Глава третья

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава третья

Продолжение царствования императрицы Екатерины II Алексеевны. 1766, 1767, 1768 годы

Борьба с Польшею за диссидентов. — Разрыв с Турциею. — Сношения с европейскими державами во время этих событий.

В то время как Восточная Россия в лице своих депутатов слушала «Наказ» и рассуждала о средствах улучшать свой быт, народонаселение России Западной с трепетом ожидало окончания борьбы, поднятой в Польше решением той же составительницы «Наказа» не успокаиваться до тех пор, пока русские люди «придут в законное положение по правам и справедливости». Таким образом, и здесь и там задача была одинаковая и разрешалась одновременно, но разными способами.

Мы видели, что диссидентское дело порывало старую связь между русским двором и князьями Чарторыйскими, которые издавна считались главами русской партии в Польше.

2 января 1766 года Репнин писал Панину: «Во время бытности на охоте имел я случай говорить с его величеством о духе владычества князей Чарторыйских и о необходимой нужде, чтоб он наконец старался сам господином быть, а не вечно б в зависимости их остался. О сей материи я столько уже к в. высокоп-ству писал, что стыдно мне почти то же все повторять, видя бесплодность и неосновательность всех чинимых мне королем обещаний; и так не смею я, зная его слабость, и сам веру им подавать, а доношу вам оное не с уверением, что оно исполнится, но более как известие. Его величество в вышепомянутом разговоре меня всячески уверял, что он меры возьмет, дабы из зависимости своих дядьев выйти, и что он уже им самим прямо объявил намерение свое иметь директную переписку во всех воеводствах с главными там живущими знатными людьми, дабы чрез них иметь картину состояния и дел каждой провинции и чтоб к нему прямо адресовались те, которые в провинциальные чины производиться желают, и генерально все, кои от него какую-либо милость получить хотят, а не чрез них бы князей Чарторыйских тех милостей просили, как то по сю пору делается. Сей поступок, конечно бы, вскоре подрыв силе Чарторыйских сделал и партизанов их к королю привлек в надежде получения от него разных милостей, но твердость его в сих случаях так мала, что я не смею надеяться, чтоб он подлинно сей поступок в действие произвел, ибо, по несчастию, он себе в голову ту надежду забрал, что он своих дядьев резонами и ласкою убедит и приведет в те границы, в коих подданным быть надлежит; они ж, имея интерес, его в когтях держат, чтоб самовластными быть, конечно, от сего добровольно не отступят, которое я не оставил его величеству прямо и неоднократно уже доносить. Слабость его столь удивительна, что не узнают его пред тем, как он партикулярным был человеком, и заподлинно мне стороною известно, что сам Ржевуский в крайней конфиденции с удивлением отзывался, что он его пред прежним узнать совсем не может, и если бы думал, что он так слаб будет, то бы присоветовать ему сие высочайшее достоинство на себя не принимать; Ржевуский же стал усерден к нашему высочайшему двору, чтоб не мог более того быть, хотя б действительно и подданный наш был, и в том же самом виде всячески старается и к прусскому королю в доброе поведение здешний двор привесть, дабы здесь всегда потолику с ним в дружбе были, поколику он с нами в дружеских обязательствах находиться будет. И об сем я с королем в разговоре говорил, который утверждал, что король прусский николи благосостояния и некоторого активитета Польше не пожелает; а я ему, напротив, изъяснял, что король прусский на то согласится, если Польша захочет ему доказать, что благосостояние ее ему полезно быть может чрез союз с нею, в котором она по многим вещам ему помощью быть может, все сие, разумеется, поколь и сколько прусский король с нами дружески пребудет. Наконец, и в сем разговоре его в-ство мне обещал все то учинить, что за полезно и нужно России покажется, уверяя, что он, конечно, от нашей системы никогда нимало не отступит. Не знаю, твердо ль останется его в-ство в вышеписаных намерениях. В совершенной его к нам преданности и в его прямодушии я нимало не сомневаюсь и почти за оные отвечать осмеливаюсь, но слабость его против дядьев несказанро велика, а они всегда дела замешивают и замешивать будут, дабы тем навсегда нужными королю быть».

Охлаждением между русским двором и Чарторыйскими хотела пользоваться враждебная фамилии партия и стала заискивать расположения державы, могуществом которой была сокрушена. Великий казначей коронный граф Вессель уверял Репнина, что воевода киевский, епископ краковский, гетман польный, воевода краковский, маршал надворный, коронный и многие другие желают только одного — быть в русской партии независимо от короля, что они не войдут ни в какое обязательство с другими иностранными дворами, если русский двор возьмет их в свое покровительство; но Россия за то должна защищать их твердо и сильно против Чарторыйских, и прежде всего на будущем сейме должна разрушиться генеральная конфедерация, на которую главным образом опирается партия Чарторыйских. Вессель просил Репнина как можно скорее дать ему ответ, чтоб им заранее принять меры к будущим сеймикам, если будут обнадежены русским покровительством. Репнин отвечал ласково, но в общих выражениях, что русский двор никогда не отказывает людям, которые с истинным усердием прибегают к его покровительству, и что правосудие и соблюдение польских прав всегда руководили политикою России; касательно же решительного ответа Репнин просил подождать и дать ему время подумать и снестись с своим двором. Извещая об этом разговоре с Весселем, Репнин писал Панину: «Если паче всякого чаяния найдемся мы в той самой крайности, чтоб особо партию свою собирать независимо от короля, то оное без большой трудности учинить можно будет по великому числу недовольных здешних магнатов и в том случае надобно будет и письменно их обязать, дабы не так легко они, как прежние наши здешние друзья, на все стороны вертелись. Признаюсь же, что с наичувствительнейшим оскорблением о сем cпocoбе говорю, ибо оный нанесет несказанное неудовольствие королю, который, конечно, предан нам, но на сию преданность, по несчастию, считать неможно по чрезмерной его слабости, коей мы столько уже доказательств имели».

Репнин напрасно употребил выражение «паче всякого чаяния ». Необходимость противодействовать Чарторыйским, опираясь на людей, им враждебных, была очевидна для успеха диссидентского дела. Конисский все жил в Варшаве, добиваясь управы; Репнин подал в его пользу два мемориала польскому министерству, что сделал, заметив, что министерство не хочет оказать ему удовлетворения, а виновником этого нежелания оказывался Чарторыйский, канцлер литовский: он настаивал, что в этом деле не нужно издавать королевского универсала, а надобно только разослать министерские письма по униатским епископам, чтоб они не притесняли более греческого исповедания. Но известно было, что подобные письма не имели никакого действия; тот же Чарторыйский сопротивлялся конфирмации привилегий православным. Король, который прежде хотел дать Конисскому полное удовлетворение, стал колебаться.

Ввиду этих колебаний короля, которые в Петербурге приписывались Чарторыйским, Панин писал Репнину, что предложение Потоцких вступить в непосредственную связь с Россиею заслуживает полного внимания; из поступков фамилии нельзя не заключить, что она мало думает об удовлетворении русских требований, особенно по диссидентскому и пограничному делам, что фамилия думает об одном, как бы руководить королем, обращать все в свою пользу и располагать делами по своим мыслям и интересам. Теперь приходит время, когда король может доказать на деле, как далеко он намерен способствовать видам и намерениям императрицы: диссидентское дело, будучи нераздельно соединено с благосостоянием наших единоверных и потому интересуя в высшей степени достоинство ее величества, будет служить нам в этом случае прямым опытом искренности его польского величества или слабости, в которой он останется пред своими дядьями. Если предположить первое, то необходимо предположить разрыв между королем и князьями Чарторыйскими, следовательно, надобно заранее стараться, во-первых, доставить ему другую опору и, во-вторых, показать Чарторыйским, как много они могут потерять, лишась русского покровительства. Если же король останется в руках фамилии, в зависимости от нее, то нам нужно иметь другие орудия, посредством которых можно было бы достигнуть желаемого. «Поэтому, — оканчивал Панин, — рекомендую вам привязать к нашим интересам фамилию Потоцких».

Репнин постоянно толковал о преданности и слабости короля; это могло возбудить подозрение, не оказывает ли сам посол некоторой слабости вследствие своей преданности Станиславу-Августу, и решили на помощь Репнину послать человека, который по своему характеру, казалось, способен был с достаточною силою высказать требования своего двора, и если не заставить короля и Чарторыйских исполнить эти требования, то по крайней мере привести в ясность отношения: то был известный уже нам Сальдерн. Мы познакомились с голштинцем Сальдерном в царствование Петра III, когда он, нося звание конференц-советника, назначен был уполномоченным на Берлинский конгресс по датским делам. В это время он выставлял себя человеком, вполне преданным Пруссии, а после 28 июня 1762 года мы видим его заведывающим голштинскими делами и человеком, очень близким к Панину, который называл его своим другом. Сальдерн умел подделываться к сильным людям, принимая горячо к сердцу их интересы, усваивая и развивая их любимые мысли. Так, он заявил себя пред Паниным горячим поклонником любимых мыслей его о северном аккорде и об уступке Голштинии в пользу короля датского. Но Сальдерн не пренебрегал и другими средствами для приобретения благосклонности сильных людей: так, в письмах к Панину он называл его своим отцом и покровителем, говорил о своей невыразимой радости при виде подписи Панина, о небесном чувстве, какое он испытывал, находясь в присутствии Панина. Но этот человек, как обыкновенно бывает, спешил вознаградить себя, когда был не в присутствии сильного, а сам был сильным; тут он давал всю волю своей раздражительной природе; и люди, обязанные иметь с ним дело, не испытывали в его присутствии небесного чувства.

Сальдерн отправился в Варшаву и от 17 апреля писал Панину, сколько труда принял он, стараясь направить на настоящий путь короля и членов различных партий. Сальдерн выражал надежду, что король по серьезному тону, с каким он, Сальдерн, представил ему страшную будущность, сделается осторожным в своем поведении, постоянным в своих принципах, раз признанных верными, и твердым в их проведении. Король дал ему обещание не даваться в руки своим дядьям, но в то же время признал необходимым обуздывать и своих родных братьев и друзей, которые действуют против Чарторыйских. Сальдерн передавал и ответ Чарторыйских на его представления и требования, делая которые он употреблял то ласку, то угрозы. «Мы до сих пор думали, — говорили Чарторыйские, — что король, будучи молод, нерешителен и недоверчив к своим собственным средствам, нуждается, по крайней мере для внутренних дел, в нас, своих старых друзьях и родственниках, как руководителях, и мы думаем, что такой взгляд наш и справедлив, и умерен, когда мы видим, что король, окружив себя новыми друзьями и молодыми людьми, слепо предался их идеям и советам. Мы часто имели случай противиться людям, которых принципы нам подозрительны и которых советы вредят истинным интересам короля и отечества. Наши лета, наше положение и благоразумие не позволяют нам добиваться презренного титула королевских фаворитов. Пусть он имеет сердечных друзей и фаворитов сколько ему угодно, пусть раздает им места, осыпает богатствами и благодеяниями всякого рода, лишь бы только это было не противно законам; пусть он с ними забавляется: смешно было бы для нас этим оскорбляться. Но когда мы видим, что эти молодые люди ослеплены фавором и поддерживаются средствами, которые они употребляют для возбуждения чувственности и безрассудства короля, то мы считаем своею обязанностью противиться им, хотя нам никогда не приходит в голову образовывать особую партию или отделить свой интерес от истинных интересов короля и нации. Но как скоро мы увидим, что наши представления будут бесполезны и зло так сильно, что будет иметь влияние на настоящее и будущее, то мы готовы покинуть государственную деятельность и оставаться спокойными зрителями. Мы убеждены, что такое решение и такое поведение не может понравиться русскому двору, ибо рано или поздно, и особенно на будущем сейме, вся вина может пасть на нас: интриги и хитрости наших завистников и врагов никогда не перестанут портить дела с целью увеличить обвинения против нас».

Передавая эти речи Чарторыйских, Сальдерн писал: «Если князья захотят искренне удалиться от дел, то найдется средство успеть во всем и без них, хотя это и несколько замедлит дело, но если они захотят удалиться не одни, а увлекут за собою и всех своих сторонников и сделают это вовсе не вовремя и с горечью, то зло будет неминуемо и поведение их испортит все на будущем сейме, как на прошлом сейме испорчено было диссидентское дело, которому они не хотели добросовестно помогать. Мне кажется, надобно теперь их щадить и держать при делах до тех пор, пока не обнаружится их поведение на будущем сейме; если их поведение окажется дурным, то можно будет принять свои меры и предосторожности».

Репнин писал Панину, что пребывание Сальдерна в Варшаве было для него благодеянием, и расхваливал изо всех сил деятельность Сальдерна; но из его слов выходило, что Сальдерн, несмотря на все свое усердие, не мог ничего сделать; поэтому Репнин был вполне оправдан и действительно должен был восхищаться присылкою Сальдерна и его неутомимою деятельностью. «Осмелюсь сказать, — писал Репнин, — что если пребывание Сальдерна не исправит поведения здешнего двора, то уже ничто на свете его не исправит. Не было дня, в который бы он не говорил королю самых резких вещей насчет непоследовательности и слабости его поведения; точно так же поступал он и с князьями Чарторыйскими, чтоб положить предел их безмерному честолюбию и дать им понять, какие печальные следствия будет иметь их неисправимость. Он, подобно мне, льстил себя надеждою, что можно их помирить с королем и его братьями; но это оказалось совершенно невозможным. Г. Сальдерн со всех сторон получил много обещаний и прекрасных слов; время покажет, что из этого выйдет, ибо, зная чрезвычайную слабость короля, я не могу надеяться, чтоб он когда-нибудь сделался тверд, точно так как не могу поручиться, чтоб дядья снова им не овладели».

А между тем король решился прямо действовать в Петербурге мимо Репнина, для чего придумал отправить туда графа Ржевуского, человека, считавшегося совершенно преданным России. Репнин узнал, что Ржевускому предписано домогаться вывода русских войск из польских владений, особенно по настоянию князя Михаила Чарторыйского. Репнин в разговоре с Ржевуским упомянул об этом, не делая вида, что наверное знает об инструкции. Ржевуский признался, что действительно имеет такое повеление. Тогда Репнин с удивленным видом сказал ему, что ведь это противоречит тем мнениям, с которыми и он, Ржевуский, был согласен, именно, что войска нужны для обуздания нации и для побуждения ее к исполнению требований по диссидентскому делу. Ржевуский отвечал, что все это так, но что король делает только вид, не будучи в силах противиться представлениям своего министерства, которое основывается на просьбах, присланных из всех уголков Польши. Репнин писал по этому случаю Панину: «Желая полного успеха на будущем сейме, совершенною надеждою, однако ж, льститься не смею; в случае же неудачи думаю, что нужно будет ввести наши войска в деревни противников нашим намерениям, чтоб уменьшить их гордость, упрямство и кредит в земле, ибо когда партизаны увидят, что шефы их не могли себя оградить от сего поступка, то натурально от них отставать станут, не имея надежды, чтоб они их более себя спасти могли. Я чрез сие разумею двух стариков Чарторыйских, которые одни в нынешних обстоятельствах наши дела сделать и испортить могут, тогда ж уже по обстоятельствам увидим, если дела против желаний наших решатся, каким образом оное исправить, чрезвычайным ли сеймом, новою ли конфедерациею или другим каким образом». Екатерина написала Панину на этом донесении: «Я думаю, что и сих стариков склонить можно действовать по нашим желаниям на будущем сейме; поговорите о сем со мной».

Панин отвечал, что императрица одобряет все сделанное Репниным вместе с Сальдерном, и предписывал Репнину: присматривая с крайнею осторожностью за поступками Чарторыйских и восстановляя по возможности согласие между ними и королевскими креатурами для приближающегося сейма и успеха диссидентского дела, в то же самое время тайно привлекать к себе Потоцких и других противников фамилии ввиду того же диссидентского дела, внушать им по секрету, что так как это дело касается близко славы императрицы и пользы их отечества, то содействием ему они приобретут благоволение императрицы, а следовательно, и могущественное влияние в делах Польши. Потом Панин предписывал не допускать никакого французского министра к сеймовым делам.

Если все усилия с русской стороны клонились к тому, чтоб на будущем сейме провести с успехом диссидентское дело, то не дремали и враги этого дела. Масальские, до сих пор такие ревностные приверженцы России, теперь объявили себя в Литве злыми врагами диссидентов, и Репнин распорядился отправлением к ним офицера с увещанием удержаться, если не хотят подвергнуться каким-нибудь неприятностям. В собственной Польше врагом диссидентского дела явился краковский епископ Солтык, который в письме своем к королю прямо хвалился, что на будущем сейме употребит все усилия, чтоб диссиденты не получили никаких прав. «Я думаю, — писал Репнин Панину в конце июля, — я думаю, что сие ему даром пройти не долженствует, если мы не хотим поляков к дерзости приучить и повод дать слова наши не почитать, не подкрепляя их делами». Репнин просил позволения ввести до сейма русские войска в деревни Солтыка. «Который образец, — писал он, — конечно, приведет в почтение наши здесь требования, и всякий будет остерегаться им перечить, а между тем сие движение войск приблизит их к Варшаве, что и всем будущим в Варшаве на сейме в некоторое обуздание служить станет. Я рассуждаю, что в Литве нужно несколько войска оставить також для образца над Масальскими, если они тоже свои развратные поступки продолжать будут».

Панин отвечал, что императрица соизволила на это представление. При этом Репнину приказывалось прямо объявлять всем, что диссидентское дело нераздельно соединено с благосостоянием республики или с весьма дурными последствиями для тех, которые будут ему препятствовать. Императрица дружбу и доброжелательство свое к существенным польским интересам поставит в зависимость от того положения, в какое будут поставлены диссиденты на сейме. Какие следствия будет иметь препятствие успеху диссидентского дела, это легко можно видеть из того, чему подвергнутся Масальские и Солтык; а если они и единомышленники их не исправятся после этого первого поучения, то могут быть уверены, что на границах стоит 40000 войска, которое тотчас будет введено в Польшу и Литву, расставлено по деревням противников и содержано на их иждивении, потому что императрица считает диссидентское дело интересующим и собственную ее славу, и прямое благо республики и непременно желает достигнуть его успеха всеми возможными способами, даже самыми сильными, дабы истребить препятствия в самом их источнике, т.е. в имениях и лицах тех людей, которые, возбуждая волнения и беспокойства, становятся этим самыми сущими злодеями своего отечества.

Станислав-Август писал совершенно другое Ржевускому в Петербург. «Чем более я думаю, — писал король, — тем более нахожу дурною мысль провести диссидентское дело с помощью оружия. Во-первых, чтоб сделать меру действительною, надобно выставить большое войско; во-вторых, когда дела поведутся таким образом, то они станут для меня семенем Равальяков, а для диссидентов породят Варфоломеевскую ночь… Диссидентское дело трудно, но не невозможно; ради Бога, чтоб не было русского войска в Польше, чтоб не было фраз, доказывающих иностранное господство». В то же время Чарторыйские отправили к Панину письмо, наполненное жалобами на короля и на Репнина. «Признаемся, — писали Чарторыйские, — что с величайшим прискорбием видим мы исчезновение наших лучших надежд, исчезновение средств, дарованных, казалось, провидением для того, чтоб вывести Польшу из глубины зол, в которые она была погружена. Вместо счастливого будущего мы теперь предвидим одну смуту, если король будет окружен постоянно молодежью, которая без опытности и системы руководствуется одними страстями, портя самые важные дела по самым мелким побуждениям, не разбирая средств для приобретения королевской благосклонности, всякими хитростями злоупотребляет ежедневно умом и сердцем короля, раздражает его, делает раздражительным относительно тех, которые могли бы обратить его к постоянной системе. Люди, окружающие короля, никогда бы не посмели действовать так открыто и смело, если б они не льстили себя поддержкою России вследствие публичного, самого явного покровительства и приема, которые оказывает им ежедневно князь-посол, и вследствие удаления, которое он оказывает нам без всякого прикрытия. Мы принуждены вам сказать, что такое поведение князя Репнина перевернуло мысли большей части нашего народа, заставило думать, что одни дружеские связи и забавы вашего племянника не могли бы внушить ему такого пристрастия, если бы политическая система России была этому противна. Перспектива будущего сейма приводит нас в ужас. Императрица, конечно, хочет добра Польше и хочет дать нам доказательства этого желания своего, настаивая на диссидентское дело; ни один образованный поляк вместе с нами не сомневается в важности этого предмета для пользы страны; но подобные дела во всякое время подвержены народным предубеждениям, должны быть ведены искусными руками; тут надобно употреблять не чуждую силу, всегда унизительную для народа, а кротость, искусство приобретать доверие и уважение каждого значительного лица в государстве. Несмотря на наши усилия и намерения императрицы, дело, без сомнения, не удастся, если самые главные пружины кротости и убеждения не будут употреблены искусно и настойчиво. Ни императрица, ни вы не будете свидетелями наших действий, и легко будет нас обвинять за 200 лье. Если люди, идущие к одной цели, не могут устроить между собою точного соглашения и не помогают взаимно друг другу, то при лучших намерениях успех невозможен. Но какое может быть соглашение, когда нет доверия, а доверия к нам нет в сердце князя Репнина, хотя мы не пренебрегли ничем для его приобретения с самого приезда князя сюда. Мы с удовольствием увидали бы возрождение этого доверия благодаря вашим внушениям».

Панин сообщил Репнину копию этого письма и копию ответа своего на него: в самых мягких и красивых выражениях было поставлено Чарторыйским на вид, что императрица имела полное право заподозрить их поведение во время коронационного сейма: иностранные дворы давали знать, что они, Чарторыйские, меньше всего помогали диссидентскому делу, и, действительно, удаление их с сейма подтверждало эти известия. Если князь Репнин примешал сюда еще какую-нибудь личность, то он будет остановлен, но императрица требует, чтоб они содействовали как следует достижению ее целей, а этих целей три: союз России с Польшею, восстановление прав диссидентов и определение границ. На диссидентское дело императрица смотрит как на пробу, по которой она узнает их расположение. Единственное время, в которое это дело может пройти путем кротости, есть время будущего сейма: тут-то они должны показать свою преданность к императрице и к отечеству, содействуя успеху дела мудростью своих советов, своим значением в государстве и своею опытностью. Что же касается определения границ между Россиею и Польшею, то императрица поднимает этот вопрос вовсе не с целью увеличения своих владений, но с тем, чтоб пограничные жители вышли наконец из этого первобытного состояния людей, которые не знают ни что твое, ни что мое, и которые сохраняют свою собственность только путем силы и насилия. Когда границы будут установлены, то ничто не помешает тесному союзу между обоими государствами.

Репнину Панин писал, чтоб он, возвращая Чарторыйским свою доверенность и уверяя их в желании русского двора видеть короля предпочитающим их советы советам молодых людей, стремящихся к достижению своих частных целей, в то же время прямо дал им выразуметь, что императрица видит в короле неумеренное стремление к его собственному интересу, т.е. к некоторому распространению его власти, что будет тревожить людей, любящих свободу, и возбуждать недоверие соседей. Если б возник вопрос об умножении войск республики, то Репнин должен рассуждать пред Чарторыйскими, что они, как старики умные и искусные, должны знать, что увеличение военных сил происходит или во время войны с слабыми соседями, или во время упадка последних; но Польша относительно своих соседей не находится ни в том, ни в другом положении и, конечно, не захочет начать войну с целью увеличения своего войска. Поэтому у нее нет другого средства к возвращению себе силы, кроме союза с державами, которых собственная политическая надобность потребовала бы и ее усиления. Репнин должен был обходиться с Чарторыйскими ласковее, ибо, как ни рассуждать, все же фамилия Чарторыйских должна служить лучшим орудием при успешном окончании наших дел с Польшею: ее главы, канцлер литовский и воевода русский, имеют, бесспорно, больше всех других искусства и средств по своему кредиту; кроме них, не из кого выбрать человека, кому бы можно вверить руководство дел и составление новой партии.

«Конечно, — отвечал Репнин от 21 августа, — содействие князей Чарторыйских на будущем сейме необходимо не потому, чтоб можно было полагаться на их прямодушное усердие, но потому, что кредит их очень велик, и хотя сердце у них дурное, но головы здоровее, чем у кого-либо в этой земле. Изъяснения их к в. высокопр-ству не все справедливы, как, например, насчет королевского поведения. Я вполне согласен, что слабости и порывистости в нем чрезвычайно много, но не могу согласиться, чтоб какое-нибудь, хотя маловажное, дело сделано было без их ведома; что же касается до моих отношений, то, конечно, не одни забавы были причиною моего удаления от них, но их двоедушие и неблагодарность к нашему двору. Поведение их по получении вашего письма не переменилось, все по-прежнему ограничивалось холодною учтивостью: видно, они ожидали, чтоб я сделал первый шаг; я его сделал».

Репнин отправился к воеводе русскому с уверением о возвращении ему доверенности и благоволения императрицы в надежде, что его усердие и преданность будут вполне соответствовать этой милости. Чарторыйский отвечал уверениями в своем усердии, преданности и благодарности. После взаимных комплиментов приступили к делу. Репнин просил воеводу открыть все способы, которые могут вести к успеху в диссидентском деле; воевода отвечал уверениями в своем усердии, но за успех дела не поручился. «Кто же первый станет говорить об этом на сейме? — спросил Чарторыйский. — Я по крайней мере сделать этого не осмелюсь». Репнина сильно оскорбили эти слова; он указал воеводе на важность следствий неудачи дела и прибавил, что если главные будут остерегаться открыто содействовать успеху дела, то меньшие, конечно, не станут о нем говорить. Чарторыйский отвечал, что все свои границы имеет. Потом Репнин начал говорить о возмутительных разглашениях Масальских, епископа краковского и недавно присоединившегося к нему епископа каменецкого Красинского, спросил, не находит ли он полезным расположить по их деревням русские войска. Чарторыйский отвечал, что такой поступок встревожит, оскорбит и отвратит всех от русской стороны и может совершенно разрушить сейм. Чарторыйский прибавил, что, по его мнению, полезно вовсе вывести русские войска во время сейма, ибо потом войска всегда могут возвратиться. Репнин заметил, что так как конфедерация еще существует, то существует и причина, приведшая русские войска в Польшу. Репнин окончил свое донесение об этом разговоре так: «Остается теперь видеть праводушие и усердие их поступков на сейме: и если на оном ласкою и приветствием желанного конца не получим, то, кроме силы, доходить до оного способов уже не остается». Екатерина заметила: «Если они дали ему слово, то сдержат его».

21 августа Репнин писал Панину, что в Великой Польше все главные обещали поддерживать диссидентов, но препятствовали друзья одного из Чарторыйских, епископа познанского; и, когда Репнин стал жаловаться на это воеводе русскому, тот отвечал, что ничего не знает, не получал от брата никаких известий. Репнин оканчивал письмо словами: «Истинно исполнение сего дела столь тяжело, столь запутанно и столь трудно, что я часто в отчаяние прихожу». Екатерина, защищая опять старших Чарторыйских, написала о познанском епископе: «Это дурак, которого братья никогда не в состоянии направить на путь истинный: шуты имеют на него больше влияния».

Репнин писал о Солтыке, что он сносится с иностранными государями, требуя их помощи в диссидентском деле, что по его влиянию на краковском сеймике католическая шляхта выгнала всех диссидентов; а Солтык писал к графу Григ. Григ. Орлову, что он нимало диссидентов не притесняет, но Репнин в разговоре с его поверенным грозил ему, епископу, Сибирью и секвестром его имений. Репнин оправдывался, что никогда ничего подобного не говорил, относительно же диссидентов слался на их депутата Гольца, который отправлялся в Петербург и мог там заявить, что нет несправедливости, какой бы не позволил себе против них епископ краковский, и что ни в одной епархии так свирепо с ними не поступают.

Относительно Чарторыйских Репнина лучше всего оправдала депеша Станислава-Августа к Ржевускому в Петербург. «Вы знаете, — писал король, — что я давно уже и постоянно требовал у дядей своих, чтоб они объяснили мне свои распоряжения относительно сеймиков, из боязни, чтоб их поверенные и мои по незнанию не противодействовали друг другу. Вы были свидетелем, как они всегда отклоняли это объяснение, и вот именно случилось то, чего я боялся: на многих сеймиках выборы произошли двойные. Для меня важно, чтоб г. Панин знал об этом заранее, иначе дядья мои скажут русскому правительству, что дело не удалось вследствие моего нежелания войти с ними в соглашение и дать им достаточно влияния. Для меня и для дел важно, чтоб они узнали от других, а не от меня (т.е. чтоб императрица велела им написать), что Россия будет стараться об ослаблении их влияния как в стране, так и у меня, если они не станут мне помогать и доставлять мне во всем удовольствие, вместо того чтоб мне противодействовать, как теперь. Я вам поручаю это как дело чрезвычайной важности. Попросите г. Панина моим именем, чтоб он это сделал, и как можно скорее; мне бы не хотелось начинать сейма без этого внушения моим дядьям. Князь Репнин обходится теперь с ними как нельзя лучше».

Внушение было сделано. 10 сентября Панин написал Чарторыйским, чтоб они не щадили никакой заботы, никакого труда для успеха диссидентского дела, ибо здесь представляется решительный случай показать им свои намерения. «Не скрою от вас, — писал Панин, — что одно ваше равнодушие в этом деле и в других, относительно которых императрица знает и одобряет расположение короля, уничтожит в принципе все добро, которое ожидалось от революции, и событие, на которое смотрели как на источник счастья для вашего отечества, произведет только ряд неприятностей для него, для короля и лично для вас».

Сделано было внушение Чарторыйским, но должно было также сделать и сильное внушение королю. От 1 сентября Репнин донес, что король прислал к нему проект постановления о диссидентах для будущего сейма, и в этом проекте он, Репнин, нашел много вредных и неприличных вещей, ибо, что в нем говорится в пользу диссидентов, то говорится глухо, в общих выражениях, а противное подробно и ясно выражено; не упомянуто вовсе о диссидентских церквах, о сохранении их навсегда с принадлежащими к ним имениями, с позволением поправлять их и перестраивать; не изъяснены религиозные права, обеспеченные договорами, тогда как здесь надобен ясный закон ввиду ябед со стороны польского католического духовенства и значительной части народа; наконец, в проект внесено, чтоб диссиденты никогда не были допускаемы к правительственным должностям и гражданским чинам. По настоянию Репнина Чарторыйский, канцлер литовский, взялся переделать проект, который, однако, без переделки уже был отправлен в Петербург к Ржевускому для показания Панину. Репнин писал последнему: «Думаю, прожект в некоторое удивление ваше высокопр-ство привел». Следствием этого удивления было письмо Панина к Репнину от 18 сентября. «Поручаю вам, — писал Панин, — дать почувствовать королю, что при тесной дружбе и искренней доверенности государи так между собою не обходятся, как его польское в-ство поступил, что заставляет подозревать желания беспредельные, недостаток искреннего доверия и стремление выигрывать время, проводить нас пестрыми словами и двоякими обнадеживаниями, а между тем достигать только собственных своих односторонних видов. Такое поведение, обнаруживаясь все более и более, может наконец принудить здешний двор разрушить генеральную конфедерацию и соединиться с теми, которые хотят поставить сейм в обыкновенный законный порядок, дабы, уничтоживши на нем большинство голосов, заградить королю все пути усиливать себя далее к нашему предосуждению. Тогда нам удобнее будет составить конфедерацию из диссидентов и чрез нее действовать вооруженною рукою. Новомодные польского двора друзья и приятели именно тут помогут: пока они будут льстить королю и собираться защищать его, мы успеем кончить все и решить навеки жребий наших ложных друзей, которые будут раскаиваться в своей неблагодарности, да поздно. Прусский король крепко у нас домогается прекращения генеральной конфедерации, и потому польский король должен поставить себе за необходимое правило, что, не приведя наших дел к желаемому императрицею концу, нельзя ему и помышлять ни о какой для себя новой пользе, не только стремиться к ней самым делом. Государыня императрица проникает уже все тонкости польского двора; и теперь она чувствительно тронута и оскорблена новою его хитростью, сшитою белыми нитками, ибо в то самое время, когда манили нас надеждою достижения всего желаемого, когда прислан был проект определения на сейме свободного отправления диссидентских религий, не дождавшись ответа императрицы, который один должен был положить меру, захотели озадачить нас другим проектом сеймовой конституции, которая наглым образом, торжественно и навеки отвергает то, о чем ея в-ство больше всего старается. Из такого оскорбительного двоедушия императрица может заключить одно: что хотели предупредить формальное с нашей стороны требование гражданских прав для диссидентов. Надобно вам непременно держаться правила, чтоб до приведения диссидентского дела в полное течение король ничего важного в пользу своих видов получить не мог и, таким образом, до окончания дела оставался у нас в уезде, тем более что теперь и его собственное и дядей его отвращение к восстановлению диссидентов в гражданских правах начинает открываться уже явным образом; но императрица никогда не отступит от этого требования. Старайтесь всеми мерами собрать к себе как можно больше диссидентов, в том числе и из наших единоверных, если между ними есть способные люди; обходясь с лучшими из тех и других откровенно, приготовляйте и ободряйте их надеждою сильного покровительства императрицы, пусть они подадут промеморию королю и сейму, в которой бы как вольные граждане требовали восстановления своих прав».

В Петербурге непременно хотели введения диссидентов в гражданские права; в Варшаве никто не имел никакой надежды достигнуть этого обыкновенным, мирным образом. Король писал Ржевускому: «Приказания, данные Репнину, ввести диссидентов и в законодательную деятельность республики, суть громовые удары для страны и для меня лично. Если есть какая-нибудь человеческая возможность, внушите императрице, что корона, которую она мне доставила, сделается для меня одеждою Несса: я сгорю в ней, и конец мой будет ужасен. Ясно предвижу предстоящий мне страшный выбор, если императрица будет настаивать на своих приказаниях: или я должен буду отказаться от ее дружбы, столь дорогой моему сердцу и столь необходимой для моего царствования и для моего государства, или я должен буду явиться изменником моему отечеству. Если Россия непременно захочет ввести диссидентов в законодательство, то пусть их будет немного, 10 или 12, все же это будет 10 или 12 вождей законно существующей партии, смотрящей на государство и правительство польское как на врага, против которого она должна необходимо и постоянно искать помощи извне. Я знаю, что это дело может мне стоить короны и жизни, я это знаю, но повторяю, что не могу изменить отечеству. Если в императрице осталось малейшее чувство благосклонности ко мне, то есть еще время. Она может дать приказания Репнину, что если сейм уступит диссидентам в других их требованиях, но исключит их из законодательства, то чтоб он не двигал войск, находящихся в Литве, и чтоб не вводились новые войска во владения республики. Сила может все — я это знаю; но разве употребляют силу против тех, которых любят, чтоб принудить их к тому, на что они смотрят как на величайшее несчастье. Я не мог решиться написать это прямо императрице; я побоялся, чтоб мое надорванное сердце и чрезвычайное волнение моего духа не внесли в мое письмо таких слов, которые вместо смягчения могли бы раздражить ее. Но вы делайте, что можете. Погибнуть — ничего не значит, но погибнуть от руки столь дорогой — ужасно».

Репнин также ужасался. «Повеления, данные по диссидентскому делу, ужасны, — писал он Панину, — истинно волосы у меня дыбом становятся, когда думаю об оном, не имея почти ни малой надежды, кроме единственной силы, исполнить волю всемилостивейшей государыни касательно до гражданских диссидентских преимуществ». Но Екатерина не ужаснулась и велела отвечать Станиславу-Августу, что решительно не понимает, каким это образом диссиденты, допущенные к законодательной деятельности, будут вследствие этого более враждебно относиться к государству и правительству польскому, чем относятся теперь; не может понять, каким образом король считает себя изменником отечеству за то, чего требует справедливость, что составит его славу и твердое благо государства. «Если король так смотрит на это дело, — заключила Екатерина, — то мне остается вечное и чувствительное сожаление о том, что я могла обмануться в дружбе короля, в образе его мыслей и чувств».

Репнин продолжал повторять прежние известия: «Другого в склонности публики в диссидентском деле донести не могу, как то же, что и прежде доносил: все против введения диссидентов в гражданские чины, слышать не хотят, чтоб они могли быть на сеймах земскими послами, и много таких безумных и беспутно-отчаянных голов, которые говорят, что лучше до крайности дойти и потерпеть совершенное разорение от русских войск, чем согласиться на это». Репнин объявил королю, что Россия требует всех гражданских прав для диссидентов, исключая одного права — быть сенаторами и гетманами; но если Россию заставят силою достигнуть этого, то, может быть, тогда она не согласится и на это исключение. «Но ведь нацию нельзя к этому уговорить!» — возражал король. «Воля ее и. в. непременна и во всей точности исполнена будет», — отвечал Репнин. Король всячески его оборачивал и выспрашивал, подлинно ли это последнее слово с русской стороны, подлинно ли русские войска вступят в Польшу, если диссидентское дело не пройдет на сейме. Репнин уверял, что подлинно. Тогда король спросил его: «Можете ли вы мне поручиться, что, если все требуемое вами будет исполнено, императрица будет совершенно довольна и далее этого дела не поведет?» Репнин отвечал, что может поручиться. Чарторыйские говорили, что не видят почти способа заставить нацию исполнить желание России, но будут стараться об этом по возможности, не отвечая за успех, который выше их сил.

19 сентября Репнин вместе с министрами прусским, датским и английским отправился к примасу, у которого собралось все польское министерство. Представители четырех держав объявили о соглашении между своими дворами действовать в защиту диссидентов, вследствие чего они, посланники, формально требуют восстановления диссидентов во всех древних правах и вольностях и просят заранее донести об этом его величеству. Примас отвечал, что исполнит их желание, а король на днях соберет всех присутствующих сенаторов для объявления им об этом. «Фанатизм, — доносил Репнин, — усиливается в такой степени, что начинают меня избегать, как некогда избегали отлученных от церкви; за столом пьют за здоровье защитников католической религии, причем разгоряченные головы клянутся скорее погибнуть, чем допустить какое-нибудь улучшение в положении диссидентов; а со стороны диссидентов никого еще до сих пор здесь нет, чем я очень недоволен, — нерадение непростительное! Я ко многим писал и ответы имею, что будут, а между тем не едут». Скоро Репнин должен был донести в Петербург, что отношения определились: король и Чарторыйские прямо объявили, что не согласны на введение диссидентов не только в управление, но и в гражданские чины, готовы хлопотать только об одной терпимости. Репнин отвечал Чарторыйским, что если так, то он введет русские войска в деревни епископов краковского и виленского, чтоб из этого примера и другие увидели, что ожидает противников диссидентского дела. Чарторыйские сказали на это, что будут терпеть разорения и все бедствия, но русским требованиям по этому делу удовлетворить не могут.

Угрозу нужно было исполнить, и 24 сентября Репнин писал в Петербург: «Я решился к генерал-майору Солтыкову от сего ж числа повеление послать вступить с своим корпусом в деревни епископов краковского и виленского, питаясь на их коште, ибо ничего уже хуже по диссидентскому делу быть не может, как то, что есть, а может быть, сей поступок импрессию сделает и что-либо поправит. Никакой надежды нет без употребления силы в сем деле предуспеть: и так на нее одну остается уповать, ибо не только часть сейма сему делу противна будет, но и все головой, когда сверх всего духовенства и его инфлюенций присовокупляются к противникам король, князья Чарторыйские и их партизаны, что уже в себе все и заключает». На это донесение императрица отвечала рескриптом от 6 октября, что, если на сейме диссидентское дело не будет доведено до формальной с ним, послом, и с диссидентами негоциации, из которой бы резонабельных плодов ожидать было можно, и если опять потерю всякой надежды должно будет приписать одному коварству стариков Чарторыйских, в таком случае, определя с разборчивостью положение дел, употребить все старания к разрыву генеральной конфедерации и сейма, потому что Чарторыйские посредством конфедерации, при которой дела решаются большинством голосов, хотели провести преобразования. В самом начале должно прямо адресоваться к тем из соперников фамилии Чарторыйских, которые приобретенному ею в делах перевесу наиболее завидуют. Нельзя сомневаться , чтоб такой в мнениях наших оборот не произвел важной в духах перемены и чтобы многие из соперников князей Чарторыйских, кои теперь диссидентскому делу противны, не обратились на лучшие по оному мысли.

Но Репнин сильно сомневался и, прежде чем употребить насилие и окончательно разрывать с Чарторыйскими, попытался в последний раз уладить дело, уступив часть русских требований. Видя «струны, столь туго натянутые, что необходимо совсем порваться должны», он подал королю от себя совет, чтоб он для избежания важных последствий предложил императрице ввести диссидентов в одни гражданские чины с исключением прав быть земскими послами на сеймах. Король, по-видимому, принял совет и через несколько времени показал Репнину свое письмо к императрице; но в этом письме он предлагал одну религиозную терпимость с исключением диссидентов из всех гражданских чинов. «Этого я не советовал», — сказал изумленный посол. «А другого я не могу представить», — отвечал король. Репнин рассердился. «Ее и. в-ство, — сказал он, — всегда будет желать благосостояния Польской республики; но в тех, которые будут противиться диссидентскому делу, она видит злодеев этой самой республике, ее спокойствию и злодеев своей собственной особы; из этого ясно, как будет поступлено с этими людьми; и я начну с епископов краковского и виленского как первых противников дела и возмутителей здешнего покоя». «Вы меня этим только оскорбите и нанесете мне вред», — сказал король. «Очень жаль, если так, — отвечал Репнин, — но я должен наконец дать почувствовать на деле гнев ее и. в-ства тем людям, которые пренебрегают собственным благосостоянием». Этим разговор и кончился.