Глава 6 Передел Западной Европы 1000–1150 гг.

В конце главы 4 я говорил о значительной разнице между общественной политической сферой раннего Средневековья в Западной Европе и ограниченной по масштабу, более персонализированной, основанной на феодальном господстве политикой более поздних столетий. Постепенный переход к этой политической модели наметился на рубеже XI–XII веков в Западно-Франкской державе, и к 1100 году она уже преобладала во многих местах. И хотя после этого крупномасштабные политические образования вернулись, местная власть никуда не исчезла и стала одним из главных отличий второй половины Средних веков на Западе от первой. Развитие этой новой политики мы и рассмотрим в данной главе. Однако для начала надо пояснить, что именно я подразумеваю под этой политикой, поэтому начнем мы с текста, который даст нам представление о новых политических характеристиках того периода.

В 1020-х годах Гуго де Лузиньян, феодал из западной Франции, приказал составить длинную памятную запись, в которой перечислялись все обиды, нанесенные ему его сеньором Гильомом V, графом Пуату и герцогом Аквитании. Гильом обещал ему кого-то в жены, а затем налагал запрет на брак; помешал Гуго унаследовать положенные ему земли; действовал, не посоветовавшись с Гуго; не пришел Гуго на выручку, когда у того пытались отобрать земли (Гуго сказал Гильому: «Все мои лишения от преданности вам», но Гильом сочувствия не выразил: «Ты мой и исполнишь волю мою»); он не препятствовал строительству замков в ущерб Гуго и сжег замки, возведенные самим Гуго. Всякий раз Гуго роптал, а Гильом обещал поддержку, но обещаний не выполнял. В конце концов Гуго «отрекся от графа во всеуслышание, сохранив верность лишь его городу и ему лично», и они какое-то время воевали. Только после этого граф-герцог пошел на мировую и отдал Гуго часть удерживаемого наследства в обмен на весьма суровые обеты и клятву верности от Гуго. Насколько хватило обещаний графа, мы не знаем, но Гуго счел их достаточными, чтобы на этом закончить повесть о несправедливом с ним обхождении[174].

В этой записи Гуго изображен как жертва, однако в действительности все обстояло иначе: он был одним из самых могущественных и потенциально опасных вассалов Гильома, так что на эту историю можно взглянуть и с другой стороны. Тем не менее поразительно, насколько силен в этом тексте упор на личные связи, на взаимоотношения, основанные на верности и предательстве. Он напоминает французские эпические поэмы XII века – например, об отъявленном негодяе Рауле де Камбре, который сжег женский монастырь, где находилась мать его верного вассала Бернье, а затем нанес Бернье удар древком копья, и только тогда тот решился разорвать вассальную клятву[175]. Перед нами политический уклад, построенный на личных отношениях и к тому же крайне локализованный: все действие разворачивается в Пуату, а другие графы (например, граф Анжуйский, владения которого находились в 100 километрах к северу) упоминаются почти как иноземные. Гильом был одним из самых преуспевающих местных правителей во Франции начала XI века, о чем невольно свидетельствует и памятная запись Гуго, однако в его владениях находились чужие замки, которые, сколько бы он ни пытался, подчинить себе полностью не удавалось. При всех притязаниях на безоговорочную власть над своими вассалами поладить с ними без ответных уступок с его стороны не получалось. Личные отношения такого рода имели давнюю историю, однако никогда прежде на них не строилась вся политика[176]. Какой бы ни была эта эпоха, на мир Карла Великого или Оттона I она уже не походила.

Расклад сил в Западной и Южной Европе в 1000 году вырисовывался довольно четко. Самыми могущественными, как мы уже знаем из главы 3, бесспорно, были располагавшиеся на юго-западной и юго-восточной окраинах континента Аль-Андалус и Византия – особенно после того, как ощутимо пошатнулась мощь выкованной Карлом Великим Франкской державы. Франкское государство к этому времени действительно раскололось окончательно, и, хотя в двух основных государствах-преемниках, Восточно-Франкском и Западно-Франкском королевствах, никакого национального самосознания еще не было и в помине, называть их Германией и Францией для удобства уже можно, что я и буду делать с этого момента[177]. Из этих двух государств сильнее определенно была Германия – ее императоры правили также и Италией. Французские короли сильно уступали им, а помимо них в латинской Европе подлинной политической прочностью обладала разве что Англия, размерами не превышавшая какое-нибудь немецкое герцогство. Расстановка сил выглядела стабильной, однако на самом деле – как продемонстрирует следующее столетие – устойчивости в ней не было. Уже к 1030 году Аль-Андалус после двадцатилетней смуты распался примерно на 30 государств-преемников; в 1071 году византийцы потерпели поражение от орды турок-сельджуков и окончательно утратили господство над восточной третью своей империи, современной центральной Турцией. Германскую империю после 1077 года тоже охватила смута, в результате которой, в частности, отмежевалась Италия. Англия сохранила единство, но пережила два разорительных завоевания. Французские короли могущественнее не стали, однако Франция выступала ареной борьбы честолюбивых и задиристых сеньоров вроде Гуго де Лузиньяна, и некоторые из них, в особенности нормандцы, в качестве наемников во второй половине XI века сумели отвоевать у предыдущих правителей южную Италию, а к 1100 году – в Первом крестовом походе – даже Палестину. В других частях Европы возникали из ниоткуда новые сильные державы, в частности Венгрия и Кастилия. И в довершение всего, западная Церковь, впервые возглавляемая римскими папами, начинала претендовать на роль независимого нравственного авторитета, соперничающего с традиционной светской властью. Из этих политических перемен, их предпосылок и контекста складывались те социальные изменения, которые нам необходимо рассмотреть. О том, что происходило в Византии, мы поговорим ниже, в главе 9; о Венгрии и Кастилии – в главе 8. Здесь же мы сосредоточимся на развитии бывшей каролингской (или находившейся под каролингским влиянием) Западной Европы – Германии, Италии, Франции, а также Англии, и сперва рассмотрим политическую ситуацию, а затем перейдем к структурным особенностям и в завершение обратимся к переменам в западной Церкви и к норманнам в Средиземноморье.

Германия в 1000 году была, бесспорно, крупнейшей и сильнейшей в военном отношении западной державой, хоть и уступала внутренней устойчивостью своей каролингской предшественнице, не говоря уже о южных государствах, прибегавших к налогообложению. (Коль скоро я перешел на современные названия, нелишне будет добавить, что в состав «Германского королевства/империи» до конца Средневековья входили нынешние Нидерланды, Швейцария и Австрия.) Короли-императоры династии Оттонов, своим оплотом избравшие Саксонию на севере Германии, были, как мы уже видели, богаты – благодаря доходу от земель, добыче саксонского серебра, а также уделам в Рейнской области и северной Италии. Территорию страны тяжело было держать под контролем, учитывая ее густые леса и малочисленность дорог (единственный действующий путь с севера на юг проходил по Рейну), но по крайней мере связать север и юг державы Оттонов трем императорам удалось. После 1024 года престол перешел к наследникам по женской линии – Салической династии, знатному роду из Рейнской области, что послужило поводом к развитию этого региона как политического центра. Ее короли-императоры разъезжали по Германии не меньше, чем Оттоны, однако почти не наведывались ни в Италию (разве что для коронации императорской короной), ни в большую часть Саксонии. Италия хранила относительную верность империи, хотя ее могущественные города с этого времени начали демонстрировать все большую склонность к бунтам. В то же время Саксония, утрачивая роль средоточия власти, отдалялась от остального государства и все больше противилась жесткому контролю королевских властей над серебряными рудниками – к 1073 году она тоже взбунтовалась в открытую[178].

Первым двум королям-императорам из Салической династии – Конраду II и Генриху III (1037–1056) – удавалось сохранить прочную власть над Германией. Добились они этого за счет пышных церемониальных собраний при дворе, удовлетворявших амбиции знати, щедрой раздачи как можно более дальних земель, а также, при необходимости, военных походов против непокорных герцогов – приемы вполне традиционные. Но после 1056 года, в период малолетства наследника Генриха III Генриха IV (царствовавшего затем до 1106 года), королевская власть стала стремительно слабеть. После 1065 года повзрослевший Генрих IV также стремительно принялся ее восстанавливать, но действовал сурово и отличался тягой к нововведениям – в частности, разрабатывал (параллельно с другими правителями) новые методы контроля над своими владениями, который все больше поручался министериалам, местным управляющим рыцарского звания, но формально зависимым и потому не склонным к отмежеванию. Он настроил против себя не только саксонцев, но и южных герцогов. В 1075–1076 годах у Генриха IV разгорелся конфликт с папой Григорием VII, и тот пригрозил ему отлучением от Церкви. Генрих поспешно отправился в Италию и там – один из самых известных эпизодов истории Средневековья – простоял три дня и три ночи в снегу под стенами замка Каносса в январе 1077 года, пока находившийся внутри папа не принял его покаяние. Однако германских герцогов это не умиротворило – в 1077 году они свергли Генриха и провозгласили королем его соперника. Смута в Германии продлилась 20 лет. После 1080 года, когда отношения с Григорием испортились снова, она перекинулась и на Италию. В Германии Генрих вышел победителем в борьбе за престол. В Италии же, где ему пришлось сражаться с находившимися на стороне папы городами и сеньорами (в частности, с могущественной маркграфиней Матильдой Тосканской, помимо других крепостей владевшей и Каноссой), затянувшееся противостояние привело к тому, что к 1100 году принадлежность Италии к империи почти перестала ощущаться. Власть королей-императоров, сохранявшаяся все это время, несмотря на их нечастые визиты на земли по ту сторону Альп, теперь, по сути, закончилась, и городам, как мы еще увидим, пришлось стоять за себя самим. При более слабых преемниках Генриха IV региональная раздробленность наметилась и в Германии, хотя главенство империи по-прежнему признавалось, и при Фридрихе I Барбароссе (1152–1190) его на какое-то время удалось возродить[179].

В этом смысле история Франции в XI–XII веках была более ровной, поскольку у Капетингов престол переходил от отца к сыну без перебоев и оспаривания с 987 по 1316 год, и даже после этого удалось обеспечить непрерывное преемство верховной власти по мужской линии до 1848 года, что было уникальным достижением не только для Европы, но и в мировых масштабах: в непрерывности престолонаследования Францию превзошла только Япония. Однако реальная власть этих королей ограничивалась королевским доменом, простиравшимся на 120 километров от Парижа до Орлеана на Луаре, и правом назначения епископов на основной территории северной Франции. Остальная часть королевства была по сути независимой: герцоги и графы, такие как Гильом V Аквитанский, с которым мы познакомились в начале главы, утверждали собственную власть почти без оглядки на короля. При этом правители XII века могли при необходимости созвать ополчение почти со всего королевства, как сделал Людовик VI (1108–1137) ввиду угрозы германского вторжения в 1124 году, или выступать как судьи на тяжбах, которые велись далеко за пределами королевского домена, как Людовик VII (ум. в 1180) на многолюдном королевском суде 1155 года. К XII веку узы верности королю постепенно крепли, чем, как мы видели в главе 1, успешно воспользовался Людовик VII в Тулузе в 1159 году в противостоянии с королем Англии Генрихом II, который к этому времени владел – благодаря приданому супруги и своему наследству – немалой частью Франции. Но лишь к концу XII века, когда достаток быстро растущего Парижа обеспечил полноценные поступления в казну, сын Людовика VII Филипп II Август смог выступить против сына Генриха II Иоанна и отвоевать в 1202–1204 годах ядро своих французских земель, в результате чего король Франции впервые за 300 лет занял главенствующее положение в собственном королевстве. Но это произошло позже, а пока история Франции оставалась историей отдельных герцогств и графств. Какие-то из них – Фландрия, Нормандия, Анжу и Тулуза, к которым в XII веке добавился королевский домен, – сохраняли относительную однородность: их правители внушали достаточно страха, чтобы удерживать стратегический контроль над замками и землями и не выпадать из системы земельных пожалований. В результате в игре оставались – пусть невольно – и более мелкие сеньоры вроде Гуго де Лузиньяна. Другие области – Шампань, Бургундия, а после Гильома V и значительная часть Аквитании – дробились, иногда в начале XI века достаточно быстро, на все более и более мелкие земли, в некоторых случаях превращаясь в скопления независимых уделов под властью сеньоров, имевших по горстке замков на брата[180].

Единство в этот период сохраняла только Англия. Да, возобновившиеся набеги скандинавов с 990-х по 1010-е годы привели к временному удалению из страны короля Этельреда II (ум. в 1016) – еще одного любителя жестких, непопулярных и зачастую неудачных мер – и некоторой смуте, однако к 1016 году страна была завоевана датчанами, которые создали объединенное английско-датское королевство под владычеством Кнута (ум. в 1035), о котором рассказывалось в предыдущей главе. Кнут благополучно укрепился на английском троне и правил в английской манере, создав собственный круг приближенных из английских и датских семей. После 1042 года при сыне Этельреда Эдуарде Исповеднике произошел возврат к традиционному укладу, но королю пришлось обороняться от Кнутовых приспешников, один из которых после смерти Эдуарда в 1066 году взошел на трон как Гарольд II. Напряженной обстановкой воспользовался Вильгельм Незаконнорожденный, герцог Нормандии, не имевший серьезных оснований претендовать на английский трон: вторгшись в Англию, он разбил Гарольда в битве при Гастингсе. В конце 1060-х годов Вильгельм – в историю вошедший как Завоеватель (ум. в 1087) – лишил владений почти всю английскую знать, передав ее земли французам. Аналогов такого целенаправленного уничтожения всего правящего класса разом Европа не будет знать до 1917 года[181].

Интересно тем не менее, что во время всех этих потрясений Англия сохраняла внутреннюю организацию, а король – верховную власть. Вильгельму I досталось крепкое, по западным меркам, политическое устройство, опиравшееся на крупное королевское землевладение и земельный налог (изначально введенный Этельредом, чтобы откупаться от датчан, и оставшийся при Кнуте), который Вильгельм учредил заново. Смена генеалогии, языка и ценностей правящего класса на французские не повлияла на эффективность государственного управления. Вильгельм пускался на довольно своеобразные и демонстративные политические акции, не последней из которых стала (также не имевшая аналогов в латинской Европе) проведенная в 1085–1086 годах всеобщая перепись сельскохозяйственных и земельных ресурсов страны – так называемая «Книга Страшного суда», восхищавшая и ужасавшая современников и до сих пор будоражащая умы историков. Богатство и беспощадность двух поколений нормандских правителей, раздробленность жалуемых новой знати земель (не позволявшая большинству феодалов создать себе единый оплот), а также сохранение раннесредневековой системы судебных собраний по округам предотвратили возможный раскол и во время междоусобной войны между двумя внуками Вильгельма I в 1140-х годах. Победа в конце концов осталась за наследником одного из них, Генрихом II, графом Анжуйским (1154–1189), который довольно уверенно правил Англией и, как мы знаем, значительной частью французских герцогств и графств в течение 35 лет (этого достижения не умаляет то, что через каких-нибудь 15 лет его сын половины этих владений лишился)[182].

По большей части мы пока рассматривали истории политических неудач. Под влиянием французской историографии во второй половине XX века именно французский опыт в большинстве своем воспринимался как норма. И хотя, как видно даже из этого краткого экскурса, действительность выглядела иначе, споры о значении французского опыта не утихают с 1990-х годов. Многие расценивают его как «феодальную революцию», сопровождавшуюся резким ростом насилия и приватизацией политической власти, а кто-то даже видит именно здесь истинный конец Античности, однако этим историкам противостоит другая сторона, считающая перемены, происходившие около 1000 года (или в несколько более поздние годы XI века), поверхностными, поскольку структура политической власти оставалась прежней, хотя масштаб стал меньшим. Прежними остались и аристократические ценности – преданность сеньору и понятие чести, почти не менявшиеся на протяжении раннего и классического Средневековья[183].

Вторая сторона обогатила наше понимание того, что на самом деле изменилось в XI веке, ценными нюансами, и тем не менее я в основном придерживаюсь точки зрения первых. Измельчание политической структуры, особенно если основу ее составляют военизированные очаги, такие как замки, закономерно делает насилие более повсеместным и всепроникающим, пусть даже оно имеет (и обычно действительно имело) вполне конкретную направленность. Глубоко персонализированные политические отношения, продемонстрированные в жалобе Гуго де Лузиньяна, тоже возможны, лишь когда власть локализована настолько, что все участники событий знакомы между собой, чего не было при Каролингах, хотя (как мы видели выше) личные взаимоотношения – равно как и насилие – несомненно существовали и тогда. Тот тип политической власти, который рисуют наши источники XI века во Франции, даже если непосредственными ее проводниками были герцоги и графы, плотно опирался на утверждение все более специфических прав знати на небольших территориях, включая право вершить суд и собирать всевозможные подати и пошлины, которое французские историки называют seigneurie banale (баналитетной сеньорией). Эти права принадлежали лично сеньору и могли даже продаваться и покупаться отдельно – а также служить предметом вооруженной борьбы. Держателями этих прав зачастую были мелкопоместные дворяне, в наших источниках называемые milites, «рыцари», имевшие по одному-два замка, – не чета крупной знати каролингского периода, располагавшей десятками поместий. И эта власть в ходе решающих и всеобъемлющих перемен, ведущих к ее локализации, становилась все более четко очерченной и формализованной. С этого времени большое значение имело, где кончались владения сеньора, поскольку за их пределы право вершить суд или взимать подати не распространялось. Подробнее прописывались и сами права. По той же причине, если сеньор заявлял о своем господстве над селением, все большее значение имело, где заканчивалась земля этого селения, поэтому границы деревень, а также приходов размечались все четче. Замки, к XI веку ставшие более многочисленными, превращались в оплоты местной власти, в которых прежняя каролингская знать не нуждалась, поскольку владела многочисленными поместьями и редко сосредоточивала власть в каком-то из них, – они служили ей источником дохода, дававшего средства на участие в региональной или королевской политике. Эта структура власти все больше закабаляла французское крестьянство: к податям добавлялись и другие повинности, зачастую тяжелые, иногда произвольные и всегда направленные на укрепление непосредственного господства. Поборы к тому же могли увеличиваться по мере того, как сельскохозяйственная экономика в эпоху роста населения и расчистки земель давала все больше излишков, по крайней мере пока крестьяне не перешли к коллективному сопротивлению, о котором мы поведем речь в следующей главе[184].

Перемены были существенными, поскольку все они играли на руку местным властям. До XI века короли – а также региональные правители, герцоги, графы и епископы – могли править «сверху», пользуясь древней римской идеей публичной власти и раннесредневековой практикой коллективной ее легитимизации через политику собраний, не заботясь о происходящем на местах, если речь не шла об измене или о несправедливости настолько вопиющей, что слухи докатывались и до них. Мелкопоместные французские сеньоры конца XI–XII веков уже не позволяли себе настолько отстраняться от происходившего в их владениях: теперь требовалось более четкое осознание, кто, кем и как правит. Важно учесть, что к этому сдвигу вели два отдельных процесса, поскольку ослабление публичной сферы королевской власти и собраний имело иную подоплеку, чем усиление местных сеньорий. Но процессы эти влияли друг на друга: в результате постепенного формирования структур местной власти публичная сфера оказывалась не единственной ареной политической деятельности, что становилось особенно важно, когда правители испытывали трудности. И наоборот, сокращение публичной политической сферы побуждало местные власти к большему обособлению, закладывая тем самым основы будущей ячеистой структуры. Оба этих процесса соответствовали тому, что Марк Блок называл «раздробленностью власти»: они представляли собой закономерное следствие феодальной земельной политики при отсутствии отдельной опоры государства на налогообложение[185]. Это не значит, что локализация была неизбежным следствием этой политики, однако при недостаточной надежности и бдительности правителей вероятность норовила воплотиться в жизнь. И хотя воплощение ее сильно разнилось в интенсивности и сроках (рассмотреть все ее нюансы нам, как и в других случаях, не позволит объем книги), ячеистая структура политики с этих пор прослеживается даже в относительно крепких региональных единицах Франции, таких как графства Тулуза и Фландрия, или в претензиях Гуго де Лузиньяна к Гильому V Аквитанскому. Правителям любого ранга приходилось учитывать сеньории как структурный элемент своей политической власти.

Такова была французская модель, где эта тенденция проявилась сильнее всего. Насколько широко распространялась она за пределы Франции? Отдельные проявления имелись. К 1100 году, например, замками пестрела вся Западная Европа – за исключением Византии, которая шла совершенно иным путем. До конца IX века они были редки (резиденции меровингской и каролингской знати по большей части обходились без укреплений), однако затем привычка к строительству крепостей медленно, но верно стала приживаться повсюду, даже в таком сильном государстве, как Англия, особенно после 1066 года. Изначально это были в основном очаги королевской власти (как, например, раскопанный и реконструированный императорский дворец Оттонов в Тилледе), но постепенно, как и во Франции, замки стали необходимостью для каждого местного правителя, крупного или мелкого, в Германии, Италии и христианской Испании[186]. При этом в других странах кризис политической власти протекал совсем не так, как во Франции. В Англии, а также в Кастилии XII века владельцы замков по-прежнему вращались на околокоролевской орбите, поскольку лишать себя покровительства богатого монарха было попросту невыгодно, даже если удалось бы выдержать королевский гнев и вооруженную осаду. В этих странах личные сеньории либо дробились и перемежались королевскими землями (как в Кастилии), либо не развивались как явление вовсе. Так происходило, прежде всего, в Англии, где, за исключением периода смуты 1140-х, судебная власть над свободными подданными принадлежала королю, а лордам оставалось вершить правосудие лишь над зависимыми (хотя эта прерогатива все равно наделяла их существенной властью, поскольку зависимых в Англии было много, а в конце XII века, когда границы между свободными и зависимыми начали сдвигаться, стало еще больше)[187]. Англии действительно лучше, чем кому бы то ни было, удалось во многом сохранить публичную политическую организацию каролингского образца, сложившуюся в конце X века, хотя королевские собрания уже утратили легитимизирующую функцию, которая была присуща им до Нормандского завоевания.

Германия тоже развивалась иначе, чем Франция. Во-первых, короли-императоры, по крайней мере некоторое время и в некоторых частях страны, сохраняли могущество до 1240-х годов, и с ними приходилось считаться, поскольку войско их тоже оставалось могучим. Сохранялась и политика собраний с председательством королей – эти собрания выступали площадкой для всевозможных политических деяний. Административная инфраструктура вне собраний была достаточно ограниченной, однако германские герцоги, насколько мы можем судить, в своих обширных владениях утверждались не особенно прочно, а подчинявшиеся им графы во многих случаях обладали не столько единой территорией, сколько разрозненными правами. В массе своей ни герцоги, ни графы не имели возможности беспрепятственно создавать себе мощные территориальные оплоты в отсутствие короля, как Гильом V Аквитанский. И нельзя сказать, что другие светские или духовные землевладельцы сосредоточивали власть в одном месте – как правило, их владения были широко разбросаны. Когда королевская власть расшатывалась – как в начале, а затем и в конце правления Генриха IV или в 1140-х годах, но прежде всего с 1240-х и далее, – местная власть консолидировалась не сразу, а когда консолидировалась, все равно не была склонна к формированию территориальных судебных сеньорий по французскому образцу. Вместо них мы наблюдаем разделенные на части скопления наследственных земель (возможным средоточием которых выступал фамильный монастырь), королевские замки в феодальном держании, право взимать рыночную пошлину и – германская особенность – сильную местную власть, проистекающую из «адвокации» на церковных землях, то есть права вершить суд в этих владениях, которое немецкие епископы и аббаты по обыкновению уступали наследственным светским судьям[188]. Хорошо изученный пример – владения Церингенов, складывавшиеся в XII веке на землях вокруг Шварцвальда и в нынешней северной Швейцарии и представлявшие собой набор ситуативных прерогатив (в число которых входил и герцогский титул), которые, однако, надежно удерживались в руках представителей династии, пока она не угасла в 1218 году[189]. К такому же владычеству стремились уже существовавшие герцоги и графы. В любом случае подобные тенденции определенно свидетельствовали о политической локализации. Работ, сравнивающих историю Германии и Франции, мало, однако параллелей между этими двумя странами все же больше, чем принято считать[190]. Местная власть в Германии в большей степени представляла собой сеть наслаивающихся друг на друга инстанций, от все более далекого короля до местных господ и «защитников», тогда как многие французские сеньории отличались относительной компактностью, но в остальном результат получался примерно одинаковым. К концу Средних веков местная власть в Германии тоже стала более компактной, и тогда на территории все более номинального королевства Германия появились сотни независимых сельских (и городских) властей.

Свои особенности имела и северная Италия, к которой мы обращаемся в завершение. Там также постепенно развивались местные сеньории, особенно в XI веке, в лангобардской и каролингской сети графств и марок, таких как Тоскана (сохранявших политическую организацию по каролингскому образцу вплоть до войн 1080–1090-х годов). Состояли эти сеньории из скопления частных владений (включая замки), наследственных феодов и прав собирать десятину с сельских приходов. Однако лишь с началом этих войн обозначившийся кризис государственной власти побудил сеньории к превращению в замкнутые целостные территории с правом суда над всем их населением (и собственниками, и арендаторами), которое называлось на латыни dominatus loci, «владычество над местностью», и выступало близким итальянским аналогом французскому seigneurie banale. Сложилось оно примерно через столетие после появления во Франции, однако сходство прослеживается очевидное, пусть даже итальянские сеньории были слабее французских и менее требовательными[191]. Отличие Италии состояло в том, что здесь были большие и могущественные города – за их стенами проживали правители сельских земель, что само по себе существенно умаляло независимость сеньорий. С 1100 года городские центры начали расширяться в связи со стремительным усложнением экономики, и, когда королевство Италия пришло в упадок, власть на местах сосредоточилась прежде всего в городах.

В независимых итальянских городах складывались собственные формы собраний и совещательных органов. Они отличались от судебных собраний каролингского и посткаролингского прошлого, однако в основе их лежала та же идея тесной связи политической легитимности с массовым присутствием народа. В начале XII века этими собраниями, как и городами в целом, все чаще управляли ежегодно переизбиравшиеся коллегии должностных лиц, называвшиеся консулами: в Генуе и Пизе их главенство закрепилось к 1110 году, в Милане и других городах Ломбардии – к 1130-м, в Венето – к 1140-м. Консулы избирались из богатейшего гражданского сословия – землевладельцев и иногда торговцев, а кроме того, как правило, в их число входили несколько владевших замками аристократов. В социальном отношении они не были новой прослойкой – новизна заключалась в коллективном характере их деятельности, и к середине XII века они уже называли себя «коммуной», открыто обозначая тем самым эту коллективность. Такие коммуны превалировали над прежней каролингской системой графств, центром которых в Италии выступали города, и к 1200 году большинство из них заново утвердили свою власть над сельскими сеньориями на своей территории. Особняком стояла лишь горстка таких сельских сеньоров в менее урбанизированных областях. Коммуны разительно отличались от сельских сеньорий Франции и Германии, да и самой Италии, и сами ощущали свое отличие. К 1130-м годам они уже характеризовали свою власть словом «публичный» и начинали заниматься самостоятельным законотворчеством. Однако необходимо подчеркнуть, что они, как и сельские сеньории, были порождением изначально крайне ситуативной и неофициальной, ненадежной и затрудненной локализации власти, которая в условиях ослабления королевской становилась более формализованной, и что в растущих притязаниях на судебные права внутри политико-административной территории (границы которой становились предметом ожесточенной, часто кровопролитной борьбы) тоже прослеживается сходство с французскими судебными сеньориями[192].

Таким образом, не вся Западная Европа была похожа на Францию, однако на протяжении всего XI века везде, кроме Англии, наблюдались перемены, в которых можно провести хотя бы параллели с французской моделью. Почему именно в этот период? Как я уже говорил, кризис государственной власти сам по себе побуждал больше полагаться на местное управление, к тому же оно к этому времени стало более устойчивым. Отчасти причина в том, что сдержки и противовесы каролингской эпохи теперь меньше давали о себе знать и создавать местные оплоты стало проще. Однако, помимо этого, в аристократической прослойке назрели социальные перемены, обусловившие дробление сеньорий. При Каролингах «подлинный» аристократический статус означал принадлежность к относительно узкому кругу, состоявшему из семейств, из которых можно было назначать графов. Военные деятели рангом пониже могли владеть парой поместий или иметь источник благосостояния, однако их статус был прочно связан с принадлежностью к графской или епископской свите, и в одиночку они ничего собой не представляли. К XI веку, если у вас имелся замок, значит, имелся и местный военный статус, закрепленный, по большому счету, непосредственно за вами. Ваши предки, скорее всего, вращались при каролингском дворе, но могли быть и богатыми крестьянами, возвысившимися совсем недавно. Таким образом, социальная прослойка, которую мы называем аристократической, постепенно расширялась. Ваш собственный сеньор, граф или герцог, вероятно, по-прежнему претендовал на господство над вами, но не считаться с вами не мог, как мы наблюдали на примере Гильома V и Гуго де Лузиньяна. Если ваш сеньор был недостаточно грозен или недостаточно благополучен, вы обретали все большую независимость и все сильнее утверждали собственную власть, пусть и мелкомасштабную, то есть создавали собственную сеньорию с собственными правилами и требованиями. Это было внове. В предшествующие столетия не раз случались периоды смуты или ослабления верховной власти, не сопровождавшиеся, однако, сколько-нибудь значительным развитием независимых сеньорий. Не всегда развивались они и теперь: целеустремленный граф, герцог или сам король мог притормозить этот процесс или обратить вспять – в частности, это удалось Вильгельму Незаконнорожденному после смуты, на фоне которой происходило принятие малолетним наследником титула герцога Нормандии в 1035 году[193], и от междоусобицы 1140 года Англия тоже смогла оправиться, причем с легкостью. Но теперь эта тенденция обрела потенциал: слабый правитель, смута, междоусобица могли запустить соответствующий процесс где угодно, и недостатка в этих спусковых механизмах не было. А когда такое случалось, вернуться к прежнему порядку уже не выходило, появлялись формализованные единицы местной власти, образуя ячеистую структуру, с которой более поздним правителям приходилось выстраивать новые отношения, если они желали восстановить собственное государство.

Локализация власти и ее усиление на местах определили и две отличительные особенности XI века, выходящие за рамки обсуждения общественно-политических характеристик отдельных стран, которым мы занимались до сих пор. Обе эти особенности хорошо укладываются в общую картину, которую я только что нарисовал, и дополняют ее. Речь идет о церковной «реформе» и нормандской/французской экспансии в южную Италию и Палестину. Рассмотрим их по очереди.

Реформаторских религиозных движений история христианской Европы знает немало. Таков удел религии, опирающейся на длиннейшее Священное Писание, где местами провозглашаются нравственные ценности, противоречащие моральным принципам того или иного политического или религиозного уклада, что раз за разом выясняют вдумчивые читатели. (То же самое происходило в исламском мире с Кораном, эпизодически, но интенсивно.) При Каролингах, как мы видели в главе 4, религиозно-политическая «реформа» (средневековые теоретики этим термином не пользовались, поэтому он останется в кавычках) имела большое значение. Тогда она была прерогативой королей и императоров, действовавших совместно с коллегиями епископов и аббатов, а также светской знати, и зачастую ими руководивших. Однако по мере локализации политической власти в X веке епископы начали искать иные источники легитимности помимо государевых (зачастую они находили их в сочинениях Григория Великого[194]); епископские соборы с этого времени тоже все чаще стали проводиться без королевского участия. И с этого же времени, особенно в XI веке, реформирующие группировки все больше дифференцировались на местном уровне и также не всегда действовали с оглядкой на верховную власть, пусть даже заботившие их проблемы – монашеская аскеза, целомудрие духовенства, духовное просвещение мирян, порочность симонии, то есть купли-продажи церковных должностей – редко представляли собой что-то новое. Тем не менее результаты этой локализации религиозной деятельности отличались от происходившего в предыдущие столетия. Рассмотрим их на примерах, область за областью, заканчивая деятельностью пап в Риме конца XI века, которая, по крайней мере изначально, была такой же локализованной, как и у других, но вскоре приобрела более широкое влияние на религиозную деятельность.

В 960-х годах в Англии началась монашеская «реформа», направленная на ужесточение монашеской аскезы. Проводилась она под покровительством и контролем короля Англии Эдгара и его ближайшего окружения и таким образом (целенаправленно) продолжала централизованную реорганизацию монашества, предпринятую во Франкской державе Людовиком Благочестивым полутора веками ранее. Однако английская реформа не ограничивалась монастырями: она в значительной мере затронула и кафедральные соборы, настоятели которых становились монахами и епископы которых также часто монашествовали. Тем самым английская Церковь приобретала монашескую окраску, почти не знавшую аналогов в Европе и определенно не имевшую отношения к Каролингам. Англичане пришли к этому сами[195].

Совершенно иное направление развития мы наблюдаем на примере независимого Клюни – монастыря, основанного в 910 году на окраине Бургундии Гильомом Благочестивым, герцогом Аквитании, но подчинявшегося не герцогам, а папе римскому. Клюни, монастырю, известному своей строгостью, часто приписывалась роль предтечи полностью независимой международной Церкви позднего Средневековья, притом что его аббаты, не происходившие в большинстве своем из крупных аристократических семей и не связанные ни с какой местной политической верхушкой (этому способствовало и географическое положение Клюни, находившегося в своего рода вакууме власти), имели очень тесные связи с рядом других светских правителей того периода – начиная с Альбериха, римского патриция (ум. в 954), покровителя аббата Одона в 930-х годах. Собственные земельные владения Клюни неуклонно прирастали благодаря пожертвованиям от светских семейств из разных областей, в результате чего монастырь активно строился и перестраивался. Беспрецедентность его положения заключалась в том, что он стоял во главе конгрегации монастырей, рассредоточенных на половине Западной Европы и подчинявшихся Клюни, а не местному правителю, будь то епископу или графу. В результате возникла международная, выходящая за сложившиеся политические границы сеть монастырей, связанных соблюдением общего устава и проработанного до мелочей литургического обряда. Впоследствии по тому же принципу будут организованы многие другие монашеские ордены[196].

Промежуточное положение между этими двумя крайностями – тесной связью Церкви со светскими властями в Англии и определенной степенью независимости от них в Бургундии – занимала Церковь Верхней Лотарингии (современная область Лотарингия во Франции) на западной окраине Германского королевства. Здесь епископы – Меца или Туля – совершенно самостоятельно, без светского вмешательства, реформировали местные монастыри, такие как Горце близ Меца или Сент-Эвр в Туле, но при этом были лично связаны с германским императорским двором. Так, Бруно Тульский (в сане епископа с 1026 по 1051 год), возродивший Сент-Эвр и соседний Муанмутье, происходил из высшей местной знати, состоял в родстве с королем-императором Конрадом II (который и назначил его епископом), герцогами Верхней Лотарингии и епископом расположенного неподалеку Меца, поэтому не представлял себя в отрыве от императорской власти[197]. Да, его деятельность была реформаторской и тоже нацеленной на ужесточение монашеской аскезы, однако велась она в особом лотарингском контексте, в котором, как в Англии и Бургундии, складывались собственный регламент и догмы.

Соборы или синоды епископов по-прежнему существовали везде, однако теперь они часто не только созывались независимо от светских властей, но и активнее критиковали эти власти. Среди известных примеров – соборы движения за «Божий мир» в центральной и южной Франции конца X – начала XI века. По сути это были местные церковные соборы, созывавшиеся епископами при активном светском участии. В дошедших до нас протоколах немало внимания уделяется бесчинствам местных сеньоров (особенно на церковных землях), которых Церковь надеялась урезонить посредством обетов, учреждения правил, расширяющих церковную неприкосновенность, а позже – ограничения военных действий определенными днями недели. Историкам не составляло труда вписать эти собрания в парадигму «феодальной революции», хотя в последнее время от этого уже снова отходят: движение за мир ни в коем случае не означало ополчения на сеньоров, которые сами к этому движению принадлежали. Порицание насилия вполне можно считать стандартной церковной риторикой (хотя это не означает, что насилие было выдумкой). То же самое относится к роли мирской власти в церковной «реформе»; разумеется, независимое руководство светским обществом здесь – непривычным образом – осуществляли епископы, но и графы, и даже короли могли взять – и незамедлительно брали – эту миссию на себя. Гораздо важнее, что эти соборы являли собой сугубо региональный отклик на обозначающиеся социальные проблемы, поскольку в своей деятельности они в основном ограничивались территорией центральной и южной Франции. В каком-то смысле соборы движения за «Божий мир» имитировали собрания placitum эпохи Каролингов, только на этот раз созываемые местными властями: каролингская традиция в данном случае возрождалась снизу и в отдельно взятом регионе[198].

Ведущую роль в этом реформаторстве могли брать на себя и не облеченные официальными полномочиями. Наглядный пример тому – миланская патария, народное религиозное движение 1057–1075 годов, возглавляемое как (низшим) духовенством, так и мирянами и яростно боровшееся с симонией и брачными связями среди миланских священнослужителей. Это было одно из первых движений подобного рода, руководителями которого выступали в основном миряне. Оно вызвало в городе раскол, поскольку женатое духовенство было давним обычаем, устоявшейся миланской церковной традицией, и защищали его не менее пылко, чем порицали. Архиепископа Гвидо да Велате (ум. в 1071) участникам движения удалось выдворить из города, несмотря на некоторую надуманность выдвинутых против него обвинений в симонии. Тем не менее очевидно, что в Милане страх перед симонией как явлением, не только угрожающим Церкви, но и развращающим ее ряды, прочно коренился в общественных ценностях. Милан – бесспорно крупнейший город северной Италии и к тому времени активно торгующий – знал толк в коммерции, так что часть его жителей теперь видела в симонии, которую часто преподносили как обмен услугами, ту же куплю-продажу, недостойную непорочной Церкви. Симония и семейная жизнь священников, как упоминалось выше, вызывали осуждение и до того, по крайней мере у церковных реформаторов, так что в опасениях миланцев ничего нового не было. Новым был высокий накал тревоги, связанной с этими опасениями, а также сам характер патарии как народного движения со специфическими местными корнями. Схожие движения возникали в отдельных итальянских городах, но в других миряне оставались равнодушными или проявляли враждебность, и даже в Милане ответные действия аристократов-традиционалистов в 1075 году привели к гибели светского вождя патарии Эрлембальда и угасанию движения[199]. Добавлю, что несмотря на сильную поддержку со стороны пап в 1060–1070-х годах светская платформа патарии таила в себе отдельную угрозу: что, если миряне посягнут, скажем, и на доктрину? Случалось в XI веке и такое, но посягнувших, как правило, считали еретиками, а не духовным авангардом Церкви: так было во французском Аррасе в 1024 году и в Монфорте на северо-западе Италии в 1028 году, где миряне решили отказаться от крещения (в первом случае) и папского верховенства (во втором), и епископы их за это осудили[200]. О значении этой тенденции, распространившейся на Западе после 1150 года, мы еще поговорим в главе 8, а здесь нелишним будет упомянуть, что и слово «патарен» превратилось в синоним еретика. И хотя в 1095 году папа Урбан II причислил Эрлембальда к лику святых, опасный подтекст патарии не забылся.

Последний и самый пространный мой пример – собственно Рим и еще одна волна локализованных перемен, на этот раз, впрочем, имевших куда более существенные последствия. В 1046 году вокруг папского престола развернулась очередная борьба – только претендентов, вопреки обыкновению, оказалось трое. Король Германии Генрих III, низложив двоих, вынудил третьего, Григория VI, отречься на соборе в Сутри, проводившемся в преддверии прибытия Генриха в Рим для коронации в качестве императора, и назначил папой своего подданного, Климента II. Смещать пап германским королям, начиная с Оттона I в 963 году, доводилось неоднократно; гораздо менее характерным было назначение папы не из римлян, хотя в 996 и 999 годах при Оттоне III случались и такие прецеденты. Стараниями Генриха III, однако, на папском престоле последовательно сменились пять германцев, и с тех пор до конца XII века редкостью среди пап стали как раз уроженцы Рима. К 1050-м годам такие же стремительные перестановки прошли в коллегии кардиналов, среди которых с этих пор римляне тоже оказались в меньшинстве. Третьим папой Генриха III, властвовавшим дольше и успешнее остальных, стал епископ Бруно Тульский, принявший имя Лев IX (1049–1054). Он был, как мы уже знаем, близок к императорскому двору, но при этом активно выступал против симонии и в сане папы римского провел ряд соборов по всей Европе – от Рима до французского Реймса, – на которых симония выступала основным пунктом обсуждения. В Реймсе в 1049 году при отсутствии светских участников (король Франции отказался прибыть) все собравшиеся епископы и аббаты должны были по велению Льва IX заявить, что сан ими получен не за деньги: эта уловка позволила папе выявить тех, кому должность досталась за плату, – и лишить их сана[201].

Собор в Реймсе положил начало новому периоду церковных «реформ», в которых впервые за все время важную роль играли папы – Лев IX, Александр II (1061–1073) и Григорий VII (1073–1085), бывший архидьякон Хильдебранд, из-за харизматичности, честолюбия и бескомпромиссности которого многие стали называть всю «реформу» григорианской. Но размах перемен был шире; особенность этого периода заключалась в том, что Рим принимал реформаторов всех мастей – лотарингцев из окружения Льва IX, таких как выступающий против симонии экстремист Гумберт из Муанмутье, североитальянцев вроде основателя монастырей Петра Дамиани (оба стали кардиналами) и настроенных на реформы представителей собственно римского клира, в частности Хильдебранда. Связывало их убеждение, что Церковь погрязла в симонии (главный страх всей эпохи, как мы уже убедились) и разврате, не дававшем покоя Петру Дамиани, который приравнивал половые связи священников к инцесту и не уставал живописать их опасность – в том числе в длинном и поразительно подробном трактате против мужеложства, оказавшемся для Льва IX слишком радикальным[202]. Основным камнем преткновения оказалась сама симония и ее трактовка. Смысл вроде бы ясен – покупка церковных должностей, но при этом Григорий VI, которого вынудили отречься за покупку папского титула у Бенедикта IX, выступал на стороне реформы (Хильдебранд был его протеже), и, судя по всему, симония для него означала «откупиться от недостойного предшественника». Другие и в самом деле расценивали такую плату как элемент обмена услугами – характерную черту средневековой (и не только средневековой) политики. Среди пуристов, напротив, встречалось мнение, что зараза симонии может распространиться на любое светское вмешательство в церковные выборы, которое было значительным, поскольку императоры и короли издавна и регулярно выбирали епископов и даже пап, а кроме того, участвовали в церковных обрядах освящения и инвеституры. Гумберт из Муанмутье, например, доказывал в 1050-х годах симонический характер светской инвеституры духовенства, хотя его взгляды никто не спешил разделить. В конце концов в 1078 году на его сторону встал Григорий VII, издавший на весеннем соборе того года запрет на светскую инвеституру, но лишь после того, как началось его противостояние с Генрихом IV[203]. Из-за этого решения, принятого Григорием VII, конфликт императора и папы часто расценивается как борьба за контроль над обрядом инвеституры. Однако на самом деле это был лишь один из мелких пунктов более широкого круга спорных вопросов, касавшихся нравственной обособленности, влияния и независимости духовенства, которые, как становилось все яснее, и вызывали панику по поводу симонии (и брачных связей священников). И хотя споры об инвеституре в конце столетия достаточно сильно накаляли обстановку, оказалось, что и в них – на фоне достигнутого в 1122 году перемирия – возможен компромисс.

Проводившуюся при императорской поддержке «реформу» Льва IX можно считать восходящей к традиции каролингского периода. Однако после смерти Генриха III в 1056 году среди реформаторов наметился раскол. Одни считали приемлемым и далее действовать с оглядкой на императорский двор, другие полагали, что главная роль в реформировании должна принадлежать исключительно духовенству. В конце концов верх – хоть и не без труда – одержали вторые, возглавляемые Хильдебрандом / Григорием VII. Когда Григорий окончательно рассорился с Генрихом IV (первоначальным поводом для конфликта послужила смута в Милане, а не богословские вопросы), тот в 1084 году занял Рим и при значительной поддержке Церкви рукоположил собственного папу, Климента III (1080–1100). Светская верхушка Рима в основном выступала на стороне Григория VII, но, когда его союзники, нормандцы из южной Италии, сожгли часть города, чтобы помочь ему бежать, большинство римлян поменяли свои убеждения, и Климент удерживал Рим почти до конца жизни[204]. У второго преемника Григория VII, Урбана II (1088–1099), сторонников в Риме было мало. Если его сторона и завоевала в конце концов широкую поддержку, достаточную, чтобы в последний год соперничества пап утвердиться в Риме, то лишь благодаря еще одному нововведению в духе Льва IX (и если на то пошло, собраний «Божьего мира»), только в совершенно иной политической обстановке – созыву церковных соборов со значительной долей светского контингента, но под выраженным руководством клира в разных городах северной Италии и Франции. В их число вошел и Клермонский собор 1095 года, продемонстрировавший торжество харизматичного лидерства (и вместе с тем точного расчета), – на этом соборе Урбан призвал к Первому крестовому походу[205]. После 1100 года сопротивление партии Григория – Урбана довольно быстро сошло на нет. По сути, уже к началу XII века независимость духовенства от светской власти все больше воспринималась как должное, а женатое священство в Западной Европе, наоборот, становилось все большей редкостью[206]. (Для сравнения: в Византии, не затронутой этими событиями, все оставалось по-прежнему.) Духовный водораздел между клиром и мирянами с тех пор обозначился резче, и главенство папы в церковной иерархии в Западной Европе тоже признавалось все отчетливее, по крайней мере теоретическое. В этих новых условиях морализаторская политика верховных правителей, как у Карла Великого и Людовика Благочестивого, встречалась гораздо реже; папы считали, что подобная инициатива должна исходить от них, а королю, который, несомненно, обязан был подчиняться папе, отводилась гораздо более светская роль, чем прежде.

Даже сегодня поразительное количество историков ведет повествование о церковной «реформе» конца XI века в триумфальном ключе, деля участников на «хороших» и «плохих», причем делают это и историки протестантского толка, хотя для протестантизма брачные узы духовенства и светское участие в церковном выборе – явления безусловно положительные. Но суть совсем не в этом. Наша задача – разобраться, каким образом и на каких основаниях победила григорианская сторона «реформаторского» движения. И здесь нам придется вернуться к локализации политики. О той или иной «реформе» задумывался любой честолюбивый представитель Церкви XI века (как, собственно, и любого другого периода), но инициатива, как мы уже видели, к этому времени не обязательно должна была исходить от централизованной власти, то есть императора или папы. Поскольку практическая политика тяготела к локализации, у «реформы» тоже имелись собственная локальная логика и динамика, а также различные местные очаги, как мы наблюдали на примере монастырей, «Божьего мира» и патарии, а теперь и римских пап. Тенденция набирала силу. Епископские соборы созывали повсюду, монастыри реформировали, повсеместно основывали новые пуристские монашеские ордена; собственную духовную «реформу» и новые подходы к пасторскому попечению могли внедрять также отдельные епископы и церковные капитулы (хорошо изученный пример – Верона)[207]. Эти процессы протекали независимо друг от друга и слегка разнились, а значит, остановить их было нелегко. Генрих IV и его союзники могли не пускать приверженцев григорианства на папский престол, но помешать Григорию, а тем более Урбану участвовать в местных «реформаторских» начинаниях на всем остальном Западе было не в их власти. При этом сложнее всего для таких пап было добиться, чтобы их принимали всерьез за пределами Рима еще во время борьбы за папский престол (Англия в числе прочих хранила нейтралитет почти на всем протяжении этой борьбы). Существовала традиция обращения к папе римскому за судом и утверждением, которую активно поддерживал и развивал Григорий, однако для этого папа должен был восприниматься как законный.

Таким образом, по всей Европе легитимность папы впервые проверялась на прочность отношением местной правящей верхушки[208]. Тем не менее Урбан, француз и к тому же клюнийский монах, пользовался во Франции популярностью, которую ажиотаж вокруг Клермонского собора только усилил. Франции в совокупности с христианской Испанией (которую дела германских императоров всегда занимали мало), по крайней мере половиной центральной и северной Италии и нормандцами в южной Италии вполне хватало, чтобы уравновесить и даже перевесить сильную поддержку, которую Климент III имел на большей части Германии и в некоторых областях Италии. Однако, когда победа осталась за преемниками Григория и Урбана – в лице Пасхалия II (1099–1118), гораздо менее предприимчивого, но не имевшего соперников после 1105 года, для него и следующих пап основная сложность заключалась в том, что церковная «реформа» по-прежнему проводилась на местной почве, не более чем с номинальной оглядкой на пап. И действительно, среди представителей международной Церкви XII века попадаются довольно крупные политические деятели, в частности Бернард Клервоский (ум. в 1153), который своей религиозной легитимностью не был обязан папству вовсе. Бернард, монах из строгого французского цистерцианского ордена и основатель собственного монастыря, приобрел духовный авторитет на волне стремительного успеха цистерцианства в начале XII века благодаря собственным многочисленным сочинениям, публичной аскезе, а также харизме и бескомпромиссности. Он главенствовал в церковной политике северной Франции 25 лет, не нуждаясь в поддержке со стороны пап, наоборот, во время следующей папской смуты, в 1130–1140-х годах, в Бернарде нуждались именно они[209]. Авторитет Бернарда демонстрирует, кроме всего прочего, что Церковь в этот период была не менее локализованной, чем светская политика. Да, в местной поддержке для харизматичных религиозных деятелей ничего нового не было, и да, обретенные Бернардом благодаря ей рычаги влияния на большей части территории Франции и Италии доказывают, что даже неофициальное церковное руководство обретало международный потенциал. И все-таки его выдвижение произошло снизу. В последующих столетиях папы будут доставлять будущим Бернардам куда больше проблем.

Таким образом, «папская монархия» XII века (выражение нынешних историков, не средневековых) в каком-то отношении напоминала французскую, где король обладал признанной властью над всей территорией монархии, но контролировать происходящее почти не имел возможности. Так и папская власть не имела решающего значения на местном уровне: конфликт централизации и местного многообразия будет сохраняться до конца Средневековья и далее. Однако определенную долю контроля – как и королю Франции над подвластными ему землями – папству установить удастся. Как это произойдет, мы увидим позже.

Одним из самых интересных событий XI века стало отвоевание южной Италии и Сицилии нормандцами у ряда разных правителей – провинциальных византийских властей в Апулии и Калабрии, арабских эмиров Сицилии, а также князей и герцогов шести независимых земель на материковой части Италии со старинными лангобардскими и византийскими столицами в Беневенто, Салерно, Неаполе и прочих. Это покорение часто сопоставляют с Нормандским завоеванием Англии, однако на самом деле они были прямо противоположны друг другу. Завоевание Англии представляло собой организованную военную операцию, проводившуюся нормандским герцогом и его войском, обошедшуюся одним решающим сражением и завершенную менее чем за пять лет. Завоевание Италии велось наемниками из низшей нормандской знати и растянулось на два поколения стихийного кровопролития. Таким образом, оно служит показателем возможностей локализованной политики, которая, как мы уже достаточно наблюдали в этой главе, укоренялась на большей части Западной Европы.

Не вызывает сомнений, что сильная раздробленность была присуща южной Италии задолго до завоевания: она берет начало в IX веке, когда междоусобица расколола старинное лангобардское герцогство Беневенто, а правители Неаполя и соседних городов добились независимости от Византии. В результате нормандцы и другие выходцы с севера Франции, сражаясь в первые десятилетия XI века в качестве наемников в бесконечных войнах между этими областями, разглядели возможность установить там собственное господство. Первой такой областью стала в 1030 году Аверса к северу от Неаполя, теоретически по-прежнему находившаяся под властью неаполитанского герцога. К 1040-м годам разные группировки нормандцев хозяйничали во всех областях материкового юга. К 1053 году они разгромили папскую армию во главе с Львом IX, пытавшимся их выдворить, и к концу десятилетия под контролем нормандцев оказалась большая часть материковой Италии. Однако о единстве не было и речи. Каждый из завоевателей основывал собственную сеньорию, крупную или мелкую. При этом иногда новая власть сохраняла прежний политический уклад, иногда сближала его с северной seigneurie banale, опирающейся и на присвоение земельных владений, и на локализованное судебное право, а иногда – на бывших византийских, а затем на бывших арабских землях – новые правители присваивали права на взимание налогов, составлявшие фискальную основу прежнего режима, и их сеньория опиралась на налогообложение, а не землевладение. В 1060–1080-х годах нормандцы завоевали и Сицилию – чуть более организованно, – и с тех пор та находилась под централизованным управлением арабской и, прежде всего, греческой чиновничьей прослойки. Однако в других областях в следующем поколении на смену столкновениям с завоевателями приходили стычки между самими завоевателями-нормандцами[210].

Таким образом, около 1100 года нормандский юг Италии представлял собой скопление разнородных, сильно локализованных политических единиц. Пребывание под верховной властью – князя Капуанского или герцога Апулийского, которые часто состояли в родстве между собой (два самых могущественных нормандских правителя 1080-х годов, Роберт Гвискар в Апулии и Салерно и Рожер I на Сицилии, были братьями из рода Отвилей) – не означало плотного контроля. Нормандцы пока почти не предпринимали попыток строить там государство. Такое впечатление, что в основном они просто куражились: репутацию заправских головорезов и тиранов нормандцы старательно оправдывали (так им охотнее покорялись завоевываемые)[211], а бесчинствовать под южным итальянским солнцем наверняка было увлекательнее, чем в захудалом нормандском Отвиле. Однако результатом все равно становилась политическая локализация, еще более усилившаяся. Нормандцы насаждали ее, невзирая на прежние границы, сливая свойственный бывшим византийским провинциям сильный государственный контроль с политикой земельного обеспечения лангобардских политий, – все они попросту перемешивались в нормандских владениях. В этом отношении историю южной Италии можно сравнить с историей западноевропейской Церкви: в обоих случаях резко различающиеся местные уклады связывались в общую структуру без учета сложившихся границ, и, даже если локализация сохранялась, транснациональная структура способствовала укреплению этих укладов.

Мало того, сугубо региональные и локализованные уклады можно было экспортировать и дальше. Европейская раздробленность ни в коем случае не лишала европейские власти любого калибра способности распространяться за изначальные пределы. Первый крестовый поход, объединивший Церковь с фанатичными и беспринципными светскими властями, отличался натиском и стремительностью. Получивший просьбу о помощи от византийского императора Алексея I (см. главу 9) Урбан II проповедовал поход в 1095–1096 годах и в Клермоне, и на других соборах, связывая идею религиозного паломничества с давним призывом «освободить» Иерусалим от владычества мусульман. Урбан и сам, наверное, удивлялся тому, с какой готовностью этот призыв был подхвачен: ряды крестоносцев сразу же начали пополняться за счет французских графов и владельцев замков, затем движение распространилось и на Германию (где, кроме того, велик был контингент утопически настроенного крестьянства), а чуть позже и на Италию. Первые войска выступили уже следующей весной и затем пополнялись еще несколько лет. Мало кому удалось дойти далеко – большая часть полегла в Венгрии и нынешней Турции, но самые крупные силы, выступившие в августе 1096 года, в основном французские, прошли через Византийскую империю, чем вызвали там немало опасений, и в конце концов, вопреки всему, взяли в 1098–1099 годах Антиохию, а затем Иерусалим[212]. История этого триумфа рассказана много раз, и всегда в одобрительном ключе, несмотря на сопровождавшее победное шествие истребление евреев Рейнской области в 1096 году, а также евреев и мусульман в Иерусалиме в 1099 году. И хотя об уроне, который приходилось терпеть Ближнему Востоку от европейских авантюр, – принимая во внимание мрачные десятилетия после Второй мировой войны – нам сейчас известно гораздо больше, на историографию крестовых походов это знание почти никак не повлияло[213]. Важно, однако, помнить, что Первый крестовый поход возглавляли не короли, а герцоги и графы (Тулузы, Нормандии, Фландрии, а также сын Гвискара Боэмунд), епископы, сеньоры помельче и правители итальянских городов – иными словами, представители местной светской власти, о которой мы и ведем речь в этой главе. Несмотря на искренний религиозный пыл, они всю дорогу конфликтовали, и кто-то откололся раньше времени. Некоторых – Боэмунда, например, ставшего в результате правителем Антиохии, – завоевание новых земель интересовало не меньше, чем конечная цель в виде освобождения Иерусалима. Но дошедшие получили возможность насаждать на Востоке все тот же ячеистый политический уклад, привычный для Франции и Италии, принося колониальную раздробленность в Сирию и Палестину, которым в течение века христианского владычества – до почти окончательного отвоевания их Саладином в 1187–1188 годах – пришлось переживать то же, что и южной Италии[214].

Подытожим. В XI веке политическая власть стала более локализованной и четче разграниченной. Ее проводниками часто выступали фигуры настолько мелкие, что каролингская знать не признала бы их ровней. В утверждении своей власти сеньоры – и города – были достаточно изобретательны, присваивая права изначально незаконными способами, которые, стоило сеньору утвердиться, возводились в ранг закона. Это была новая структура власти; она сохраняла достаточную преемственность с прежней (в частности, в кодексе аристократических принципов и ценностей, которые почти не изменились), однако с этого времени практическая власть требовала знать и учитывать подробно прописанные права и поземельные отношения. Могущество королевской власти, разумеется, восстанавливали, и зачастую довольно быстро – и Рожер II на Сицилии в 1120–1140-х годах, и Генрих II в Англии в 1150–1160-х, и Фридрих Барбаросса в Германии, а также (с меньшим успехом) в северной Италии в 1150–1170-х, и папы от Иннокентия II до Иннокентия III во второй половине того же века, а затем Филипп II во Франции в 1200–1210-х годах. Но, восстанавливая верховное могущество, и эти правители, и другие опирались на ячеистую структуру фактической власти, а не на прежний уклад и королевскую идеологию (разве что в совсем незначительной степени)[215]. Публичность, унаследованная Каролингами и Оттонами от Римской империи, исчезла почти повсюду, и ее приходилось возрождать – на разной основе. Именно поэтому происходившие перемены выступают переломным моментом – по крайней мере в Западной Европе: на них строились все политические процессы более позднего Средневековья. Как проходило это строительство, мы увидим в главе 8.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК