапно ополоумевших немцев — еще минуту назад понурые ходили, будто на похоронах, а теперь, гляди, животики надрывают!

В углу двора я разглядел группы эсэсовцев, эти занимались тем, что пытались содрать знаки различия с черной формы. Их всегдашнее высокомерие будто ветром сдуло, они смотрели на меня как на ровню, даже с некоторой долей застенчивости. Когда я спросил у них, какой смысл заниматься этим, мол, ваша форма и по покрою, и по цвету отличается от вермахтовской, они в ответ лишь пожали плечами, вероятно, рассчитывая, что американцы настолько глупы, что не отличат. Впрочем, будь они даже в штатском, все равно попались бы — под мышками у них рядом с «рунами победы» была вытатуирована группа крови. А от татуировки, как известно, избавиться трудновато, да и все равно следы остаются. Тут пресловутая немецкая основательность выходила им боком.

Ночью подвезли новых пленных, и утро всем пришлось встречать стоя. Отсюда нас на длинной колонне грузовиков переправили в Бельгию, в гарнизонный город Стенэ, где выгрузили на протянувшейся вдоль узкой речки луговине. За речкой стояли казармы еще наполеоновских времен. А луг был усеян огромными круглыми палатками с выложенным из камней полом. Нас разместили по палаткам по двадцать человек в каждой, а когда мы попытались вынести наружу эти каменные глыбины, нас мигом остановила охрана. Здесь мы провели несколько ужасных ночей — уснуть на холодных голых камнях не было никакой возможности, просто лежать тоже, поэтому мы так и просидели эти ночи без сна, скрючившись. Выходить можно было только в уборную, мы слышали, как охранники потешаются над нами.

Следующим этапом была доставка нас на железнодорожную станцию, где нас дожидался длинный состав из открытых вагонов для перевозки угля, запряженный пыхтящим паровозом. Нас выстроили на платформе и в последний раз призвали добровольно сдать все виды оружия — огнестрельное, холодное, палки, бутылки и куски металла. Я все же решил оставить бутылку с водой, которую попытался спрятать в своей необъятной шинели-вигваме. После этого был произведен личный досмотр всех нас. Здоровенный детина-американец направился, конечно же, прямиком ко мне — ну, разве можно было обойти вниманием человека в такой шинели? Бутылка, естественно, была обнаружена. В результате я получил удар в физиономию, грохнулся наземь. Я почувствовал, как из носа и разбитых губ по лицу сочится кровь, и первой моей реакцией была холодная ярость и желание ответить обидчику. Но, видя у себя перед носом несколько пар американских армейских ботинок, я быстро успокоился. Мне не надо было объяснять, что в данной ситуации стоит мне шевельнуться, и это будет последним мгновением в жизни. Поэтому я нарочито медленно поднялся, утер с лица кровь и, ни слова не говоря, встал в строй. Американцы осыпали меня ругательствами, но большую часть их я просто не понял, кроме того, к моему удивлению, мне досталось и от моих товарищей, обвинявших меня в провоцирующем поведении, которое могло дорого обойтись всем остальным.

Человек по сорок-пятьдесят нас загнали в угольные вагоны. Места не хватало даже для того, чтобы сидеть, и многим из нас пришлось ехать стоя. Все, к чему ни прикоснешься, было покрыто слоем угольной пыли. Поездка по промышленным районам севера Франции заняла около двух суток, и за это время нам ни разу не позволили покинуть вагоны. А тут, как назло, зарядили дожди, нетрудно представить себе, что такое ехать под дождем в открытом вагоне для перевозки угля, да к тому же в дыму паровоза. В конце концов, от нас оставались только глаза, все остальное покрывала угольная пыль. Опорожнить кишечник или мочевой пузырь тоже превратилось в жуткую проблему — вагоны-то были товарными. Пришлось мочиться в жестянки из-под продуктов, их нам милостиво позволили оставить, а потом выливать содержимое за борт. Иногда это происходило на железнодорожных переездах, где обычно собираются толпы переждать проходящий состав. И мы вынуждены были окроплять этих несчастных фекалиями.

В Шербуре на главном вокзале нас выгрузили, но платформа была перегорожена. Это было в полдень, солнце уже ощутимо пригревало. Нашу колонну по обеим сторонам сопровождали охранники. Не обошлось и без неприятностей. Местные жители, быстро сообразив, что перед ними бывшие оккупанты, не замедлили выразить свое отношение к нам. Но к этому времени мы уже успели стать толстокожими и невосприимчивыми к подобным проявлениям враждебности. И мне в затылок угодил камешек, правда, небольшой. Потом один молодой француз допустил серьезный промах — сумев каким-то образом проскочить через кордон охранников, он попытался наброситься на нас с кулаками, по-видимому, считая, что подобная безнаказанность сойдет ему с рук. Но не на тех он нарвался! Не успели американцы понять, в чем дело, как его, наградив увесистыми тумаками, вышвырнули из колонны. Когда его оттаскивали, на мостовой краснели пятна крови — еще одно свидетельство того, что человек человеку — волк. Вероятно, это был последний акт жестокости на этой войне, который я наблюдал воочию. Кое-кто из охранников курил, и как только они бросали окурки, среди наших начиналось настоящее сражение за право «добить». У меня эта картина вызывала отвращение — я все еще продолжал верить в честь и достоинство человека.

Лагерь для нас приготовили сразу же за городом, на скалах, с которых открывался вид на Ла-Манш. По пути нам попадались к тому времени уже опустевшие железобетонные бункеры «Атлантического вала». Рядом со мной шел пожилой унтер-офицер, который как раз сидел в них, обороняясь от наступавших в день высадки союзников. Он рассказывал о страшном артобстреле и бомбежке с воздуха, о том, как вдруг утром к берегу устремились сотни кораблей, о хаосе и панике, охвативших всех тогда. И хотя зловещие следы битвы все еще были видны на стенах бункеров, благосклонная природа брала свое — кое-где проломы в бетоне затянула буйная зелень травы и бурьяна. С моря дул освежающий бриз, и все вокруг излучало покой. Огромный лагерь был поделен на несколько секторов, отделенных друг от друга линиями проволочных заграждений и высокими заборами. В каждом таком секторе стояло по двадцать больших палаток на сто человек каждая. Спать пришлось на голой земле, если не считать кусков картона, выданных нам в качестве подстилки.

Между двумя рядами палаток был оставлен кусок территории, площадью с три теннисных корта, где можно было поиграть в футбол и другие спортивные игры. Мы организовали первенство по шахматам, по игре в карты, кроме этого нам прочитывали массу лекций на самые различные темы. В каждом секторе был назначен старший из нас, немцев, а также переводчик, в обязанности которого входило доводить до нашего сведения распоряжения американской администрации лагеря. В целом организовано все было довольно умело. Еда была, по нашим тогдашним меркам, превосходной, не думаю, что наш рацион здорово отличался от того, что получал обычный американский «джи-ай», и уж, конечно, не шла ни в какое сравнение с тем, чем нас потчевали в вермахте.

Каждый из нас получил котелок американского образца, до и после еды нас обязали прополаскивать его дезинфицирующей жидкостью. Вообще, американцы весьма щепетильны по части гигиены. Для уборной и мытья была выделена специальная палатка, всем нуждающимся была гарантирована квалифицированная медицинская помощь. Однако попытка избавить нас от вшей потерпела неудачу. Американцы — самые настоящие садисты, думал я, иначе что могло подвигнуть их опрыскивать нас, причем в одежде, какой-то гадостью, белым порошком, после которого по всему телу начинался страшный зуд, кашель и обильное слезотечение. Мы теперь походили на загулявших после работы мельников, которые за пьянкой не удосужились помыться. Первые несколько дней донимавшие нас вши вроде бы успокоились, но затем из остававшихся на теле и волосяном покрове гнид на смену им вылупилось молодое поколение, которое было явно настроено отомстить за все невзгоды, причиненные предыдущему. Нам выдавали исключительно ложки, ножей и вилок мы не знали — наверняка тут сыграли роль соображения безопасности. Однако мы сумели лукаво обойти подобные ограничения, и, используя в качестве молотков и наковален камни, а в качестве заготовок — разломанные на части котелки, мы сумели изготовить подобие ножей и даже вилок.

Почти ежедневно происходило богослужение, и поскольку оно было единственной возможностью покинуть хоть ненадолго палатки и отведенные нам сектора, я не пропускал ни одной службы, причем независимо от вероисповедания. Однажды после службы нас собрал на дискуссию молодой пастор-американец. Он лично готов был простить нам все наши прегрешения за годы войны, но кто-то заикнулся, что, мол, неплохо бы помолиться и за упокой жертв, которыми стали по нашей вине жители России. Но пастор был парень не промах, сразу нашелся, сравнив русских с неверными, которые пали жертвой крестовых походов христиан в Средние века. Разумеется, эту песенку мы уже слышали, и не раз, именно этой идеей нам прожужжали уши нацисты, взяв ее на вооружение в качестве оправдания любых чинимых против русских зверств, а когда мы напомнили об этом молодому пастору, он явно сконфузился.

Кажется, это было 12 апреля, в тот день меня поразило, что звездно-полосатый флаг у ворот приспущен.

— Умер Рузвельт, — сообщил мне один из охранников. — А этот подонок Гитлер до сих пор жив, — мрачно добавил он.

Две недели спустя мы уже маршировали к порту и грузились там на корабль. Нам выдали по одеялу, и мы длинными рядами примостились на железном полу трюма. Отвечавший за нас офицер не скрывал неприязни к нам — на дальнем конце трюма возвышался огромный резервуар, к которому вела металлическая лестница, он и служил всем нам — а нас было человек 500 — отхожим местом. Когда огромная бочка заполнялась до краев, предстояло ее опорожнять, а содержимое из-за качки расплескивалось, и легко представить себе последствия. Так продолжалось до обхода судового врача. Мы пересекли Ла-Манш где-то между Саутгемптоном и островом Уайт, оттуда мы взяли курс на запад, идя параллельно британскому побережью, потом соединились с группой судов, следовавших, как мне представлялось, из Бристоля.

Мы еще из школы знали, что невольников отправляли в Америку именно через порт Бристоля. Видимо, считали мы, и нас ожидает похожая участь. Обогнув Ирландию, мы соединились с другим караваном судов, вышедших из Ливерпуля, их было более сотни. Нам теперь позволяли находиться на палубе весь светлый день, и я наглядеться не мог на океан. Караван двигался галсами, нас ни на минуту не покидали эсминцы сопровождения. Мы видели и дельфинов, и летающих рыб, и после того, как сумели побороть симптомы морской болезни, мы смогли вдоволь наесться благодаря непревзойденной флотской кухне.

Вечером завыли сирены и пробили склянки. Команда слегка запаниковала, нас выгнали на верхнюю палубу и заставили надеть спасательные жилеты. Тревогу подняли по причине близости немецкой подводной лодки, мы выстроились вдоль перил в своих вермахтовских пилотках, чтобы нас в случае чего узнали. Я в очередной раз подивился прихотям судьбы — сначала годы в России, а теперь вполне реальная перспектива погибнуть по милости родной подлодки. Но вскоре сирены прогудели отбой, и жизнь вернулась в нормальное русло. Погода стояла превосходная, пригревало солнце, дул прохладный бриз, море было почти штилевое.

Вот только очень неудобно было расхаживать в кованых сапогах по металлической палубе — скользко.

Однажды утром после трехнедельного плавания было объявлено, что показалась земля. И вскоре мы, забравшись на железную лестницу, на самом деле увидели приближавшийся Американский континент. Еще немного, и нас приветствовала сама статуя Свободы, не раз виденная на фотографиях. Войдя в короткий рукав Гудзона, мы оказались в Нью-Йорке, с его гигантскими мостами, небоскребами и нескончаемым потоком машин на набережных. Мы стали на якорь. Америка, вот мы и здесь. Что ты задумала в отношении нас?

Собрав нехитрые пожитки, мы по узкому трапу ступили на пирс, где нас уже дожидался офицер со счетной машинкой в руках. Рядом с ним стоял некто, постоянно подгонявший нас по-немецки — «Schnell, schnell». Пройдя несколько ступенек вниз, я разглядел булавку или иголку у него в руках, которой он покалывал замешкавшихся в зад. Естественно, никому не хотелось пережить эту процедуру, поэтому высадка проходила в хорошем темпе. Вот, оказывается, каким чудодейственным средством может оказаться обычная булавка или иголка! Мы прибыли на территорию США аккурат 8 мая 1945 года, причем понятия не имели, что произошло в этот день. А тут вой сирен, гудки клаксонов по всему Нью-Йорку, янки, что-то радостно кричащие нам. Оказывается, Гитлер мертв, а война окончена. Известие это мы восприняли со смешанным чувством. Я даже не знал, то ли мне плакать, то ли кричать «ура». Нам даже не хотелось обсуждать это в своем кругу — таким тяжким бременем навалилось на нас наше нацистское прошлое. Ведь мне, как и почти всем моим ровесникам, никак невозможно было представить себе Германию без Гитлера, кроме того, никто из нас не отваживался даже подумать, не то чтобы сказать что-нибудь нелестное в адрес нашего фюрера. Мы просто не могли поверить, что его больше нет на свете.

Нам было приказано выложить все свои вещи перед собой прямо на пирс, после чего нас тщательно обыскали. У меня еще остались рейхсмарки — последнее жалованье солдата вермахта — в нагрудном кармане. Обыскивавший меня солдат просто переложил их из моего в свой карман. Наш эшелон состоял из хороших, удобных вагонов с мягкими сиденьями. Даже как-то диковато было нежиться на них. На каждом сиденье лежали глянцевые брошюры, в которых описывались и были наглядно представлены преступления нацистского режима, творимые в немецких концентрационных лагерях. Увиденное на фотографиях шокировало нас, и поначалу я подумал, уж не фотомонтаж ли это. Но, приглядевшись, я убедился, что все снимки — подлинные, а вспомнив все то, чему я не раз сам становился свидетелем в России, я постепенно начал осознавать воистину ужасающую машину преступлений, в которую и я оказался втянут. Германия, милая моя Германия, как же низко ты пала. Мне показалось странным, что никто из нас не горел желанием даже заикнуться об увиденном в этих брошюрах.

Если территория порта показалась нам довольно унылой и грязной, то городские кварталы произвели на нас самое благоприятное впечатление. Мы были удивлены видеть столько личных автомобилей на стоянках возле заводов, фабрик. Если вспомнить, что в довоенной Германии рабочие практически не имели личных машин, то выходило, что Америка — до жути богатая страна. Еще бы, рабочий мог позволить себе купить машину! Мы проезжали через Балтимор, Цинциннати, Сент-Луис, Оклахома-Сити, Амарильо и Эль-Пасо — все эти названия городов имели для нас романтическую, если не мистическую окраску. В штате Оклахома мы увидели краснозем, а когда мы переезжали Скалистые горы, наш состав тянули аж три паровоза, что нас поразило ничуть не меньше, чем величественный пейзаж. Когда наш путь пролегал через бескрайние равнины Техаса, мы видели нефтяные вышки, потом знаменитую Рио-Гранде, к нашему удивлению, оказавшуюся узкой, наполовину высохшей речушкой. По другую ее сторону лежала Мексика, нейтральное государство, и если бы нам удалось соскочить с поезда и бегом одолеть пару сотен метров, мы бы обрели свободу. Но поезд шел быстро, за нами приглядывала вооруженная охрана, и об этом нечего было и думать. И потом, когда ты из приволжских степей добрался до Рио-Гранде, какой смысл было ставить на карту жизнь? Потом за окнами замелькали полупустыни штатов Нью-Мексико и Аризоны — огромные, как деревья, кактусы, желтоватые скалы из песчаника, внезапно возникавшие среди равнины.

Все двери в поездных туалетах были сняты, так, чтобы охранники имели возможность надзирать за нами даже в моменты отправления естественных потребностей. Окна же оставались на запоре и днем, а с нас в жару пот лился градом. Зато их открывали по ночам, и тогда у нас, напротив, от холода зуб на зуб не попадал.

Когда мы ехали через Техас, в наш вагон явился дружелюбно настроенный, общительный капитан американской армии и рассказал, что до войны был в Германии и что там ему очень понравилось. Он попросил нас спеть ему рождественскую песенку — «Stille Nacht, Heilige Nacht». Он показался нам человеком приятным, и мы решили не упираться. Однако странно было петь ассоциировавшуюся с зимой песню в такую-то жарищу, поэтому пели мы поначалу нестройно. Впрочем, капитан на фальшь не сетовал.

Мы прибыли в лагерь Флоренс-Кэмп в Аризоне в одну из прохладных ночей середины мая. Едва сойдя с поезда, мы должны были скинуть с себя всю нашу прежнюю одежду, короче говоря, раздеться догола, и сложить ее в кучу. Куча, надо сказать, вышла немногим ниже террикона. Потом ее облили бензином и подожгли. Зрелище это было не из приятных — будто прошлое обрублено раз и навсегда, вот такая зловещая символика заключалась в этом, напоминавшем древний обряд сожжения. И вот я стою в прямом смысле в чем мать родила, отощавший, немытый и растерянный, в чужой стране. Все, что оставалось у меня, это наручные часы. Дело в том, что все фотографии, документы, в первую очередь солдатские книжки, у нас изъяли и вложили в специальные конверты с нашими фамилиями. Мы прошли в огромное барачное помещение, по обеим сторонам входа в который стояли атлетически сложенные ребята в белых халатах. Каждый из них проворно хватал нас по очереди за руку и впрыскивал инъекцию повыше локтя. Я увидел, как один из наших без чувств повалился на пол, но никто даже не улыбнулся. Потом мы выстроились в очередь к парикмахеру, который машинкой остригал всех наголо.