Первые годы жизни

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Первые годы жизни

Будь благородным, человек,

Будь милостив и добр!

Одним лишь этим ты вовек

Бы отличиться мог

От всех известных нам существ,

Живущих на земле.

Й.-В. Гёте, «Божественное»

Проснувшись, я не сразу понял, где нахожусь и что происходит. В бункере по-прежнему было тепло, хотя и свечка, и угли в печи догорели, и было темно, хоть глаз выколи. Сон хоть и освежил меня, но от мысли о предстоящем на душе было муторно. Мне стоило колоссальных усилий выбраться из-под одеяла и одеться. Снова весело запылал огонь в печи, на сковородке задымилась еда — желанная и горячая впервые уж не помню за сколько дней.

Сам того не сознавая, я стал участником великих исторических событий, оказавшись в самой гуще контрнаступления армии маршала Рокоссовского, которая в считаные дни окружила 6-ю армию Паулюса, чтобы затем приступить к ее планомерной ликвидации в районе Сталинграда.

Эти события ознаменовали собой переломный момент в ходе не только восточной кампании Гитлера, но и Второй мировой войны в целом. Но тогда мне было не до этого, поскольку я думал только о том, как уцелеть в этой мясорубке. Где располагались немецкие позиции в то утро, когда разразилась катастрофа, не было понятно никому, в том числе и мне. Куда идти? Где их искать? К счастью, небо было безоблачным, и если двигаться, чтобы Полярная звезда оставалась справа, точно попадешь на запад, а чутье подсказывало следовать именно в этом направлении.

Выбрав винтовку понадежнее и прихватив вдобавок пистолет, я забрал патроны, провиант, несколько свечей и бутылочку отличного французского коньяка, найденную мною незадолго до этого в спешно покинутой румынскими офицерами землянке. Там же я обнаружил и нечто вроде шубы и меховой шапки. И когда в тот же вечер я, укутанный с ног до головы в мех, выбрался оттуда, чтобы отправиться в путь, я вдруг сообразил, что подобный прикид вполне оказался бы к месту на каком-нибудь фешенебельном зимнем курорте. С тем, правда, отличием, что здешние обстоятельства заставляли в первую очередь печься не о моде, а о тепле. Я пробрался туда, где раньше лежали раненые; стояла мертвая тишина, и все вокруг было покрыто толстым слоем снега. Потом по очереди обошел тела моих четырех товарищей, вслух помянув их. И уже уходя, почувствовал, что меня душат слезы, причем рыдать хотелось не столько о незавидной участи других, сколько о своей собственной.

Я шел ночами, обходя деревни, поскольку не знал, кем они были заняты: то ли немцами, то ли русскими. Когда рассветало, устраивался на ночлег в амбарах, в покинутых жителями полусгоревших хатах, в скирдах соломы, а то и просто где-нибудь под кустом. Несколько раз я решался развести крохотный костерок, чтобы подогреть еду. Когда хотелось пить, я жевал снег. Пока я шел, вокруг меня расстилалась бескрайняя белая пустыня. Как ни странно, особой физической усталости я не чувствовал, да и настроение было вполне бодрое. Но какими же ужасно далекими тогда казались мне мой дом, детство…

Родился я на Рождество 1922 года в прусском городке Альтона, у самой границы с ганзейским городом Гамбургом. Будь исход Германо-датской войны 1864 года иным, и вместо Бисмарка Пруссией овладела бы Дания, вполне возможно, что я появился бы на свет датчанином. Однако от судьбы не уйдешь. Отец мой был разнорабочим на железной дороге, а мать происходила из крестьян округа Шторман соседней земли Шлезвиг-Гольштейн. Царь Николай II получил от кайзера титул графа Шторманского, и мать даже считала, что, дескать, у нас русские корни. Я был единственным и любимым ребенком в семье, мои родители делали все, чтобы я не ощущал на себе гнета ухудшавшихся экономических условий. Мы занимали квартиру в многоэтажном доходном доме в одном из рабочих кварталов. Вокруг располагались фабрики с вечно чадившими трубами, район вообще был шумный и грязноватый — куда более приятные для обитания кварталы располагались дальше, вдоль берега Эльбы. Годы детства и ранней юности запечатлелись в памяти беспрерывным гулом и лязгом металла и гудками пароходов в близлежащем порту.

Первый год моей жизни был отмечен ужасающей инфляцией, лишь введение правительством новой марки предотвратило сползание страны в хаос. Естественно, сам я ничего этого не помню, разве что обесцененные банкноты и алюминиевые монеты, служившие мне игрушками. Еще помню рассказы родителей о пожилой соседке, копившей деньги всю жизнь и никак не желавшей расставаться со старыми, превратившимися в мусор деньгами в надежде, что когда-нибудь они вновь обретут прежнюю ценность и она угодит в миллионерши.

Веймарская республика связана у меня с ощущением всеобщей нестабильности, массовой безработицей и недовольством, грозившим перерасти в уличные волнения. Не было тогда в Германии города, где жилось бы спокойно. Рабочий люд, будучи не в силах разобраться в причинах обнищания, обращался за разъяснениями к пресловутым «лучшим», «грамотным». Едва спихнув с трона кайзера и заставив его бежать на чужбину, они вдруг убедились, что ему на смену пришли десятки, если не сотни, новоявленных «кайзеров», жаждавших заполучить ставшую бесхозной корону. Мне приходилось видеть множество факельных шествий, направлявшихся со стороны доков к центру города через хитросплетения наших улочек. Большинство демонстрантов были рабочие разных возрастов, мужчины и женщины. Они несли транспаранты с традиционными призывами «Работы!», «Хлеба!», «Мира!», но кое-где мелькали слова «Ленин», «Революция». Полицейские двигались вдоль тротуаров или же собирались группами на перекрестках, выжидая. Массовая безработица и нищета — вот что осталось навеки в моей памяти. Кое-кто из моих приятелей зимой не ходил в школу просто потому, что не на что было купить обувь. Страдания простых людей усугублялись еще и тем, что пропаганда обвиняла их самих в подобном положении вещей. Учителя иногда просили нас приносить с собой в школу лишние бутерброды для детей из голодающих семей, и я хорошо помню, как я с глупой и несмышленой гордостью выставлял в классе напоказ сунутые матерью в ранец бутерброды.

Я помню многочисленные стачки и локауты на расположенных вблизи фабриках. Попытки рабочих противостоять штрейкбрехерам приводили к столкновениям с полицией, а однажды рабочие даже перевернули грузовик с теми, кто рвался на фабрику. Вероятно, заложенный где-то глубоко в нас инстинкт заставлял нас, детей, солидаризоваться с забастовщиками. Мы знали многих из них, они жили на наших населенных беднотой улицах, и чувствовали, что эти люди боролись и ради нас тоже.

Когда мне исполнилось семь лет, я стал членом христианской молодежной группы «Юнгшар», скаутского движения под патронатом лютеранской церкви, пользовавшейся популярностью в нашем районе. После прихода к власти Гитлера и появления соответствующего закона эта организация была распущена, и большинство из нас автоматически перешли в гитлерюгенд. «Один народ, один фюрер…» И «один гитлерюгенд» — таков был лозунг того времени.

Помню и день 30 января 1933 года, когда Гитлер под барабанный бой был провозглашен рейхсканцлером, который сулил Германии светлое будущее. Мой отец, видимо, из желания приобщить меня к истории потащил меня на торжество, проходившее на огромной площади, которую в тот же день переименовали из Кайзерплац в Адольф-Гитлер-плац. Там собралась огромная людская масса с факелами, свастиками, барабанами и трубами, все с пеной у рта славословили в адрес нацистов и выставляли руки вперед, приветствуя их. Когда зачинщики торжества появились на большом балконе, отец шепнул мне: «Точно как при кайзере. Тогда нас дурачили монархисты, а теперь коричневорубашечники». Вскоре между рабочими и штурмовиками завязалась драка, и отец решил отвести меня домой. По пути он говорил, что этому дню суждено стать самым печальным в истории Германии, да и для всего мира. Но разве мог я тогда понять его?

По воскресеньям мы с отцом ходили гулять вдоль Эльбы. Там располагались роскошные виллы, утопавшие в ухоженных тенистых садах, мы украдкой глядели через заборы на совершенно иную, роскошную и недоступную нашему брату жизнь. Я знал, что мой отец всю жизнь тянул лямку, и еще спросил его, папа, а почему мы не можем жить так. А потом добавил, что, мол, нам в гитлерюгенде обещали, что наш фюрер обязательно покончит с этой вопиющей несправедливостью. Отец в ответ лишь от души расхохотался, что нечего и ожидать от нашего проклятого фюрера подобного, что, напротив, все будет только хуже, что богатые еще больше будут богатеть, а бедные и дальше нищать, что именно для этого его и посадили в кресло рейхсканцлера!

Хотя мой отец ненавидел нацистов и все с ними связанное, мне в гитлерюгенде нравилось. У меня была красивая темно-коричневая и черная форма со свастикой, скрипучие блестящие ремни из настоящей кожи. Если раньше для нас было событием просто погонять в футбол на лужайке за домом, то теперь гитлерюгенд предоставил в наше распоряжение прекрасно оборудованные спортзалы, стадионы, школьные здания, в которых раньше располагались гимназии и даже плавательные бассейны. Я ни разу не побывал в настоящей отпускной поездке — куда там моему отцу отложить что- нибудь на отпуск. А при Гитлере за символические суммы можно было отправиться отдохнуть в горы, на озера или к морю.

А однажды мой одноклассник Зигфрид Вайскам вместе с матерью и младшей сестренкой были обнаружены мертвыми на кухне. Кухня была полна газа. Родители сказали, что они сами отравили себя, сказали, что Зигфрид был евреем. Я ничего не понимал, поскольку в ту пору еще не знал значения этого слова. Впрочем, даже если он и был евреем, какое это могло иметь отношение к самоубийству?

Закона об обязательном членстве в гитлерюгенде не было, тем не менее из примерно сорока моих одноклассников всего один воздержался от вступления в эту организацию. А когда я попытался пойти в ученики слесаря, первое, о чем меня спросили: состою ли я в гитлерюгенде.

Мы распевали прекрасные мелодичные песни, но все они были посвящены великой борьбе за наше дело, завоеванию «жизненного пространства» на Востоке, великой чести отдать жизнь за фатерланд. Мне импонировала атмосфера товарищества, пешие переходы, спортивные и военные игры. Нас пестовали в духе любви к фюреру и безоговорочного повиновения ему, он был для нас вторым богом, а когда заходила речь о его безграничной любви к нам, к германской нации, я готов был расплакаться от переполнявших меня чувств. Я был убежден, что раз в моих жилах течет германская кровь, я был существом неизмеримо высшего порядка. Мне и в голову не приходило поинтересоваться, что, собственно, такое пресловутая германская кровь, хотя бы в чисто научном, биологическом смысле. Я как должное принимал тезис о том, что долг всех немцев повелевать над представителями «низших рас», поскольку это лишь во благо всего цивилизованного человечества, хотя сами представители пресловутых «низших рас» в силу ограниченности их умственных способностей просто-напросто не осознают этого. Меня буквально распирало от гордости, когда герцог Виндзорский, бывший король Англии, прибыл в Германию, чтобы заверить нас, молодых немцев, в том, что, дескать, мы живем в таком великом во всех отношениях обществе.

Однажды ранним утром, когда я еще спал, нашего соседа господина Айкена увезли куда-то эсэсовцы. Он был хорошим, отзывчивым человеком, и эта история очень расстроила меня. Господин Айкен был секретарем профсоюза рабочих доков, и всякий раз если кому-то на нашей улице требовалась помощь, то обращались к нему, как к человеку знающему и всегда готовому помочь. Как потом рассказывали, его жене даже не сказали, куда его отправили. Для семьи это означало ни много ни мало катастрофу, потому что никаких сбережений у Айкенов не было. Моя мать тоже боялась даже заговорить с ней на людях, да и мы, мальчишки, всячески избегали сыновей господина Айкена, поскольку теперь они считались детьми предателя нации. Мой отец, всегда утверждавший, что единственный путь добиться повышения зарплаты — борьба за нее, внезапно стих и умолял меня нигде и никому не повторять того, что он мне всегда говорил в адрес нацистов, разве что в своих четырех стенах. Айкены вынуждены были перебраться в другой район города, а сам господин Айкен несколько лет спустя умер от воспаления легких в концентрационном лагере.

Мне нравились длительные и частые походы, мы казались себе очень значительными — еще бы, полиция даже перекрывала движение на улицах и дорогах, чтобы пропустить нас. Шедший во главе колонны знаменосец нес флаг со свастикой, часто нас сопровождал и барабанщик с большим барабаном, а все прохожие обязаны были вытягивать руку в нацистском приветствии — отдавать честь флагу. Иногда случались и забавные истории, когда пожилые женщины с хозяйственными сумками в руках радостно тянули руки вперед. Мой отец всякий раз, когда видел нашу приближавшуюся колонну, предпочитал исчезнуть в дверном проеме и обождать, пока минует эта «коричневая чума», как он называл гитлерюгенд. Мать оказывалась не столь проворной, и я помню, как она, будучи застигнутой врасплох, тоже вытянула руку вперед в нацистском приветствии. Помню, что был очень смущен этим.

В школе и в гитлерюгенде такие имена географические, как Верден, Дуомон, Сомма, Фландрия и Танненберг, наполнялись для нас почти сакральным смыслом. Даже дорожная грязь и слякоть приобретали иной оттенок — в ней ведь красиво погибали наши бесстрашные герои, а в наших песнях они возносились на небеса под изрешеченными пулями боевыми знаменами к славной победе. Нам втемяшивали в головы, что немецкий солдат — лучший в мире. А войну мы проиграли исключительно потому, что немецкие рабочие, оболваненные, конечно же, коммунистическими агитаторами, предательски воткнули нож им в спину своими забастовками, когда военные мужественно пытались сдержать на двух фронтах натиск превосходящего по численности противника.

Сохранилась в памяти и «ночь длинных ножей», когда борьба вспыхнула уже в рядах самих нацистов, и были казнены такие бывшие лидеры СА, как Эрнст Рем и Хайне. Нам просто объявили, что, дескать, вероломные типы попытались сместить нашего фюрера. Несколько лет спустя, случилась «хрустальная ночь», когда по всей Германии разбивали витрины магазинов, принадлежавших евреям, не щадя и их владельцев. Мои родители были страшно недовольны и расстроены этим и говорили, что нацисты опозорили Германию. Позже отец рассказывал, что не слишком зажиточные штурмовики вдруг защелкали дорогими фотоаппаратами, а их жены стали расхаживать по городу в меховых манто.

Потом всех нас заставили оформить себе Ahnenpass[2], снабженный печатями и соответствующими подписями официальный документ, подтверждавший нашу расовую принадлежность. Большинству пришлось нелегко восстанавливать все ветви генеалогического дерева на целых два или больше поколения предков. Приходилось разыскивать церковные метрические книги, делать из них выписки, и нередко в церкви с нас требовали за это деньги. И все ради того, что нацистов интересовали возможные предки-евреи.

Когда в Гамбурге должен быть спущен на воду линейный корабль «Бисмарк», туда прибыл Гитлер в сопровождении адмирала Хорти, главы фашистской Венгрии. В своих коричневых рубашках мы разместились вдоль главной улицы, ведущей от города к докам. Когда Гитлер и Хорти приблизились в черном «Мерседесе», кое-кто из нас решил забраться на придорожное дерево, чтобы оттуда видеть лучше. Но нас было слишком много, ветвь прогнулась чуть ли не до мостовой, и кавалькада застопорилась. Все кричали нам, требуя спуститься, но мы не собирались — куда там, всего в нескольких шагах был фюрер, самый великий человек на земле, идол всех немцев. Потом один из эсэсовцев все-таки поднялся на дерево и заставил нас слезть. Черный «Мерседес» продолжил путь к Эльбе. Нас выругали, записали фамилии, но в газетах появились наши снимки с подписями, где пояснялось, что, мол, эти четверо восторженных мальчиков так хотели приветствовать фюрера, что едва не сломали дерево. Разумеется, никаких наказаний не последовало. Когда я вечером рассказал отцу о том, что был всего в нескольких метрах от Адольфа Гитлера, он в ответ лишь буркнул: «Вот уж повезло так повезло!»

Нас всегда заставляли маршировать по улицам своих рабочих кварталов, и я не помню случая, чтобы наши колонны шагали по кварталам вилл. Как нам объясняли, это делалось для того, чтобы, мол, «напомнить о себе рабочим», но я не мог понять, о чем следовало им напоминать, тем более что большинство наших отцов тоже были рабочими.

Эрнст Тельман, Генеральный секретарь Коммунистической партии, рабочий-докер, жил недалеко от нас, у Эльбы. Конечно, тогда его уже бросили в Бухенвальд, где он и был зверски убит незадолго до конца войны. Однажды я по-нацистски непреклонно заявил отцу, что, мол, «Тельман — коммунист»! Отец, вопреки обыкновению, не раскричался, напротив, чуть ли не умоляющим тоном стал упрашивать меня не верить тому, что утверждают нацисты и пишут их газеты о Тельмане. Он знал его лично и сказал, что «наш Эрнст» — хороший и честный человек, и один из лучших лидеров немецких рабочих за всю историю. А Гитлер, добавил он, в сравнении с Тельманом всего лишь распоясавшийся клоун.

К концу периода пребывания в гитлерюгенде произошел еще один эпизод: в гамбургский порт вошел корабль, на борту которого прибыли летчики «Легиона «Кондор», сражавшиеся в Испании на стороне франкистов. Наш отряд спустился к пристани и выстроился там для приветствия Германа Геринга, который, как я помню, по причине комплекции с трудом выбирался из автомобиля. «Паладин фюрера», как его иногда называли, производил впечатление человека веселого и дружелюбного. Он запросто болтал с нами, пересыпая речь шутками, и ласково трепал нас, мальчишек, по вихрам. Но что-то в Геринге показалось мне (и не только мне) странным до необычности, хотя никто об этом и словом не обмолвился — то ли дело было в его непонятной, изобретенной им самим, как выяснилось позже, форме светло-голубого цвета, то ли в унизанных перстнями пальцах, то ли в исходившем от него резком запахе духов. Потом по трапу «Вильгельма Густлоффа» стал сходить генерал-майор фон Рихтгофен, командующий «Легионом «Кондор», сопровождаемый загорелыми и пышущими здоровьем летчиками. К ним в объятия сразу же бросились девушки с букетами цветов. И мы приветствовали наших героев криками ликования.

Уже перед самой войной отец отдал меня в ученики слесаря на железную дорогу. Когда разразилась война, и меня собрались призвать в вермахт, как говаривали у нас в семье «под знамена пруссаков», отец слег и уже не поднялся. Незадолго до смерти и накануне войны с Россией, когда Гитлеру с его «новым порядком» противостояла одна только Великобритания, отец предпринял последнюю отчаянную попытку заставить меня одуматься, призвав на помощь все аргументы, все способы убеждения, всю накопленную за годы жизни мудрость. С приходом Гитлера к власти он превратился в жалкого, запуганного человека. Я всегда помнил своего отца человеком решительным, готовым отстоять свои права, теперь же его вынудили покориться. Но он заболел, а когда он понял, что болен неизлечимо, к нему вернулось былое бесстрашие. Его больше не пугала «коричневая зараза». Несмотря на все наши споры и разногласия, я очень любил его и прислушивался к тому, что он говорил, но не мог, отбросив в сторону эмоции, психологически трезво проанализировать и оценить политическую ситуацию тех лет. Он же был солдатом с 1914 по 1918 год, сражался с французами в траншеях Фландрии и с русскими в Восточной Пруссии и Польше. Вспоминая о бойне, как он величал Первую мировую войну, свидетелем и участником которой он стал вопреки своей воле, он всегда срывался до гневных высказываний в адрес тех, кто развязал войну. Он считал «патриотизм» лишь весьма эффективным средством, с помощью которого наши правители оболванивали широкие массы, чтобы потом легче было использовать их в качестве пушечного мяса. Основная же причина войны, как он пытался разъяснить мне, состояла в том, что все вовлеченные в нее крупные державы, являвшиеся ни больше ни меньше грабителями крупного масштаба, передрались между собой из-за прибылей в результате ограбления беззащитного мира. Он говорил, что я не должен верить тому, что настойчиво вбивает в наши головы капиталистическая пресса, — и все лозунги нынешнего фюрера, по сути, ничем не отличаются от кайзеровских, только окраска их сейчас чуть изменилась. Как и многие гамбургские рабочие его поколения, он ненавидел нацистов, считая их идеологию отравой, но еще сильнее он ненавидел тех толстосумов, которые привели их к власти.

Когда станешь солдатом, говорил он, и тебя бросят в бой сражаться с английскими «томми», всегда помни, что они — обычные рабочие, такие же, как и ты. Будь у тебя возможность узнать об их жизни побольше, ты бы убедился, что и они точно так же, как и ты, страдают от низкой оплаты труда, плохого жилья, плохого медицинского обслуживания, постоянно угрожающей безработицы, недостаточного образования и всех других социальных недугов, проистекающих из устарелой социальной системы. И что их, вероятно, пичкают теми же лозунгами, что и тебя.

Ваш истинный враг, пытался внушить мне отец, не английский «томми», а лощеный тип с моноклем в глазу и начищенных до блеска сапогах, рассаживающий перед тобой по плацу, поскольку он — служит тем, кому принадлежат земля, шахты и банки, кто живет в роскошных виллах в Бланкенезе[3] и наживается на гигантской прибыли от торговли оружием, кто стремится отхватить сразу от нескольких финансовых пирогов. Он распинается о том, что, дескать, ради пользы страны вынужден платить вам гроши, что «всем нам» предстоит идти на жертвы, что вы, идя на поводу у собственной расточительности, никогда не должны шантажировать своего работодателя забастовками. И его идеи расписаны во всех газетах, и они — полная противоположность идеалам гуманизма. Он будет пугать вас проклятыми русскими, которые-де угрожают твоей миролюбивой стране огромными армиями, и что поэтому мы должны стать сильными. Он вопит о том, чтобы было побольше полиции, потому что как чумы боится борьбы рабочих за свои права, а самый твой опасный и страшный враг тот, кто с пухлым бумажником стоит за вашим фюрером, которым он управляет как марионеткой, удерживая все нити в своих руках.

Болезнь подточила силы отца, и его исповедь еще больше утомила его. Он, должно быть, с грустью заключил, что я, его единственный сын, хоть и не приводил контрдоводов, тем не менее так и не смог усмотреть истину в его словах. И в завершение своего монолога философски заметил, явно обращаясь больше к себе, чем ко мне, что, может быть, и к лучшему, что нацисты, устроив мне это промывание мозгов, сумели возвести надежный барьер между мной и истинным положением вещей — иначе объективное осознание последнего наверняка привело бы меня в сумасшедший дом.