Интермедия: человек-действие
Заняться историей Карла Анжуйского меня подтолкнул конкретный предмет: увиденная в одном сицилийском городке на стене здания муниципалитета мемориальная доска с надписью Giustizia e Libert? («Справедливость и Свобода») и датой — 1282. Выяснилось, что доска эта появилась в 1982 году по случаю 700-летия восстания сицилийцев против власти Анжуйского дома. «Сицилийская вечерня» стала, как принято говорить в таких случаях, важной исторической вехой не только для жителей острова, но и для всей Италии (хотя сицилийцы любят подчеркивать, что их остров — не совсем Италия, а то и совсем не Италия). Учитывая, что речь идет о событии, случившемся семь с лишним веков назад, одной лишь популяризаторской ролью известной оперы Верди — написанной, по иронии судьбы, на французское либретто и имевшей премьеру в Париже, — это не объяснишь. Да и зависимость тут была скорее обратная: Верди написал оперу о восстании, которое уже служило в сознании его современников символом успешной национально-освободительной борьбы, при всей условности этого понятия применительно к XIII веку.
Свою версию ответов на вопросы, касающиеся собственно «Сицилийской вечерни» 1282 года, приберегу для заключительной главы. Здесь же отмечу, что изначально для меня Карл Анжуйский был, безусловно, отрицательным персонажем, но именно из разряда «обаятельных злодеев» — невероятная воля, энергия и сила чувствуется во всех поступках этого человека, даже самых жестоких. Эпоха романтизма, включившая «Сицилийскую вечерню» в собственный контекст в качестве провозвестницы Risorgimento, борьбы за объединение Италии, умела создавать твердые, почти несокрушимые репутации. Ведь об очень многих деятелях прошлого массовое сознание до сих пор судит, руководствуясь представлениями, берущими начало в XIX веке — столетии больших исторических нарративов. Карл Анжуйский — не исключение.
Если следовать романтизированной интерпретации, этот тиран-чужеземец силой отбил сицилийскую корону у Манфреда, короля пусть и не безупречно легитимного, но однозначно «своего», местного, родившегося на юге Италии и выросшего на Сицилии. Затем узурпатор Карл победил и уничтожил другого претендента — Конрадина, наследника безусловно законного, если исходить из наследственного права. (Правда, как мы уже отмечали, согласно праву феодальному действия Карла как вассала папы были оправданны, но в такие тонкости романтическая историография и литература обычно не вдается.) Помимо того что многие хронисты, чьи свидетельства дошли до наших дней, принадлежали к лагерю политических противников Карла, и это наложило отпечаток на последующее восприятие этой фигуры, есть и другой важный момент. «Узурпатору» крайне не повезло с побежденными врагами. Кто, к примеру, противостоял старшему современнику Карла — императору Фридриху II? Череда пап, упорных и хитрых, более или менее вспыльчивых, более или менее склонных к компромиссу. Но вряд ли великих или хотя бы величественных — за исключением Иннокентия III, который, однако, умер, когда карьера Фридриха только разворачивалась. Кто еще? Правящие олигархии итальянских городов и пестрая феодальная братия Германии. Среди них не было никого, хотя бы отдаленно сопоставимого с фигурой властного, могущественного и слегка загадочного императора.
Напротив, поверженные Карлом Манфред и Конрадин отлично подходят на роль героев романтических трагедий или поэм, которые впоследствии и были о них написаны. Один — король-рыцарь, рыжеватыми кудрями напоминавший своего знаменитого отца, предпочел смерть в бою позору поражения. Другой — красивый, получивший хорошее образование и воспитание юноша, бесстрашно выступил в поход, чтобы добыть в бою корону отца и деда, был разбит и казнен на неапольской площади, безжалостно и противозаконно — по убеждению многих современников и потомков, на сей раз более близкому к истине, чем представления о Карле-узурпаторе. На фоне таких побежденных победитель выглядит фигурой не то что малосимпатичной, а чуть ли не инфернальной.
Я, однако, совершенно не собираюсь полностью опровергать эту версию. Множество работ, на которые мне пришлось опираться при написании этой книги, дают сложную, сбалансированную и реалистичную картину жизни и деятельности Карла I. Это, однако, сугубо историографический подход. Подход же биографический не исключает попыток создания психологического портрета личности (оговорюсь: хорошо, когда такие попытки не заходят слишком далеко, превращаясь в чистые фантазии). И если смотреть на Карла Анжуйского под этим углом зрения, то следует признать: он относится к числу тех исторических фигур, полюбить которые трудно даже при весьма близком «знакомстве». Но это не значит, что такому человеку следует отказать также в понимании и уважении. В конце концов, история — не сказка и не морализаторская повесть для подростков, а романтические интерпретации прошлого с их однозначной расстановкой плюсов и минусов — далеко не единственные из возможных.
Куда интереснее, чем искать для Карла Анжуйского место на морализаторской шкале «хороший — плохой», попытаться ответить на вопрос: что он все-таки представлял собой как личность? В предыдущих главах этот вопрос так или иначе затрагивался, мы неизбежно будем возвращаться к нему и дальше. Но сейчас попробуем создать набросок общего портрета, к которому позднее добавятся лишь некоторые существенные штрихи.
Пожалуй, ядро, основу его характера составляло чрезвычайное упорство. Кроме ленного — Анжуйский, Карлу I, в отличие от некоторых других королей-современников, вроде Людовика IX Святого или Альфонсо X Мудрого, ни при жизни, ни после смерти не досталось прозвища, которое прочно бы закрепилось за ним в истории[123]. Если же попробовать выдумать подходящее, я бы остановился на таком: Непреклонный. Не имея почти никаких достоверных свидетельств о ранних годах жизни Карла, трудно судить, откуда взялась эта его черта. Можно предположить, что по крайней мере отчасти она была перенята от матери, Бланки Кастильской. Эта кастильская принцесса вряд ли преуспела бы в качестве правительницы Французского королевства, унаследованного ею от рано умершего мужа не в лучшем состоянии, не будь ей присущи те твердость и целеустремленность, которыми впоследствии отличался и ее младший сын. Позднее папа Николай III, имевший непростые отношения с Карлом, тоже говорил об испанском наследстве сицилийского короля, приписывая этому наследству, однако, другую черту Карла — «ясный ум»{259}. Возможно, тому способствовала тогдашняя репутация кастильского королевского рода, чьи наиболее значительные представители в XIII веке, Фердинанд III (племянник Бланки и двоюродный брат Карла) и его сын Альфонс X, пользовались славой ученых мужей и мудрых законодателей.
Своими успехами Карл был обязан счастливому для политика и военачальника сочетанию трех качеств. К уже упомянутому упорству в достижении поставленной цели следует добавить его немалую самоуверенность. Она опиралась прежде всего на веру Карла в Бога и в миссию, возложенную Всевышним на него самого и весь род Капетингов. Доказательства тому уже приводились — это и показания Карла I церковной комиссии, собиравшей материалы для канонизации его старшего брата, и высказывание, приписываемое королю после начала «Сицилийской вечерни», о том, что если Господь вздумал низвергнуть его, Карла, «то пусть его падение будет медленным». Как мы увидим, действия Карла Анжуйского в последние три года жизни, когда его главной задачей стало вначале подавление мятежа на Сицилии, а затем — ее отвоевание у Арагона, говорят скорее о том, что этот человек, не чуждый ни формальному благочестию, ни, вполне возможно, глубокому религиозному чувству[124], не допускал и мысли о том, что в конце концов он может быть действительно низвергнут судьбой, или, говоря христианским языком, неисповедимой волей Господней. В конце концов, у Карла за плечами был опыт злополучного крестового похода 1270 года, когда на крестоносцев, в том числе непосредственно на династию Капетингов, обрушилось множество несчастий, и лишь он, сицилийский король, не только сохранил жизнь и здоровье, но и добился определенного успеха, заключив с тунисским эмиром мир на выгодных условиях. Он, младший принц, отделенный от французской короны чередой старших братьев и их потомством, добыл себе другую, лишь немногим менее блестящую корону, а после смерти Людовика IX и Альфонса де Пуатье стал старейшиной французского королевского рода, влиятельным советником и покровителем молодого Филиппа III. Как тут не посчитать себя избранным?
Третьим источником политических и военных удач Карла (о причинах неудач у нас еще будет возможность поговорить в заключительной главе) следует считать его необычайный педантизм. Являясь прежде всего монархом-воином, Карл Анжуйский был и выдающимся государем-бюрократом. Архив королевской канцелярии Regno второй половины XIII — начала XIV века, обрабатываемый и публикуемый итальянскими историками на протяжении десятилетий{260}, дает множество примеров того, как первый король Анжуйской династии до мельчайших подробностей вникал в вопросы налогообложения, гражданского и военного строительства, снабжения армии и флота и т.п. Это касалось не только Сицилийского королевства, но и других владений Карла. Так, в 1264 году, во время одного из своих нечастых визитов в графство Анжу, он вмешался в конфликт между жителями города Сомюр и близлежащим монастырем св. Флориана. Монахам уже много лет регулярно поступала часть таможенных сборов за провоз торговых грузов по реке Луаре. Однако, как выяснил (очевидно, не без помощи сомюрцев) Карл, эти средства монастырь получал в обмен на обязательство каждый год возводить часть нового каменного моста через реку. Меж тем никакого моста, кроме старого деревянного, в наличии по-прежнему не имелось. Карл приказал монахам или немедленно построить каменный мост, или внести в казну 10 тысяч турских ливров, де-факто вернув все средства, полученные с таможенных сборов за многие годы. Начались переговоры, по итогам которых монастырь выторговал себе более выгодные условия штрафных санкций, но мост в конце концов построил. Этот эпизод говорит о Карле как о монархе, не только умевшем водить войска в бой и организовывать военные экспедиции, но и знавшем толк в экономических реалиях — в данном случае он «стремился развивать коммерцию в своих землях, сделав переправу через Луару постоянной и беспрепятственной»{261}.
Все эти черты, которые можно назвать симпатичными, однако, переплетались в характере Карла с куда менее привлекательными качествами. Недостатки этого человека были, как ни банально, продолжением его достоинств. Упорство порождало безжалостность: всё и все, стоявшие на пути Карла к цели, должны были быть устранены, а по возможности уничтожены. Манфред и Конрадин познали это на себе, но ими дело не ограничилось. Если после Беневенто Карл был склонен к снисхождению по отношению к сторонникам Гогенштауфенов, то после Тальякоццо начались действительно жестокие гонения. Их продолжением явился разгром восстания, тлевшего на Сицилии до 1271 года (апофеозом здесь можно считать взятие и сожжение анжуйским войском города Аугуста, описанное в хронике Сабы Маласпины).
Определенная логика в этом была — ее можно выразить житейской формулой «не понимаете по-хорошему, так поймете по-плохому», — но в среднесрочной перспективе это явилось ошибкой. Сицилийские изгнанники, обиженные Анжуйским домом, потом отомстили, и как! Среди них оказался, к примеру, Джованни да Прочида, «связной» между Византией и Арагоном, заслуживший репутацию демиурга «Сицилийской вечерни». (Эта версия, правда, не столь однозначна, как было принято считать ранее, но подробнее об этом позднее.) Из того же разряда — поступивший на арагонскую службу адмирал Руджеро ди Лауриа, который стал своего рода военно-морской Немезидой анжуйцев, пленив в 1284 году в морской битве у Неаполя незадачливого Карла Хромого, сына и наследника Карла I.
Если преследование разгромленных гибеллинов кажется политически обоснованным, хоть и недальновидным поступком Карла, то его обращение с вдовой и детьми короля Манфреда выглядит скорее бессмысленной жестокостью. С точки зрения суровой политической логики можно понять опасения нового короля, с подозрением относившегося к отпрыскам побежденного соперника. Следует учесть и такой фактор, как греческое происхождение Елены Дукены: оставшись на свободе и попав в родной Эпир (куда она пыталась бежать после получения известия о гибели Манфреда), или хуже того — в Константинополь, она и ее дети могли бы стать ценными фигурами в партии, которую разыгрывал против Карла Анжуйского византийский император Михаил VIII Палеолог. Но после того как Елена и ее дети попали к нему в руки, для Карла были возможны и другие решения — к примеру, браки королевы-вдовы и/ или ее потомства с ближайшими вассалами или даже членами семьи самого Карла[125]. В результате Анжуйский дом оказался бы связан кровными узами с предшествующей сицилийской династией. Не стоит забывать, что подобный брак — с дочерью Манфреда Констанцией, заключенный еще при жизни ее отца, — использовал впоследствии арагонский король Педро III в качестве одного из обоснований своих претензий на сицилийскую корону (подробнее см. главу VI). Карл, однако, предпочел брачным или иным политическим комбинациям самый жесткий вариант: медленно уморить Елену и ее детей, за исключением одной лишь дочери Беатрисы, в замках-тюрьмах своего Regno. К тому же мать разлучили с детьми в момент их пленения еще совсем маленькими, — вероятно, Карл хотел избежать возможности одновременного побега всего семейства, решись гибеллины как-то помочь Елене.
Карл не выделялся среди своих современников каким-то чрезвычайным изуверством: суровость по отношению к побежденным проявлялась в ходе средневековых (да только ли средневековых?) конфликтов сплошь и рядом. Однако король Сицилии был безжалостен по отношению к ведущим, равным или почти равным ему по социальному статусу фигурам — и именно это выглядело необычным. Отсюда, в частности, распространившееся в Европе возмущение казнью Конрадина и Фридриха Баденского. Скажем, Фридрих II тоже сжигал города и был неразборчив в союзниках — достаточно вспомнить Эццелино да Романо, заслужившего репутацию откровенного садиста. Однако в средневековом обществе с его четкой сословной иерархией убийство соперника, равного по происхождению и знатности, не в честном бою, а в результате сомнительного судебного процесса или откровенного насилия воспринималось как более тяжкое прегрешение для государя, нежели разграбление взятого города или массовая казнь изменивших вассалов[126]. В этом смысле Карл Анжуйский запятнал свою репутацию так же, как его заклятый враг Михаил Палеолог, приказавший в 1261 году ослепить законного императора, малолетнего Иоанна IV (см. главу V).
Можно ли считать Карла I своего рода макиавеллистом до Макиавелли, политиком, крайне неразборчивым в средствах достижения своих политических целей? На этот напрашивающийся вопрос я склонен дать отрицательный ответ. Прежде всего потому, что Макиавелли — мыслитель, принадлежащий иной эпохе. Его репутация глашатая беспринципности в политике во многом незаслуженна, поскольку практические советы правителю, которые флорентиец дает в своем «Государе», вовсе не предполагают отсутствия у оного правителя каких-либо идейно-политических принципов или программы — была она, к слову, и у самого Макиавелли, находившегося под сильным влиянием гибеллинской традиции. Иное дело — и в данном случае это очень важно, — что автор «Государя» рассматривает сферу политического вне прямой связи со сферой религиозного. Его толкование политики почти лишено трансцендентности.
Макиавелли интересуют взаимоотношения государя и подданных, но мало интересуют взаимоотношения государя и Бога. Вспоминая о деяниях библейских пророков и античных завоевателей, флорентийский мыслитель сухо замечает: «…Мы можем убедиться в том, что судьба предоставила им лишь возможность, то есть обеспечила материалом, который можно было по-разному сформировать: если бы такая возможность не появилась, их доблесть пришла бы в упадок, не найдя употребления; если бы они не обладали доблестью, напрасно была бы предоставлена возможность»{262}. Иными словами, судьба, или, в христианской терминологии, воля Божья, выглядит в такой интерпретации как некая отправная точка, набор исходных условий, которые личность, обладающая властью или стремящаяся к ней, располагая при этом соответствующими дарованиями, может использовать, чтобы добиться цели. Деятельность Карла Анжуйского вполне укладывается в рамки этой теории, но вот мотивы, которыми он руководствовался, — вряд ли.
Карл принадлежал западноевропейскому Средневековью в той же мере, в какой Макиавелли принадлежал итальянскому Возрождению. В мире Карла, человека XIII века, Бог присутствовал в качестве непосредственного двигателя людских судеб. Церковь же, при всей неоднозначности отношений Карла с ее высшими представителями, также играла в его политике и сознании высокую и почетную роль: «По меньшей мере столь же, как Людовик, преданный этике крестовых походов, он демонстрировал типичное для Капетингов почтение к папству, заботу об укреплении прав церкви и желание действовать в гармонии с церковными представителями [своего] королевства. <…> Но, как и Людовик, он не был готов приносить то, что считал законными правами светской власти, в жертву прихотям церковников»{263}. В этом отношении Карл Анжуйский отстоял дальше от макиавеллистского представления об успешном государе, нежели Фридрих Гогенштауфен, — видимо, поэтому именно Фридрих столь часто кажется человеком, сильно выбивающимся из контекста своей эпохи. О Карле, короле-крестоносце и папском вассале (хоть и очень непростом вассале), этого сказать нельзя.
В своей практической политике Карл тоже далеко не всегда укладывался в макиавеллистские рамки. Автор «Государя», доведись ему оценивать деятельность первого короля Анжуйской династии, наверняка упрекнул бы его в том, что, часто будучи «львом», тот редко умел быть «лисицей». А именно гармоничное сочетание устрашающей воинственности и хитрой дипломатичности, олицетворяемых этими двумя животными, Макиавелли считал основой успеха государя. В то же время Карл, продолжая крестоносную традицию, заметно выходил и за ее пределы. Средневековый государь, он при этом был человеком эпохи, уже оставившей за собой главные политические схватки между церковной и светской властью. Карл стал орудием, с помощью которого папство окончательно разгромило Гогенштауфенов, но затем само понемногу попало в многолетнюю зависимость от светских государей, прежде всего французских королей.
При относительно слабом и находившемся под его влиянием Филиппе III Французском Карл, став старшим в роду Капетингов, постепенно поставил церковь под непосредственное влияние не только французской короны, но и свое собственное. Он выступал одновременно в качестве ближайшего союзника и советника короля Франции, а также одной из ключевых фигур итальянской политики. «Сицилийская вечерня» на какой-то момент вновь изменила эту ситуацию в пользу Рима: Карл Анжуйский, а затем его наследник Карл II, равно как и Филипп III, решительно выступивший на стороне своих родственников, попали в ситуацию, когда папская поддержка была им крайне необходима. Но следующий король Франции, Филипп IV Красивый (1285–1314)1 закрепил за французской короной доминирующее положение в отношениях с Римом. В XIV веке это вылилось в многолетний период «авиньонского пленения пап». Карл Анжуйский стоял у истоков этого процесса. Взаимоотношения между обеими ветвями Капетингов, с одной стороны, и папством — с другой, однако, отличались как от времен борьбы за инвеституру в XI–XII веках, так и от эпохи Фридриха II. В качестве противовеса Риму (хоть и внешне лояльного) теперь уже выступала не императорская власть с ее универсалистскими претензиями. Место империи, пришедшей в упадок, — ни Рудольф I Габсбург, ни его ближайшие преемники не помышляли о возврате к временам Гогенштауфенов, — заняла власть королевская, более «партикулярная», протонациональная по своему характеру, но вооружившаяся при Людовике IX удобной концепцией короля как «императора (то есть абсолютного властителя) в своих владениях».
Карл Анжуйский был во многом олицетворением этой концепции. При этом он сам вряд ли мыслил такими категориями, будучи, в отличие от Людовика Святого, склонного к религиозному, моральному и политическому теоретизированию, главным образом человеком действия. Людовик, прежде всего в последние полтора десятилетия своего царствования, после возвращения из Святой земли, упорно стремился преобразовать Францию в соответствии со своими представлениями об устройстве общества, основанном на христианских началах. Карл был упорен в другом — в достижении конкретных военно-политических и государственных целей. Он добивался этого по большей части с санкции церкви, однако его политика не несла на себе отпечатка мессианства, как у Людовика. Это особенно проявилось во время тунисского похода, который для короля Франции был последней попыткой реализовать мечту о Востоке, освобожденном от сарацин и добиться тем самым своей высшей цели как правителя и, главное, — христианина. Для короля же Сицилии это было не более чем военное предприятие, инициированное старшим братом, которому надлежало повиноваться, дело благое и потенциально выгодное, но не очень-то своевременное для него, Карла, готовившегося к походу на Константинополь.
Безусловно, добиваться поставленных целей Карла Анжуйского заставляло не только природное честолюбие, но и вера в правоту и даже святость своего дела — вера, однако, незамысловатая, что не значит — ложная или недостаточно истовая. Это была вера, свойственная основной массе тогдашнего рыцарства; она, насколько мы можем судить из источников, не сопровождалась у Карла столь напряженным духовным поиском, как у Людовика. Старший брат хотел быть идеальным королем-христианином (и в конце концов снискал себе такую репутацию, по меньшей мере в глазах следующих поколений французов). Младшему было достаточно роли «меча Христова», твердо, а при необходимости безжалостно реализующего на земле то, что он считал Божьей волей. При этом Карл сохранял лояльность церкви, что считал естественным для христианского государя. Когда его планы расходились с намерениями папства как высшего религиозного авторитета (в 1271–1281 годах), Карл предпочитал политические маневры, уговоры и давление открытому разрыву. И поэтому он часто был для Рима неудобным союзником, но, в отличие от Фридриха II и его сыновей, так и не стал врагом папы.
Итак, непреклонный, решительный, безусловно смелый, надменный, строгий, набожный, но не склонный к религиозно-философским размышлениям, практичный, не лишенный педантизма, гордый и жестокий — примерно таков портрет нашего героя. Внешняя суровость и немногословность Карла, отмечаемые хронистами, были, вероятно, следствиями практицизма и жизненной опытности. То и другое заставляло короля предпочитать поступки словам. Впрочем, если сопоставлять свидетельства, касающиеся зрелых лет Карла, с воспоминаниями Жуанвиля о первом крестовом походе Людовика Святого, то эволюция характера младшего Капетинга с возрастом становится заметной. В Египте Карл — импульсивный, горячий, азартный молодой человек, хоть и не настолько безрассудный, как его брат Роберт, погибший при нерасчетливой атаке на сарацин. Всего несколько лет спустя во Фландрии Карл — уже расчетливый полководец, рассуждающий политически и отказывающийся от битвы с голландским войском, поскольку она не представлялась ему целесообразной. Наконец, в походе за сицилийской короной Карл умело сочетает риск (морская переправа из Прованса в Рим) и расчет (овладение самим Римом и дальнейшие действия против Манфреда).
Тем не менее Карл и в зрелом возрасте далеко не всегда держал эмоции в узде. Так, в конце 1270-х годов, в разгар своего конфликта с Византией, король всеми силами пытался помешать переговорам папской курии с Константинополем. Неудачи в этом деле приводили Карла в такую ярость, что, если верить греческому хронисту Георгию Пахимеру, иногда он просто утрачивал контроль над собой: «…Каждый день видели ромейские послы, как Карл простирался у ног Папы. Воистину в такой ярости бывал он, что злобно кусал скипетр, который держал в руках, — по обычаю итальянских государей, носящих его с собой»{264}.
Карл сплотил вокруг себя большую группу вассалов, в основном из северофранцузских земель и Прованса, которые сопровождали его в походе 1265–1266 годов. Часть из них впоследствии осталась в Regno, приобретя от нового короля ленные наделы, в основном за счет изгнанных сторонников Манфреда и Конрадина. Другие, получив то или иное вознаграждение, вернулись домой, на север. Некоторые, однако, служили основанной Карлом династии годами и десятилетиями. Во многом благодаря их заслугам[127] анжуйский режим выкарабкался из тяжелейшего кризиса после «Сицилийской вечерни», смерти Карла I и пленения Карла II и сумел сохранить за собой материковые владения на юге Италии. Причины преданности этих людей, проявленной как при победах, так и в годы трудностей новой династии, кроются не в последнюю очередь в миссии, характере и репутации Карла Анжуйского.
Во-первых, экспедиция на юг Италии, против «нечестивого тирана» Манфреда, приравненная церковью к крестовому походу, нашла значительный отзвук именно в среде французского рыцарства. Ведь сама крестоносная эпопея началась некогда с призыва Урбана II на соборе в Клермоне (1095), и память об этом жила во Франции и 170 лет спустя. Еще более ожила она после побед Карла в Regno, что обеспечило дальнейший приток соплеменников под его знамена: «Французы привыкли воспринимать себя как воинов Божьих. Неудивительно, что победы Карла Анжуйского при Беневенто и Тальякоццо должны были восприниматься [ими] как новые французские триумфы, более чем через полтора столетия после Первого крестового похода»{265}.
Во-вторых, для Европы XIII века, несмотря на относительно частые конфликты, не было характерно большое количество крупных битв с участием тысяч конных рыцарей и пеших воинов. Так, почти все войны Фридриха II носили маневренный характер, сводясь к перемещениям войск с целью выбора тактически выгодной позиции, контролю над территориями и ресурсами, осаде городов и крепостей и мелким стычкам — без больших сражений. И поэтому две последовавшие почти подряд крупные победоносные битвы Карла Анжуйского стали очень громкими событиями. Беневенто и Тальякоццо принесли ему славу лучшего европейского полководца того времени. Эта слава была отчасти подкреплена тунисским походом, результат которого Карлу удалось изменить — от полного разгрома к некоему полууспеху. Служба под началом Карла I получила после этого репутацию особенно престижной среди западноевропейского рыцарства. Укреплению этой репутации способствовал характер самого Карла, для которого рыцарские идеалы в их чисто военном аспекте не были пустым звуком. (Наилучшим отражением этого стала история с предполагавшимся поединком между ним и Педро Арагонским в Бордо, о чем речь пойдет в главе VI.) Салимбене де Адам, современник Карла, прямо пишет, что король «был человеком величайшего мужества и “сильный с оружием” (Лк. 11:21), и опытный в бою, и он, дабы прославиться, подвергал себя многим опасностям, о чем свидетельствует немало явных и очевидных примеров»{266}. Один из них Салимбене тут же и приводит, рассказывая о том, как Карл, находясь однажды в Ломбардии, анонимно вызвал на поединок некоего рыцаря из Кампании[128], славившегося своей необычайной силой. Они сразились вначале на копьях, не выбив друг друга из седла, а затем на булавах — и тут кампанцу удалось оглушить противника, однако основная сила удара пришлась не на голову, а на плечо и бок короля, которого отнесли в палатку, — у него было сломано несколько ребер. «…Рыцари увидели, что это — Карл, и весьма тому изумились. Когда же об этом узнал рыцарь из Кампании, то он перепугался, вскочил тотчас на своего коня и пустился прочь, и долго скрывался в Анконской марке»[129].{267} Любопытно, что хронист приписывает в этом случае Карлу своего рода патриотический мотив: «Карл все это вытерпел и перенес ради поддержания чести французов. Не желал он, чтобы говорили, что кто-то в Ломбардии превосходит их в силе»{268}. Это тоже характерно для Карла: даже став сицилийским королем, он продолжал ощущать себя представителем Франции — хотя, конечно, такую идентичность нельзя назвать национальной в современном смысле слова.
А вот для его сына и наследника Франция уже не представляла собой столь сильный центр эмоционального и политического притяжения. Карл II Хромой, родившийся в 1254 году, вступил во взрослый возраст уже в Regno и, хотя всю жизнь говорил по-французски лучше, чем на неаполитанском диалекте, был человеком, сформировавшимся на юге Италии и принадлежавшим миру Средиземноморья, а не далекому северу, откуда вышел его отец. Карл-младший тоже участвовал в истории, рассказанной Салимбене, уговаривая отца не сражаться с силачом из Кампании и мотивируя это цитатой из Экклезиаста: «Над высоким наблюдает высший, и над ними еще высший; превосходство же страны в целом есть царь, заботящийся о стране»{269}. В этом эпизоде отец и сын психологически словно меняются местами: куда проще представить себе умудренного жизнью отца, отговаривающего горячего сына от участия в рискованном предприятии. Однако в случае с двумя Карлами все было наоборот — и это проливает свет на отношения основателя династии со своим наследником, а в какой-то мере со своими близкими в целом. Попыткой проанализировать их я и завершу набросок психологического портрета нашего героя.
Карл, как и большинство семейных людей Средневековья, был многодетным отцом. И, как опять-таки большинству родителей той эпохи, ему довелось пережить часть своих детей. В этом отношении судьба, возможно, была более сурова к Карлу, нежели ко многим другим: из восьми родившихся у него детей (семеро — в браке с Беатрисой Прованской и одна дочь — с Маргаритой Бургундской) на момент смерти самого Карла в живых оставались лишь двое. Это были Карл Хромой и Елизавета (1261–1303). Последняя еще ребенком была выдана замуж за венгерского короля Ласло IV и жила с ним до его смерти в Венгрии в весьма несчастливом браке[130]. Характерно, что большинство детей Карла умерло не во младенчестве, что было частым в те времена, а во взрослом, но весьма молодом возрасте. Нам ничего не известно о том, как переживал потери в своей семье Карл, хотя, как уже говорилось, отношение людей Средневековья к смерти сильно отличалось от нынешнего. Однако, пока дети были живы, отец использовал их так, как и было принято в среде государей — в качестве политических инструментов. Карл и Елизавета породнились с угасающей венгерской королевской династией Арпадов; о династических браках двух других детей Карла речь пойдет в следующей главе в связи с балканскими предприятиями короля Сицилии. Несмотря на ранние смерти своих сыновей и дочерей, по поводу выживания династии к концу правления Карл I, однако, мог сильно не беспокоиться: брак Карла Хромого и венгерской принцессы Марии оказался счастливым и многодетным. К 1281 году у них уже было пятеро сыновей и две дочери; позднее родились еще семеро детей.
Сам наследник, однако, не мог не вызывать у отца определенного недовольства и даже тревоги. Позднее Данте, по политическим причинам испытывавший неприязнь к Анжуйскому дому, дал Карлу II в «Божественной комедии» уничижительную характеристику (хотя и его отца не жаловал):
Не часто доблесть, данная владыкам,
Восходит в ветви; тот ее дарит,
Кто может все в могуществе великом.
Носач изведал также этот стыд,
Как с ним поющий Педро знаменитый:
Прованс и Пулья стонут от обид.
Он выше был, чем отпрыск, им отвитый,
Как и Констанца мужем пославней,
Чем были Беатриче с Маргеритой[131].
Карл II сильно прихрамывал. Причиной этого было некое происшествие в раннем детстве — очевидно, нога плохо срослась после перелома{270}. Физические ограничения, которые это обстоятельство накладывало на наследника, были таковы, что он не смог полноценно освоить искусство верховой езды, непременное для рыцаря, — не говоря уже о снискании такой воинской славы, какой пользовался его отец. Судя по всему, сильно разнились они и характером. Во всяком случае, действия Карла II после смерти отца и избавления от плена отличались стремлением к компромиссу с противниками, даже на невыгодных условиях, на которые Карл I вряд ли бы когда-либо согласился (подробнее см. в заключении настоящей книги). Карл Хромой был похож на отца склонностью вникать в подробности государственных дел, но соотношение между «львом» и «лисицей» в его характере было скорее в пользу последней.
Он не унаследовал — возможно, в связи с психологическими последствиями своего физического дефекта — той тяги к решительным и энергичным атакующим действиям, которая лежала в основе натуры его отца. Характерно, что на миниатюре, открывающей роскошную «Библию рода Анжу»[132], где изображены, одна под другой, три королевские четы — Карл I, Карл II и Роберт I с супругами, — основатель династии единственный сидит с мечом в руке (его сын и внук держат скипетры). Очевидно, это всего лишь знак того, что Карл I мечом завоевал королевство для своих потомков. Но биограф волей-неволей видит за этим и нечто большее — жизненную роль Карла как gladius Christi, «меча Христова».
Именно тяга к прямому действию, которая заставляла Карла I всю жизнь куда-то двигаться, мчаться, собирать войска, воевать, плести интриги, понукать своих военачальников и чиновников, делает непростым составление его подробного психологического портрета. Карл Анжуйский как историческая фигура не просто раскрывается главным образом через свои действия, он по большому счету этими действиями и является, сливаясь с ними почти до неразличимости. В отличие от Людовика Святого, Альфонса X или Генриха Кастильского, за Карлом I не числится ни религиозно-философских наставлений преемнику, ни новых правовых кодексов, ни трактатов о воинском или каком-либо ином искусстве, ни принадлежащей его перу куртуазной лирики или рыцарских романов. Он — в основанной им династии, в его походах и битвах, в вызванном ими изменении расстановки сил на юге Европы. Он — в специфике его режима, в строгой налоговой системе, в обновленных замках и крепостях, дисциплинированном войске, разгромленных врагах, безжалостных казнях и горящих городах. Он творил историю и, можно сказать, растворялся в ней, будучи даже не человеком действия, а человеком-действием.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК