11. Бродяжничество в истории России

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Перед нами бродяги — люди без призвания, не имеющее ни известного жилища, ни средств к существованию, которые не заняты ни ремеслом, ни промыслом. Этот первообраз всех классов злодеев, встречающийся, как неизбежное явление везде, где производится непозволительная и запрещенная законом торговля, где существуете преступная промышленность, — то прозябание, которое получает материалы для питания в больших городах. Такого сорта бродяга и родятся неизбежно в той части населения, которая растет и прозябает в этих больших городах и, по причине непрочных средств к существованию, впадаете в крайнюю нищету. Сюда входят и взрослые и оборванные дети, которые лишились родителей или покинуты ими. Дети, которые, оставаясь без отцовского крова, вертятся на бойких местах главных улиц, на площадях и бульварах Парижа и Лондона, стали появляться и в наших Москве и Петербурге в увеличивающейся прогрессии. Они живут плодами своей навязчивости, милостынею или мелким воровством, и у нас в столицах начинают изредка собираться в воровские шайки или приставать к взрослым ворам.

У настоящих городских бродяг нет ни очага, ни угла, но они — обычные и всегдашние хозяева тех зловонных и злосчастных вертепов, которые открыты для всех приходящих и помещены, по большей части, во всех больших домах, окружающих самые большие рынки (каковы: Сенная с домом Вяземского в Петербурге и Лубянка с домом Шипова в Москве). Отсюда эти бродяги — гиблые прозябания больших городов, люди, занятые единственно настоящим днем, стекаются и толпятся на толкучках, чтобы там легким промыслом («в Европе легкою я ничтожною послугою») добыть себе хлеб и медную монету на приварок или горячее и горячительное, — и то только на насущный день. Везде, где частная благотворительность раздает милостыню, бродяги эти, в виде нищих, являются в полном составе: будут ли то церковная паперть в торжественные дни, или крыльцо и дворы купеческих и барских домов во время похорон или поминок. Нельзя при этом не заметить, что частная благотворительность старается выбрать иногда для своих подаяний такие места, где, по преимуществу, привыкли собираться бродяги, и, желая быть тароватой и искренней, благотворительность умеет сделаться, таким образом, вредной и даже преступной. Бродяжество редко остается в собственных своих границах, но всегда слито с нищенством и воровством — его неизбежными спутниками и естественными помощниками. Мелкое воровство — единственный выход для бродяг и прямая опора для бродяжества. На средства, добытые этим ремеслом, бродяга умеют поддерживать новобранцев и трусливых, закрепляя, таким образом, артельные связи и подкрепляя общий закон, в силу которого легкость добычи уничтожат в бродягах понятие о ценности важных в городской жизни денег. Бродяги тратят их с необузданной расточительностью и поразительной быстротой; безграничное пьянство становится их прямым наслаждением и, при благоприятных поводах, превращается в жизненную цель, для которой предел заключается в смерти. Все места общественных собраний, народных сходок — для них места поживы. Беспорядочная жизнь их составлена из двух половин: одна часть принадлежите занятию ремеслом (дневная), а другая — игре и пьянству (ночная). Игра и пьянство — две страсти, соперничающие между собой в жизни этого погибельного класса людей. Они обе творят с ними изумительные превращения: из легко одетых, большей частью оборванных, они в несколько часов становятся почти совершенно голыми и только это последнее обстоятельство способно останавливать от выхода на промысел, страсть к которому превращается в некоторый род хронической болезни. Летом они живут под открытым небом, зимой — в самых грязных притонах подозрительных домов. Они, впрочем, привыкли спать и на голых камнях, когда не счастливит добыча; привыкли и голодать и умеют приноравливаться ко всякого рода нуждам и лишениям. Бродяжество, соединенное с воровством, до такой степени сильно затягивающее в себя болото, что люди, попавшие в него, редко бывают способны освободиться. Возвращаемые к оседлости теми или другими случайными способами, они 10–20 раз покидают родительские семьи и хозяев, чтобы снова удариться в бродяжество и пуститься на воровство. Они снова шарят в чужих карманах, высматривают слабые места в чужих квартирах, снова растрачивают добытое и собственные силы только на наслаждения, ради него продавая и носильное платье и все, что продать можно. Таково самопроизвольное, свободное бродяжество взрослых, но существует и вынужденное — для детей. Отец-ремесленник истощает работой своего сына, хозяин-мастер, принявший из деревни мальчика, не кормит его до тех пор, пока ученик не исполнит заданного урока, тяжелого и для взрослого работника, сурово наказывает, больно бьет, обещается прогнать назад свиней пасти; измученный мальчик бежит и из родительского дома и с хозяйской квартиры, как с каторги.

Разумеется, бродяжество, нищенство, даже воровство — только печальные последствия, вынуждаемые законами необходимости.

Совершенно особняком ото всех указанных нами видов бродяжества, в подчинении собственным законам, стоит другое явление в народной жизни, на которое указывают сибирские табели, усчитывающие сосланных за бродяжество. В группах настоящих бродяг большая половина принадлежать тем, которые сказались непомнящими родства, но, в сущности, вовсе не таковы, чтобы можно было оставить за ними прозвание бродяг и считать их опасными и тем более преступными людьми. Это — самовольные переселенцы, ушедшие обменять неблагодарные места родины на лучшие, без дозволения начальств, но по принуждению многочисленных обстоятельств, неблагоприятных оседлости. Они упорно отказывались объявить свое звание и имя, чтобы отнять возможность пересылки, этапным способом, туда, где все для них кончено, но, под охраной закона, получить право на оседлость там, где и по слухам и по пословице: «хотя и не растут яблоки, но люди не мрут с голода». Большие толпы людей, ссылаемых в Сибирь за бродяжество, те переселенцы, у которых отнято право добровольного выбора мест внутри России и заменено способом принудительного переселения и казенных приемов под видом ссылки на поселение в Сибири. Им не удалось довести своего предприятия до конца (они пойманы во время самой работы) и, вместо того, чтобы воспользоваться плодами своих исканий, на этот раз принуждены видеть свое дело испорченным. Им указано вести его сначала при всех неудобствах ссылки и невыгодах принудительного поселения. Их признали за виноватых и назвали преступными. Их ссылают в Сибирь за бродяжество, но за ними историческое право, не допускающее преступности в этом характерном явлении нашего отечества.

В России известные формы народных передвижений, называемых в наши времена бродяжеством, прошли через всю историческую жизнь народа, под благоприятным влиянием времен удельно-вечевого периода. Оно сохранялось как живое и неизбежное начало даже и на то время, когда ковалось Московское государство, медленно и ощупью добираясь до начал государственных, неблагоприятных этому бесконечному и беспрерывному шатанию из края в край, из одной области в другую. Когда из Москвы начали высылать ограничения этому народному передвижению и думали остановить народные стремления «брести врозь», явилась русская Сибирь, обязанная своим бытием именно этому стесняемому свойству, неразрывно слитому со всеми другими свойствами, и тем людям, которые назывались сначала вольными, потом получили прозвище гулящих и, наконец, названы бродягами. Вольные люди до Иванов московских, гулящие при них до Петра, беглые при нем и бродяги после него до наших дней — все одни и те же представители коренного народного свойства, стремившегося осилить и оживить обширные равнинные пространства, на которые набрел русский народ и которые легли неодолимым соблазном перед ним, успев осознать самого себя и собственный силы. Бродяжество несло государству громадные выгоды и было одним из правильных и законных явлений.

Новгородские бродяги — вольные люди, уходившие из Новгорода и его волостей в силу общего народного настроения на торговлю и промысел или выгоняемые смутами и неурядицей, — эти вольные люди населили весь север России. В странствиях, придерживаясь рек, этим бродяжеством своим сумели оживить самые отдаленные страны, каковы за-камские и сибирские. Избрав привольное любое место, эти вольные люди копили на святую Софию (а потом и на государя московского) слободы из таких же вольных людей, бродяг, известных на старинном языке под именем прибылых людей. В пределах России они устояли под защитой частных собственников, сильных капиталом и влиянием и являвшихся на помощь к ним или в виде частных лиц — служилых людей, или в форме общин, каковы монастыри. В пределах Сибири те же промышленные поселения устояли под защитой острогов и под охраною тех бродяг, которые назывались в старой России казаками.

Далеко потом, когда уже окончательно установилось Московское государство, когда тот элемент, который породит на Руси казачество, быстро и свободно заселил украины, приобрел государству много новых земель и землиц, покорит много непокорных народов и уступчивых народцев, когда этот древний элемент народного духа вменен был народу в преступление, прежние вольные люди названы были гулящими людьми, — бродяжество еще продолжало руководить народным инстинктом. Инстинкт этот сказывался отысканием новых мест, лучших, прибыльных и привольных. Это искание какой-то обетованной земли руководило народом долгие годы потом. Живет оно в нем и теперь, даже и после полуторасталетнего существования законов, вменяющих народу «бродяжество» в преступление. Оно, под разными формами и именами, пережило в последние полтора столетия самые трудные для него жизни, но представляют те же питательные средства, какими богата была древняя Русь и не бедна новая. Теперь, когда казалось, так прочен и надежен государственный строй, добровольный переход с худых мест на лучшие, не заканчивая своей истории, ведет ее повесть с такими же подробностями, хотя уже не так смело и открыто, но так же приметно и настойчиво.

Один ничтожный, неопределенный слух, распущенный какими-нибудь бродягами (обыкновенно солдатами-дезертирами, нередко беглыми помещичьими людьми и крестьянами), достаточно силен был для того, чтобы и во время крепостного права поднимать с места сотни и тысячи оседлого населения и вести их в неизвестность, в какую-то призрачную, дальнюю обетованную землю. Так было это в 1825 году с помещичьими крестьянами 20 губерний, между которыми Пензенская, Симбирская и Саратовская поступились значительным количеством своего населения, выступившего на «новую линию» и дошедшего уже до пределов Уральского войска с целью разыскать расхваленную и благодатную реку Дарью. Волновался народ слухом о каком-то сенатском указе и, называя его указом 23 февраля 1823 года, верил в то, что господским крестьянам дозволено селиться на казенных землях за рекой Уралом, что для этого им объявлена полная воля, и кто захочет, тот и может селиться. Народ шел пешком без денег и без хлебных припасов, питаясь подаянием; шел без жен, без детей, оставляя семейства и хозяйства на произвол судьбы. Идя дорогой, не только ни один не совершил преступления, но даже и маловажного проступка, оставив лишь на местах подъема следы не только неповиновения и ослушания помещикам и управляющим, но и следы мятежей и своеволия. Всем хотелось дойти без препятствий до счастливых мест, где на осетрах бабы колотят выполосканное белье, где на всякую избу тотчас по приходу дают всякого скота и птиц вдоволь и где всякий, придя в готовую избу, на дубовом столе найдет 500 рублей на обзаведение всем нужным в хозяйстве. Женщины оставались дома дожидаться подкрепления слухов, а мимошедших снабжали холстами, пряжей, деньгами, хлебом, прося записать их на «новой линии». В подкрепление слухов рассказывали, что сам император Александр I и великий князь Константин Павлович объявили крестьянам свободу и сами поехали выбирать им места, что киргизский хан, по просьбе своих, изъявил желание населить свои земли русскими людьми, что государю это понравилось, и он уже советовался с Аракчеевым и велел сенату писать указы; к сенату пристал и синод, и проч. Разглашали слухи и проясняли их прежде всех, разумеется, бывалые люди — отставные солдаты; затем купеческие дети и сами сбежавшие крестьяне других губерний. Лицо духовного звания — как и быть надо — пономарь, открыл на пути канцелярию для снабжения желающих фальшивыми паспортами. Все число сбежавших крестьян только из трех соседних к линии губерний (Пензенской, Симбирской и Саратовской) простирается до 2084 человек. Из этого числа наибольшую часть успели задержать на местах; другую возвратили из Оренбурга и Уральска (802) в ножных кандалах и за караулом от внутренней стражи. Кроме того, в Симбирской губернии поймано беглых помещичьих крестьян других губерний 203 человека. (Пензенской — 86, Саратовской — 48, Нижегородской — 89, Казанской — 15, Тамбовской — 1, Рязанской —18, Вологодской —1; в Курмышском уезде поймано 85 человек из Нижегородской губернии). Однако из всего числа бежавших 27 пропало без вести, 20 умерло в дороге, восемь человек товарищи отбили из-под караула; многие успели ускользнуть от учета. Как велик был прилив народа в Оренбургскую губернию, можно отчасти судить по тому, что из одного уфимского казначейства израсходовано на отправку беглых крестьян 15882 рублей 70 копеек. Очень многих местное начальство под видом бродяг и целыми семьями отослало в Сибирь на поселение. По исследованиям сенатора князя А. А. Долгорукого, главнейшей причиной побегов было нелепое толкование распоряжений, предписанных указом 23 февраля 1823 года относительно бродяг.

В 1847 году большая часть Витебской губернии двинулась к Петербургу и уже под Порховым остановлена была вооруженной силой. Сколько раз подобные же слухи шевелили и поднимали большие массы народа во многих других губерниях, как случалось, например, в Псковской, Новгородской, Воронежской, Курской, Киевской, Могилевской, Подольской и проч. Старательно преследуя все подобного рода движения и народные заявления и сурово устраняя ближайшие причины, — преследователи оставляли в почве корни, из которых один вырван великим актом освобождения от крепостного сословья; другие корни остались в почве. Малоземелье в хлебородных южных местах, неурожаи, нередко из года в год в местах лесных и болотистых до сих пор вместе с другими причинами дают этим скрытым корням питательные соки в достаточной мере.

С поразительной очевидностью Сибирь ежегодно убеждается в том, что наибольшее количество ссылаемых за «бродяжество» является из южных губерний степной полосы России. Средняя цифра принадлежит внутренним губерниям средней полосы (в большей мере подмосковным в меньшей — западным). Самая малая, сравнительно ничтожная цифра падает на северные губернии и остзейские. Сильное на юге народное переселение слабеет в центре и уничтожается на севере. Оно, как бы набалованное условиями теплого климата и продолжительностью благоприятных времен года, ослабевает, истощаясь в своих силах при близости полярных холодов, и пропадает в непроходимых, темных и ненаселенных лесах севера, на топких и скудных тундрах и болотах его. Приволье степей увеличивает его размеры и, расширяя пути, дает готовые тропы. Неприветливость северных лесов заслоняет эти пути, теряющиеся в непроходимых чащах, и заметает снежными сугробами те дороги, которые легко укладываются в любом месте в степи. Условия народной жизни изменились. Применение труда и народных сил приняло другое направление, противоположное тому, за которым до сих пор следила история.

Во времена от нас далекие, когда южные степи оберегались воинственными кочевниками восьми наименований, разбивавшими и разрушавшими жизнь русских славян на юге, вся сила движения направлена была в противоположную сторону, на север. В первобытных, непочатых лесах его внедрились два богатыря: Москва и Новгород. Когда первой удалось притянуть к себе все разрозненные, но однородные части и составить сильное целое, второй уже успел осилить новые препоны и дал народному движению новое направление на восток — в Сибирь. На севере от степей продолжала укрепляться и сосредоточиваться русская жизнь, поразительная своей самобытностью и изумительная по необычайным успехам колонизации. Вольные люди искали новых земель и оживляли трудом своим те, которые удалось занять при содействии собственных общин или по призыву богатых собственников, между которыми в ряду колонизаторов очутились даже монастырские общины и, притом оказались самыми способными и опытными, к которым охотнее приставали прежние вольные люди. Частное право перехода от одного владельца к другому, более выгодному, с бесплодных земель на плодородные, стало на севере из обычного права народным, вошло в последующие узаконения, служило народу выходом на несчастные случаи, неблагоприятные для оседлости. Суровый климат и неблагодарная почва, встретившие пришельцев невзгодами повальных болезней и частым голодом от неурожаев, закрепили за народом право переменять место как естественное. К негостеприимной стране и неблагодарным займищам и урочищам народ мог применяться на время, но не был в состоянии прикрепиться навсегда. Побежденные природой и желавшие пользоваться естественным человеческим правом свободы, уходили на призыв хвастливого и тароватаго. Равным образом, снимались и с тех мест, где земля не давала надежных всходов и где прошла война, сопровождавшаяся, по обычаю тех времен, страшными опустошениями и грабежами. Население, оживлявшее леса и боровшееся со всеми препятствиями, встреченными в них, продолжало находиться в постоянном движении и кочевало по тому же способу, как и те аборигены страны, которых вытесняли они с лучших мест. При отсутствии граней в русской земле, это скитание по лесам было бесконечным и вело народ к какому-то оседлому кочевью, «где — по словам одного из историков — всякая оседлость казалась временной, а всякий переход совершался оседлости ради». Таким образом, самое завоевание так же кочевало, как и племена; но завоевание на этот раз увенчалось тем успехом, что вся громадная лесная равнина осталась за восточным славянским племенем. Здесь, в пределах этой равнины, главным образом сосредоточивалось это кочевье оседлого народа и находилось в полном разгаре, являлось бесконечным даже и на то время, когда Московскому царству показалось оно и несвоевременным и вредным. Годуновский указ о прикреплении народа к той земле, на которой кого застал указ, оказался только сильной попыткой остановить народные стремления переменять места под тем или другим предлогом, от той или другой причины, которые на времена первых трех царей из дома Романовых оставались те же. Число пришлых людей на первое время уменьшилось, но пределы расширились приобретением новых стран и очисткой хлебородных и соблазнительных степей от элементов, до сих пор одерживавших стремление русского народа в эту сторону. Не сильное в начале, но такое же устойчивое и здесь, как и на севере, такое же неуступчивое ко всяким препонам, народное передвижение заручилось новыми поводами, выразившимися в крутых и суровых преследованиях за старую веру и новые религиозные толки. При втором из Романовых, царе Алексее, народное движение, вызванное новыми невзгодами, стремилось и по старым тропам на восток, в Сибирь, бросалось и в обратную, на север, к шведским рубежам, кидалось в отчаянии и по новым сиротским дорогам на донские и приволжские степи, искало помощи и защиты и на западе, за рубежом литовским. Как до сих пор Новгород стремился на восток, так теперь Москва устремилась и на юг и на запад, куда ни попало.

В таком народном брожении принял Россию Петр, думавший установить государственный строй по опытам и образцам Европы, но в этих стремлениях сумевший дать народу новые поводы к протесту против нововведений. Тем же бегством в разные и дальние стороны ответил народ на указ Петра о ревизии, на последующее указы его о рекрутстве, преследовали за старую веру, на прикрепление к заводам и тяжелые непривычные работы и проч. Расширение владельческих прав под именем крепостного, сурово выразившееся при Анне и достигшее своего полного апогея при Екатерине II, дало новые питательные соки народному стремлению к перемене места. Народ бежал и от второй ревизии при Елизавете, и от рекрутства, обратившегося в государственный принцип и затрагивавшего чувствительные семейные узы в самых здоровых звеньях и узлах. От нередких и всегда неожиданных хозяйственных кризисов народ также по-прежнему спешил подниматься с насиженного места и шел искать приволья и счастья там, где укажут ему старинные предания или сегодняшний заманчивый слух, пущенный какими-нибудь доброхотом.

Как некогда Сибирь была для народа той обетованной страной, где бабы бьют соболей коромыслами, таки потом, когда народ распознал, что и в Сибири то же солнышко светит, Ханаан его стал в степях, сначала оренбургских, потом новороссийских. В настоящее время он ждет новых указаний, но частями не остановил своих стремлений по знаковым и старым тропам. Сомнения нет в том, что с половины прошлого века высказался перелив населения с севера на юг, и мы, во всяком случае, переживаем то время, когда эта народная работа еще не доведена до конца. Народ еще не кончил своей роли и не изменил своему призванию как колонизатора. Как прежде ни запретные указы царей и сената потом, ни напряженные усилия прежних сыскных и последующий воинских команд не клали препон, так и теперь не сильны ручательства тому, чтобы народ отказался от миссии, которую он выдержал с таким успехом и которую осязательно выразил в стремлениях к обладанию Азией. Временные кровавые уроки народ скоро забывал, но наболевшее место продолжало по-прежнему жить в народном организме и сказываться при первом, даже легком уколе. Способ лечения посредством так называемой паспортной системы — как всеми и давно известно — не имели никакого успеха, а огромная корпорация старообрядцев приняла паспорт за печать антихриста…

Всматриваясь с большей подробностью в различные виды скитальцев, мы видим, что многие из них, по разнообразным вызовам, основали свое право на экономических условиях страны и представляются тем законным явлением, без которого не полна народная жизнь. Для них скитальчество — наружная форма: одни из скитальцев стоят под защитой коренного народного свойства — всеобщего стремления к так называемому благотворению; другие прикрылись ремеслом; для третьих оказался удобным промысел; четвертые бродят под видом торговцев и проч.

Нет тех сил, которые могли бы остановить целые массы народа, движимые принципом религиозности и увлекаемые к местам, почему бы то ни было признанным народом за священные. Нет тех знаний, которые были бы способны разграничить искренние религиозные побуждения с меркантильными, чисто коммерческими предприятиями, только снаружи прикрытыми маской неподдельного религиозного чувства. Нет тех средств, которые могли бы противостоять наплыву масс шарлатанов и обманщиков, которые под видом духовного дела ведут мелочную торговлю, спекулируют на религиозных верованиях таким же нечистым промыслом и, устраивая на той и на другом свое личное благосостояние, в то же время поддерживают в народе суеверия, питают в нем крупные и многочисленные остатки язычества. Для таковых обетные хождения по святым местам русским, ближним и отдаленным, сделались целью существования, превратились в вечное движение, бесконечное скитание, в хроническую болезнь, в промысел. Люди эти понятны народу и любезны ему: нет того места в России, для которого не было бы своего Иерусалима, какого-нибудь города или села, или родника с чудотворной местно-чтимой иконой, с подспудными мощами святого подвижника и целителя телесных и душевных недугов. Обетное хождение к таким местам с молитвой вменяется в обязанность всякому желающему получить облегчение и от грехов и от недугов. Восходя мыслью об обрядном обязательстве хождения по святым местам, народ наш особенно чтит дальние святые места. В мучительно-трудном пути к этим местам он видит один из путей к облегчению душевных скорбей и вероятие достижения блаженства в райской загробной жизни. Вот почему Соловецкий монастырь, удаленный за лесами и болотами и поставленный среди моря «на отоке океана», считает ежегодно богомольцев и рубли, оставленные ими, тысячами и путешествие в Сирийский Иерусалим, через землю неверных и зловерных, считается верхом торжества для души, ищущей земного спокойствия. Лавры Троицко-Сергиевская и Киево-Печерская, непременно достигаемые пешим способом со вкушением всяческих невзгод, для жителя северных лесных губерний (вторая) и для жителей степных южных (первая) приближать радость утешения, всецело доставляемую собственно лишь одним Иерусалимом.

Видя в самом процессе трудного пешего путешествия богоугодный подвиг, задавшись мыслью и твердо стоя на положении, что только та молитва скорее идет к небу, которая у самых нетленных тел препоручена заступникам и угодникам Божиим, народ видит затем во всех странниках подобного рода счастливцев, божьих людей. Препоручая себя молитвам этих людей, народ везде, на всех пунктах (даже и на больших торных дорогах), дает этим странникам бесплатный приют, даровой прокорм и деньги в натуре на дальнюю путь-дорогу и на заздравную и заупокойную просфоры. Главнее всего, с этих странников берут обещание, приправляемое усердной просьбой, не оставлять их святыми подарками на обратном пути и не обходить их избы окольной дорогой, не принеся им тех освященных памяток, какими с избытком запасаются монахи святых мест и какими в обилии снабжают они богомольцев. Не знают того и не хотят знать простые и доверчивые деревенские люди, что почасту мимо них проходят в Соловки такие артели, которые в прошлом году бродили около Москвы, года через два очутятся в Киеве, еще через несколько лет попадут на Афон и в Иерусалим. Не знают они, что вся жизнь артелей этих проходить в постоянном, неугомонном бродяжестве, что бродяжество успело опутать их соблазнами и тенетами легкого промысла так, что многие странники сами не видят во мнимом спасение своем греха против личной совести и против общества. Нет нужды решать такие дела, где замешалось дело совести — самые темные дела, судить которые народ наш, по многовековой привычке, не умеет и не любит. Охотно слушает он потом рассказы о всех необычайных явлениях вроде стона грешных душ, слышимых во аде через отверстие в иерусалимском храме, и верит им всей слепотой своего ума, всей восприимчивостью своего сердца, боясь не доверять им из страха смерти. Верит народ в обоих случаях и тому рассказчику, который сам воспринял все слышанное и виденное на свою слепую веру, и тому, который лживо-привычной и медово-сладкой речью хитро прикрывает личное безверие и, выкладывая с языка рассказы о чудесах, в уме своем раскладывает счеты и грешные соображения о количестве и качестве денежных и других наград за повествования.

Насколько слепо в народе доверие, производимое религиозными возбуждениями, и насколько простосердечна вера, преданная разумение одной внешней обрядности, настолько часты в жизни народа такие заключения, которые происходят от обманов и подлогов, употребляемых людьми хитрыми и злонамеренными. Сколько раз ловила в разных местностях России наша немудрая земская полиция целые шайки бродяг с перламутровыми образами и крестами, с поддельными частицами мощей и отломков от креста Христова, бродяг, переодетых в монашеское платье и выдававших себя за греков из Иерусалима или с Афонской горы. Нахичеванские армяне такие подлоги обратили в особый вид промысла и коммерческого предприятия, основанного на запасе вещами, хорошо идущими в торговле: камешками разного вида, обрывками, четками, евангелиями, кусочками разного рода и даже песком, уверяя, что все это из Иерусалима и что деньги собирают на гроб Господень. И сколько еще ходит по большим и столичным городам таких странников в полумонашеском платье, которые со смирением на лицах повествуют о сверхъестественных явлениях, но сбиваются на географических и других показаниях и потом ловятся в кабаках в пьяном и безобразном виде и без всяких видов.

На всегдашней готовности русского народа к благотворению неимущим, несчастным и страждущим основал раскол самую живую и деятельную сторону своего дела — дело пропаганды, и рассчитано достиг богатых и счастливых результатов. Так называемые «запросчики», в постоянных переходах с места на место полагали свое общественное служение, как долг, радение и священное обязательство общине. Семен Уклеин всю жизнь свою не имел, где главу преклонить, но в итоге увидел то, что молоканство из тамбовских деревень перекинулось на Хопер и с Дона перебралось за Волгу, далеко в Самарскую степь. Кондратий Селиванов, с тем же странническим посохом и в виде бродяги, прошел по черноземной полосе глубоко с юга до Петербурга, посещая хлыстовские «корабли» и сионские «горницы» скопцов. Наконец, из того же принципа бродяжничества возник особый видь раскольничьей секты, известной под именем бегунов или так называемого сопелковского согласия, ревнители которого уже в истинном смысле люди, не имеющие где главу преклонить, по религиозном принципу уходящие в глубь лесов и во мрак подпольев.

На разнообразном пространстве огромной русской земли народные передвижения с места на место для отыскания средств к существованию на стороне, когда их нет на месте, между прочим, разительно высказались в существовании так называемых отхожих промыслов. Из них некоторые многознаменательны до того, что выводят население многих местностей поголовно (по крайней мере, на лучшую и здоровую часть его). Как промысел и ремесло, так и торговля искала применения и путей для себя в тех же переходах и скитаниях по лицу земли русской. Эта разновидная подвижность населения также глубоко скрыла начальные основные корни свои в давних временах народной истории и также не стеснялась пространствами и расстояниями. Как плотники и печники, шерстобиты и шубники уходят вглубь Сибири, так некогда ковровского и вязниковского ходебщика-офеню видали за австрийской границей и считали сотнями за Кавказом и за Уралом, десятками на самых отдаленных окраинах государства, каковы прибрежья Белого моря и ссыльные места Забайкальского края. С коробком за плечами, с аршином в руках, офеня-разносчик почти круглый год (от середины одной макарьевской ярмарки до начала ее в следующем году) бродил из села в село, с людного базара и малого торжка на большую и бойкую ярмарку. Шерстобиты ходят с места на место всю зиму, коновалы половину зимы и весну. Хотя кое-какие частные распоряжения и, наконец, самое время и изменения экономического быта, с проведением шоссейных и железных дорог, ослабили это скитальчество торговли, тем не менее, оно производится еще и теперь, хотя и приметно в уменьшенных размерах.

Источник: Максимов С. В. «Сибирь и каторга» (СПб., т. 1–3, 1871).