ГЛАВА III ЖЕНСКАЯ ЛИЧНОСТЬ В ПОЛОЖЕНИИ ЦАРИЦЫ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА III

ЖЕНСКАЯ ЛИЧНОСТЬ В ПОЛОЖЕНИИ ЦАРИЦЫ

Особенные условия этого положения. Причины, которыми вызваны такие условия. Государевы браки. История государевых невест. Призвание царицыной личности.

Мы видели, что русский допетровский век не признавал женскую личность самостоятельным членом общества. В обществе у ней не было своего самостоятельного места. Самостоятельное место она имела только в семье. Но и здесь смысл ее самостоятельности колебался между отцом семьи, ее мужем, и ее же детьми, так что пред лицом отца семьи, своего мужа, она была столько же зависимою, малолетнею в своих правах, как и все его дети. Затем, вне семьи, женская личность совсем уже теряла свои самостоятельные права и приравнивалась к общественным сиротам, т. е. к людям, которые никакими самостоятельными правами в обществе не пользовались. Руку помощи ей подавала уже церковь, принимавшая под свою защиту всех сирых и убогих. Церковь же, по необходимости, указывала женской личности лишь один путь нравственно-самостоятельной жизни — монастырь. Это был в действительности единственный путь не только для спасения, но и для самостоятельного, сколько-нибудь независимого положения в общественной жизни. Оттого иноческий идеал становится для женской личности исключительным и самым высшим идеалом существования, ибо в нем одном только она и находит удовлетворение своим нравственным самостоятельным стремлениям. Между семьею и монастырем нет ей в обществе места; помимо семьи и помимо монастыря нет ей в обществе дела, нет подвига, которые могли бы придавать ее жизни, хотя бы в такой же мере, самостоятельный, независимый смысл [82]. Как скоро она останавливалась между этими двумя сферами предназначенной ей деятельности стремясь найти для себя какую либо иную точку опоры в общественной жизни, — она тотчас приобретала смысл лица зазорного. Общество в таких случаях всегда приходило в великое смущение; всякое общественно-самостоятельное положение женской личности оно почитало невыразимым срамом не столько даже для личности женщины, сколько именно для самого себя. Однажды (в 1418 г.) случилось в Новгороде, — о котором составлено понятие, что там женщина пользовалась большею свободою, чем где либо в старой Руси; — народ поднялся на боярина Данила Ивановича Божина и казнил его ранами близь смерти, т. е. стал бить его чуть не досмерти. «Было же и это дивно, прибавляет тамошний летописец, — или на укорение богатым, обидящим убогия, или казнь диавола: — жена некая, отвергши женскую немощь, вземши мужскую крепость, выскочив посреди сонмища, даст ему (боярину) раны, укоряющи его, как неистова глаголющи: яко обидима есми им» [83]. Событие, в самом деле, до чрезвычайности дивное по старым русским понятиям, которое в действительности имело смысл дьявольской казни, потому что исполнителем этой казни являлась женская личность, принимавшая на себя подвиг совсем ей несвойственный, не потому однако ж несвойственный, что в нем унижалось достоинство женственных нравов, а потому собственно, что здесь женщина являлась мужчиною, становилась поносителем мужской личности. Когда боярина били мужчины, — это было обычное дело; ничего тут не было чрезвычайного, дивного; но как скоро на него же поднялась рука женщины, — это становилось уже чудом и объяснить такой случай возможно было только казнью дьявола, чрезвычайным укорением и поношением именно тех людей, которые слишком высоко себя ставили пред людьми простыми, бедными. Женщина была обижена боярином и, конечно, имела такое же право мстить ему свою обиду, как и все мужчины, и при том в такой же новгородской форме, потому что эта форма, побои, была, как бы сказать, самою натуральною формою народной расправы с виновником. Мы приводим этот мелкий случай, как черту общего склада понятий о женской личности, по которому всякий ее общественно-свободный шаг почитался делом в высшей степени зазорным. Какое поношение для мужчины могло равняться с побоями от женщины. Это была на самом деле казнь дьявола, выставленная летописцем, как событие поразительное.

Таков был общий смысл положения женской личности в нашем старом допетровском обществе. Приступая к разъяснению ее частного положения и притом положения высокопоставленного, именно положения женской личности с значением царицы, мы находим, что в силу особенных, исключительных условий жизни, это положение становилось для нее еще стеснительнее. Если в общем быту народа личность женщины является жертвою семейного начала, то женщина — царица является жертвою уже не одного семейного начала, но сверх того и жертвою государственных идей, которые, хотя и возносят ее лицо на высоту недосягаемую, но в тоже время ограничивают смысл ее доли исключительно значением родительницы, значением почвы, в которой не должен иссякнуть корень государского рода. Государственные идеи вследствие такого значения царицыной личности, ограждают ее такими заботами о сохранении почвы рода, что в них эта личность совсем уже исчезает для общества, как равно и для собственной своей самостоятельности. Чтобы указать причины, которые способствовали поставит в такое положение весь быт царицы, необходимо припомнить историю московского самодержавия, внутреннюю, домашнюю историю московского государя и его двора.

Мы уже говорили, что в древнерусском обществе понятие о самостоятельности лица, о человеческой свободе и независимости, было неразделимо с понятием о самовластии; что идеал достойной личности был в тоже время идеалом личности самовластной; что самостоятельность личности иначе не представлялось тогдашнему уму, как в форме поступков и подвигов самовластных. Естественно также, что в понятии о самовластия лежало неразделимо и понятие о единовластии, ибо самовластие, по существу своей идеи, не могло терпеть подле себя соперника, или совместника своей жизни; оно совсем исключало, совсем отвергало всякую сколько-нибудь равную себе силу. В этом именно смысле именуется самовластцем земли и Ярослав Великий, когда он остался под конец ее единовластителем; в том же смысле говорится и об Андрее Боголюбском, что он хотел быть самовластцем, т. е. полным, ни от кого и ни от чего независимым господином своего княжества.

Весьма естественно, что когда князья по идеалу Ярослава и Андрея сделались самостоятельными в своих княжеских вотчинах, они иначе и не могли понять свою самостоятельность, как только в форме самовластия, которое вдобавок еще сильнее укреплялось сознанием, что лидо князя есть лицо господина земли вообще, что князь не напрасно носит меч, а на казнь злым и в защиту добрым. Известно, что на этот путь княжеского самовластия наша история явно стала выходить еще со второй половины XII века. Известно также, что шаги ее в этом направлении были ускорены татарским разгромом. С этого времени совсем угасает идея родовой власти, т. е. идея о живом единстве, о живой связи княжеского рода, а стало быть о взаимной круговой зависимости князей друг от друга. Незаметно, они все более и более становятся чужими друг другу; с тем вместе гаснет и сознание о живом единстве Русской земли. Русская земля «разносится розно», дробится на части и каждая часть начинает жить особо, опрично, отделяя себя от общих интересов и заботливо преследуя одни только свои особные, опричные интересы. Главною руководящею силою жизни в княжеском быту становится господарство, т. е. отдельная вотчинная собственность. Она служит основою независимости, а стало быть и основою самовластия. Русская земля делится между множеством самовластцев. В этом заключается форма политического ее быта и существо ее исторической жизни и деятельности.

Существом этой жизни была конечно борьба, кровавая борьба земского разрозненного самовластья, борьба опричных княжеств, опричных господарств, за свою самостоятельность, т. е. на самом деле за самостоятельность своего самовластья, ибо иного понятия о самостоятельности, как мы сказали, в то время не было. Для самостоятельности с этим смыслом не было никаких границ, не лежало в ней ничего человечного, ничего нравственного, ничего даже политического, общего. Это было простое буйство одних лишь своекорыстных княжеских целей. Поэтому и для достижения таких целей употреблялись всяческие средства без малейшего разбора и без малейшей нравственной их оценки.

Русская земля была отдана на растерзание княжескому произволу, который, как зверь, ждал всюду добычи, подстерегал ее, хватал ее при первой возможности, надеясь лишь на одну силу, хитрость и всякое коварство, свойственное его хищной природе. «Рекоста бо брат брату: се мое, а то мое же; и начаша про малое, се великое молвити, а сами на себя крамолу ковати… Тогда сеялись и вырастали усобицы, погибала жизнь, в княжих крамолах веки человекам сокращались. Тогда по русской земле редко пахари покрикивали, но часто граяли враны, деляче себе трупы…» Само собою разумеется, что из такого положения дел ничего другого не могло выйти, как именно то, что в действительности и вышло. Кто-нибудь один, сильнейший и хитрейший, должен был одолеть всех. На таком пути поставлена была вся жизнь Земли. Другого выхода, другого разрешения задачи не виделось ни где и ни в чем. К тому же Земля слишком сильно чувствовала свое племенное и нравственное единство и вовсе не думала создавать из себя Федерацию княжеских, а в сущности помещичьих вотчин. Рознь жизни была не по ее уму. В этом уме жило святое слово Русь, которое всегда и взывало, к единству. Этот ум Земли должен был наконец подняться и воссоздать в новой форме то, что было начато давно уже, еще в первые века ее истории.

Собирателем разнесенной розно Земли или иначе сильнейшим и хитрейшим из самовластцев явился князь Московский. Являлись и другие: путь был открыт не для него одного. Но Московский осилил всех и осилил особенно по той причине, что личное вотчинное свое дело, тотчас же осветил светлым лучом общей земской политической цели. Он высоко поднял знамя единства всея Руси и крепко держал его до конца своего подвига. Принимая на свои руки это дорогое наследство первых веков русской истории, Московский князь конечно должен был ответить за все, должен был расплатиться за все кровавые долги, нажитые в течении столетий темными кровавыми делами княжеского рода. Он один должен был принять на себя все грехи своего рода. Он должен был явиться типом того жизненного начала, той жизненной идеи, которая до того времени управляла всеми действиями и деяниями князей, т. е. полным, законченным типом княжеской самостоятельности, а иначе полным, законченным типом княжеского самовластия. Другого плода не могла принести почва княжеского господства над землею. Рано ли, поздно ли, не тот, так другой, но один кто-нибудь неизменно явился бы именно таким плодом княжеских смут, котор и крамол, терзавших землю целые века. Напрасно думают, что в Москве не продолжалась та же самая история, которая в X, в XI, в XII веках крутилась по временам около Киева. Московская история относится к той киевской истории, как плод к корню. Историю киевскую, как и московскую вырабатывало одно и тоже славное и бесславное древо княжеского рода. В Москву стянулись только все соки этого древа. Какие они были, такими и еще в большей силе они явились и в своем плоде.

Московское собирание земли, выразившее в себе задачу всей прошлой истории, основную ее идею, было проведено, соответственно характеру времени, путем захвата, насилия, коварства, предательства; путем всех пороков, какие обыкновенно порождает борьба необузданного своеволия и самовластия. Борьба эта, как мы заметили, началась очень давно, гораздо раньше московского господарства. В эту эпоху, когда зачиналась каменная Москва, зачинался в ней Грозный Царь, она подвигалась к последним дням и потому велась с большим ожесточением. Она воспитала в особой нравственной сфере не одно поколение. Очень естественно, что с собранием земли она собрала в Москве, вместе с людьми, и все те нравственные стихии, которыми жили эти люди. А эти люди искони жили крамолою, ради окаянных вотчин: — се мое, а то мое же; искони ковали крамолу, были, хотя и мелкими, но такими же необузданными самовластцами, наиполнейшим типом, которых явился московский собиратель земли. В московском дворце, таким образом, собралось столько элементов нравственного растления, что этот дворец на долго сделался поприщем для самых темных и нередко бесчеловечных дел и событий. То, что ходило прежде по всей земле, собралось теперь в одно место. Мелкие и крупные самовластцы земли собрались в один, двор московского господаря. Междоусобие, ходившее по всей земле сосредоточилось теперь в одном городе и по необходимости приняло другой вид, взялось за другое оружие.

Собирание земли, к концу XV века, привлекло в Москву много князей и княжеских бояр — дружинников, которые из независимых, самовластных вотчинников сделались, волею или неволею, слугами московского вотчинника, его холопами. Все они однако ж понимали московского князя, как насильника, как одного из таких же вотчинников, который, как сильнейший, ради своего несытства, угнетением и притеснением, отнимал и вотчины, а с ними и свободу у других, слабейших, в том только и виновных, что не в силах они были с ниш бороться и некуда им было уйти от его могущёственной и жестокой руки. Все они московское государственное дело понимали личным делом московского князя, и почитали этого князя личным себе врагом, простым грабителем. Не мог, конечно, и московский князь, особенно в начале, сознавать, в полной мере и во всей чистоте, государственную, общеземскую высоту своего призвания; и он точно также понимал свою задачу не столько государственным смыслом, сколько смыслом вотчинника, смыслом личного владенья землею. Но по ходу истории в его вотчинническом деле воплощалось дело всей земли. Это самое, даже против его сознания, увлекало всю его деятельность на свой путь, на котором смысл вотчинника с жизненною постепенностью должен был претвориться в смысл государя, уже не вотчинника, а главного и первого слуги для всей земли. Но пока совершился такой выход истории, княжеская старина должна была по праву самой жизни прожить и отжить свой век, так сказать, в своем собственном теле. Как известно, в этом теле все члены были равны своею круговою связностью. По крайней мере в нем была еще жива крепкая память о таком равенстве. Московский князь стал проводить новину, начал всеми силами выбиваться из этого равенства, а потому его борьба с своими сверстниками по происхождению и по старому дружинному праву по необходимости являлась только личною, в полном смысле такою же междоусобною борьбою, какая прежде терзала всю землю, а теперь должна была терзать государев двор. Московский князь выбивался из равенства отношений, а остальные князья и дружинники, собранные в его дворе, добивались этого равенства, т. е. добивались сохранить уже одряхлевшую старину в полной силе. Само собою разумеется, что борцы не разбирали средств, не останавливались ни пред какими средствами, чтобы сломить противника. Они жили в такой век, когда об этом много и не думали. Все они воспитаны были в тех понятиях, а главное в самых тех делах, которые свидетельствовали, что существует одно право для людских отношений, это — самовластное право сильного, и что это право принадлежит всякому, кто сумеет им воспользоваться. И они употребляли всяческие средства, чтобы действительно им пользоваться. В Москве таким образом вгнездилось столько олигархических начал, столько олигархических стремлений, что борьба с ними должна была продолжиться на целое столетие. Она же должна была вырастить свой страшный плод, этого неслыханного по кроворазлитию бойца в лице Ивана Грозного, который сам же в немногих словах, но вполне верно и точно определил истинный смысл своей личности и своей истории. Он писал Курбскому: «Похищеньем, или ратью, или кровью сел я на государство? Я народился на царстве Божьим изволеньем; я взрос на государстве… за себя я стал! Вы почали против меня больше стояти, да изменяти; и я потому жесточайше почал против вас стояти; я хотел вас покорить в свою волю…» [84]. Курбские и братия, конечно, не могли понять этих речей. Они готовили для русской жизни польскую форму государственной власти [85]. А русский земский смысл никак не мог понять польской. Формы, т. е. боярского владычества над землею и стало быть владычества боярской челяди (шляхты). «Здесь не Польша, есть и больше», говаривал русский земский смысл, давая тем знать, что у него есть точка опоры, есть третье лицо, способное, рано ли, поздно ли, защитить его, стать на его сторону, т. е. в сущности стать на сторону законного суда и справедливости. Вот из за чего и шла долгая, большею частью подземная борьба в московском дворце, которая была московским только продолжением старой истории киевской, суздальской, рязанской, тверской и т. д.

Бой на открытом поле был проигран. Бороться силою сильного, равною силою, было уже невозможно, не мыслимо. В Москве, по необходимости представилось другое поле, на котором возможно было искать победы силою слабого. На этом поле нередко совершались удивительные дела. Сила слабого нередко становилась не в пример страшнее открытой силы. Какая ж была эта сила? Это была сила вообще угнетенных, порабощенных людей, потерявших возможность вести открытую борьбу; сила тайных заговоров и козней, сила предательства, доноса, клеветы, сила всякого коварства, всякого потаенного лиха, и особенно сила лихого зелья, т. е. порчи и отравы, которая, по суеверным представлениям века, являлась обыкновенно в образе волшебства и чародейства. Эта последняя сила сделалась страшилищем, пред которым трепетало все общество Москвы до последнего человека, сколько-нибудь значимого для подъискателей чужой погибели. От этой силы было мудрено укрыться даже в собственных хоромах, даже в самых сокровенных клетях этих хором. Она была ежеминутно направляема против всякого, забиравшего в свои руки какую либо власть, а тем больше власть государскую, дворовую. И само собою разумеется, с особенною энергиею, в начале, она была направляема против главного и непосредственного представителя самовластной идеи, против главного выразителя самовластных начал жизни и главного виновника самовластных дел, уничтожавшего всякую возможность прямого, открытого боя, всякое малейшее с ним совместничество. Тайная, скрытая, подземная вражда и ненависть к победившему самовластью, которое, к тому же, не переставало оскорблять, унижать и всячески изводить противную себе среду, — эта-то вражда и поднимала всевозможные ковы на государя. Она зорко следила за каждым шагом самовластителя, за каждым мелочным происшествием его домашней жизни, за каждым событием в его семействе. Собирался ли государь жениться, она портила его невесту и отнимала у него любимую женщину; она портила его супругу, его детей. Разводился ли государь с женою по случаю неплодия и женился на другой, она распространяла слух, что оставленная неплодная царица разрешалась от бремени наследником. Умирал ли у государя сын, она распространяла слух, что он жив и удален от царства лишь кознями близких к государю людей. В еству и питье, в платье и во всякую обиходную вещь она клала или всегда была готова положить лихое зелье и коренье, и на смерть, и на потворство, или прилюбленье, что равно было опасно. Конечно, по большой части, такие обстоятельства являлись одними только сплетнями, которыми обыкновенно боролись между собою мелкие самовластцы из боярства, низвергая ими друг друга с высоты государских милостей; но бывали и настоящие дела. Нельзя было верить ни кому. Необходимо было беречься от людей всякими мерами. Известно, что при в. к. Иване Васильевиче, во время его домашней смуты с сыном Василием о наследии престола, даже его супруга, гречанка Софья, прибегала к ворожбе; и к ней приходили «бабы с зелием», отчего и с нею, с своею женою, государь должен был жить в бережении [86].

Что действительно жизнь и здоровье московского государя часто находились в опасности от козней потаенных врагов, на это указывает весь склад дворовых его порядков, получивших свое начало большею частью именно в то время, как сделался он самодержцем всея Руси. Эти-то дворовые порядки лучше всего и объясняют нам, что московский государь, не смотря на свою великую власть и грозное свое могущество, грозное могущество даже одного своего слова, не смотря на эту непомерную силу сильного, чувствовал, что он не имеет силы, чувствовал, что он находится в постоянной, самой крепкой; тесной и тяжелой осаде от силы слабого. Окончив с полным торжеством войны большими походами, войны открытые, явные для всей земли, он принужден теперь внутри своего двора вести иные войны, без всяких шумных и громких походов, войны тихие, медленные, никому неслышные и незримые, но еще более ожесточенные.

Чтобы понять всю силу этого нравственного растления, которое охватило все собравшиеся в Москве общество самовластцев и олигархов, необходимо войти в нравственный склад тогдашних убеждений; надо понять закон, который вообще в древнее время руководил всякою борьбою врагов. По тогдашним понятиям, защищать себя от врага, значило самому первому нападать на него; так, как и побеждать врага, значило совсем истреблять его. К тому же жизнь человеческая ценилась в то время очень дешево, несравненно дешевле всяких, даже эгоистических целей и стремлений: несравненно дешевле всякой, даже эгоистической необходимости. Как скоро цели и необходимости возвышались сколько-нибудь до общих интересов, то понятие о враге низводилось до понятия о простой ненадобной и вредной вещи, которую истреблять почиталось делом естественным и обычным. Мы знаем, что такие понятия существовали в нашем обществе и особенно в среде государственных и олигархических стремлений, очень долго. Когда, при царе Алексее Михайловиче, сын Ордына-Нащокина бежал тайно за границу, то самый гуманный из древних наших царей, посылал к несчастному отцу подъячого с таким наказом: «Афонасью говорить, чтоб он об отъезде сына своего не печалился и в той печали его утешать всячески и великого государя милостью обнадеживать… о сыне своем промышлял бы всячески, чтоб его, поймав, привести к нему; за это сулить и давать 5, 6 и 10 тысяч рублей: а если его таким образом промышлять нельзя, и если Афонасью надобно, то сына его извести бы там, потому что он от великого государя к отцу отпущен был со многими указами о делах и с ведомостями. О небытии его на свете говорить не прежде, как выслушавши отцовские речи, и говорить, примерившись к ним. Сказать Афонасью; вспомни, что больше этой беды вперед уже не будет; больше этоий беды на свете небывает» [87]. Весьма понятно, что в эпоху утверждения самовластных идей, в эпоху беспощадной кровавой борьбы этих идей, подобные убеждения принимались живее и воплощались в дело без всяких оговорок и гуманных соображений. И так как открытой борьбы вести было уже нельзя, то враги и с той и с другой стороны очень часто вели ее скрытными подземными путями.

Самая страшная и наиболее опасная сила невидимых врагов, от которой государю действительно пришлось сесть в осаду, затвориться в своих хоромах, как в крепости, была, как мы упомянули, порча лихим зельем, отрава, а с нею нераздельно всякое волшебство и чародейство.

В тот суеверный век в самом деле трудно было отличить отраву от невинного ведовства и колдовства, зелье-коренье вредное, от безвредного, ибо и то и другое являлось под одним покровом таинственных суеверных действий, в обстановке разных волшебных наговоров и заговоров, направленных на человека с различными целями, даже с целью привлечь к себе его любовь и милость; трудно было разобрать, где являлось пустое только суеверие и где оно несло в действительности страшные средства отравы. Между тем явные всем дела, явная гибель некоторых лиц, именно от лихого зелья и порчи, указывали на одну только эту страшную силу чародейства. Вот почему пустая волшба и настоящая отрава становились одинаково опасными, возбуждали одинаковый страх везде, где обнаруживались и малейшие признаки лишь одного пустого суеверия.

Чтобы оградить и защитить себя от этого лиха, государю было необходимо жить каждый час с великими предосторожностями, необходимо было из своего дворца устроить в действительности самую недоступную и неприступную крепость. С этою целью и появились те дворцовые порядки, обычаи и обряды, которые способствовали такому отдалению государевой особы от его подданных. В руках суеверов-друзей и суеверов-врагов питье, еда, платье, всякая последняя мелочь домашнего обихода становились орудием их потаенных козней. Необходимо, было уберечь себя от этих козней и не только отдать весь домашний обиход в руки самых испытанных, верных и преданных людей, но необходимо также было ежечасно испытывать эту верность и преданность. Необходимо было, чтобы напр. питье, как и ества, прежде чем дойдут в руки государя, постоянно испытывались всеми подающими в глазах принимающего. Ключник должен был испытывать, ставя еству на стол пред дворецким; дворецкий должен был испытывать, отдавая ее стольнику, несть перед государя; кравчий, принимая блюдо от стольника, должен был покушать в глазах государя прежде, чем ставить к нему на стол. «А чашник, как поднесет пить государю, сам отольет в ковш и выпьет, потом поднесет к государю». Тоже самое происходило и со всеми лекарствами, в случае государевой болезни. Опальный боярин Матвеев писал к царю Федору Алексеевичу, выставляя свои дворцовые заслуги: «какого лекарства после ваших государских приемов оставалось и те лекарства при вас великом государе, выпивал я, холоп твой… приняв у тебя, великого государя, рюмку, и что в ней останется, на ладонь вылью и выпью… Ваш государский чин обдержит, когда вы составы докторские изволите принимать, и при вас, вел. государях, только чин исправляют, накушивают малейшую долю; а что я, холоп твой, выпивал, и то угождая тебе, в. государю, и чаял, паче, что усугублю милость твою государскую к себе» [88].

Такая же самая мелочная и усердная предосторожность являлась всюду, во всяком мелком и пустом деле, примеры чему мы увидим ниже и отчасти уже видели в 1 томе этого сочинения, стр. 206–207, при описании постельной комнаты.

Словом сказать береженье государского здоровья, как и здоровья всех членов его семьи, от напастей волшбы и порчи, было ведено во всем дворце до того осмотрительно и наблюдалось с таким необычайным вниманием ко всякой сомнительной, а след. и подозрительной мелочи, что в этом отношении государевы хоромы становились совершенно неприступными. Это была крепость, защищенная самым надежным и самым тяжелым нравственным оружием — подозрительностью, которая, как мы сказали, мало доверяла даже самым верным и испытанным людям. Само собою разумеется, что для укрепления этой крепости от напастей всякого нравственного зла прежде всего требовалось укрепить всех защищавших ее людей нравственною ответственностью. Сколько бы ни были они верны, надобно было эту верность запечатлеть святою присягою, крестным целованьем. Является надобность в крестоцеловальных записях, который сначала принимались на каждый частный, отдельный случай, а впоследствии вошли в одну общую государственную запись клятвы вообще на службу государю.

Если в первое время борьбы самовластных стремлений потребовались клятвенные крестоцеловальные записи в том, чтобы не отъехать, не убежать от государя, не изменить ему, то еще необходимее было требовать таких же клятвенных записей от лиц, служивших во дворе государя, служивших прямо и непосредственно его лицу. Вот почему, мы думаем, что такие записи должны были появиться в то самое время, как только московский государь стал постепенно усаживаться в своем дворце, как в крепости, от злых потаенных козней. К тому же и требования подобных записей не могли ограничиться общими словами, как было в общих записях, где в общих выражениях «лиха никакого ни как не хотети, не мыслити, не думати, ни делати никакими делы, ни которою хитростью» — скрылись все частные подробности, все роды и виды лихих дел. Здесь, напротив, эти роды и виды лихих дел необходимо было поименовать ясно и отчетливо, пряно указать на них, прямо обозначить то, в чем именно обнаруживалось лихое дело. Мы должны также иметь в виду, что в запись клятвы вносились указания на совершившиеся уже факты лихих дел, которые и приводились в ней, как примеры того, что в действительности бывало. В. К. Василий, отец Грозного, даже в общую запись внес клятву: «озелье о лихом, кто станет говорити, чтобы дати государю или его в. княгине, или их детем, какое зелье лихое…»[89]. Таким образом, мы имеем полное основание заключать, что в частных, так сказать, видовых клятвенных записях, какими были все записи дворовых людей, содержалось еще больше подробностей.

К сожалению любопытный текст этих записей не дошел до нас. Впервые мы встречаем подробные обозначения лихих дел только в известной подкрестной записи Годунова. В ней лихие дела обозначены следующим образом: «так-же мне над государем своим, д. и в. к. Борисом Федоровичем в. р., и над царицею и в. к. Марьею, и над их детми, над царевичем Федором и над царевною Оксиньею, в естве и в питъе, ни в платье, ни в ином ни в чем лиха никакого не учинити и не испортити, и зелья лихого и коренья не давати, и не велети мне никому зелья лихого и коренья давати; а кто мне учнет… давати, или мне учнет кто говорити, чтоб мне над государем… и над царицею, и над их детьми, какое лихо кто похочет учиняти или кто похочет портити, и мне того человека никако не слушати и зелья лихого и коренья у того человека не имати; да и людей своих с ведовством, да и со всяким лихим зельем и с кореньем не посылати, и ведунов и ведунец не добывати… на государьское— на всякое лихо; также государя… и его царицу— и их детей, на следу всяким ведовским мечтанием не испортити, ни ведовством по ветру никакого лиха не насылати и следу не выимати, ни которыми делы, ни которою хитростью; а как государь… и его царица… и их дети, куды доедут или куды пойдут, и мне следу волшеством не умышляти и всяким злым умышленьем и волшеством не умышляти и не делати ни которыми делы… а кто такое ведовское дело похочет мыслити или делати, и яз то сведаю, и мне про того человека сказати государю… а у кого уведаю или со стороны услышу… кто про такое злое дело учнет думати и умышляти… или кто похочет государя… царицу… и их детей, кореньем и лихим зельем и волшеством испортити, и мне того поймати и привести к государю…. а не возмогу того поймати, и мне про того сказати государю… или его бояром, или ближним людем, которому то слово донести до государя…»

Г. Соловьев перечисление в этой записи особенных видов зла, приписывает мелкодушию и подозрительности Годунова, присовокупляя, что: «еслиб Годунов по своему нравственному характеру был в уровень тому положению, которого добивался, то оп не обнаружил бы такой мелочной подозрительности, какую видим в присяжной записи и в этом стремлении связать своих недоброжелателей нравственными принудительными мерами…» И далее: «Годунов… явился на престоле боярином и боярином времен Грозного, неуверенным в самом себе, подозрительным, пугливым, неспособным к действиям прямым, открытым, привыкшим к мелкой игре в крамолы и доносы, не умевшим владеть собою…» [90]. Таким образом Годуновская запись в своих подробностях доставляет историку одну из тех красок, которыми он изображает этот характер, обвиняя его в мелочной подозрительности. Нам кажется, что обвинение Годунова со стороны его записи в мелкодушии, в мелочной подозрительности, не имеет надлежащего основания. В этом с такою же справедливостью мы должны обвинить поголовно всех царствовавших самодержцев до Петра, который первый стал выше всякого мелкодушия и всякой мелочной подозрительности, господствовавшей в московском дворце, приводившей в ужас все сердца и все умы в течении двух столетий, в течении именно того времени, в которое самовластная идея жила еще, так сказать, в личном образе государя, не переходя еще во всенародный образ государства, как выразил эту идею Петр. Как скоро личное перешло в общее, то сделались совершенно ненужными, излишними и все действительно мелочные заботы о сохранении лица. Но до этого времени самовластная идея, в самовластной же олигархической среде, иначе и не могла существовать, как охраняя себя самою зоркою и мелочною подозрительностью. Ее друзья были еще очень слабы и потому очень изменчивы, а враги были очень сильны, сильны были всеобщим нравственным растлением, криводушием, коварством, изменою, предательством и т. д. Годунов в этом отношении поступал так, как поступали его предшественники и его преемники. Он ничего не сделал особенного, в чем можно было бы обвинить одну только его личность. Вся особенность его записи заключается в поименовании только нескольких видов того лиха, от которого так берегли себя самодержцы. Но эта особенность объясняется тем, что в текст общей, так сказать, государственной записи он внес, по всему вероятию, тексты записей частных, по которым клялись дворовые люди, служившие у государева лица. Здесь вся его вина и все его мелкодушие и особая подозрительность. Мы вообще полагаем, что текст годуновской записи не есть его сочинение, а есть свод записей прежде существовавших, составленных по крайней мере еще при Грозном, хотя их начало можно отнести и к более раннему времени. Необходимо однако ж припомнить, что сам Годунов находился в особенном, исключительном положении, которое без всякого сомнения привело его к этой особенности и в составлении общей подкрестной записи. Он имел неисчислимо больше врагов, чем каждый из его предшественников и преемников. Он имел сильных соперников в боярстве, в родственниках царя Федора, след. врагов личных. Было необходимо обуздать вражду «нравственными принудительными мерами» т. е. крестным целованьем. Из записи Годунова мы видим, что зло порчи и отравы было сильно в то время, а потому были необходимы и сильные нравственные меры против этого всенародного зла; единственною же нравственною мерою в этом случае была только присяга. Если б запись Годунова служила в самом деле выражением одной только личной мелочной подозрительности и личного мелкодушия, — она не сохранила бы и следа в домашних порядках царского двора. Мы, Однако ж, видим, что высказанные в ней требования и даже самые виды лихих дел сохраняют свой жизненный смысл и у преемников Годунова, из которых даже и самого царя Алексея Мих. можно обвинить в тех же годуновских винах, т. е. в мелочной подозрительности и стало быть в мелкодушии.

Но прежде, чем объяснять душевные побуждения тех или других исторических личностей, мы должны раскрыть нравственную сферу, в которой они жили и действовали и которая, как сила необходимости, ставила каждую личность в полную зависимость от своих положений и определений. Мы упоминали, что волшебство, чародеяние не было, да и не могло быть отделено в своем значении от действительного лиходейства. Предки наши, люди вообще умные и практические, очень хороши понимали, что значительная доля ведовских действий безвредна. Они это знали по опыту; но они знали также по опыту, что волшбою портили людей, делали положительный вред их здоровью; в это они глубоко и искренно веровали не по одному только суеверию, а по опыту целых веков. Различить вредное лихое, от безвредного, вздорного, они не имели ни какой возможности и по необходимости принуждены были с самою мелочною подозрительностью, преследовать всякий малейший признак лихого действия. Вообще ведовство, волшба в то время вовсе не были мечтою, как обыкновенно мы теперь их понимаем. В их образе, во всех наиболее важных случаях, являлась всегда действительная гибель, т. е. порча или самая отрава. Это были языки, заражавшие весь народный организм, и действовавшие с особою силою там, где больше скоплялось нравственного зла. Суеверная, мифическая сторона волхвования и чародейства была только оболочкою, под которою скрывалось большею частью настоящее лихо. От этого волхвование и возбуждало такой панический страх везде, где только оно вскрывалось. И мелкая, и великая душа, равно приходили в ужас, равно трепетали от его потаенных действий и становились до крайности подозрительными, ибо дело касалось здоровья, самой жизни, и вовсе не представлялось мечтою, когда люди зазнамо изводились, умирали от зелья и коренья.

Вот почему лихое зелье и коренье и всякие лихия дела волшбы получают место даже в клятвенных целовальных записях на верность государю, а волхвы и бабы-ворожеи почитаются общественным злом, наравне с скоморохами, татями и разбойниками.

Текст Годуновской подкрестной целовальной записи в сокращении, относительно видов порчи, переходит в записи Лжедимитрия и Шуйского; в сокращении и по той еще причине, что для этих царей не подробности требовались, а скорое составление записи, да и враги у них были совсем иные, явные и открытые. В том же сокращении этот текст существует в записях царей Михаила, Алексея и Федора. При Алексее в общей записи говорится только, чтоб их государское здоровье во всем оберегати и никакого лиха им не мыслити. Но за то в частных записях сохранен этот сокращенный текст с некоторыши прибавками. Если в этом сокращенном тексте мы не находим указанных Годуновым нескольких видов порчи, то это нисколько не изменяет сущности дела, т. е. не изменяет значения мелочной подозрительности, в которой был вообще грешен весь московский двор, а не один какой либо человек в особенности, ибо в целовальных записях для дворовых людей, даже при царях Михаиле и Алексее, находятся подробности, которых не касалась и запись Годунова, разумеется, потому только, что имела более общий государственный характер. Мы не говорим уже о том, что сила годуновской записи во всей своей жизненности являлась при каждом малейшем случае ведовства и колдовства, которое открывалось во дворце. На это указывают подлинные сыскные дела о ворожеях и колдуньях, и о всяких подозрительных действиях дворовых людей в течении всего XVII ст., когда государева особа была уже совершенно безопасна от толпы личных завистников и соперников, от которых принужден был уберегать себя Годунов. С большею основательностью и справедливостью мы могли бы упрекнуть в излишней мелочной подозрительности именно государей, царствовавших по праву всенародного, чисто земского и самого искреннего избрания.

Известна крестоцеловальная запись времени царя Алексея Михаиловича (1653 г.), в которой, в общем изложении присяги сказано только: «государское здоровье во всем оберегати, и никакого лиха не мыслити»; но зато в особых приписях, по которым отдельно присягал каждый чин, указаны и особые подробности, какими обозначалась должность этого чина.

Кравчий присягал: «ничем государя в естве и в питье не испортити, и зелья и коренья лихова ни в чем государю не дати, и с стороны никому дати не велети, и лиха никакого над государем никоторыми делы и никоторою хитростью не делать; а будет я услышу от кого ни сведаю какое дурно или какое злое умышленье или порчу на государя и мне про то сказати государю…» Казначей: «над государем, царицею и их детьми никакова лиха не учинити, и зелья и коренья лихова в платье и в иных ни в каких в их государских чинех не положити…» Постельничий: «в их государском платье, и в постелях, и в изголовьях, и в подушках, и в одеялах, и в иных во всяких государских чинех никакова дурна не учинити, и зелья и коренья лихова ни в чем не положити…» Ясельничий и конюшенный дьяк: «зелья и коренья лихова в их государские седла, в узды, в войлоки, в рукавки, в плети, в морхи, в наузы, в кутазы, в возки, в сани, в полсть в санную, в ковер, в попонку и во всякой их государской в конюшенной и в конской наряд, и в гриву, и в хвост у аргамака, и у коня, и у мерина, и у иноходца, — самому не положити и никому конюшенного чину и с стороны никомуж положити не велети, и никоторого зла и волшебства над государем… не учинити… и всякого конского наряду от всяких чинов людей конюшенного приказу и от сторонних людей во всем беречи накрепко и к конюшенной казне и к нарядом сторонних людей не припущати…» Стряпчие: «в платье и в полотенце и во всякой стряпне коренья лихова не положити…» Жильцы: «ни в чем государя не испортити и зелья и коренья лихова в его хоромах и в палатах и инде ни где не положити.» Дьяки казенные (казенного двора): «в государское платье, в бархатах, камках, в золоте, серебре, в шелку и во всякой рухляди — зелья и коренья лихова не положити… и государя, царицу и их детей ни чем не испортити…» Шатерничие: «под государские места (троны и кресла) и в зголовья, и в полавочники, и в шатрах, и во всяких государских чинех зелья и коренья лихова ни в чем не положити…» [91].

Дворовые люди царицына чина, истопничий, дети боярские и пр., при царях Михаиле и Алексее, давали следующую присягу: [92] «лиха ни которого не хотети и не мыслити, и в естве, в питье, в овощах, в пряных зельях и в платье, в полотенцах, в постелях, в сорочках, в портах, лиха никакова не наговаривати и не испортити отнюдь ни в чем, никоторыми делы…»

Верховыя боярыни: «лиха не учинити и не испортити, зелья лихова и коренья в естве и в питье не подати и ни в какие обиходы не класти и лихих волшебных слов не наговаривати… над платьем и над сорочками, над портами, над полотенцами, над постелями и надо всяким государским обиходом лиха никоторого не чинити».

В таких же почти выражениях давали присягу кормилицы царских детей, а вероятно и все другие придворные женщины, при чем всегда вставлялись и особые речи, сответствующие той или другой должности.

Эти записи и приписи отличаются от Годуновской только некоторым обобщением лихпх волшебных дел и тем самым могут указывать, что Годуновская запись составлена так сказать, по горячим, еще живым следам разновидных приемов волшебства и порчи, а потому она и поименовывает самые эти виды лихих дел. Как бы ни было, но все эти клятвы служат для нас только слабым отражением того несказанного зла, которое гнездилось в московском дворце. Их короткие слова не в состоянии ввести нас в этот мир ежеминутного страха и трепета, в этот мир до крайности чутких и до крайности мелких подозрений, которые лежали тяжелым гнетом над всем населением дворца, вынуждали его обитателей зорко подсматривать друг за другом; развивали ябедничество, наушничество, донос; растлевали общество всеми пороками мелкого коварства и предательства. Пустое дело, пустое слово тотчас являлось государственным преступлением возбуждало страшные розыски, немилосердые пытки и всегда оканчивалось, если не полною гибелью, то полным разорением виновных, ссылкою и подобными житейскими несчастиями. Государева особа охранялась не народною любовью, а ужасом доноса, розыска, пытки, ужасом знаменитого слова и дела, которого настоящий смысл народился именно в дворцовых покоях и оттуда уже распространился на всю землю. Все это были неизбежные последствия той ожесточенной борьбы самовластных и олигархических стремлений, которая вращалась в московском дворце со времени соединения всей земли в одно самодержавие.

* * *

Данный текст является ознакомительным фрагментом.