VІ
В виду множества доказательств, хотя и сплошь косвенных, чрез экзегезу, Гошару удается поколебать доверие читателя к подлинности Тацита — по крайней мере, в одном из двух списков. Но, ведь, их два. Они резко разнятся почерками и форматом и найдены на расстоянии добрых 60 лет. Если в обоих списках несомненно выдержан тон и язык одного автора, то, конечно, допустив авторство Поджио Браччиолини для Второго Медицейского списка, мы открываем этой гипотезе дверь и в Первый список. Но—почему же Браччиолини не нашел нужным подделать Тацита, если уж подделал он его, — сразу и цельным, одного типа экземпляром?
Гошар отвечает:
— Потому что, «найдя» два манускрипта разного формата и почерка, как бы отрывки из двух рукописей различных веков, Поджио хотел замести следы подлога и сбить с толка ученую критику.
А также и потому, что, разделив подлог свой на две «находки», он сдирал с одного вола две шкуры. Вот — появляются конечные главы «Летописи» и первые «Истории». Громадный интерес, возбуждение в ученом мире. Поджио и Никколи зарабатывают огромные деньги: первая шкура с вола. Общее сожаление, что находка — без головы. Вот — если бы найти голову! Когда этот ученый аппетит к потерянной голове Тацита (выражение Бероальда) вырастет, — Поджио и Никколи ее найдут и сдерут шкуру номер второй.
Почему Поджио не выпустил, при жизни своей, первых книг «Летописи»?
Гошар отвечает:
— Потому что в тридцатых годах он пошел в гору, разбогател и перестал нуждаться в промышленности такого сомнительного типа. Его уже прославили и обогатили произведения, подписанные его собственным именем. Он стал особою.
Это возможно, в числе прочих соображений. Смолоду, когда жмет писателя нужда и пробивает он себе дорогу, научная мистификация, конечно, легче дается человеку и меньше тревожит его совесть, а у старого заслуженного ученого, уже не нуждающегося ни в новом шуме вокруг его имени, ни в деньгах, живущего наукой для науки, художника, мыслителя, успокоенного жизнью, вряд ли поднимется рука на подобное дело. Разве что вызвано оно будет не личными целями, а какими-либо высшими соображениями — хотя бы, например, племенным патриотизмом, который вдохновлял чеха Вячеслава Ганку, когда он тоже «находил» Краледворскую рукопись, или малороса Срезневского, когда он «нашел» казацкую думку о Самко Мушкете. Общее же правило, что литературные мистификаторы, как все подражатели и «стилизаторы», молоды. Макферсон (1738—1796) «открыл» поэзию Оссиана 22 лет от роду, Чаттертон (1752—1770) подделал баллады Роулэя на семнадцатом году.
Но, помимо чисто моральных соображений, есть и практические. Если Тацит — подделка Браччиолини, то первая половина его, то есть вторая находка, первый Медицейский список, работа, явно не конченная. Между первой и второй находкой провалились целые пять книг Тацита, обнимающие эпоху Калигулы и первые годы Клавдия. Творческое напряжение, которым Поджио Браччиолини создал свой гигантский труд, могло оставить автора после того, как он значительно истощил свои силы на повесть о правлении Тиберия — бесспорно, лучшую и глубочайшую часть «летописи». Зная средства своего таланта, не желая ослабить своего пера, Поджио мог и даже должен был отложить свою трудную работу на время в сторону — тем более, что была она не к спеху. Ведь, только что найдя вторую половину Тацита, открыть на слишком коротком от нее расстоянии первую — было бы чересчур подозрительным счастьем. Рукопись, отложенная на несколько лет, лежала, а тем временем писателя захватили другие работы, более жгучие, чем утомивший его литературный маскарад — Поджио вырос, стал знаменитостью, государственным человеком. Когда было канцлеру Флорентийской республики возвращаться к труду бурной молодости, да и — прилично ли, по характеру труда? Никколо Никколи, который мог бы настаивать на продолжении подлога и поощрять Поджио, умер в 1437 году. Работа, недоконченная, осталась лежать в архиве, по ненадобности ее для автора, и не продажная, и не уничтоженная, потому что — какому же мастеру легко наложить руку на свое мастерство, на художественный chef- d’oeuvre в полном смысле этого слова? Могла быть и еще одна причина: страх конкуренций. В 1455 году еврей Энох д’Асколи нашел в каком-то датском монастыре Тацитовы «Диалог об ораторах», «Жизнеописание Агриколы» и «Германию», которых язык и характер, как известно, значительно разнятся от «Историй» «Анналов» и носят яркие следы цицеронианства. Появились на рынке «Facetiae», приписываемые Тациту, и подлог был не скоро разоблачен. Изыскание рукописей становилось делом все более и более сомнительным. Знатоки плодились с каждым днем — и образованные жулики или мистификаторы вроде самого Поджио встречались на рынке своем с большими образованными барами, которые могли им сами давать уроки по их товару — и настоящему, и темному. Томас Сарзанский (папа Николай V, 1447— 1455), Перотти, архиепископ Сипонтский, открывший (1450) басни Федра, Помпония Лет (1425—1497), открывший (или подделавший) знаменитое завещание Люция Куспида, и т.д. Рынок был испорчен.
Почему Поджио Браччиолини не признался в своей проделке?
А кто из литературных мистификаторов признавался по доброй воле, не будучи прижат в угол, как Чаттертон? Макферсон и Вячеслав Ганка так и в гроб сошли со своими подлогами. Проспер Мериме, Сенковский, Срезневский признавались: так зато и мистификации их было не серьезны, они могли вводить в заблуждение публику, — и только на этот эффект рассчитаны, — но не специалистов. Кому известен автор подложного «Розыска» Димитрия Ростовского и нескольких указов Алексея Михайловича? давно ли некто Зуев пытался обойти русское общество поддельным окончанием «Русалки» Пушкина? Гениальные «Записки Бенвенуто Челлини», труд, по силе и глубине проникновения в эпоху Возрождения нисколько не уступающий Тациту, заведомо подложны. Однако, автор их так и сошел в могилу неизвестным, не пожелав снять маски с лица своего — гениального, но сконфуженного. Мне кажется, что, когда научная мистификация достаточно умна, чтобы ее приняли всерьез, это может доставить автору ее некоторое саркастическое удовольствие, но весьма временное. Когда же серьез поднимается на такую высокую степень, что на мистификации уже начинают строиться научные теории и системы, мистификатору должно быть и странно, и стыдно. Особенно, когда его проделки были не бескорыстной шутки ради, но сопровождались крупными денежными выгодами, как в примере Поджио Браччиолини. Ведь, в конце концов, его литературная подделка — явное мошенничество с корыстной целью. Каково же было бы канцлеру Флорентийской республики на старости лет сознаться публично и во всеуслышание urbi et orbi: милостивые государи! гений-то я гений, но смолоду и жулик же был! всем вам, простофилям, очки втер и скольких пощипал порядком! Почему, если Поджио не хотел публиковать первые книги «Летописи»при своей жизни, их не издали наследники, и они так долго оставались в неизвестности по смерти старого ученого (1459)?
Гошар отвечает:
Потому что из наследников некому было этим заниматься. Поздно женившись (55 лет), Поджио успел произвести пятерых сыновей, между которыми младший Джакомо вполне унаследовал таланты своего отца, но рано погиб, казненный как участник заговора Пацци (1480). Остальные вошли в духовное звание. Трое умерли сравнительно молодыми. Один Джованни Франческо дожил до преклонных лет и, таким образом, опять соединил в руках своих все остатки родительского состояния. Последнее было в упадке. Мы видели свидетельство Полициано: один из сыновей Поджио в какой-нибудь год промотал капитал, который отец зарабатывал всю жизнь. «И потекли сокровища его в атласные дырявые карманы». Покуда было что проматывать, сундуки с рукописями Поджио не интересовали его наследников. Богатство иссякло, — последний наследник, проверяя инвентарь свой, наткнулся и на этот стародавний ресурс. Он очень понизился в стоимости своей, за 60 лет. Развитие книгопечатания убило рукопись. Все, что было переписано, хотя бы и рукою великого Поджио, упало в цене рядом с быстрой конкуренцией печатной книги. Истинно ценны были только оригиналы. И вот, Джованни Франческо находит оригинал Тацита — воистину драгоценный. Тот самый оригинал, о котором Поджио писал когда-то Никколи, с подложною датою 28 декабря 1427 года: «Читал я у вас во Флоренции экземпляр античными буквами, — пришлите-ка мне его!»
Казалось бы, самое естественное дальнейшее поведение со стороны Джованни Франческо — отнести находку к покровителю наук и искусств, Льву X, и получить от него те 500 цехинов, которые затем папа заплатил или Арчимбольди, или, через него, какому-то таинственному продавцу. Но Гошар находит, что Джованни Франческо не мог так поступить. Ехидные «песни», на которые жаловался Никколо Никколи и от страха пред которыми Поджио так долго прятал своего Тацита, были не забыты в ученом мире. История Аскония Педиана была всем известна. Репутация рукописей, выходящих из дома Браччиолини, таким образом, была подмочена. Из рук сына Поджио Лев X (он же был флорентинец, Медичи, и хорошо знал, с какими птицами имеет дело) мог не принять Тацита совершенно так же, как Леонелло д’Эсте не принял от самого отца Поджио — Тита Ливия. Кстати отметить: повидимому, этот злополучный Тит Ливий в это же время тоже опять всплыл откуда-то на поверхность рынка. Теперь его нашли будто бы на острове Гионе (один из Гебридских), прославленным в первой половине средних веков влиятельным и ученым монастырем св. Коломбана, где погребались шотландские короли. Список был увезен из Рима Фергусом, королем шотландским, при разгроме Рима Аларихом, и потом скрыт на Гионе из страха пред набегами датчан! Опять знакомая обстановка: и север, и остров, и монастырь, и датчане. Экземпляр был предложен французскому королю Франсуа I: однако, и этот страстный приобретатель редкостей заподозрил подлог и отказался. Таким образом, Джованни Франческо было, и впрямь, удобнее предпочесть кривой, обходный путь прямому — даже в том случае, если он не подозревал родительского подлога и продавал Тацита bona fide. Если же подозревал, тем паче. Как бы то ни было, но история находки в Корвеях разительно напоминает историю находки в Герсфельде. И это дает мне мысль, что Джованни Франческо не знал, что продает подложный документ. Иначе он позаботился бы придумать обстановку новее и сложнее. Не рекомендация товару — продавать его при тех же подозрительных обстоятельствах, при которых спущен был однажды с рук товар недоброкачественный. Джованни Франческо спасал отцов товар от дурной репутации «песен, насчет Тацита распеваемых», но сам-то верил и в нового Тацита, и в старого, — и потому почитал повторение обстановки, при которой был найден первый Тацит, наиболее удобным к доказательству подлинности и ценности нового.
В заключение своего длинного и кропотливого анализа, Гошар указывает на черты личного характера Поджио Браччиолини, которые отразились в его «амплификациях»: любовь к непристойностям, типическая для автора XV века, растягивает у лже Тацита одну-две строчки Диона Кассия, т.е. монаха Ксифилина , или Светония в длинные пикантные эпизоды (Мессалина, пир Нерона и Тигеллина на прудах Агриппы и т.п.). Отметка очень слабая. Уж если Гошару Тацит кажется непристоен, то можно подумать, что он, в целомудрии своем, не знает ни Петрония, ни Ювенала, ни Марциала, близких соседей Тацита, коль скоро был он — наш Тацит! Впрочем, Гошар и на этом пути не первый: обличителями сомнительной нравственности Тацита выступали уже в XVII веке дю Перрон, Страда (1572— 1649), Рапен (1621—1687), Сен-Эвремон (1613—1703), и еще
Бюде (1467—1540) обвинял его в самозванстве, извращенности, словом — в преступности по натуре. (Низар).
Гораздо важнее замечание о сходстве языка и тона собственных латинских сочинений Поджио Браччиолини с сочинениями действительного или ложного Тацита. Как уже сказано, современники, Гварино, Панормитано (1386—1450), ставили их невероятно высоко. Любопытна характеристика Лафана (1661— 1728). Этот энтузиаст Поджио определяет его, как историка: «Нельзя, когда его читаешь, не узнать в нем Тита Ливия, Саллюстия и лучших историков римских». Саллюстий, влияние которого на Тацита общеизвестно, здесь особенно выразителен. Сисмонди (1773—1842) считал Леонардо Бруни, Поджио Браччиолини и Колуччио Салутати лучшими латинскими писателями, высшими всех своих предшественников. Совсем другого мнения был Ш. Низар (1808—1882). Но в рассуждении сходства между манерою Тацита-Браччиолини и просто Браччиолини следует, однако, иметь в виду, что все свои знаменитые работы Поджио исполнил уже после восьмилетнего труда над Тацитом, в чем бы этот труд ни выражался, в изучении или в подлоге. Легко понять, каким влиянием должно было отразиться на подражательном таланте Поджио такое пристальное изучение автора. Попробуйте собственноручно переписать несколько глав Карамзина, — вы сами не заметите, как потом, сочиняя письмо или статью, начнете непроизвольно впадать в обстоятельные длинноты периодов. Повторите опыт с «Капитанской дочкой» — она отразится на вашем слоге простотой и сжатостью своего прелестного лаконизма. Так что эти-то общности доказывают только то, что Поджио очень много занимался Тацитом, но никак не то — да еще и в обратном действии! — чтобы Поджио Тацита подделал.
Я не буду останавливаться на предполагаемых Гошаром отражениях в тексте Тацита впечатлений Констанцского собора и казни Яна Гуса, свидетелем которых, действительно, был Поджио Браччиолини, — тем более, что буду еще иметь случай коснуться этих строк в четвертом томе «Зверя из бездны». Отражений современности XV века Гошар указывает очень много у Тацита, но если идти по дорожке подобных аналогий, то недалеко зайти и в такую трущобу, как забрел один анонимный сочувcтвенник Гошара и Росса, утверждающий, будто вся «Летопись» есть не иное что, как тайный протестантский памфлет на папскую власть. Впрочем, и самого Росса Аттилио Профумо уличает в том же.
Думаю, что настоящей главой я дал читателю достаточно полное понятие о взглядах скептической группы, восставшей на подлинность Тацита, а также и о методах, которыми они борьбу свою вооружают.
Читатель видит, что методы эти далеко не совершенны, часть — если не произвольны, то дают чересчур уж широкий простор предположению и допущению, либо продиктованы с точек зрения зыбких и ошибочных. Некоторые доказательства Гошара я, ради экономии место, совсем опускал по полной их несостоятельности. Часто, в полемическом азарте, Гошар упорно держится за старые взгляды науки, стараясь не замечать новых. Так, например, случилось с топографией Байского залива, которой — доказывает Гошар — Тацит не знал, а, по Белоху, Тацитова топография оправдывается.
Все эти промахи и небрежности, конечно, идут в ущерб атак отрицателей и значительно ее ослабляют. Больше же и властней всего — как щит — становится между нами и теорией Гошара пятивековая привычка к Тацитову авторитету, любовь и уважение к строгой и почти грозной фигуре римского историка-художника, неотъемлемого спутника республиканской мысли новых веков. Когда Росс и Гошар уверяют нас, что под именем Тацита мы получили не историю, но занимательный роман, прежде всего всматриваешься: кто это говорит? Не свойственна ли им-то самим эта привычка подменять историю романом и логику фактов художественной о них догадкою? И, к сожалению, часто приходится уверяться, что манера «амплификации», которой приписывают они происхождение Тацита, им далеко не чужда. Если Поджио Браччиолини воспользовался именем Тацита для исторического романа о Риме цезарей, то Гошар воспользовался именем Поджио Браччиолини для исторического романа об итальянской «республике наук».
Но все эти недостатки не могут лишить Росса и Гошара права обоснованного ответа на возбужденные ими сомнения. Здравый смысл видит и слышит их ошибки, но в то же время чувствует, что во многом они стоят на пути верном и лишь идут по нему, пожалуй, с излишней поспешностью, иногда даже развязностью, почему иногда комически спотыкаются и падают. Но отвечать им огульным криком негодования, пожиманием плеч и презрительными гримасами, как делает, например, Аттилио Профумо в колоссальном по размерам, новейшем труде своем «Источники и эпоха Неронова пожара» (Le fonti ed і tempi dello incendio Neroniano. Roma 1905) вряд ли значит разгонять сомнения и разъяснять вопрос. Критики Танери (Tannery), о которой с восторгом отзывается Профумо, я не читал. Не думаю, чтобы она была убийственна, потому что, в таком случае, сильнее был бы сам Профумо в тех пунктах полемики, когда ему приходится опровергать Гошара. Гораздо больше впечатлений, чем правоверное негодование Профумо, производит им цитируемая фраза французского историка Фабиа:
«Доводы, которые приводят они (Гошар и Росс) для того, чтобы доказать, что Тацит не автор своих двух произведений, доказывают лишь, что Тацит не безупречен, как историк».
Еще менее возможно проходить мимо вопросов Гошара и Росса с величественным молчанием жреца, как сделал это Гастон Буассье в своем предсмертном этюде о Таците (1903). Вообще, этот этюд, блестящий по изложению, остроумный и поразительно легкий к усвоению, как, впрочем, все почти произведения Гастона Буассье, должно быть, очень долго лежал в бумагах покойного академика. Его выношенная стройность куплена ценою отсталости. Если бы Буассье не ссылался на труды Фабиа (1893— 1898), его «Тацита» можно было бы смело принять за произведение шестидесятых годов. Он воюет с допотопной критикой Лэнге, но с осторожностью и в общих фразах, без имен, обходит сдержанным неодобрением взгляды «зарейнских ученых», которые, дескать, попортили несколько и наше французское правоверие. Он берет на себя смелость протестовать против закона Ниссена и, в особенности, его распространения на Тацита, но тут же спешит любезно расшаркаться с Фабиа, который закон Ниссена признает, и успокоить его, что, несмотря на то, вы, мол, все-таки, очень хороший историк.
Особенно гневной оппозицией встретили теорию Гошара писатели католические. С причинами их негодования и приемами полемики мы встретимся в четвертом томе, говоря о так называемом Нероновом гонении на христиан. Но здесь Гошар не одинок: за ним стоит громадная и мощная армия «зарейнских» союзников, которой знания и неумолимая логика этой компании не под силу. В своем заключении о Таците, Гошар отвечает на воображаемый вопрос:
— Если отрывки Тацита — литературный плод гуманиста XV века, значит, из остается лишь бросить в огонь?
— Нет, — говорит Гошар, — и не такова была цель моего этюда.
«Мы думаем, что восхищение «Анналами» и «Историями», хотя бы и несколько преувеличенное, было все же основательно. Потрясающая нас картина, мудрые и точные рассуждения, сильные и законченные идеи остаются в своей силе. С этой точки зрения это первоклассный литературный труд.
«С другой стороны, если Поджио обманул своих современников и потомков относительно настоящего автора работы, он во всяком случае взялся за дело с каким только мог старанием, вообразив себя на месте Тацита, — и тщательно использовал все современные ему документы: в нем отразились Дион Кассий, Иосиф, Светоний, христианские авторы.
«Когда он уходит от своих руководителей, желая расширить содержание, он старается заставить своих героев говорить и действовать так, как они, по его мнению, должны были бы это делать. Порою это ему не удается, но зачастую удачно. Его отступления, по большей части, очень интересны.
«Итак, хотя «Анналы» и «Истории» и не принадлежат писателю древнего Рима, они тем не менее не лишены исторического значения; пользуясь ими с осторожностью, можно почерпнуть из них многое для понимания римской истории первого века нашей эры».
То есть: Поджио создал труд, с которым нельзя считаться, как с непреложною летописью, но, благодаря его тщательности, получился солидный и авторитетный свод умно освещенного летописного материала, со взглядами которого историк римского цезаризма не может не справляться, подобно тому, как писатель русской истории не может обойтись без Татищева, Церобатова и даже Карамзина: они тоже не «летописцы» уже, но зато еще «летописные источники».
Принимая во внимание, что это речь жестокого отрицателя, которого критика рассматривает не без ужаса, как некоего литературного Атиллу, нельзя не признать, что заключительные аккорды Гошара звучат умеренно и благоразумно.
Не будучи филологом, не работав над манускриптами Тацита, я не смею брать на себя суждения в этом вопросе иначе, как по впечатлениям и здравому смыслу общепринятого текста, по внутренней логике самих сочинений Тацита, темных судеб их в средних веках и прикосновенности к открытию их книжников-флорентинцев XV века. Я пишу книгу не о Таците и потому не могу позволить себе удовольствия разогнать эту главу в специальный том, как потребовал бы того обстоятельный и защищенный пересмотр вопроса. Кратко же скажу:
Вопрос был бы окончательно решен, если бы Россу удалось доказать, что пергамент, на котором писан медицейский Тацит, являет следы, как Росс утверждает, фабрикации XV века. Я не думаю, чтобы это было возможно доказать, и сомневаюсь, чтобы это было возможно доказать, и сомневаюсь, чтобы это было так. Поджио Браччиолини был слишком тонкая штука, чтобы обличить себя так грубо — уже материалом документа. Писать подложного Тацита на пергаменте XV века, хотя бы и обработанном искусственно под древность — такая же нелепость, как например, вексель от 1910 года написать на бумаге от 1911. Конечно, если Поджио Браччиолини подделал Тацита, то он постарался раздобыться для него и пергаментом достаточной древности, а не прямо из мастерской. Старинность материала тут не решает вопроса.
Экзегетическими доказательствами Гошар убеждает меня в том, что Первый и Второй Медицейские списки Тацита, прототипы всех известных остальных, подложны. Но этим он не убеждает меня в том, чтобы подложен был текст Тацита, в них заключающийся. Точнее сказать: чтобы он был совершенно подложен:
Я охотно верю ему, что оба списка — работа Поджио Браччиолини.
Но я не верю в то, чтобы списки эти были «подлинником». Это — копии, в которых Поджио Браччиолини (всего вероятнее, что он сам) воспроизвел какой-то подлинник, бывший в руках его и Никколи, но затем исчезнувший, а может быть и нарочно уничтоженный.
Зачем?
А вот зачем. Мы видели, что Поджио жалуется в одном письме к Никколи на неразборчивость присланного им Тацита: писцы не могут воспроизводить его стертых строк. Гошар считает дату этого письма подложною. Возможно. Но это не исключает того обстоятельства, что такой экземпляр был в обороте Поджио и Никколи и не только был, но и служил оригиналом для копирования. И для этой цели он еще годился, а в продажу уже нет.
В приключениях Поджио с герсфельдским монахом бесконечно много темной путаницы, но я не взял бы на себя смелости отрицать так решительно возможность, что Поджио Браччиолини, действительно, получил откуда-то «подлинник» Тацита. Но — вот вопрос: в каком виде он получил рукопись? что представляла собой рукопись?
Поджио громадный подражательный талант. Но ведь не гений же он. Все его произведения, по уровню века своего, — очень высокие ноты, но не предельные. Они не имеют главного свойства гения: не кончают старого века и не открывают горизонта для восхождения нового. А ведь Тацит-то, найденный Поджио Браччиолини, — именно такой гений. Он прочитал отходную античному миру. После него началась медленная смерть и трехвековые похороны Рима. Он описал мир, который отжил существо свое и стоит — сам не знает, на каком пороге, но надо шагнуть за какой-то порог: сзади — похороны, впереди — проклятие ожиданий без надежды. Рим свое отжил, а мир — чужой. Весь враждебный, презренный и — чужой.
Если бы Поджио своим художественным воображением и историческим проникновением мог, — хотя бы даже и по весьма обширному запасу материалов, в большинстве, однако, лишенных освещения литературным талантом, — создать ту картину гибнущей цивилизации, которую имеем мы в сочинениях Тацита, — это был бы не гений даже, но полубог творчества: почти сверхестественное существо, оживленное душою и умом выше человеческих. Значит, Поджио удалось бы достигнуть тех высот общечеловеческой правды, на которых не бывали ни Шекспир, не Гете в «Фаусте», ни Флобер в «Саламбо», ни Лев Толстой в «Войне и Мире», ни Альфред де Мюссе в «Лорнзаччио», потому что ни один из них, рисуя человека в его эпохе, не сумел написать его иначе, как человеком своей, авторской эпохи. А ведь каждый из них имел в руках своих материалы, в тысячу раз более богатые, обильные и разнообразные, чем мог располагать Поджио для Тацита.
Повторяю: единственным искусственным — и опять-таки неизвестно кому принадлежащим — произведением, Тациту почти равным, являются «Записки Бенвенуто Челлини». Но ведь это — все-таки — картина века, показываемая, как в панораме, лишь сквозь окошечко индивидуальности, сквозь господствующую форму автобиографии. Это, все-таки, облегчающая точка зрения, которая освещала путь к успеху художественно-исторического вымысла многих. Английский сатирик Теккерей — большой литературный талант, но когда вы читаете его «Записки Баорри Линдона» и «Четырех Георгов», вы убеждаетесь, с сожалением, что в этом человеке «пропал» гениальный историк. Сам Пушкин спрятался под щит автобиографии Гринева, чтобы создать «Капитанскую дочку», и в форме личных же записок современника нащупывал он Тацитовы темы («Цезарь путешествовал»). Андрей Тихонович Болотов не большая какая-либо литературная величина, но гениален был бы тот русский писатель, который написал бы записки Болотова, как изученную им и воображаемую картину русского XVIII века. Гошар же приписывает Поджио нечто неизмеримо большее: художественный охват и синтез целого века совершенно чуждой культуры, отдаленной на 13 веков. Это вдохновение, заслуга и труд выше сил человеческих. Если Поджио осуществил такой подвиг, то в лице его мир имел и, не познав, потерял самый могущественный художественно- исторический ум, который когда-либо зажигался в человечестве. Ум, каким не был, наверное, даже и сам, перевоплощенный им, Тацит! Гошар понимает это и, сомневаясь в возможности возвеличить на такую высоту Поджио, старается принизить Тацита. Прием неудачный и напрасный.
Совсем нет надобности ни Тацита воображать достижимым для писателя XV века, ни последнего сверхъестественным полубогом-великаном. Просто, в руки очень талантливого человека, художественного уровня, скажем, Проспера Мериме, великолепного ученого с историческим чутьем и редким вкусом, попал настоящий летописный список, но в виде такой мышеядной рухляди, настолько испорченной, что, в настоящем своем виде, он уже не стоил ровно ничего. Писал же Поджио Браччиолини в одном письме своем к Никколи, что, может быть, монах то отдаст ему Тацита и даром. Это — в веке-то Возрождения, когда античная рукопись ценилась на вес золота, когда на гонорар за список Тита Ливия можно было купить виллу с угодьями!
Затем Поджио однажды даже не намекает, а прямо говорит, что Тацита он может получить, как взятку за свои услуги герсфельдскому монаху при папской курии. Это опять таки дешевая, но уже вполне естественная сделка. Монах идет на нее,
Поджио получает своего Тацита и — с восторгом видит, что это, действительно, Тацит, а с ужасом, что Тацит то ему достался чуть не в виде бумажной трухи, извлеченной из стока нечистот. Утверждал же он раньше, что так нашел Аскония Педиана! К слову отметить: из трех списков этого автора, сделанных одновременно Поджио, Бартоломео ди Монтепульчиано и Сизоменом Пистойским, сохранились только списки двух последних, а список Поджио, самый интересный из трех, ибо им критически обработанный, бесследно исчез и остались только с него копии. А оригинал они нашли в ужасном виде, — настолько, что без работы над ним Поджио он никуда не годился бы. (Teuffe!).
Этим я объясняю и оттяжки в передаче рукописи Никколи, расползшиеся с двух месяцев на четыре года. Поджио рассчитывал получить приличный экземпляр, который редактировать и переписать — живое дело. С хорошей рукописи он копировал быстро. На переписку поэмы Лукреция «О природе вещей» он требовал от 15 дней до одного месяца. Но вместо четкого оригинала он получил полустертую ветошь, которую надо было буквально восстановить, буква за буквой, по слогам, угадывая слово за словом, осмысливать фразы, конъюнктировать, интерполировать — словом, редактировать в самом широком смысле слова и, во множестве мест, сочинять. Словом, он очутился пред трудом, который не требовал сверх естественного гения, но какому угодно таланту задал бы долгий и точный экзамен по всем его литературным способностям и филологическим, историческим и археологическим знаниям. Из той же эпохи имеем исторический пример в восстановлении Козьмою Кремонским трех книг Цицеронова «Оратора», почитавшихся погибшими — при наличности манускрипта, потому что последний был испорчен до совершенной невозможности его разобрать. Поджио принялся тайно делать только то, что Козьма Кремонский сделал явно и честно. Задача увлекает Поджио, ему не хочется ни отстать от нее, ни выдать, как он попался впросак, боясь, что практический Никколи не поймет его научного увлечения. И вот он выворачивается, как умеет и может, покуда труд не кончен: своего неразборчивого Тацита он воскресил — превратил во Второй Медицейский список.
Почему он начал не с начала, а с середины?
Вероятно, просто потому, что в подлиннике, который он имел, эта часть сравнительно лучше сохранилась и легче было ее разбирать. В 1429 году Поджио лично виделся с Никколи, и между ними шли какие-то долгие и важные дела, которые затянулись настолько, что папа вызвал Поджио из Тосканы, как секретаря своего, насильно, резким указом. По всей вероятности, в это время и решена судьба Тацита. Готовая часть его будет выпущена в свет и разожжет любопытство к той, которая еще не разобрана. А эту Поджио будет готовить исподволь новым почерком и в новом формате.
Поджио не мог сочинить Тацита, но редактируя Тацита, вполне мог о нем догадываться и его восстановить по догадке и приблизительности. Кто однажды редактировал чужую рукопись, знает, как толкает эта работа мысль к творческим образам в области той же темы. Когда закрылись «Отечественные Записки» и умер М.Е. Салтыков, целый ряд недавно талантливых беллетристов поблек талантами своими, потому что тайна талантов то их была — редакционная работа М.Е. Салтыкова, который перерабатывал их вещи, вычеркивал и вставлял чуть не целые страницы. Очень талантливый беллетрист редко бывает хорошим, т.е. точным переводчиком, — разве, что строгий искус повиновения наложит на себя, урок себе задаст, как Тургенев при переводе Флобера. Таланту тема перевода подсказывает образы, которые влекут творчество в сторону. Русская литература обладает переводами Диккенса и Теккерея, в своем роде, единственно блестящими: Иринарха Введенского. Но если эти переводы обратно перевести на английский язык, то англичане не узнают ни Диккенса, ни Теккерея: до такой степени усвоения обрусил их талантливый переводчик, так много оригинального юмора внес он в русский текст под обаянием английского юмора подлинников. Кто не слыхал о талантливых журналистах-редакторах, которые почти никогда не писали сами и считали несчастием написать передовую статью или фельетон, но прикосновение к чужой корректуре словно будило в них вдохновение, и из статьи сотрудника под их рукою «выходила конфетка», какой тот от себя и не ожидал. А тут дело, ведь, шло не о печатной корректуре, но о рукописи. И — о какой рукописи! «В твоем Корнелии пропуски целыми страницами!» жалуется Поджио. Угадывая слово, собирая фразу, редактируя период, он то и дело встречает пустоты, взывающие о заполнении, и — знаток Ливия, Саллюстия, Аммиана Марцеллина, Блаженного Иеронима — сочиняет понемножку. Быть может, сам не замечает, как сочиняет. Здесь сделает пояснительную вставочку, там не устоит от соблазна всунуть целый эпизод, либо, по классическим воспоминаниям из других авторов, пустить в ход «амплификацию» какого-либо темного, догадочного места, развить его в занимательную романическую ситуацию. Таким образом вползли в «Летопись» те peregrinae formae atque figurae, т.е. барбаризмы и солецизмы, которыми попрекает Тацита Б. Ренан, сцены не римского духа и отражения XV века, которые ревниво выуживает Гошар.
Известно, что первые пять глав «Летописи», найденные позже, написаны, во всех отношениях, сильнее и лучше, чем последние, начиная с одиннадцатой. Это вполне естественно, потому что и Поджио за четыре года усовершенствовался и в разборе рукописи, и в языке, и великолепно усвоил себе манеру Тацита на случай интерполяций и отступлений. Он и тут иногда сбивается — оденет всадников, по случаю смерти Германика, вместо траура в парадную форму, возьмет взаймы из Библии или Иеронима Ниневию — но чем дальше, тем он внимательнее к себе. Его смущают темные места Тацита настолько, что редактор не может уже оставить ребусов писателя без отгадок. Пример — упомянутый выше эпизод с храмом Фортуны Всаднической. Позабыл человек о храме этом, а храм между тем упоминается, — ну, и не вычеркнуть же его! Взял да и сочинил от себя пояснительную историю. Вышло не особенно складно, но возможно — если не с точки зрения древнеримской городской религии, то с точки зрения католической диоцезы.
В настоящее время ни один серьезный историк не принимает и не может, не в праве принять Тацита, как автора целостного, не претерпевшего чужой правки и обширных интерполяций. Особенно выразительны в тексте интерполяции христианского происхождения, нам придется их рассматривать в четвертом томе «Зверя из бездны». Происхождение этих интерполяций — предмет вековых и резких ученых споров. Они находят себе простой и естественный исход в теории Гошара. Если обидно принять ее в чистом виде, т.е. с подлогом со стороны Поджио Браччиолини, — то гораздо легче в том ее смягчении, как предполагаю я. Вечный амплификатор, Поджио Браччиолини выхватывает из текста II века строчку — намек и превращает ее в романический эпизод по рецепту века XV. Так, сухие географические и этнографические басни Плиния превратились в поэтический монолог Отелло у Шекспира. Но так как Поджио не Шекспир, а только Мериме, то, временами, он осужден не выдерживать высоты, по которой ходит, и срывается, как срывались и Мериме, и Макферсон, и наш Сахаров, наполнивший вставками, интерполяциями и прочими редакционными ухищрениями песни, сказки, прибаутки, пословицы в своих «Сказаниях русского народа». Он даже целый отдел чародейных песен сочинил — и, в своем роде, очень ловко. Ни Макферсон, ни Сахаров, ни Ганка не остались в изучении народной литературы ни без влияния, ни без пользы, — их наводящая роль имела большое значение для изучения фольклора: вред, приносимый их обманом, давно погас, а литература, возникшая вокруг их сборников, обратилась в науку. Кто бы ни был автор Тацитовых исторических сочинений, он оказал культуре исполинскую услугу, осветив позади себя древность, впереди себя бросив примеры ярких политических мировоззрений и могучего психологического творчества. Подлогом его труд никак быть не может. Если же он являет собою странный, хотя не исключительный, пример подлинной летописи, наряженной в убор исторического романа, то успех — и моральный, и художественный, и научный — этого маскарада настолько велик и так был нужен и полезен, что ни у кого не поднимается осуждающая рука бросить камень в его устроителя. Если Поджио — не говорю уже написал, но только редактировал Тацита, — мы имеем в этом памятнике лучший и выразительнейший символ Возрождения, какой только когда-либо вызвала из могилы «мертвых богов» эта удивительная эпоха. Пятнадцатый век здесь проникся первым веком и слился с ним в неразличимую цельность формы, слова, мировоззрений. Историческое единство латинской культуры нашло гениальное выражение во взаимопонимании двух великих умов, перекликнувшихся через пространство четырнадцати столетий. И совершилось это чудо с такой полной красотой и цельностью, что ни повторения, ни даже подобности уже больше не имело.
1898—1910.
Петербур—Феццано.
Конец второго тома «Зверя из бездны».
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК