Глава пятая Замужество Мадмуазель

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В 1670 г. Анна-Мария-Луиза Орлеанская, герцогиня де Монпансье, решила выйти замуж за графа де Лозена. Ей было сорок три года, ее избраннику — тридцать семь. Однако современников смутил не возраст пары и не малосущественная разница в летах. Скандал разыгрался из-за того, что кузина Людовика XIV намеревалась совершить мезальянс, связав свою жизнь с обычным дворянином. Это означало, что в королевстве мог появиться еще один могущественный вельможа, герцог де Монпансье, обладатель гигантского состояния и свойственник короля. Все родственники Мадмуазель решительно выступили против: и клан Гизов, и клан Конде, и ее мачеха Маргарита Лотарингская. Но значение имело лишь разрешение короля, которое ей сперва удалось получить. Пару дней спустя принц де Конде убедил Людовика в нежелательности этого союза, и уже подписанный брачный договор был расторгнут.

Такова внешняя канва этой романтической истории. Как и многие громкие происшествия XVII в., она столько обсуждалась современниками, что, по-видимому, дошла до нас в виде готового рассказа. Даже самые первые отклики очевидцев, выступивших в роли хроникеров событий и еще не знавших их исхода, были результатом бесчисленных бесед на эту тему. Как восклицала госпожа де Севинье, «каков сюжет для разговоров!» Эта коллективная проработка неожиданной жизненной коллизии привела к созданию коллективной же интерпретации событий, с редким единодушием поддерживавшейся их очевидцами и даже участниками. Поэтому стоит учитывать, что, когда в 1677 г. Мадмуазель принялась за соответствующую часть своих мемуаров, она имела дело с уже устоявшимися представлениями о том, как все происходило, не могло не повлиять на ее воспоминания.

Из этого отнюдь не следует, что в реальности все происходило иначе и что догадки современников были неверны. Нет сомнения, что родственники Мадмуазель интриговали против ее брака с де Лозеном и что ими в первую очередь руководила корысть. Если бы Мадмуазель осталась в девицах, то все ее гигантское состояние было бы поделено между ними в соответствии со степенью родства. А после замужества львиная доля наследства досталась бы ее супругу. Но побудительные причины, двигавшие самой Мадмуазель, графом де Лозеном и королем, все же не столь очевидны, как может показаться на первый взгляд.

Посмотрим на расстановку сил. Как мы уже видели, Мадмуазель получила дозволение присоединиться ко двору еще в 1657 г. Два года спустя был заключен Пиренейский мир, в рамках которого принц де Конде договорился о своем возвращении во Францию. В 1661 г. скончался кардинал Мазарини и Людовик XIV сосредоточил в своих руках всю полноту власти. В 1670 г. королю было тридцать два года, он находился в расцвете сил и могущества: военные победы следовали одна за другой, направляемая Кольбером внутренняя политика давала свои результаты, будущее династии было обеспечено рождением дофина, а эмоциональные потребности самого короля — двумя фаворитками и четырьмя незаконнорожденными отпрысками. И хотя герцогиня де Лавальер, не желая делить монаршью благосклонность с госпожой де Монтеспан, хотела уйти в монастырь, Людовик продолжал удерживать ее при себе, то ли из привязанности, то ли из своеобразного чувства приличия (маркиза де Монтеспан была замужем, и связь с ней считалась более скандальной, нежели с госпожой де Лавальер).

Просьба Мадмуазель позволить ей выйти за графа де Лозена очевидно застала короля врасплох. С государственной точки зрения такой брак был не слишком хорош, но и не слишком плох. По возрасту Мадмуазель уже вряд ли могла годиться для династического альянса. Кроме того, ее состояние было слишком велико, чтобы позволить за счет него обогатиться кому-то за пределами королевства (не исключено, что неизменный провал всех брачных планов Мадмуазель — а их до Лозена было немало, — был обусловлен именно этим соображением). Брак с подданным французского короля предотвращал эту опасность, но не приносил ни малейшей выгоды. Иными словами, интерес Людовика скорее был в том, чтобы все оставалось, как есть. Однако сразу отказать Мадмуазель он не смог или не посчитал необходимым. Вряд ли нужно объяснять это личным расположением короля к кузине (Сен-Симон писал: «Она непрестанно чувствовала, что король ее не выносит, что он так и не простил ей поездку в Орлеан, который она вовлекла в мятеж, а уж тем паче пушку Бастилии, из которой она приказала в своем присутствии выстрелить по королевским войскам <…>»).[252] Судя по его поведению с куда более дорогими ему людьми, в вопросах брачной стратегии Людовик всегда действовал как глава рода и больше думал о благополучии своего дома, нежели отдельных его членов. Но не исключено, что именно обостренное родовое сознание заставило его дать согласие на брак Мадмуазель. После смерти Анны Австрийской, скончавшейся в 1666 г., она осталась старшей из его ближайших родственниц, тем самым являясь главой женской половины рода. Недаром он настаивал, чтобы она повсюду сопровождала королеву, и часто советовался с ней по вопросам церемониала. В его глазах старшая принцесса крови имела некоторое право решать собственную судьбу.

Вот тут в игру вступил принц де Конде. Бывший фрондер, он также не пользовался личной симпатией короля, который тем не менее был способен отдавать должное талантам великого полководца и использовать их по назначению. Но в родовой иерархии Конде был старшим из принцев крови, в этом качестве разделяя с королем ответственность за прочих членов дома Бурбонов. Возражения с его стороны перевешивали доводы Мадмуазель. Не столь важно, действительно ли Конде считал необходимым предотвратить этот брак, или его авторитет был использован для того, чтобы Людовик мог переложить на него часть ответственности (стоит отметить, что король сообщил кузине о своем окончательном решении с глазу на глаз, но при этом велел принцу де Конде встать за дверью, чтобы тому было слышно каждое слово). Участие Конде позволяло Людовику представить запрет как результат вмешательства неких надличностных — родовых — сил. Поэтому он мог рыдать вместе с кузиной над ее судьбой и всячески выражать ей свое личное сочувствие, не отменяя решения, принятого им как главой рода.

Здесь есть одна интересная деталь. Известно, что это драматическое объяснение произошло 18 декабря. Мадмуазель подробно пересказала его в мемуарах:

Вместе со мной он упал на колени и обнял меня. Три четверти часа мы так и оставались — обнявшись, щека к щеке, и он рыдал не менее моего. «Ах, зачем вы дали время для размышлений? Почему не поторопились? — Увы, Сир, кто бы усомнился в слове, данном Вашим Величеством? Не бывало, чтобы вы кому-нибудь его не сдержали, и вот вы решили начать с меня и господина де Лозена! Я умру и буду рада умереть. Я никогда ничего не любила; теперь же люблю, люблю страстно и искренне достойнейшего человека вашего королевства. Довольством и радостью моей жизни стало его возвышение. С ним я надеялась провести остаток своих дней, почитая вас и любя так же, как он. Вы мне его дали, вы у меня его отнимаете, и это разрывает мне сердце!»[253]

За четыре дня до этого при дворе была представлена трагедия Расина «Береника» (в первый раз пьеса была сыграна 21 ноября в Бургундском отеле, но Людовик увидел ее лишь 14 декабря). И современники, и историки согласны, что эта пьеса содержала прямые аллюзии на события из жизни короля (по всей видимости, на его юношескую любовь к Марии Манчини). Однако, как представляется, не столь существенно, кто именно был прототипом Береники; важно то, что в Тите Людовик мог узнать себя. 18 декабря его объяснение с кузиной проходило совершенно в духе «Береники»:

Слабею, несмотря на все мои старанья, —

Будь сильной, помоги мне удержать рыданья.

А если с горем мы не сможем совладать,

Высокий наш удел нам так велел страдать,

Чтоб весь увидел свет, сказала вся столица:

«Они и слезы льют, как цезарь и царица» (III, 5).[254]

Трудно сказать, объяснялось ли это тем, что Людовик действительно подражал расиновскому Титу, или Расин в образе своего героя точно запечатлел свойственное королю сочетание чувствительности и способности все время видеть себя со стороны, или же самой Мадмуазель эта сцена запомнилась как бы сквозь призму пьесы, но сходство, безусловно, ощущается. Проблема в том, что Мадмуазель всю жизнь предпочитала Корнеля.

Это своеобразное столкновение корнелевской и расиновской эстетики возвращает нас к проблеме побудительных причин, определявших поведение Мадмуазель и графа де Лозе-на. Показательно, что процитированный выше фрагмент из ее «Мемуаров» — чуть ли не единственное место, где она прямо говорит о своей любви к Лозену. В основном же она пишет о безотчетной склонности, о желании иметь рядом человека, на преданность которого можно было бы положиться. Слово «любовь» появляется лишь в самые эмоциональные моменты, к которым, конечно, относится и сцена объяснения с королем. С точки зрения повествовательной техники существенно, что Мадмуазель предпочитает цитировать свои признания в любви в форме прямой речи, тогда как все прочие оттенки переживаний описываются в обычном режиме рассказа от первого лица. Эти моменты прямой речи напоминают драматические вкрапления, когда Мадмуазель переключается от созерцания своего внутреннего мира на то, какой она предстает в глазах внешнего. Стороннему наблюдателю и адресованы реплики, лишенные смысловой неопределенности внутреннего монолога: «…люблю, люблю страстно и искренне».

Но внешние наблюдатели как раз были склонны сомневаться в искренности чувств Мадмуазель. Одни считали, что этот брак — тактический ход с ее стороны. Граф де Лозен был в фаворе, ему прочили блестящую карьеру, и Мадмуазель решила им воспользоваться, чтобы еще больше приблизиться к королю. Другие видели в ее поступке нелепую причуду старой девы, никогда не отличавшейся чувством меры. Третьи, как госпожа де Севинье, считали обсуждение чувств иррелевантным, поскольку суть дела составляли не они, а само решение выйти замуж. При этом мало кто сомневался, что графом де Лозеном двигало желание возвыситься. Не потому, что он был честолюбивее прочих придворных: для современников причудливый характер этого персонажа во многом оставался загадкой. Вот как описывал его Сен-Симон, хорошо знавший Лозена в последние годы жизни (как уже говорилось, они были женаты на сестрах):

Герцог де Лозен был невысок, белобрыс, для своего роста хорошо сложен, с лицом высокомерным, умным, внушающим почтение, однако лишенным приятности, о чем я слышал от людей его времени; был он крайне тщеславен, непостоянен, полон прихотей, всем завидовал, стремился всегда добиться своего, ничем никогда не был доволен, был крайне необразован, имел ум, не отшлифованный знаниями и изящными искусствами, характером обладал мрачным и грубым; имея крайне благородные манеры, был зол и коварен от природы, а еще более от завистливости и тщеславия, но при всем том бывал верным другом, когда хотел, что случалось редко, и добрым родственником; был скор на вражду, даже из-за пустяков, безжалостен к чужим недостаткам, любил выискивать их и ставить людей в смешное положение; исключительно храбрый и опасно дерзкий, он как придворный был наглым, язвительным и низкопоклонным, доходя в этом до лакейства, не стеснялся для достижения своих целей ни искательства, ни козней, ни интриг, ни подлостей, но при том был опасен для министров, при Дворе всех остерегался, был жесток, и его остроумие никого не щадило.[255]

А вот обобщенный (и гораздо более ранний) портрет Лозена, выполненный Лабрюйером:

Стратон родился сразу под двумя звездами — счастливой и несчастливой. Жизнь его — настоящий роман; хотя нет — ей не хватает правдоподобия; в ней не было приключений, а были только приятные или дурные сны. Впрочем, что я говорю! Жизнь, которую он прожил, никому не может и присниться. Никто не взял от судьбы больше, чем он; ему были знакомы и крайности, и золотая середина; он блистал, претерпевал страдания, вел обыденную жизнь и познал все без исключения… И в милости, и в опале он сохранял облик и дух подлинного придворного, являя зрителям больше хорошего и больше плохого, чем, возможно, было в нем на самом деле. Обворожительный, любезный, неподражаемый, замечательный, неустрашимый, — каких только слов не говорили ему в похвалу; каких только бранных эпитетов не находили потом, чтобы его унизить! Это неясный, противоречивый и непонятный характер, это загадка, и притом почти неразрешимая.[256]

Но даже при отсутствии ключа к характеру графа де Лозена современники были уверены в мотивах его поступков. Брак с Мадмуазель представлял такую возможность возвышения, что отказаться от нее не смог бы никто, вне зависимости от личных качеств. В этом смысле Лозен вызывал не меньше, если не больше сочувствия (или злорадства): его жизненный проигрыш был столь велик, что у него не было ни малейшего шанса отыграться (хотя, по рассказам Сен-Симона, он был отличным игроком). Не случайно, что после публичного расторжения брачного договора он, по-видимому, не мог сдержать приступов гнева. То ли они, то ли его тайный брак с Мадмуазель (судя по ее дальнейшим поступкам, они все-таки обвенчались) стали причиной его ареста в 1671 г. Он был препровожден в крепость Пиньероль, где оказался соседом бывшего суперинтенданта Никола Фуке, находившегося там с 1664 г. Лишь в 1681 г. Мадмуазель смогла добиться его освобождения, отдав свое состояние незаконнорожденным детям Людовика.

Публикуемые ниже тексты различны по жанру и времени написания. Письма госпожи де Севинье и дневниковые записи д’Ормессона позволяют проследить последовательность событий по мере того, как они становились известны довольно широким парижским кругам. «Попугай, или Любовные похождения Мадмуазель» — попытка неизвестного автора представить себе, как должны были складываться отношения графа и герцогини, пополнить известные факты психологически достоверными подробностями. Что касается «Мемуаров» мадмуазель де Монпансье, то они дают возможность взглянуть на ситуацию изнутри, встав на точку зрения главной героини этих драматических событий.

Мари де Рабютен-Шанталь, маркиза де Севинье

Письма Филиппу-Эмманюэлю, маркизу де Куланжу

(1670)

и

Оливье д’Ормессон

Дневник

Как и Бюсси, Филипп-Эмманюэль де Куланж (1633–1716) был кузеном госпожи де Севинье, но по материнской линии. Рано оставшись сиротой (она потеряла отца еще в младенческом возрасте, а мать — в семь лет), Мари де Рабютен-Шанталь воспитывалась в обширном семействе Куланжей. И хотя она всегда гордилась знатностью рода Рабютенов, нет сомнения, что гораздо ближе ей была нетитулованная родня матери. Об этом, в частности, свидетельствовала ссора с Бюсси: очевидно, что мнение аббата де Куланжа для нее перевесило все доводы другой стороны.

Это своеобразное противостояние Рабютенов и Куланжей в высшей степени символично и имеет отношение не только к эмоциональному миру госпожи де Севинье. Рабютены были представителями «дворянства шпаги». Согласно общепринятым представлениям, происхождение дворянина должно было теряться во мраке веков и желательно восходить к эпохе Крестовых походов. Вторым признаком благородства был образ жизни: военная служба и владение землями, которые обеспечивали бы для нее необходимый доход. В XVI столетии, когда французское дворянство сильно поредело после Столетней войны, этого было достаточно для закрепления благородного статуса. Однако начиная с 1660-х гг. Людовик XIV ввел процедуру его юридического оформления, требующую документальных подтверждений. Так что намерение Бюсси составить родословную Рабютенов было отчасти продиктовано практическими соображениями.

Если до середины XVII в. формирование «дворянства шпаги» происходило спонтанно и регулировалось обществом (о чем свидетельствует критерий «благородного» образа жизни), то образование «дворянства мантии» шло параллельно с формированием административных структур государства. Целый ряд должностей, связанных с юридическими и финансовыми институтами — государственных советников, королевских секретарей, парламентских президентов и советников, — давал право на личное дворянство. А так как многие из этих должностей передавались по наследству, то во втором-третьем поколении личное дворянство превращалось в родовое. Семейство Куланжей принадлежало именно к этому разряду. Дед госпожи де Севинье был финансистом, разбогатевшим на солевых откупах (государство, нуждаясь в быстром получении наличных денег, перепродавало будущий налоговый сбор за сумму, значительно уступавшую его реальной величине). Его дети и внуки (включая госпожу де Севинье) получили превосходное образование и, обладая достаточным состоянием, могли позволить себе занимать менее прибыльные, но более благородные должности. Так, Филипп-Эмманюэль де Куланж был парламентским докладчиком; впрочем, даже этот пост его стеснял.

Как указывает Жан-Мари Констан, хотя «должностное» дворянство существовало уже в XVI в., однако его консолидация в «дворянство мантии» произошла только в XVII столетии, когда оно превратилось в активную социальную группу. Располагая значительными финансами, оно скупало земли разорявшегося «дворянства шпаги» и получало сопутствовавшие им титулы.[257] Еще одним способом социального возвышения было заключение браков. Так, отец госпожи де Севинье, Селе Бенинь де Рабютен, барон де Шанталь, женился на богатой наследнице Мари де Куланж, чье семейство лишь недавно было «облагорожено». Рабютены восприняли этот брак в штыки, однако подобная сословная тактика себя оправдывала: именно благодаря ей сама госпожа де Севинье, а затем ее дочь смогли выйти замуж за представителей старинных родов. Однако внук госпожи де Севинье, Луи-Прованс де Гриньян, снова был вынужден жениться на богатой наследнице незнатного происхождения. По слухам, его мать при этом заметила: «Даже лучшие земли нуждаются в унавоживании».

Насколько можно судить, родственные связи с Рабютенами ощущались госпожой де Севинье как предмет сословной гордости. Тем болезненней был удар, нанесенный насмешками Бюсси. Не случайно в «Портрете госпожи де Шанвиль» скупость оказывается одним из тайных признаков неполного благородства: автор «Любовной истории галлов» напоминал кузине, что в ее жилах течет не вполне «чистая» кровь. Напротив, ее отношения с Куланжами, помимо воспоминаний детства, по-видимому, подкрепляло отсутствие сословного напряжения. Их сугубо частный характер не оказывал негативного влияния на ее публичную репутацию.

Письма к Филиппу-Эмманюэлю де Куланжу как нельзя лучше передают эту ничем не осложненную приватность отношений между кузенами. По воспоминаниям герцога де Сен-Симона, сам по себе маркиз де Куланж был сугубо частным человеком:

Это был крохотный толстячок с веселым лицом, один из тех легких, радостных и приятных умов, которые порождают лишь милые безделки, но зато делают это постоянно, заново, не сходя с места; умов подвижных и несерьезных, которые не выносят принуждения и занятий и естественны во всем. И он рано научился отдавать себе должное. Оставив должность парламентского докладчика, он отказался от выгод, которые обещало ему близкое родство с господином де Лувуа[258] и связи с самыми видными семействами магистратов, ради жизни праздной, свободной, своевольной, проводимой им в лучшем обществе Города и даже двора, где он имел рассудительность показываться редко и лишь у своих близких друзей. Любезность, забавная, но всегда естественная шутливость, тон хорошего общества и знание света, умение помнить свое место и не позволять себе выходить за его рамки, непринужденность манер, песенки по любому случаю, никого не задевавшие и каждому казавшиеся собственным сочинением, любовь к застолью без малейшего пьянства и оргий, веселость на прогулках, радостью которых он был, приятность в путешествиях, но в особенности надежность в отношениях и доброта души, неспособной ко злу, но любившей лишь собственные удовольствия, всегда заставляли искать его общества и придали ему больше уважения, чем он мог ожидать ввиду собственной бесполезности.[259]

Письма госпожи де Севинье, славившейся умением попадать в тон собеседнику, которого не отрицал за ней даже Бюсси, отражают эту легкую, необременительную веселость. Рассказывая кузену о последней громкой новости — несостоявшемся замужестве Мадмуазель, — она обыгрывает лишь ее театральную сторону, прочно занимая позицию незаинтересованного зрителя, почти досужего зеваки. Меж тем она была хорошо знакома с герцогиней: ровесницы, они были почти дружны — насколько это было возможно, учитывая положение первой принцессы крови. Напомним, что в 1659 г. госпожа де Лафайет написала портрет госпожи де Севинье для коллекции Мадмуазель. Однако в письмах Куланжу вплоть до 31 декабря нет ни намека на сопереживание. Этому может быть несколько объяснений. В 1670 г. госпоже де Севинье было сорок четыре года, она уже выдала замуж дочь и стала бабушкой. Не исключено, что желание сорокатрехлетней Мадмуазель выйти замуж казалось ей глупым сумасбродством. Но возможно, эта шутливая отстраненность носила защитный характер и была обусловлена нежеланием приоткрывать мир собственных эмоций, столь богато представленный в ее письмах к дочери. Заключительные фразы из письма от 31 декабря показывают, что первые послания сочинялись с прицелом на публичное чтение, тогда как последнее было предназначено только для Куланжа и его супруги.

Расхождение мужской и женской точки зрения на одно и то же событие хорошо прослеживается, если сравнить письма госпожи де Севинье к Куланжу с соответствующими фрагментами из дневников Оливье д’Ормессона (1616–1686), уважаемого юриста, докладчика государственного совета, связанного с Куланжами и, соответственно, с госпожой де Севинье узами родства. Из его записей видно, какими путями шло распространение новостей и почему придворное общество столь враждебно отнеслось к попытке герцогини де Монпансье устроить свою судьбу. На фоне важного осуждения, выражаемого государственными мужами, даже шутливый тон госпожи де Севинье может сойти за сочувственный.

Письма маркизы де Севинье маркизу де Куланжу

и

Дневник Оливье Д’Ормессона[260]

Госпожа де Севинье

Письмо Куланжу, 15 декабря 1670 г., Париж

Я намереваюсь сообщить вам нечто совершенно удивительное, поразительное, чудесное, дивное, потрясающее, поражающее, невиданное, небывалое, необычайное, невероятное, непредвиденное, огромное, пустяковое, редкостное, обычное, блестящее и до сего дня тайное, великолепное и достойное зависти: нечто, чему в минувшие века можно найти единственный пример, и тот недостоверен; нечто, чему невозможно поверить в Париже (а как этому поверить в Лионе?); нечто, отчего впору молить о пощаде; нечто, приводящее в восторг госпожу де Роган и госпожу де Отрив;[261] нечто, что совершится в воскресенье, и все присутствующие решат, что у них помутилось зрение; нечто, что совершится в воскресенье и, быть может, еще не будет завершено в понедельник. Никак не решусь произнести: догадайтесь сами, я дам вам три попытки. Вы ломаете голову? Хорошо, придется вам сказать: в воскресенье в Лувре господин де Лозен должен жениться, и на ком? Я даю вам четыре, десять, сто попыток. Госпожа де Куланж говорит: «Нетрудно догадаться: это г-жа де Лавальер».[262] — «Ошибаетесь, сударыня». — «Тогда мадмуазель де Рец?» — «О нет, как вы провинциальны». — «Действительно, как глупо: скажите, это мадмуазель Кольбер?» — «Отнюдь нет». — «Тогда, должно быть, мадмуазель де Креки?»[263] — «Не угадали. Придется вам сказать: в воскресенье, в Лувре, с дозволения короля, он женится на мадмуазель… мадмуазель де… Мадмуазель… угадайте же имя: он женится на Мадмуазель, Старшей Мадмуазель, дочери покойного Месье, внучке Генриха IV, мадмуазель д’О, мадмуазель Домб, мадмуазель де Монпансье, мадмуазель д’Орлеан, Мадмуазель, кузине короля, Мадмуазель, судьбой предназначенной к трону, Мадмуазель, единственной невесте Франции, достойной брата короля!» Каков сюжет для разговоров! Если вы вскрикнули, если вы сам не свой, если вы говорите, что мы вас обманываем, что это неправда, что мы над вами смеемся, что шутка не слишком хороша, что это глупая выдумка, если вы нас честите, то мы решим, что вы совершенно правы: мы сами все это проделали до вас.

Прощайте, письма, которые будут отправлены с ближайшей почтой, расскажут вам, правдивы ли наши речи.

Оливье д’Ормессон

Дневник

15 декабря 1670 года жена рассказала мне, что узнала от господина герцога де Шольна об объявлении грядущего брака мадмуазель д’Орлеан и господина де Лозена; что герцоги де Монтозье и де Креки, маршал д’Альбре и господин де Гитри[264] обратились с публичным ходатайством к королю, и король ответил, что он не одобряет этого мезальянса, но не может помешать девице сорока трех лет поступать так, как она пожелает; затем король позвал Месье и сообщил все ему, а Месье воскликнул, что Мадмуазель стоит отправить в сумасшедший дом, а Лозена вышвырнуть вон; и что эта новость мгновенно получила огласку и была встречена всеми с крайним изумлением. Я рассказал о ней у господина Бошра, все общество было поражено, и никто не хотел ей верить.

Госпожа де Севинье

Куланжу, 19 декабря 1670 г., Париж

Вот что называется упасть с небес на землю, и это произошло вчера вечером в Тюильри;[265] но обо всем по порядку. Вы остановились на радости, восторгах, упоении принцессы и ее счастливого возлюбленного. Итак, о помолвке, как вы знаете, было объявлено в понедельник. Вторник прошел в разговорах, удивлении и поздравлениях. В среду Мадмуазель сделала подарок господину де Лозену, дабы наделить его титулами, именами и украшениями, которые должны быть перечислены в брачном договоре, составленном в тот же день. В ожидании большего, она отдала ему четыре герцогства: графство д’О, первое пэрство Франции, дающее первый ранг; герцогство де Монпансье, чье имя он носил весь вчерашний день; герцогство де Сен-Фаржо и герцогство де Шатлеро: все вместе оценивается в двадцать два миллиона. Затем был составлен брачный договор, в котором он принял имя де Монпансье. В четверг утром, то есть вчера, Мадмуазель надеялась, что король его подпишет, как он ей обещал; но к семи часам вечера королева, Месье и куча стариков убедили Его Величество, что эта история повредит его репутации, и он решил расторгнуть договор, после чего призвал к себе Мадмуазель и господина де Лозена и в присутствии господина Принца[266] объявил, что запрещает им помышлять о браке. Господин де Лозен выслушал этот приказ со всем почтением, покорностью, твердостью и отчаянием, какого заслуживает такое огромное падение. Что касается Мадмуазель, то она, в соответствии со своим нравом, ударилась в слезы, крики, отчаянные стенания и чрезмерные жалобы; весь день она не покидала постели и не могла ничего проглотить, помимо бульона. Вот прекрасная мечта, вот превосходный сюжет для романа или для трагедии, но особенно для рассуждений и бесконечных разговоров: именно этим мы и занимаемся день и ночь, утро и вечер, не переставая. Надеемся, что и вы поступите так же, е fra tanto vi bacio le mani.[267]

Оливье д’Ормессон

Дневник

В пятницу 19 декабря, по дороге в Мерси, один дворянин из окружения дома де Гизов[268] шепнул мне на ухо, что свадьба отменена, ибо король сказал, что не желает ее свершения. Действительно, вскоре это известие стало известно повсюду и вызвало немало радости и одновременно удивления, ибо никто не ожидал столь скорой перемены. От господина Ле Пелетье я узнал, что вдовствующая Мадам написала королю большое письмо, надеясь воспрепятствовать этому браку, и что господин Принц очень рассудительно об этом говорил с королем, и что маршал де Вильеруа тоже сказал свое слово, и что король поддался на их убеждения, и было это после обеда в четверг, ибо еще утром он приказал господину де Лионну написать об этом браке всем посланникам, но вечером, изменив решение, он послал двух офицеров к господину де Лозену и к Мадмуазель с повелением явиться к нему.[269] Они были поражены, рассудив, что это предвещает перемены. Сперва король поговорил с господином де Лозеном и сказал, что в силу многих причин не желает заключения этого брака и что позаботится, чтобы тот достиг не меньшего возвышения, чем дала бы ему женитьба. Говорят, что господин де Лозен выдержал этот удар с большой стойкостью и почтением к королю, который остался им весьма доволен.

Что до Мадмуазель, то она пришла в неистовство и высказала королю все, что подсказывал ей гнев, обвинив господина Ле Телье[270] во враждебности ей и господину де Лозену и наговорив с три короба самому королю, которого обозвала дьяволом, но он и тут сохранил спокойствие. Напротив, утешал ее, уверяя, что разделяет ее недовольство, и пытался ее успокоить. Господин Принц был за дверью, куда король его поставил, чтобы он все слышал. Господин Ле Пелетье рассказал мне и господину де Фурси всю эту интригу, ибо принимал в ней участие и написал письмо для Мадам.

Все вокруг хвалят короля за этот поступок; такой брак обернулся бы для него позором, ибо мог быть заключен только с его согласия. Переговоры о нем начались еще во время поездки короля во Фландрию, где Мадмуазель неоднократно твердила господину де Лозену, что не желает более быть жертвой государственных интересов, что она хочет выйти замуж за обычного дворянина; наконец господин де Лозен спросил у нее, не назовет ли она имя этого счастливца, и она сказала, что напишет его на бумаге, и действительно послала ему запечатанный лист, на котором было написано: «Это вы».[271] Так что переговоры по поводу этого брака шли восемь месяцев: смерть Мадам и надежда выйти за Месье их прервали; однако Месье не желал об этом слышать, тогда негоциации завязались пуще, чем прежде, и продолжали идти вплоть до дня, когда дело получило огласку

Госпожа де Севинье

Письмо Куланжу, 24 декабря 1670 г., Париж

Вы уже осведомлены о романической истории Мадмуазель и господина де Лозена. Это прямой сюжет трагедии по всем законам театра. Как-нибудь потом мы разобьем его на действия и сцены; вместо двадцати четырех часов возьмем четыре дня, и это будет совершенная пьеса. Никогда еще не бывало столь великих перемен за такое короткое время; никогда вам еще не приходилось видеть ни столь общего волнения, ни слышать столь поразительной новости. Господин де Лозен сыграл свою роль идеально. Он перенес несчастье с твердостью, отвагой и в то же время с болью, смешанной с глубоким почтением, что вызвало восхищение всех окружающих. Потерянное им бесценно, но и сохраненная благосклонность короля также не имеет цены, поэтому его судьба не кажется плачевной. Мадмуазель тоже не так плоха. Она много плакала. А сегодня начала исполнять свои обязанности по отношению к Лувру, откуда ей отдали визиты.[272] И вот все кончено. Прощайте.

Госпожа де Севинье

Письмо Куланжу, 31 декабря 1670 г., Париж

Я получила ваши ответы на мои письма. Понимаю, как вас изумило все происходившее с 15-го по 20-е число сего месяца; оно того заслуживает. Я восхищаюсь остротой вашего ума и тем, как вы верно рассудили, полагая, что такая гигантская машина не сможет продержаться на ходу от понедельника до воскресенья. Скромность мешает мне превозносить вас до небес, поскольку я говорила и думала совершенно так же. В понедельник я сказала дочери: «Хорошего конца не видать, если тянуть до воскресенья»; хотя все вокруг было исполнено свадьбой, я хотела побиться об заклад, что она не состоится. Действительно, в четверг погода нахмурилась, и туча разразилась громом в десять часов вечера, как я вам уже сообщала.

В тот же четверг часов в девять утра я посетила Мадмуазель, поскольку до меня дошло, что свадьба состоится в деревне и что церемонию совершит коадъютор Реймсский. Так было решено в среду вечером, ибо насчет Лувра мнение переменилось еще во вторник. Мадмуазель писала. Она позволила мне войти, закончила свое письмо, а затем я опустилась на колени рядом с кроватью. Она мне рассказала, кому писала, и почему, и какие великолепные дары она сделала накануне, и имя, которым она наградила, и что во всей Европе для нее нет партии, а она хочет выйти замуж. Она мне слово в слово пересказала разговор с королем. Мне показалось, что она вне себя от радости, что может так осчастливить человека; она с нежностью говорила мне о достоинствах и благодарности господина де Лозена. На все это я ей сказала: «Мой Бог, Мадмуазель, вы счастливы, но отчего было бы не завершить все еще в понедельник? Разве вы не знаете, что такая значительная задержка дает время для разговоров по всему королевству и что длить столь необычное дело значит искушать Господа и короля?» Она отвечала, что я права, но она была столь исполнена уверенности, что эта речь произвела на нее лишь незначительное впечатление. Она вновь вернулась к дому и превосходным качествам господина де Лозена. Я ей сказала словами Севера из «Полиевкта»:

Никто не упрекнет, что сделан выбор ней:

Прославлен Полиевкт и крови королей.[273]

Она меня крепко обняла. Эта беседа длилась час, и всю ее не перескажешь. Но я, безусловно, в тот момент была приятна; говорю об этом без всякого тщеславия, ибо ей хотелось с кем-нибудь поговорить, ее сердце было переполнено. В десять часов она предоставила себя всей прочей Франции, пришедшей ее поздравить. Все утро она ожидала новостей, но их не было. После ужина она проводила время, собственноручно украшая покои господина де Монпансье. Вы знаете, что случилось вечером.

На следующий день, то есть в пятницу, я отправилась к ней и нашла ее в постели. Увидев меня, она удвоила стенания, подозвала меня, обняла и всю замочила слезами. Она сказала: «Увы! помните, что вы сказали вчера? Какое жестокое предвидение! ах, это предвидение!» Она так рыдала, что и я расплакалась. Я возвращалась туда дважды, она в большом горе и все время обращалась со мной как с особой, сопереживающей ее страданиям, — она не ошиблась. В этих обстоятельствах я обрела чувства, которые обычно не испытывают по отношению к персонам ее ранга. Но это между нами двумя и госпожой де Куланж, ибо вы можете судить сами, что такая болтовня будет совершенно неуместна при других. Прощайте.

Попугай, или Любовные похождения Мадмуазель

(1673)

Анонимное сочинение «Попугай, или Любовные похождения Мадмуазель» традиционно приписывается Бюсси-Рабютену и Куртилю де Сандра, одному из самых плодовитых писателей XVII в. Как уже говорилось, после появления «Любовной истории галлов» все скандальные сочинения считались вышедшими из-под пера Бюсси, поэтому его авторство «Попугая» более чем сомнительно. В начале 1670-х гг. он прозябал в Бургундии и вряд ли мог быть столь хорошо осведомлен о парижских происшествиях. Кроме того, его не оставляла надежда на близкий конец опалы, и трудно предположить, что он был готов пожертвовать всем ради описания мало ему известных событий. Более правдоподобно выглядит кандидатура Гатьена де Куртиля де Сандра (1644–1712), оставшегося в истории литературы в качестве автора «Мемуаров д’Артаньяна» (1700). Он принадлежал к еще достаточно редкому для той эпохи типу профессионального литератора (даже скорее журналиста), работавшего для широкой публики и максимально заинтересованного в коммерческом успехе публикуемых текстов. Поэтому (и по некоторым другим причинам полицейского характера) ареной его деятельности была Голландия, в отличие от Франции пользовавшаяся свободой печати. Там он публиковал свои многочисленные псевдомемуарные повествования, политические размышления и истории различных войн. Но справедливости ради заметим, что расцвет его творчества приходится на более поздний период, нежели начало 1670-х гг.

Логика атрибутирования «Попугая» Бюсси и Куртилю де Сандра вполне ясна: оба автора балансировали на грани дозволенного. Действительно, типологически «Попугай» стоит в одном ряду с «Любовной историей галлов». Однако между ними было одно существенное для той эпохи идеологическое различие. За исключением непристойных куплетов с припевом «Аллилуйя», Бюсси не касался королевской фамилии, в то время как в «Попугае» одним из действующих лиц был сам Людовик XIV. В этом смысле «Попугая» стоит причислить к политическим памфлетам: как отмечает исследователь, «учитывая, что в XVII столетии политика носила сугубо личностный характер, любая критика личности монарха представляла собой по меньшей мере скрытый политический выпад».[274] К этому можно добавить, что в разряд критики попадали и тексты, на современный взгляд вполне нейтральные, но с точки зрения эпохи нарушавшие те или иные конвенции. Так, любовные переживания членов королевского семейства могли изображаться только иносказательно (как в уже упоминавшейся «Беренике» Расина). «Попугай», неоднократно перепечатывавшийся в составе сборника «Любовные похождения знаменитых дам нашего века», где рядом с ним фигурировали истории королевских фавориток («Любовные похождения госпожи де Монтеспан», «Королевские досуги, или Любовные похождения мадмуазель де Фонтанж», «Любовные похождения госпожи де Ментенон»), был скандален не столько содержанием, сколько самим фактом своего существования. Он не раскрывал никаких неприглядных секретов — нет сомнения, что ходившие по Парижу слухи и разговоры были куда откровеннее и циничнее, — скандалом была его печатная форма (вспомним аналогичный случай с «Портретом госпожи де Шенвиль»).

«Попугай» имеет любопытную структуру: рассказчик доводит свое повествование вплоть до расторжения брачного договора, затем приводит подлинное письмо, излагающее официальную версию событий (дело получило слишком большую огласку, и король посчитал необходимым разъяснить свою позицию, согласно которой он отказывал кузине именно потому, что граф де Лозен был его фаворитом, и могло показаться, что он сам был заинтересован в этом браке), и, наконец, две басни, «Орел, воробей и попугай» и «Ответ воробья попугаю». Как свидетельствует рассказчик, басни эти ходили по рукам сразу после описываемых событий, и в них под видом орла был изображен Людовик, орлицы — Мадмуазель, воробья — граф де Лозен, а попугая — муж младшей сестры Мадмуазель, герцог де Гиз (клан Гизов был более других заинтересован в расторжении предполагавшегося союза). Очевидно, что название всему сочинению дали именно они. Судя по отсутствию каких-либо намеков на последующую судьбу Лозена, все эти тексты были написаны до его ареста в ноябре 1671 г. Структура «Попугая» заставляет предположить, что подобное сочетание разнородных элементов — не что иное, как тематическая подборка материалов, циркулировавших сразу после описываемых событий, которая в 1673 г. попала в руки кельнских издателей.

В отличие от других связанных с этой драматической коллизией материалов, «Попугай» в большей степени интересуется графом де Лозеном, нежели Мадмуазель. Вернее сказать, в фокусе повествования находится разрабатываемая героем стратегия соблазнения, объектом которой являлась Мадмуазель. Степень ее достоверности весьма мала: «Мемуары» Мадмуазель показывают, что инициатива все же исходила с ее стороны и что Лозен ей как раз нравился своим необычным поведением, далеким от общепринятых стандартов галантности. Тем не менее «Попугай» — весьма любопытное свидетельство того, как, по мнению современников, должны были развиваться подобные отношения. Количество переизданий и перепечаток указывает на то, что такого рода тексты находили достаточно широкий круг читателей даже после утраты своей актуальности, из романа-репортажа превращаясь в исторический роман.

Попугай, или Любовные похождения Мадмуазель[275]

Вы, дорогой читатель, без сомнения, слыхали некоторое время назад разговоры о браке между графом де Сен-Поль и Ее Королевским Высочеством Мадмуазель, что, как бывает в подобных случаях, вызвало немало пересудов, особенно среди придворных, которые, будучи искушенными в этих материях, рассуждают о них решительно и по сути.

Тогда же собиралось некое общество, то ли в Париже, то ли еще где, точно не знаю, но мне известно, что это были близкие друзья господина графа де Лозена, как вы увидите по их речам, ибо, беседуя о разном, они дошли до свадьбы Мадмуазель, и, когда каждый высказал свое мнение и отметил, как мало она занимает Ее Королевское Высочество, один из собеседников обратился к господину де Лозену и сказал: «О чем вы думаете, господин де Лозен? Почему человек вашего ума забывает о себе, когда предоставляется такой прекрасный и благородный случай? Неужели вы полагаете, что дело не стоит того, чтобы над ним поразмыслить? Это была бы не самая пустая трата времени». Столь неожиданная речь так сильно удивила господина де Лозена, что человек менее обширного ума не знал бы, что ответить. «Как, — отвечал он на эти слова, отступив на два или три шага, — мне думать о Мадмуазель? Что вы такое говорите! Я слишком хорошо знаю, кто она и кто я, чтобы питать подобные замыслы, слух о которых меня ужасает, а одно помышление делает преступным. Я бы воздержался даже от того, чтобы представить себе такое намерение». «Почему нет? — возразил его друг. — Вы знаете, что многие теряют, потому что не ищут. Что дурного в том, чтобы испытать судьбу? Принцесса не столь уж недоступна, особенно для вас, мы знаем, что вы с ней на дружеской ноге, и она вас слушает охотней, чем других. Так чего дурного в том, чтобы прощупать почву?» «Я не решусь даже о том подумать, — отвечал граф де Лозен, — ответ, который я вынужден дать на ваши любезные речи, причиняет мне боль, ибо я вижу невозможность вами предложенного». «Когда бы вы пожелали, то поразмыслили бы об этом, — вскричала тогда вся компания, — все мы здесь ваши друзья и советуем вам, ведь с вашим умом и умением вести себя, да еще пользуясь благосклонностью короля, нет ничего невозможного: подумайте, поверьте, эта задача для вас, и мы будем крайне рады, если вы добьетесь успеха, поэтому не послушать нас глупо». Господин де Лозен отвечал им так же, как первому собеседнику, оправдываясь самыми убедительными и очевидными резонами, и на том эта достопочтенная компания разошлась. Но так как от природы нам любо то, что нам льстит, хотя приличия не позволяют этого обнаруживать, и мы часто открещиваемся и пылко отрекаемся от самого для нас желанного, и чем более рассудок человека способен распознать ценность и достоинство предлагаемого способа продвижения, тем более его воспламеняет жажда пустить его в ход.

Расставшись с друзьями, граф де Лозен вернулся к себе, и не успел он это сделать, как разговор о Мадмуазель вновь пришел ему на ум, и отвергнутое им как пустое и маловероятное показалось ему не столь непреодолимым и чуть более легким. Обладая большим умом, он начал питать некоторую надежду; конечно, ему были очевидны множественные трудности, но чем более трудным казалось дело, тем более разгоралась его отвага, ибо ему было ведомо, что величайшую славу часто приносит преодоление величайших препятствий. За ними он видел одну из величайших принцесс вселенной, презревшую многих властителей и королей, как будто природе оказалось не по силам найти сердце, ее достойное. Он знал, что нравом она из самых горделивых, а отвагой столь велика и возвышенна, как только можно вообразить. И все же эти доводы его не остановили; хорошо все обдумав на протяжении месяца, часто не зная покоя и отдавая все силы уже зародившимся великим замыслам, он поступил так, как поступали славные смельчаки былых времен, бравшиеся лишь за то, что казалось почти невозможным или, по крайней мере, весьма трудным; именно это многим принесло бессмертную славу. Наконец, тысячу раз перебрав идеи, толпой теснившиеся у него в уме, и поразмыслив о бесценной награде, которую ему сулили эти труды, он воспрял сердцем и принял твердое решение исполнить задуманное, хорошо понимая, что если не воспользоваться случаем, то другого в жизни не будет и ему не найти более славного средства возвыситься и утвердить свою фортуну.

И вот он принялся с удвоенным пылом служить Мадмуазель. Стать к ней вхожим ему было нетрудно: его ловкий ум давно ее очаровал. Он видел ее всякий день и оставался допоздна. Но беседы вел лишь о почтении, о долге, о новостях и изъяснялся с той учтивостью, которая вызывает всеобщее уважение. А так как обширный ум упивается прекрасным более посредственного, которому оно едва доступно и которому по нраву лишь заурядное, Мадмуазель с большим удовольствием и чудесным прилежанием слушала господина де Лозена; и наш граф, ведя свою игру тайком и незаметно для всех, находил все новые материи для новых бесед, а его светлый ум примечал, как благосклонно внимает ему принцесса, и постоянно снабжал его тем, что могло доставить ей удовольствие. И тут господин де Лозен начал замечать некоторые проблески надежды, хотя и очень слабые. Правда, его хорошо принимали, но так было и раньше. Если принцесса выказывала ему некоторое расположение, то это было и могло быть лишь следствием ее великодушия. Поэтому прочного основания для надежд не было. К тому же он видел огромную разницу положений, повергавшую его в отчаяние — в этом было величайшее препятствие. И все же он не оставлял своих замыслов. Так продолжалось некоторое время, затем ему пришла мысль, что пора сыграть решительней. Вот прекрасный урок для тех, кто стремится быть допущенным к своей возлюбленной: следует научиться подделываться под ее нрав, это — единственный истинный способ войти к ней в доверие.

А граф де Лозен решил во что бы то ни стало завоевать ум Мадмуазель — или умереть. В этом ему не помешала бы помощь, но он взял за правило полагаться лишь на самого себя. Что делать? Его гений принялся пристально изучать принцессу, со всей серьезностью и на протяжении некоторого времени; он подметил, что принцесса любит двор и остроумцев и по природе (как свойственно ее полу) любопытна; поэтому он решил пойти именно этим путем, проще всего ведущим к цели. Однажды он был у принцессы и после многих прекрасных речей, как бы служивших прелюдией к задуманному, ловко свернул в нужную сторону и заговорил о не столь гласных придворных делах. «Неужели, Мадмуазель, — сказал он ей, — Ваше Королевское Высочество желает вечно оставаться у себя и не иметь сношений со двором? Неужто в самом цветущем из дворов нет ничего для вас привлекательного? Ведь там можно видеть людей со всех четырех сторон света, постоянно приезжающих взглянуть на величие и великолепие Лувра, отдать дань восхищения нашему несравненному монарху и всему королевскому дому, прекрасней и чудесней которого, без сомнения, нет в целом мире. Возможно ли, что все это великолепие и утонченнейшие умы, которым там несть числа, ничем не привлекают Ваше Королевское Высочество? Конечно, лишь Вашему Королевскому Высочеству дано всегда находиться при дворе, не покидая своих покоев, ибо, лишив Лувр его лучшего украшения, каковым является присутствие вашей королевской персоны, вы можете воссоздать двор в Люксембургском дворце или в любом другом месте, где находитесь». «Вы изволите смеяться, господин де Лозен, — отвечала Мадмуазель, — ваш неизменно галантный ум и тут стремится быть галантным?». «Упаси Бог, Мадмуазель, — возразил господин де Лозен, — чтобы я переступил границы должного почтения! Мне слишком хорошо известно, как я обязан говорить с персонами вашего ранга, чтобы я мог позабыть о долге. И то, что я беру за смелость вам сказать, есть лишь малый избыток преданности в служении Вашему Королевскому Высочеству, которую я всегда ощущал и которая с каждым моментом все возрастает. О да, Мадмуазель, — продолжал он, — у меня есть желание, невыразимое желание видеть вас госпожой целого света, и, если бы мне посчастливилось хоть чем-то тому посодействовать, жизнь моя была бы ничтожнейшим из даров, которые я хотел бы вам вручить, ибо мое искреннее желание — служить интересам Вашего Королевского Высочества». «Господин де Лозен, вы слишком великодушны и учтивы; я хотела бы иметь возможность выразить вам признательность; но так как мои чувства слишком необычны и редкостны для нашего времени, мне следовало бы быть кем-то более могущественным, дабы достойно вас отблагодарить. Но знайте, что до конца дней я сохраню память о ваших добрых и великодушных побуждениях». «Мадмуазель, — сказал господин де Лозен, — не жажда фортуны побуждает меня к таким речам; мой единственный резон — Ваше Королевское Высочество, и ваше дело мне кажется столь славным и справедливым, что я готов на все, чтобы сдержать слово». — «Но, господин де Лозен, — сказала Мадмуазель, — что вы хотите от меня после столь благородного и великодушного признания? Как! Чтобы потом пошла молва, что принцесса моего ранга не смогла отблагодарить высокие стремления благородного человека? Прошу вас, удоволетворитесь тем, что было сказано, не торопите меня и ожидайте лучшего от времени и от фортуны, но помните о своем слове: если вы о нем не забудете, то буду помнить и я». — «Нет, Мадмуазель, — отвечал господин де Лозен, — я о нем не забуду, и, если Ваше Королевское Высочество окажет мне милость и потребует тому доказательств, вы увидите, как я исполняю задуманное. И чтобы показать свою искренность, я хочу немедленно дать вам средство меня испытать. Вы знаете, что я имею счастье быть на хорошем счету у короля, поэтому мало что происходит при дворе, о чем я не узнаю одним из первых; и, если вы, Мадмуазель, почтите меня доверием, я смогу вас обо всем оповещать. Я не буду говорить о соблюдении тайны: Ваше Королевское Высочество сохраняло осторожность и в более насущных обстоятельствах; так что на этот счет я спокоен. Король вас любит и полюбит еще более, если вы, Мадмуазель, проявите немного усердия; тогда вы будете сидеть за его столом и иметь первое место во всех развлечениях: король будет счастлив иметь вас рядом, вы — принцесса на выданье, и, без сомнения, он непременно устроит вашу судьбу в соответствии с вашим рангом, если не удастся найти равного вашим достоинствам. Что касается меня, то Ваше Королевское Высочество может рассчитывать на мою совершенную преданность, и уверяю, что, когда речь идет о ваших интересах, я не упущу ни малейшей возможности сделать все от меня зависящее, имей я дело с королем или с кем-нибудь другим; смею надеяться, что вскоре Ваше Королевское Высочество почувствует мою заботу».

Такое удачное начало предвещало графу де Лозену счастливый и славный конец: он говорил Мадмуазель о тайнах, доверии, удовольствии и затронул струну брака. Все это были важные вещи для принцессы, а тот, кто о них рассуждал, делал это так красноречиво и приятно, что она не могла противостоять дружной атаке стольких противников сразу и, внимательно выслушав господина де Лозена, до такой степени обрадовалась, что полностью поверила нежным речам, столь приятно ей льстившим. Первым тому свидетельством для господина де Лозена стали ее слова: «Хорошо, граф де Лозен, и как же следует поступить? Я готова исполнить то, что вы советуете, но как?» «Для начала, — отвечал он, — необходимо, чтобы вы доверились надежному человеку, на которого можете положиться». «И где же, — улыбнулась она, — мне взять такого?» «О, Мадмуазель, — ответил господин де Лозен, — как я был бы счастлив, если бы Ваше Королевское Высочество решили бы на меня положиться! Как бы я был вам верен! Если бы мне выпало это счастье, я скорей пожертвовал бы собой, нежели допустил неверность. И когда бы вы, Ваше Королевское Высочество, начали оказывать мне доверие, вы бы всегда знали, что происходит и о чем говорится даже в кабинете короля, независимо от того, при дворе вы или нет». «Хорошо, господин де Лозен, — молвила Мадмуазель, продолжая улыбаться, — раз вы считаете, что это необходимо, я решила избрать наперсника, которому я без прикрас открою свои мысли, дабы побудить его сделать то же самое. Но ему следует помнить: если узнаю, что он меня обманывает, то раньше или позже он будет наказан; напротив, если он будет поступать как человек галантный, то будет вознагражден больше, чем позволяет себе надеяться». — «Как, Мадмуазель, — отозвался господин де Лозен, — после столь чарующих слов, произнесенных Вашим Королевским Высочеством, найдется ли человек столь низкий, чтобы не исполнить свой долг? Быть такого не может, небо слишком праведно, чтобы допустить столь черную несправедливость. И ежели по несчастью такое произойдет, я прошу у Вашего Королевского Высочества милости дозволить мне надеяться послужить орудием наказания столь ужасного преступления или хотя бы принять участие в столь славном деле». «Что же, господин де Лозен, вы получите полное удовлетворение, если это способно вас удовлетворить, и вы единственный покараете виновного, если он таковым окажется. Но не надейтесь отказаться от своего слова, ибо особам моего ранга не следует обещать сверх того, что намереваешься исполнить». «Мадмуазель, я сдержу слово или расстанусь с жизнью», — отвечал господин де Лозен. «Но если в избранном мной наперснике вы найдете подлинного друга, или близкого родича, или союзника, одним словом, кого-то, кто вам дороже самого себя, то как вы поступите? Ибо надо вам разъяснить все, чтобы вы не могли сослаться на неожиданность…» «Ах, Мадмуазель, Ваше Королевское Высочество недооценивает мою отвагу, если мне дозволено так сказать со всем подобающим почтением, мой долг дороже мне родных и друзей, и жизнь для меня — ничто в сравнении с честью. Но, — продолжал наш несравненный граф, — дозволено ли будет спросить, кто этот счастливец, против которого Вашему Королевскому Высочеству любо меня воодушевлять, как будто мне предстоит биться с полчищем врагов?» «Враг, с которым вам сражаться, если он меня предаст, — сказала Мадмуазель, — силен и могущественен, хотя на вид невелик, и потому я хочу убедиться, что вы не станете колебаться, когда я его назову». «Мне, колебаться! — воскликнул господин де Лозен. — Вы всегда найдете меня непоколебимым». «Тем не менее я уверена, — сказала Мадмуазель, — что одно его имя не раз заставит вас задуматься и, возможно, он окажется достаточно силен, чтобы вы раскаялись в том, что тут наобещали». «Мне, раскаиваться! — отвечал господин де Лозен. — Никто на этой земле — даже сама смерть, не способен заставить меня отречься от сказанного, и, когда все силы света вооружатся на мою погибель, я буду взирать на них с отважной смелостью, ничуть не умаляя своего великодушного намерения». На это Мадмуазель отвечала ему следующим образом: «Готовьтесь тогда либо отказаться от своих слов, либо покарать самого себя за черное преступление, за которое вы намеревались наказать виновного, ежели вам выпадет несчастье провиниться, ибо лишь вам хочу я довериться и не знаю никого, кто лучше мог бы с тем справиться; подумайте хорошенько, перед тем как дать слово, готовы ли вы мне верно служить». «Да, Мадмуазель, — сказал граф де Лозен, — я готов на все, что потребует служение вам, и, поскольку Ваше Королевское Высочество оказывает мне честь, предпочтя меня множеству людей, более того достойных, я обещаю, что никогда не изменю данному слову».

Не успел граф де Лозен откланяться, как принялся размышлять об успехе своего предприятия; наконец-то он мог похвалиться, что выиграл с одной простой попытки, и потому он не преминул в точности придерживаться того, что обещал принцессе, которая, со своей стороны, была не менее рада положиться на единственного человека, который был способен приносить ей надежные известия обо всем, что творилось при дворе. Она видела его полную преданность и рвение, с которым он старался разузнать все самое тайное. И принцесса была до такой степени рада, что с трудом сдерживалась.

Так прошло некоторое время, и господин де Лозен, который продолжал гнуть свою линию и умножать усердие, наконец убедился, что достаточно завоевал ее расположение, чтобы, если судьба останется к нему столь же благосклонна, надеяться однажды завоевать еще больше; и его все более воодушевляло желание добиться успеха.

Однажды утром он явился раньше обычного — случайно ли, намеренно ли, или и вправду имея сообщить Мадмуазель какую-то новость, — и, поднявшись по лестнице и дойдя до самой комнаты принцессы, он, как всегда, хотел войти, но, приоткрыв дверь, заметил принцессу перед зеркалом, с приоткрытой грудью. Он отступил и прикрыл дверь, из почтения не решаясь войти. Мадмуазель, заметив что-то мельком и услыхав, как закрылась дверь, громко позвала и с большой поспешностью осведомилась о том, кто это был, а когда к ней подошли, спросила: «Разве это не господин де Лозен?» Особа, пошедшая взглянуть, ответила, что да. «Пусть войдет!» — несколько раз воскликнула принцесса. Господин де Лозен вошел и отвесил ей низкий поклон, а Мадмуазель сказала: «Сударь, почему бы не войти без этих церемоний? Как, — продолжала принцесса, улыбаясь, — разве за дамами ухаживают, убегая?» «До сих пор, — отвечал он, — я знал свой долг перед обычными дамами, но никогда не мог выучить, что подобает королевским особам, а если знал, то недавно все позабыл». «Что вы хотите сказать?» «Что я хочу сказать? — отвечал господин де Лозен. — Как! Ваше Королевское Высочество желает, чтобы, позабыв о почтении, я вступил в поединок, который, как предвижу, полностью меня погубит?» «Что вы опять хотите этим сказать, — повторила она, улыбаясь. — Я ничего не смыслю в ваших речах. Объяснитесь получше, если хотите, чтобы я вас поняла». «Ах, — откликнулся господин де Лозен, — боюсь, что я, к несчастью, и так объяснился слишком ясно, но если Ваше Королевское Высочество делает вид, что меня не понимает, то я объяснюсь открыто, когда мне будет на то дано позволение». «Я хочу, чтобы это было сейчас», — сказала она, продолжая улыбаться. «Раз Ваше Королевское Высочество повелевает, — ответил господин де Лозен, — я повинуюсь. Когда я приоткрыл дверь вашей комнаты и шагнул внутрь, то первое, что предстало перед моим взором, была ваша королевская особа, но в столь ослепительном виде, что мои глаза никогда не испытывали такого потрясения, и оно или же страх проявить непочтение и потерпеть крушение, заставили меня поспешно удалиться. Я не менее прочих люблю прекрасное, а войдя к вам в комнату, я издали заметил луч сияющего блеска вашей королевской особы, — я хочу сказать, Вашего Королевского Высочества, в котором собраны все грации и красоты, способные прельщать взор; ибо, хотя вы всегда очаровательны, лилейная белизна, которую вы скрываете под нитью или шелком, эта белоснежная грудь, которую вы не могли укрыть от моего взора, в соединении с величием вашей фигуры, оказали на меня то же действие, что и на высочайших владык мира. Соединение стольких чудес не может не вызывать желания их созерцать. Я знаю, что созерцание прекрасного приносит удовольствие, удовольствие разжигает желание, а желание стремится к наслаждению. Одним словом, мне было не уйти от этих чар, ставших моим несчастьем. Увы! Ныне я понимаю, сколь прекрасно и выгодно звание короля или правителя, ибо лишь им дано безнаказанно стремиться к обладанию этой красотой. Да, Мадмуазель, я утверждаю, что тот, кто вправе вздыхать по прелестям Вашего Королевского Высочества, — без сомнения, счастливейший человек на свете; конечно, блаженство того, кто станет их обладателем, будет еще большим». «Меньшего я и не ожидала от вас, господин де Лозен, — сказала Мадмуазель, — и предчувствовала, что представление, которое вы разыграли у дверей моей комнаты, закончится галантностью, прекрасно измышленной и воплощенной». «Ах, Мадмуазель, — отвечал господин де Лозен, — как же низко Ваше Королевское Высочество обо мне судит, так думая! Почтение, которым я вам обязан, и обет закончить свои дни в служении вам не принудят меня утаивать мысли, и если надо, то я готов поведать о том всему миру». «Так вы, сударь, думаете, — отвечала Мадмуазель, — что лишь короли и правители имеют законное право стремиться к прекрасному? Разве вам не ведомо, что на это может претендовать лишь достоинство и что ни кровь, ни титулы не прибавят ценности, если, кроме них, ничего нет? Вам известно, что бесчисленное множество людей, без поддержки рождения или крови, завоевывали право желать величия, исключительно благодаря собственным достоинствам. И я, не кривя душой, могу сказать, что первый среди них граф де Лозен, иначе господин де Пегилен, и если по своим качествам он отличается от людей заурядных, то это способно возвысить его, причем с полным основанием, до необычных высот. Не хочу говорить больше, но когда бы вы знали, как я вас ценю, то не завидовали бы другим титулам, если мое уважение для вас и вправду что-то значит». «Ах, Мадмуазель, — отвечал господин де Лозен, — как я счастлив, что имел честь вам понравиться! И вдвойне счастлив тем, что вы меня немного цените! Да, Мадмуазель, раз Ваше Королевское Высочество соблаговолили объявить мне о столь непомерном счастье, позвольте мне предаться сладким порывам, которые вызывает ощущаемая мной радость, и дать мой душе обнаружить своими движениями тот экстаз, в который погрузили ее ваши последние слова. Ибо, если это правда, — в чем невозможно сомневаться, зная искренность вашей души, — разве нет у меня оснований считать себя счастливейшим из людей? Что я могу сделать, дабы выразить свою признательность за все, чем обязан Вашему Королевскому Высочеству? Как я несчастен, что могу лишь этого желать, причем тщетно, вовеки не имея возможности расплатиться за самое ничтожное из ваших благодеяний!» «Я ничего от вас не требую, — сказала Мадмуазель, — лишь продолжайте этого желать и, если представится случай, исполните желаемое». «Да, Мадмуазель, — отвечал господин де Лозен, — я отважусь желать, предпринять и исполнить все, служа Вашему Королевскому Высочеству вплоть до последнего вздоха».

Вот неплохое продвижение для нашего новоиспеченного любовника; по моему мнению, ему никогда не доводилось проводить столь сомнительное и отважное предприятие с таким успехом, а последний разговор, позволявший ему надеяться, стал для него лакомой наживкой: из него он почерпнул отвагу следовать своей судьбе до самого конца. Некоторое время он провел в таком положении, продолжая с более чем обычным прилежанием служить Мадмуазель; и по мере того как замечал, что принцесса с удовольствием его терпела, не упускал ничего, на что способен острый ум, чтобы поддержать себя в ее добром мнении; он всегда находил случай для сотни любезностей, приходивших ему на ум; и во всех беседах с принцессой он своими поступками проявлял такую почтительность, а нравом — веселость, что в придачу к живости ума и силе суждений все это было слишком сильно, чтобы ему сопротивляться. И Мадмуазель, чей ум более других был способен судить о таких вещах, черпала в том слишком много удовольствия, чтобы ему не поддаться, тем самым утрачивая способность сопротивляться. Она бывала в восторге, когда видела, как он входит в ее покои, ибо считала его своим безусловным завоеванием, и бросала все занятия ради беседы с ним, ни в чем другом не находя такой отрады.

Так обстояли дела, меж тем как граф де Лозен, с каждым днем влюбленности в Мадмуазель становясь все смелее с ней и ближе, надумал способ узнать, подлинным или ложным, призрачным или реальным было его счастье. Как вы увидите, предприятие это было необычное, но чудесно ему удавшееся, поскольку он убедился в своем безусловном успехе.

Однажды он был у принцессы, ибо старался как можно меньше ее оставлять, и если он выказывал стремление остаться, то Мадмуазель не меньше стремилась его удержать; так вот, он был у нее, и после долгой беседы дал понять, что хочет что-то сказать ей одной. Мадмуазель без труда это заметила и, отведя его в сторону, сказала, что готова его выслушать, если у него есть что сказать. «Правда, — отвечал господин де Лозен, — я хочу попросить Ваше Королевское Высочество о милости, но не решаюсь это сделать без вашего дозволения». «Вы уже давно имеете его, сударь, вам стоит только сказать и смело просить всего, что от меня зависит, ни в чем не сомневаясь». «Хотя Ваше Королевское Высочество столь милостиво обещает исполнить мою просьбу, было бы несправедливо этим злоупотреблять, — продолжал господин де Лозен, — и, если бы я руководствовался иными мотивами, помимо ваших интересов, то, без сомнения, был бы менее смел и более осмотрителен». «Ваши интересы или мои, — отвечала Мадмуазель, — для меня это одно. Говорите и будьте уверены, что получите все, о чем попросите». Господин граф де Лозен отвечал на эти любезные речи глубоким поклоном, а затем продолжил так: «Уже несколько дней я взял себе в голову, что Ваше Королевское Высочество должны вскоре выйти замуж, и эта мысль столь сильно запечатлелась в моем уме, что я считаю ее верным знаком или, чтобы лучше выразиться, делом уже свершенным, и я так этому верю и радуюсь, что позволил себе вольность обратиться к вам со смиренной мольбой: по всей видимости, дело это неизбежное, ибо величайшие мира сего взыскуют этого счастья, а ваша слава повсюду поведала о силе вашей прелести, и среди посвященных в чудесные обстоятельства вашей жизни мало тех (вернее, их нет), у кого не был бы приятно смущен дух и кто бы не вздыхал по вам; если только небеса не решили сделать вас виновной в крайней несправедливости, из этой толпы воздыхателей вы однажды достанетесь одному, и я знаю, что это будет скоро. Я никак не могу выкинуть эту мысль из головы, и она так занимает мое воображение, что я давно уже ни о чем другом не думаю. Поэтому милость, о которой я прошу Ваше Королевское Высочество, состоит в том, что, будучи ранее почтен вашим доверием, я снова о нем умоляю». Тогда Мадмуазель, взирая на него с видом нежным и искренним, отвечала ему такими словами: «Сударь, это справедливо; раз избрав себе наперсника в одном, не доверять ему безоговорочно означало бы отречься от своего выбора. Что до меня, то я не собираюсь так поступать, и я хочу сделать вас единственным хранителем самых тайных моих мыслей; если случится, что, говоря о них, я допущу неосторожность, не забывайте: будучи человеком чести, вы обязаны хранить секрет, а умение молчать — не меньшее искусство, чем умение хорошо говорить. Кстати, скажите, что вы у меня просите; я не говорю о ваших галантностях; из уважения к вам я даже согласна терпеть, когда вы мимоходом мне их говорите, ибо знаю, что такой галантный и придворный ум, как ваш, не может без них обойтись. Лишь вы, сударь, способны так изящно льстить и выдавать обычную мечту за нечто надежное и неопровержимое, хотя на самом деле такое не всегда вообразишь». «Пощады, Мадмуазель, — отвечал господин де Лозен, — что вы такое говорите? Так вы полагаете, что я думаю не то, что только что сказал! Когда бы Ваше Королевское Высочество могли читать в моем сердце, вы бы увидели, как все в нем истинно, и не имели бы причин во мне сомневаться. Я настолько убежден в том, что сейчас изложил, что вы наверняка увидите следствия, и, если мои молитвы будут услышаны, в самом скором времени. А поскольку об этом деле раньше или позже узнает весь свет, я прошу у Вашего Королевского Высочества чести узнать первым…» «Что?» — прервала его принцесса. «Имя того из ваших воздыхателей, здесь при дворе или за пределами государства, — продолжал господин де Лозен, — к которому Ваше Королевское Высочество будет испытывать наибольшую склонность. Весь мир о нем однажды узнает, и с превеликой радостью. А раз я предан вам бесконечно больше всех прочих, то прошу о предпочтении, чтобы, когда ваши прекрасные уста объявят мне, кого вы собираетесь осчастливить, я смог первым вас поздравить и засвидетельствовать вам свою радость, видя приближение момента, когда вы вручите себя тому, кому окажете честь своим выбором и найдете достойным своей привязанности». Последние слова он закончил глубоким вздохом, который не прошел незамеченным со стороны Мадмуазель; ибо она слишком пристально за ним наблюдала, чтобы упустить малейший из его жестов. «Почему вы тогда вздыхаете, господин де Лозен? Вы мне предрекаете столь прекрасные вещи и тем не менее заканчиваете их вздохом? Где же обещанная вами радость? Мне кажется, что счастье и удовольствия не встречают вздохами. Как вы хотите, — продолжала с улыбкой принцесса, — чтобы я себе это объяснила?» «Ах, Мадмуазель, — отвечал он, — острый ум, подобный вашему, без труда найдет правильное объяснение, особенно вспомнив, что вздыхают обычно по тому, чего страстно желают». «Правда, — отвечала Мадмуазель, — но вы не можете не знать, что вздохи в не меньшей степени бывают вызваны страхом, нежели радостью или желанием. И сердце, испускающее вздохи, слишком замутняет ум, чтобы он смог разобраться в их истинной причине, ибо, на мой слух, они всегда одинаковы и по тону не различаются». «Вижу, — сказал господин де Лозен, — что Ваше Королевское Высочество хочет посмеяться; но что вы ответите на мою просьбу?» «Вы будете разочарованы, — прервала его принцесса, — если ожидаете отказа. Я обещала и хочу сдержать слово; можете быть уверены, что сдержу я его в точности и что вправду назову вам того, кто будет более мне по душе из всех тех, кто, как мне кажется, имеет право на меня претендовать». «Но когда это будет?» — отвечал господин де Лозен с неописуемым восторгом и поспешностью. Принцесса, которая, безусловно, догадывалась о причине, хотя открыто виду не подавала и лишь позволила себе проявить частичку радости, ощущаемой ею в глубине сердца, сказала, улыбаясь, что это случится через три месяца. «Ах, Мадмуазель, сколь долгим будет для меня это время! — воскликнул наш влюбленный. — И какому жестокому испытанию подвергнется мое терпение! Но неважно, — продолжал он, — подождем, раз такова воля Вашего Королевского Высочества».

Вот каково было первое действие этого средства, измысленного им, чтобы узнать, стоит ли ему надеяться или нет. Конечный результат вы увидите в дальнейшем.

Некоторое время спустя пошли разговоры о путешествии во Фландрию, и господин граф де Лозен, который думал лишь о том, как понравиться Мадмуазель, постоянно подыскивал для того новые средства, не изменяя чести и все время помня свой долг перед королем. Он почти все время проводил у принцессы или с ней, когда она бывала в Лувре; ни разу не забывал приносить новости и рассказывал о них с таким изяществом, что даже если они уже были известны и хотя он примешивал к ним серьезные соображения (его отличали быстрота ума и особая основательность суждений), тем не менее непринужденная манера, с которой он их излагал, и множество приятных вещей, им добавленных, заставляли их сиять новым блеском, убеждая принцессу, что он не так уж недостоин ее внимания. Можно сказать, что в одиночку он был способен приятно занимать любое самое блестящее общество. В общем, из всего этого есть один неоспоримый вывод: он сумел покорить один из самых тонких умов, которые только встречаются у женского пола. Но так как для любовника, который желает укрепиться в уме своего предмета, нет ничего хуже, чем уехать и скрыться из глаз, а разлука тем более опасна после удачного начала, ибо необходимо не только проникнуть в сердце, которым стремишься завладеть, но и не отпускать добычу, пока не станешь безусловным ее господином. Нам доводилось видеть, как обладавшие всеми этими преимуществами сохраняли их, пока были рядом, но стоило им уехать, как они утрачивали и предмет любви, и надежды, и никто не вспоминал об их отсутствии. Граф де Лозен был слишком предусмотрителен, чтобы этого не знать, и слишком следил за своим образом действий в этом вопросе, чтобы в будущем совершать ошибки; поэтому он нашел способ избежать столь гибельной и опасной случайности.

Наш несравненный любовник, видя, что ему придется следовать за королем и тем самым оставить свой замысел, столь быстро продвигавшийся вперед, решил добиться, чтобы Мадмуазель отправилась в путешествие вместе со двором: это была та самая поездка во Фландрию, которую король предпринял в 1670 году. Для этого господин де Лозен прибег к паре уловок, казавшихся ему безотказными, как оно действительно и вышло. Первой, кем он воспользовался, стала сама Мадмуазель, к которой он отправился. Сперва он постарался пустить в ход все средства, чтобы завести разговор о поездке. Наконец, найдя подходящий случай, он сказал принцессе: «Не стоит спрашивать, отправляется ли Ваше Королевское Высочество в путешествие во Фландрию: это слишком правильно и разумно, чтобы в том сомневаться». «Конечно, — сказала Мадмуазель, — если того пожелает король; я же не особенно к этому стремлюсь». «Что вы говорите, Мадмуазель, — отвечал он, — король, конечно, этого хочет, как и все прочие, и я уверен, что он того ожидает». «Я поеду, лишь если он мне скажет», — отозвалась принцесса. «Я знаю, — продолжал наш граф, — что двор повсюду, где вы, и только вам пристало казаться к тому безразличной. Но если мне позволено будет высказать свои мысли со всем причитающимся Вашему Королевскому Высочеству почтением, вы не можете пропустить эту поездку, не воспрепятствовав намерению короля явиться во Фландрию в полном блеске: будучи одним из прекраснейших и славнейших украшений двора, Ваше Королевское Высочество не может его покинуть, не забрав лучшей части великолепия. Кроме того, я знаю, что король слишком уважает Ваше Королевское Высочество, дабы дозволить вам остаться, если вы только не будете того желать изо всех сил; еще мне ведомо, что вы слишком любите короля, чтобы обмануть его ожидания». «Вы можете думать и говорить все, что вам заблагорассудится, господин де Лозен, — отвечала Мадмуазель, — но уверяю вас, я не поеду, не получив на то прямого повеления». «Хорошо, Мадмуазель, — сказал господин де Лозен, — если дело только в этом, я уверен, что мои желания исполнятся и Ваше Королевское Высочество увидит Фландрию». Тут он простился и, выходя из комнаты, с улыбкой сказал: «Я отправляюсь к королю за назначением меня кавалером, но не ордена Святого Михаила или Святого Духа». «Что же это может быть? — сказала Мадмуазель с улыбкой. — Во Франции нет других, кроме Мальтийского, но мне кажется, что вы не о нем помышляете».[276] «Вы правы, Ваше Королевское Высочество, — сказал господин де Лозен, остановившись в дверях, чтобы ответить, — назначение, о котором я буду просить короля, мне бесконечно более дорого и приятно, чем все перечисленное Вашим Королевским Высочеством». «И каково оно, — спросила Мадмуазель, приблизившись к нему и продолжая улыбаться, — можно ли узнать?» «Поскольку я намерен его получить, — сказал наш граф, — то Ваше Высочество будет первой, кому я его сообщу». «Значит, сударь, я вскоре увижу вас снова?» «Да, Мадмуазель, раньше, чем вы думаете, и с добрыми вестями». И, отвесив глубокий поклон, он прямо отправился к королю, у которого, после многих речей, спросил, не поедет ли во Фландрию Мадмуазель; король отвечал: если захочет. «Государь, — продолжал влюбленный граф, — вы знаете, что принцы и в особенности принцессы крови не путешествуют без приказа; так что Мадмуазель и в голову не придет двинуться с места, меж тем важно, чтобы она сопровождала королеву. При Дворе нет никого, чье присутствие приносило бы больше чести Вашему Величеству своим блеском и великолепием, и благодаря ее рангу первой принцессы крови, и благодаря ее состоянию, и в силу многих других причин. Поэтому пусть Ваше Величество соблаговолит рассудить: важно, чтобы Мадмуазель не расставалась с королевой, которой, без сомнения, будет неловко в этой поездке без принцессы. Я знаю, государь, что Мадмуазель сама не станет ничего решать из глубочайшего почтения к Вашему Величеству. Будет неприятно, если ей придется отправиться в путь, не имея времени, необходимого для особ ее звания, чтобы должным образом подготовиться, ибо, без сомнения, все должно быть соразмерно ее сану и стремлению полностью отвечать желаниям Вашего Величества. Поэтому, государь, если бы вы сообщили ей свое повеление, — а я совершенно убежден в покорности, с которой она всегда склоняется перед вашей волей, — то она примет его с радостью; решусь даже предположить, что, если Ваше Величество появится во Фландрии без принцессы, она будет безутешна, столь велика ее преданность вашим интересам». «Ну так ступайте и скажите ей, — сказал король, — что я прошу ее приготовиться сопровождать королеву и что я буду ей признателен». Тут повторять дважды не пришлось; господин де Лозен, видя, что его намерения так счастливо исполняются, тут же исчез, не задержавшись ни на секунду; он отправился к принцессе, которая, увидев его входящим в ее покои с веселым лицом, на котором читалось удовлетворение, сказала ему: «Вот и вы, сударь: по-видимому, вы получили от короля, что хотели». «Это правда, Мадмуазель, — отвечал господин де Лозен, отвесив глубокий поклон и подойдя чуть ближе, — меня только что посвятили в рыцари, я исполнил утреннее обещание и получил свой первый приказ». «Так мы его наконец услышим?» — сказала Мадмуазель, смеясь и, без сомнения, догадываясь, о чем речь. «Да, Мадмуазель, — отвечал он, — я изложу его в немногих словах. Если угодно Вашему Королевскому Высочеству, то вы можете готовить боевые доспехи: король, имея намерение окончательно покорить фламандцев, решил атаковать их оружием, которому они не смогут противостоять. Именно за этим Его Величество предпринимает эту поездку, о которой я имел честь говорить вам утром. А поскольку за время последней кампании во вражеских землях он распространил свои завоевания на несколько новых провинций, то решил не покидать их, пока не станет там полным господином, и я получил от Его Величества повеление, чтобы вы готовились его сопровождать, ибо Ваше Королевское Высочество будет его решающей силой: я послан просить вас не оставлять его в столь великом и важном деле». Наш влюбленный граф объяснялся так приятно, что не было ничего очаровательней его речей, и Мадмуазель, которой они доставляли заметное удовольствие, слушала с отменным вниманием. Но, желая знать, к чему приведет эта галантность, ибо она прекрасно видела, что все это измышления господина де Лозена, она спросила: «Что вы имеете в виду, сударь, когда толкуете о войне? И разве королю была бы во мне нужда, если бы он задумал воевать? На такую службу более пригодны вы сами, ибо это — ваше ремесло». «О нет, Мадмуазель, — отвечал господин де Лозен, — ибо король желает атаковать этот народ отнюдь не шпагами и мушкетами; он хочет воспользоваться оружием более нежным, но куда более опасным: великим блеском и величием своего двора король хочет поразить умы, от природы любопытные до всего необычного. А коль скоро в Вашем Королевском Высочестве больше притягательности, чем во всех нас, вместе взятых, то от вас он ждет и большей помощи. Да, Мадмуазель, скажу, что воистину лишь вы умеете завоевывать приятностью не только самые грубые умы, но целый свет. Достаточно сказать, что величайший в мире король избирает вас главным и прекраснейшим оружием, которое должно упрочить уже свершенные завоевания и облегчить будущие, еще более великие. И если Ваше Королевское Высочество надеялись, что ваш почет может быть умножен извне, чем-то не от вас самой исходящим, то высокое уважение, проявляемое каждый день нашим славным и непобедимым монархом к вашим достоинствам, делает их еще более ценными, нежели любая неописуемая красота и приятность». «Что означает, — сказала Мадмуазель, — что господин де Лозен — человек, лучше всех в мире умеющий по любому поводу придумать нечто удивительно галантное; и сколько бы я ни просила меня от этого избавить, его острый ум не может себя к тому принудить. Возможно ли, что во всем мире есть лишь один Лозен, способный на столь редкую изобретательность, единственный, кто может похвалиться речами самыми прекрасными и изысканными, достойными беседы самых лучших умов нашего века? Что до меня, — продолжала она, — то я не понимаю, откуда вы берете все это, и не могу не удивляться новизне, которую вы выявляете во всем». «Совсем не сложно произносить и говорить красивые вещи, — подхватил господин де Лозен, — когда имеешь счастье видеть, с каким блеском они отражаются в Вашем Королевском Высочестве! Когда имеешь честь с вами беседовать, то легко и почетно превращаться в ученого!» «Оставим это, я знаю, что мне вас не обыграть, так что скажите, что вам сказал король». «Король просит вас, Мадмуазель, — продолжал господин де Лозен, — приготовиться отправиться вместе с королевой; и просит очень настойчиво. Я знаю, что требовалось повеление, дабы вы не остались здесь, — сказал он, улыбаясь и весьма радостно, — ибо мне было бы тяжело, а то и невыносимо сохранять душевное спокойствие, не имея возможности в любой момент вам засвидетельствовать свое покорнейшее почтение. И я буду всю жизнь благословлять тот момент, когда мне посчастливилось сделать так, чтобы двор не уехал без вас. Да, Мадмуазель, я трудился со всей горячностью и прилежанием, ибо моя должность и строгие обязанности требуют, чтобы я повсюду следовал за королем; и, когда бы Ваше Королевское Высочество остались здесь, быть вынужденным удалиться от места, где вы пребываете, для меня означало бы разорваться надвое. Тысячу раз прошу прощения, Мадмуазель, если я изъясняюсь слишком вольно и действовал без вашего дозволения, но я думал, что, служа самому себе, я вас не оскорблю и что вы не будете против поездки вместе с королем, который вас нежно любит и часто давал мне это понять своими искренними и страстными речами». «Я отнюдь не сержусь, — отвечала красавица, — напротив, я хочу вас поблагодарить, ибо это мне весьма приятно. Говоря откровенно, безразличие, которое я выказывала этим утром по поводу путешествия, отчасти было призвано выявить, так ли близко к сердцу вы принимаете мои интересы, как говорите, и как легко сможете вы меня оставить; ибо я знала, что, обладая привязанностью, которую вы уже давно мне выказываете, и вашим умом, вы обязательно что-нибудь предпримете по этому поводу; и я даже убедила себя, что вы возьметесь за дело всерьез и, имея более других свободный вход к королю, сможете добиться успеха; не знаю, смогла ли бы я вас когда-нибудь простить, если бы вы поступили иначе. Так что я вас благодарю, и помните, что я никогда не забуду оказанную услугу, чему вы увидите доказательства раньше, чем рассчитываете, которые вас удивят, и вы поймете, что вверили себя не самой неблагодарной особе, а той, что, быть может, заслуживает даже больших забот, чем вы ей рассыпаете».

Вот как бывает, когда нам сопутствует удача: все, что мы предпринимаем, идет нам на пользу.

Анна-Мария-Луиза Орлеанская, герцогиня де Монпансье

Мемуары

(1677)

В 1653 г., закончив работу над «Жизнью госпожи де Фукероль» и прочитав «Мемуары» Маргариты де Валуа, Мадмуазель решила взяться за собственное жизнеописание. Как и многим участникам Фронды — кардиналу де Рецу, герцогу де Ларошфуко, герцогине Немурской и целому ряду других, — ей хотелось объяснить свой образ действий и изложить свою версию исторических событий. За время изгнания она успела рассказать о детстве и юности, о политических потрясениях 1648–1652 гг. и о последовавшей опале. Таким образом, первая часть ее «Мемуаров» была закончена в 1658 г., когда ей было дано позволение вернуться ко двору. Следующий импульс поведать о перипетиях своего существования возник у Мадмуазель в 1677 г. Снова взявшись за перо, она описала события своей жизни с 1658 по 1670 г., закончив историей несостоявшегося брака с Лозеном. В третий раз она вернулась к «Мемуарам» после 1688 г., уже окончательно порвав с Лозеном, чтобы поведать о тех жертвах, которые ей пришлось принести ради его освобождения, и о том, как он ей отплатил.

Таким образом, несмотря на кажущуюся целостность фигуры повествователя, на самом деле в «Мемуарах» мадмуазель де Монпансье друг друга сменяют три рассказчицы: первой от двадцати шести до тридцати лет, второй — за пятьдесят, третьей — за шестьдесят. Это сказывается на изменении тональности повествования, в котором сперва преобладает героическая интонация, затем — лирико-драматическая и, наконец, отстраненно-моралистическая. И хотя такое распределение не соответствует принятому в ту эпоху делению на возрасты, много раз упоминаемому самой Мадмуазель (пора женской молодости простиралась от шестнадцати до двадцати шести лет, все последующее считалось временем увядания), психологически оно не столь от него далеко. Вполне понятно, что проблема возраста является одним из лейтмотивов ее истории с Лозеном. Хотя, как уже говорилось, высокое положение внутри сословной иерархии освобождало ее от многих возрастных конвенций, она прекрасно отдавала себе отчет, что «великая принцесса» одновременно являлась «девицей сорока трех лет». Тут стоит уточнить, что волновал ее отнюдь не биологический возраст, хотя она не упускала случая похвастаться свежестью лица и крепким сложением (заметим, что Сен-Симон вполне допускал, что у нее с Лозеном могли быть дети).[277] Куда большую проблему представляли общественные ожидания. Дело было не в том, что «девице сорока трех лет» нельзя было выйти замуж, но в мотивации подобного брака. Случай Мадмуазель был сложен тем, что у нее не было ни одного убедительного (с точки зрения общества) резона стремиться стать женой Лозена: ее не подталкивала к этому ни экономическая необходимость, ни желание сословного продвижения, ни возрастные конвенции. Поэтому ей приходилось ссылаться на желание поумерить аппетиты своих наследников и иметь спутника, который мог бы скрасить ей остаток жизни.

Мемуарный жанр в XVII в. имел немаркированную, хотя вполне определенную позицию в системе исторических жанров, принадлежа к наименее нормативной ее части. Термин «мемуары» редко употреблялся сам по себе, без уточнения, имевшего ограничительный смысл (мемуары для составления будущей истории), или без конкретизации темы (напомним, что госпоже де Лафайет приписываются «Мемуары французского двора за 1688 и 1689 годы»). В целом мемуары считались подготовительным материалом, который должен был лечь в основу более сложной конструкции. В этом смысле они обнаруживали свое внутреннее сродство с «мемуаром» — памятной запиской или докладом по какому-либо конкретному поводу. Можно сказать, что для человека XVII в. мемуары были своего рода памятной запиской, подаваемой в некий департамент истории, чтобы жизнь автора была приобщена к общему своду. Соответственно, чаще всего автор мемуаров описывал ту часть исторического пространства, которая была доступна его взгляду (вспомним уже процитированный пассаж о «песчаных пустынях» бессознательного из мемуаров королевы Марго). Именно в этом заключался их личностный характер в противоположность интимному повествованию второй половины XVIII–XIX вв.

Мемуары XVII в. можно разделить на несколько категорий. Антуан Фюретьер указывал в своем словаре:

Мемуарами называются сочинения историков, написанные теми, кто принимал участие в важных делах или был их очевидцем, или же книги, содержащие всю жизнь автора или же ее важнейшие события.[278]

Иначе говоря, первый тип повествования был ближе к хроникальному. К нему относятся уже упоминавшиеся «Мемуары французского двора за 1688 и 1689 годы» госпожи де Лафайет и «Мемуары» герцога де Сен-Симона, представляющие широкую панораму жизни придворного общества. Второй тип мемуарного рассказа склонялся к автобиографии. В качестве примера здесь можно взять воспоминания кардинала де Реца или герцога де Ларошфуко. Конечно, отличить мемуары-хронику от мемуаров-автобиографии порой бывает трудно, и граница между ними остается зыбкой. Тем не менее, если сравнить повествования Сен-Симона и кардинала де Реца, то очевидно, что первый описывал события своего времени, вне зависимости от того, насколько они были значимы для него лично, меж тем как второй рассказывал прежде всего о том, что затрагивало его интересы.

С позиций современного изучения «эго-документов» можно предположить, что мемуары-хроники носили менее личный характер, нежели мемуары-автобиографии. На самом деле это не вполне так. Авторы первых описывали свою личную точку зрения на исторические события, свидетелями которых они были. Позиция вторых была более сложной, поскольку в их случае понятие «авторства» приобретало двойной оттенок: они были «авторами» собственной жизни, однако не обязательно авторами текстов, в которых она описывалась. Так, знаменитые мемуары герцога де Сюлли были составлены и написаны от лица его секретарей (что дало необычную для такого типа текстов форму повествования от второго лица). А мемуары Гастона Орлеанского представляли собой собрание документов, связанных с разными периодами его жизни и деятельности. Даже в написании столь личной автобиографии, какой являлись «Мемуары» кардинала де Реца, немалую роль играли его секретари и помощники. Чем выше было общественное положение мемуариста, тем больше шансов, что его жизнеописание собирали подчиненные. Тем не менее он продолжал считаться автором, поскольку речь шла о его собственной жизни.

Это, конечно, не исключало того, что многие мемуары-автобиографии носили сугубо личный характер и были действительно написаны теми, от чьего лица велось повествование. Их число возросло во второй половине XVII столетия, когда, по наблюдению Марка Фюмароли, мемуаристы стали излагать не столько личный опыт истории, сколько свой духовный путь (что до некоторой степени подразумевало и описание эмоциональной жизни).[279] Это определение в высшей степени подходит «Мемуарам» Мадмуазель. Наличие оригинальной рукописи свидетельствует о том, что если она и пользовалась услугами секретарей, то лишь на последнем этапе работы, когда надо было переписать текст набело. Нет причин сомневаться в искренности ее заверений, что этот труд не предназначался ей ни для публикации, ни для циркуляции в виде манускрипта. Мадмуазель писала для потомков и, даже в большей степени, для себя самой. Как в знаменитой сцене «Принцессы Киевской», где героиня дает волю своей страсти, глядя на портрет героя и украшая лентами его трость, [280] так и Мадмуазель нуждалась в вещественных напоминаниях о своей любви. Мемуары становятся тем предметом, который замещал и воплощал собой эмоциональную память.

Впервые «Мемуары» мадмуазель де Монпансье были опубликованы в 1728 г., через тридцать пять лет после ее смерти. На протяжении XVIII столетия они неоднократно переиздавались, однако в сильно отредактированной и стилистически видоизмененной форме. Полный оригинальный текст увидел свет лишь в 1858 г. усилиями Адольфа Шеруэля, заново расшифровавшего малочитабельный почерк Мадмуазель.

Мемуары[281]

Бог — хозяин наших состояний; Он оставляет нас в них столько, сколько способен вынести наш переменчивый дух. По Его дозволению я всегда считала свой жребий самым счастливым из тех, что можно избрать в этом мире: я должна была быть довольна своим рождением, богатством и всеми благами, которые позволяют проводить жизнь, не будучи ни в тягость самой себе, ни обузой другому. И все же, как уже говорилось, сама не зная почему, я скучала там, где все прежде мне было любо, и приохотилась к тому, что раньше было безразлично, без всякой задней мысли полюбив беседовать с господином де Лозеном. Проведя долгое время в таком беспокойстве, я решила обратиться к себе и разобраться, что мне приносит радость и что причиняет боль. Я поняла, что меня занимает другое состояние, нежели то, что до сих пор оставалось моим уделом; что буду более счастлива, если выйду замуж; что если я составлю чью-то судьбу, одарю кого-нибудь столь великим союзом, то этот человек будет мне благодарен, тронут, исполнится ко мне дружеских чувств и будет стараться делать все, дабы мне угодить. Что до сих пор мне предлагали великие союзы, которые бы меня возвысили, но не сделали бы более счастливой; что последнее возможно лишь при уважении к тому, кто стал бы мне другом; что мои наследники почитают мое добро своим и желанней всего для них была бы моя смерть, позволившая бы им всем распоряжаться. Тщательно перебрав в голове все, что могло явиться источником отвращения, я поняла: Господь дозволил мне почувствовать в самом сердце, что из всех возможных жребиев замужество — единственный выбор, способный принести мне покой, и я могу составить завидную судьбу своему избраннику, который будет мне благодарен до конца моей и своей жизни и с которым я буду проводить дни в тишине и единении совершенной дружбы. И тут я увидела, что мое беспокойство отнюдь не было неопределенным и что достоинства, которые я всегда находила в господине де Лозене, выгодное отличие его поведения от всех прочих, возвышенность души, возносившая его над обычным людом, приятность его беседы и множество других известных мне черт позволили понять, вернее, почувствовать, что он — единственный, кто способен выдержать величие, которое я на него возложу, и что только он достоин быть моим избранником и сможет лучше всех жить со мной. Я подумала, что мне никто никогда не оказывал дружеских знаков; что быть любимой — радость, и весьма чувствительная, и что куда как сладостно жить с человеком совершенно достойным, в котором я обрету друга, отзывчивого к моим радостям и страданиям, беседы с которым, как я начала замечать, мне более по вкусу, чем с кем-либо другим. Так я увидела в себе, что причиной моих радостей было удовольствие от бесед с ним; а мое малое усердие к прочим делам, отвращение ко всему миру и скука, когда я не находила его у королевы, открыли мне то, чего я до сих пор не ведала. У меня не было иных занятий и иного беспокойства, кроме тех, что породили эти размышления: то я хотела, чтобы он догадался о моем положении, а в другой раз — чтобы он о нем не узнал. Я по своей природе нетерпелива: признаюсь, что такое положение меня угнетало, все мне были невыносимы, а общество приводило в отчаяние; я хотела оставаться одна в своей комнате или видеть его у королевы или на прогулке, случайно или иначе; лишь увидев его, я успокаивалась. Я размышляла и о трудностях, которые могла встретить; мне было затруднительно завести об этом речь с королем: я желала дать ему [Лозену] понять мои чувства, чтобы он сам подсказал, как мне следует себя вести. Я была безутешна, потому что по его покорному и почтительному поведению видела, что он совершенно не догадывался о моих намерениях. Самым затруднительным делом мне казалось дать ему понять, что он более счастлив, нежели полагает; порой я не могла не думать о несоответствии его происхождения моему. Я читала историю Франции и почти все истории, что писаны по-французски; мне было известно, что в нашем королевстве бывали случаи, когда особы даже менее знатного происхождения заключали браки с дочерьми, сестрами, внучками или вдовами королей, о чем я еще скажу; и что от этих людей его отличало лишь то, что он по рождению принадлежал к более великому и славному дому и обладал большими достоинствами и душевным величием, нежели они. Это препятствие я преодолела с помощью множества примеров, которые пришли мне на память. Из всех только что приведенных доводов я составила план; и тут мне вспомнилось, что в комедиях Корнеля я читала о некой судьбе, сравнимой с моей, и я увидела Божий промысел в том, что этот поэт придумал, исходя из человеческих взглядов. Я послала в Париж купить все сочинения Корнеля, чтобы отыскать то, что, казалось, мне подходило. Пока мой курьер не вернулся, я говорила себе, что в мире нет человека более высоких чувств, чем господин де Лозен; порой я даже находила, что его достоинства превышали все, что я хотела для него сделать; и мне было тем легче убедить себя в этой истине, что вся Франция разделяла мое мнение, такова была его репутация человека необычного. Прибыли сочинения Корнеля, и я быстро нашла в них стих, который приведу здесь; я выучила его наизусть: за последние годы мне не раз приходилось над ним размышлять, и я считаю идущим от Бога то, на что большинство людей взирает с мирскими чувствами.

Стих Корнеля

Когда нас небеса судили друг для друга,

Согласия достичь не надобна наука:

Движеньем тайных сил, по милости Творца,

Еще не видевшись, все ведают сердца,

Влюбленных исподволь они готовят к встрече,

При звуках имени душа уже трепещет.

Увидеть — полюбить в один и тот же миг.

И каждый думает, что истину постиг,

И до пустых тревог им попросту нет дела,

Не дожидаясь слов, летит на крыльях вера.

Язык скупых речей так много говорит,

Еще смелее глаз красноречивый вид,

Но сколь влюбленные ни изъяснялись сами,

Все ж слышит сердце то, что не сказать словами (IV, I).[282]

После всего, что я поведала об охватившем меня беспокойстве, о нерешительности по поводу того, как следовало поступить, о естественной склонности, которую я в себе обнаружила, — видеть и говорить с господином де Лозеном, об отвращении, какое я всегда испытывала к браку, и о принятом мной решении выйти за него замуж, мне кажется, этот стих как нельзя лучше подходил к моему положению; в нем, если смотреть с божественной точки зрения, заключен нравственный смысл и к тому же есть нечто галантное для сердец, этому подверженных. Я должна благодарить Бога за сердце, каким он меня наделил, вложив в него отвращение ко всему, что именуется галантностью. Мне вспоминается, что, всерьез поразмыслив над тем, что скажет свет по моему поводу и по поводу тех невзгод, которые могут поджидать меня в этом браке, я решила беседовать с господином де Лозеном лишь в присутствии третьих лиц и хотела отдалить от себя случаи его видеть, чтобы выкинуть его из головы. Я принялась следовать такому образу действий и говорить с ним о вещах безразличных. Но я заметила, что сама не знаю, что говорю; что я не могла вымолвить три слова кряду, чтобы в них был смысл; и чем больше я старалась его избегать, тем сильнее хотела видеть. Мадам, [283] бывшая в числе его друзей и показывавшая, что хочет быть моим другом, часто говорила мне о его достоинствах. Множество раз я чувствовала соблазн открыть ей сердце, чтобы она искренне сказала, как мне поступить, и посоветовала, как себя вести. Сама я была на это не способна, ибо все время делала прямо противоположное тому, что хотела сделать, и днем не могла исполнить задуманное ночью. Вот как я жила, по сто раз на дню сама с собой в раздоре. Поразмыслив о невозможности выбросить все это из головы, об ожидавших меня препятствиях и о том, как мне преодолеть все, что по этому поводу можно будет сказать, я оказалась перед насущной необходимостью принять решение.

Я последовала за королевой к францисканцам, где происходило девятидневное молитвенное бдение в честь святого Петра д’Алькантара;[284] от всего сердца молила я Господа вдохновить меня на то, что должна была свершить. В день, когда была выставлена евхаристия, испросив Господней благодати на принятие решения, по своему состоянию я поняла, что все мое существование будет потревожено, если я буду пытаться изгнать из мыслей намерение, уже там утвердившееся. Когда я стремилась от него избавиться, то на деле была занята лишь средствами, к которым должно прибегнуть, чтобы господин де Лозен понял мои чувства к нему, и раздумиями, как добиться успеха: мне казалось, что сделать это очень просто; вспоминая, как говорилось выше, примеры, вычитанные мной из истории, и я не могла себе представить, чтобы кто-нибудь стал мне препятствовать, помимо тех, кто надеялся унаследовать мое состояние. На следующий день после принятия решения — это было 2 марта — я оказалась у королевы вместе с господином де Лозеном; я прошла перед ним: мне казалось, что по вежеству и веселости, с которыми я с ним беседовала, он должен был догадаться, что у меня на сердце; и хотя он по-прежнему не отступал от изъявлений глубочайшего почтения, но, вспоминая выписанный мной стих, я полагала, что он должен меня понять. Тем не менее меня мучила неопределенность; я хотела найти способ быть понятой. В это время пошел слух, что король вернет Лотарингию и что меня выдадут замуж за принца Карла;[285] я подумала, что это подходящий случай, дабы окольным путем дать возможность господину де Лозену уяснить мое положение, а мне — его изъяснить. Я послала за ним, попросив его зайти в мою комнату, которая была недалеко от его; когда я шла к королеве, то всякий раз проходила мимо его двери. Мне сказали, что его там нет. Он был большим другом Гитри и часто проводил время в потрясающих покоях, которые тот для себя обустроил; под предлогом, что мне любопытно их посмотреть, я туда зашла; я не сомневалась, что найду там господина де Лозена, но ошиблась. Спустившись к королеве, я увидела его беседующим с графиней де Гиш;[286] и, когда я дала понять, что хочу с ним поговорить, она мне сказала: «Дайте мне закончить дело, которое я к нему имею, этого господина мне не всегда удается найти по первому желанию, тогда как вам стоит только приказать ему явиться и выслушать ваши повеления». Этот ответ заставил меня вздрогнуть; сердце у меня забилось так, что мне казалось, все это заметят, и мне даже хотелось, чтобы его сердце заметило порывы моего и чтобы он почувствовал, что я не хочу сообщить ему ничего неприятного.

Когда графиня де Гиш его отпустила, я подошла к окну; он последовал за мной с тем горделивым видом, который заставлял меня видеть в нем владыку мира. Дрожа, я ему сказала: «Вы всегда показывали, что принимаете участие во всем, что меня касается, и вы были мне столь верным другом и человеком столь здравомыслящим, что я не хочу ничего предпринимать, не спросив у вас совета». С поклонами и обычной покорностью он мне отвечал, что крайне признателен за оказанную ему честь, что он навеки мне обязан, что он меня не обманет, как это покажет искренность, с которой он мне поведает свои мнения, и что он будет соответствовать моему о нем доброму мнению. Когда мы покончили с комплиментами, я ему рассказала о ходивших в свете слухах, что король намеревается выдать меня за принца Карла Лотарингского, и спросила, слышал ли он что-нибудь об этом. Он мне отвечал, что нет, но не сомневается, что король пожелает лишь того, чего я сама захочу, и что король слишком справедлив, а его сердце слишком поглощено воздаянием справедливости, чтобы к чему-либо меня принудить. Я ему сказала: «В мои годы не выдают замуж против воли. Мне предлагали множество партий; я всегда выслушивала тех, кто мне о них говорил; некоторые могли бы принести мне еще больше величия, но я была бы в отчаянии, если бы меня вынудили их принять. Я люблю свою страну, — сказала я ему, — я — знатная дама, руководствующаяся скорее разумом, нежели честолюбием, которое здраво ограничивать; надо уметь устраивать счастье в этой жизни, и я уверена, что его не обрести, живя с человеком, которого совсем не знаешь; которого, если он не окажется человеком достойным, нельзя будет уважать». Он мне отвечал, что мои чувства совершенно справедливы и что он может их только одобрить. Он мне сказал: «Вы так счастливы! Зачем вы думаете о браке?» Я ему ответила, что у него есть все основания считать меня счастливой и что я действительно счастлива; но я ему призналась, что число тех, кто рассчитывает на мое наследство и потому желает моей смерти, приводит меня в отчаяние и что одно это соображение толкает меня к браку. Он мне отвечал, что вопрос слишком важен и что я должна его тщательно обдумать, а после того, как он, со своей стороны, тоже над ним поразмыслит, то выскажет свое мнение и я увижу, что он не посоветует мне ничего, что не оправдывало бы доверие, которым я его почтила. Королева вышла, и мы отложили этот разговор до следующего раза. Признаюсь, что, хотя я ему ничего не сказала, что касалось бы его самого, я почувствовала большое облегчение оттого, что мы сможем еще поговорить об этом деле. Мне по-прежнему хотелось, чтобы он обо всем догадался по смущению, с которым я с ним беседовала; я не решалась взглянуть ему в лицо; я была очень довольна собой и строила самые приятные планы на следующий раз, когда мы к этому снова вернемся.

На следующий день, когда королева отобедала, я пошла с ним поговорить. Я ему сказала, что он должен безотлагательно высказать мне свое мнение; что я прошу его говорить со мной искренно и сказать, подумал ли он о том, что я ему сказала. С приятной улыбкой он мне отвечал, что можно составить целую книгу из того, что успело прийти ему в голову, но что там слишком много воздушных замков, и что придумать, как мне поступить — мое дело, он же со всей искренностью отзовется обо всем, что я предложу. Я сказала: «Я не меньше вашего предавалась возведению воздушных замков, но мои стоят на прочном фундаменте, и вы доставите мне удовольствие, если побеседуете об этом серьезно, как подобает другу, ибо я хочу обсудить с вами самое важное дело своей жизни». Он засмеялся и сказал: «Я должен гордиться званием главы вашего совета; вы мне внушаете весьма высокое мнение о самом себе». Я сказала, что буду весьма высокого мнения о советах, которые он мне даст, и обещаю им следовать, и что с еще большей уверенностью, чем ранее, я могу сказать, что буду справляться лишь с его мнением, ибо все прочие мне подозрительны и я уверена, что для меня хорошо лишь то, что он скажет. Он хотел приняться за выражения почтения и низкие поклоны. Я сказала: «Я вас прошу, сударь, вернемся к тому, на чем остановились вчера». «Вы помните, — сказал он, — что вчера мы остановились на беспокойстве, которое вам причиняют ваши наследники, желая вашего добра и вместе с тем вашей смерти, и это единственное, что побуждает вас думать о браке. Скажу откровенно, что на вашем месте я бы тоже так рассуждал. Жизнь нам в радость, и весьма печально знать, что есть люди, желающие нашей смерти. Я понимаю, что это единственная причина, побуждающая вас задуматься о браке, ибо до сих пор вы отвергали все предложения, что были вас достойны. Сейчас нет никого, кто мог бы вам подойти, поэтому вы вполне можете питать желание выйти замуж для того, чтобы вам перестали желать смерти. Но я не вижу того, за кого вы могли бы выйти, поэтому мне затруднительно дать вам совет и остается лишь сочувствовать вашему положению. Я не могу дать вам никакой отрады, кроме как помочь облегчить сердце. Я знаю, — сказал он, — что вы давно ищете человека, достойного вашего доверия, и я счастлив, что этот жребий выпал мне. Я крайне огорчен, что не могу убрать непреодолимое препятствие, которое должно причинять вам столько горя. Ибо, как я только что сказал, нет такого человека, на которого мог бы пасть ваш взгляд. Меж тем не могу не согласиться, что вы правы, желая выйти из неприятного положения, в котором находитесь, постоянно думая, что вам желают смерти. Когда бы не это, чего еще вам желать? Разве вам не довольно величия и богатств? Вас уважают и почитают за вашу добродетель, ваши достоинства и ваш сан. Мне кажется весьма приятным быть лишь себе обязанной тем уважением, которым вы окружены. Король с вами любезен, он вас любит, я вижу, что ему по нраву ваше общество, — чего же еще желать? Став императрицей или королевой чужой страны, вы скучали бы до смерти. Эти звания лишь ненамного выше вашего. Куда как тягостно подделываться под нрав одного человека и всех окружающих, с кем вынужден проводить жизнь, и я не представляю себе, какие радости могут эту тягость облегчить». Я ему сказала, что он прав и я не обманулась, выбрав его советчиком; и что это величие и богатство, о котором он говорил, могут быть использованы для возвышения человека во всем достойного; избрав такой образ действий, я последую велению своего сердца, которое не желает расставаться с королем; и мне думается, тот будет даже рад, если я возвышу одного из его подданных и дам ему средства еще лучше служить трону. Он мне отвечал: «Вы и вправду настроили воздушных замков, но я соглашусь, что у ваших фундамент прочнее, чем у моих. Все, что вы только что сказали, можно сделать, со славой и приятностью для вас. Кроме удовольствия вознести кого-то выше всех властителей Европы, вы можете быть уверены в его бесконечной признательности, в том, что он вас будет любить больше жизни, и, что самое важное, вы не расстанетесь с королем. Вот что я называю фундаментом. А воздушными замками я бы назвал трудность найти такого человека, чьи рождение, склонности, достоинства и добродетели были бы достаточно велики, чтобы отвечать тому, что вы для него сделаете. Вы не можете не видеть, — сказал мне он, — что именно это я нахожу невозможным». Я ему с улыбкой отвечала: «Что бы вы ни говорили, это возможно, и я хочу верить вашим советам. Раз ваши затруднения связаны не с самим замыслом, а с человеком, я позабочусь, чтобы найти такого, у кого имелись бы все названные вами качества». Этот разговор продолжался почти два часа и не закончился бы так скоро, если бы королева не вышла из своей молельни. Признаюсь, я была довольна всем, что ему сказала, и тем, что он мне ответил. Я решила, что он прекрасно понял, что я ему хотела сказать. Я видела его почти ежедневно. Он никогда не заговаривал со мной; мне приходилось подходить самой, и по большей части он ускользал, пуская в ход свою изобретательную почтительность. Такого образа действий он продолжал придерживаться со мной. Через несколько дней я ему сказала, что он, видимо, не желает беседовать о моем деле. Он ответил: «Я нахожу в нем столько для вас неприятностей и трудностей, что, откровенно говоря, советую вам об этом позабыть. Вам сейчас хорошо. Я был бы недостоин чести, которую вы мне оказали своим доверием, не сказав, что лучшая для вас доля — оставить все, как есть». Этот ответ меня задел, но не произвел впечатления. Я убедила себя, что он говорит не то, что думает, и что уже по этому можно судить, что он меня понял. И то, что сперва явилось для меня предметом огорчения, затем превратилось в источник немалого удовольствия. Наши беседы оставались крайне отвлеченными. Он избегал со мной говорить. Мне удавалось к нему подойти раз в две недели, и то он часто не давал мне времени сказать, что я хотела. Однажды я ему сказала: «Я хорошо обдумала ваш совет. И нашла средства поправить дело: если хотите, я вам их разъясню». Он мне ответил: «Если я не всегда с вами соглашаюсь, это не значит, что вы должны утратить ко мне доверие. Я не хочу вам льстить, ибо речь идет о вашем спасении и о спокойствии вашей жизни, поэтому я вынужден держать не слишком любезные речи, которые вам могут не понравиться. Согласен, было бы смешно провести жизнь, так и не избрав линии поведения, сколь бы ни был высок сан. В сорок лет не должно предаваться радостям, которые приличны девушкам с пятнадцати до двадцати четырех. Поэтому я обязан вам сказать, что вам стоит сделаться монахиней или обратиться к благочестию. Если вы выберете последнее, вам следует начать скромно одеваться, отказаться от светских развлечений, познав их избыточность, и, самое большее, из уважения к вашему званию, раз в год посещать Оперу, дабы угодить королю, и то следует, чтобы он вам это приказал; не выказывайте при этом удовольствия, ничего не хвалите, чтобы все поняли, что вас это не занимает. Вам надо будет не пропускать ни большой мессы, ни вечерни, ни проповеди; посещать собрания бедных, госпитали, творить много добра для обездоленных, помогать больным и нуждающимся семьям и радоваться богатствам, которые дал вам Господь, лишь раздавая их так, как было бы Ему угодно. Кроме этих обязанностей следует исполнять долг по отношению к королеве, ибо того требует ваш сан. Вот два образа жизни. Третий — замужество, при котором можно посещать любые развлечения и носить такие наряды, какие пожелаешь, ибо достойная женщина должна стремиться нравиться своему мужу; но последнего мне кажется весьма трудно сыскать. Даже если вы изберете кого-то по вашему вкусу, не обнаружатся ли в нем недостатки, вам неизвестные, которые сделают вас несчастной? Именно поэтому я не знаю, что тут вам посоветовать; как видите, я был прав, вас предупреждая, что, будучи вашим искренним другом, я вынужден держать неприятные для вас речи». Такое объяснение меня смутило; поэтому, когда нас прервали, я не так сожалела, как обычно. Тем не менее я заметила, что во всем им сказанном была своя правота, но мне все хотелось думать, что он меня понял, и что откровенность его ответов была следствием его рассудительности, и что он был готов забыть о собственном возвышении, дабы дать мне незаинтересованный совет, и что он чувствовал себя обязанным так поступить, оправдывая оказанное ему доверие. Я по-прежнему хотела с ним говорить. Он меня избегал и не хотел заходить в мои покои. Мое затруднение было связано не с выбором меж тремя жребиями: я уже избрала брак и не сомневалась, что он был в том уверен. Я была поражена его вниманием ко мне. Он прекрасно видел, что я достаточно сказала, дабы он мог объясниться; никогда человек не простирал свою почтительность столь далеко и не придерживался столь смиренного поведения, видя возможность фортуны, которой обычно предпочитают не рисковать, — а это всегда происходит, когда дело затягивается. Мне казалось, что он более думал о моей славе, нежели о собственном возвышении.

Вернемся ко двору, где отсутствие шевалье Лотарингского стало причиной склок между Месье и Мадам, у которых всякий день случалась новая ссора.[287] Одна из них была достаточно бурной, когда Месье принялся упрекать ее за то, что давно обещал простить. Королева, будучи дружна с Мадам, вмешалась, желая их помирить. Месье изложил ей свои резоны, по которым было необходимо объясниться, а затем пришел ко мне в ярости против Мадам. Мне вспоминается, что он раз десять повторил, что любил ее не более двух недель. Его горячность заходила так далеко, что мне пришлось ему напомнить, что у них были дети. Со свой стороны Мадам очень сетовала; она говорила: «Если я совершала ошибки, то почему он меня не придушил тогда, когда, по его словам, я была перед ним виновата? Я не могу переносить, чтобы он меня мучил ни за что». Говорила она об этом с достоинством, за исключением нескольких презрительных слов. В это время король дозволил шевалье Лотарингскому покинуть замок Иф и отправиться в Италию. Так Месье и Мадам примирились благодаря убеждениям короля, который открыл двери тюрьмы, надеясь успокоить беспорядки, ею вызванные. Но Месье всегда считал, что Мадам была причастна к этому заключению.

Заговорили о путешествии во Фландрию; и, хотя был мир, король, не передвигавшийся без войск, велел собрать армейский корпус под командованием графа де Лозена, которого назначил генерал-лейтенантом. Я была в Париже, когда мне сообщили эту новость, доставившую мне чувствительное удовольствие. Мне не потребовалось много времени, чтобы найти его и поздравить; он отвечал, что был уверен, что это принесет мне неподдельную радость. Я привыкла почти всегда уезжать на Святую неделю в замок Э и проводить там две-три недели; в этом году я не заговаривала об этой поездке, и мои люди спрашивали, когда я отправлюсь в путь. Гийуар[288] заметил, что я об этом не думала; он хотел мне отчитаться, что было сделано по части построек и обустройства садов, но мне все было так безразлично, что я не захотела слушать; все, на что я могла решиться, это уехать из Сен-Жермен в пятницу после вечерней службы и провести Пасху в Париже. Король и королева предполагали приехать во вторник, потому что дофин вместе со мной должен был крестить мадмуазель де Валуа;[289] я осталась в Париже, с нетерпением ожидая этого дня. В пятницу во время службы я сделала так, что господин де Лозен подошел ко мне; мы беседовали лишь на благочестивые темы; ум его столь всеобъемлющ, что о каких бы материях ни шла речь, он добивается поразительного успеха, до такой степени он от природы красноречив и так умело пользуется словами с необычным смыслом и значением, хотя в нем нет никакой учености. Он прочел мне более полезные проповеди, нежели лучшие проповедники. Накануне Пасхи я отправилась ходатайствовать об одном процессе; госпожа де Рамбюр меня сопровождала и говорила только о нем; я ее слушала с большим удовольствием. На следующий день, в праздник Пасхи, я встретила его на улице; не могу выразить радость, которую я испытала, когда увидела, что его карета подъезжает к моей, и с какой любезностью я его приветствовала; мне показалось, что и он раскланялся со мной с большей ласковостью, чем обычно, — эта мысль доставила мне огромную радость. Король и королева прибыли во вторник; крестины состоялись, мы отужинали у Месье, а после ужина я вернулась с ними в Сен-Жермен. При первой же встрече с господином де Лозеном я ему сказала, что крайне скучала в Париже. Он мне заметил: «Отчего раньше вам было там по душе, а теперь, по вашим словам, не можете вынести и дня? Что касается меня, — сказал он, — я думаю, что в то время ваш ум был свободен, а теперь он полон тем, о чем вы решаетесь беседовать лишь со мной; поэтому вам естественно желать вернуться, дабы отвести душу. Послушайте меня, — сказал он, — заведите второго наперсника в Париже, дабы разнообразить удовольствия; вы будете облегчать ему сердце, и оно не будет вам докучать; а когда вы здесь, то, в свой черед, побеседуете со мной. Признаюсь, — сказал он, — что для меня слишком много чести быть вашим единственным наперсником. Как видите, я хочу быть непредвзятым даже в собственном отношении, во всем сохраняя искренность». Так он шутил со мной вплоть до начала путешествия, не желая затрагивать того, о чем я хотела говорить с ним всерьез. Я отправилась на три или четыре дня в Париж, чтобы перед отъездом из предосторожности пройти лечение. В день, когда мне пускали кровь, со мной были госпожа д’Эпернон, [290] де Пюизье[291] и де Рамбюр. Госпожа де Пюизье посмотрела на меня и сказала: «Из вас бы вышла славная жена, и тот, кто на вас женится, не будет несчастен». Госпожа д’Эпернон ей ответила, что, по ее мнению, этого счастья никому не изведать, ибо я никогда не выйду замуж, отвергнув самые выгодные партии. Госпожа де Пюизье ей ответила: «А я хочу ее выдать не за короля». И, обратившись ко мне со своей обычной властностью, сказала: «Не правда ли, о великая принцесса, что вам будет по душе вознести человека достойного?» Я ей сказала, что да; что до сих пор я была несчастлива и что, быть может, брак принесет мне счастье или, по крайней мере, удовольствие быть любимой. Госпожа д’Эпернон сказала, что не знала у меня таких мыслей. Госпожа де Пюизье резко бросила: «Выходите замуж за господина де Лонгвиля; старший — священник, а этот — совершенно достойный человек, хорошо сложенный, и жить он с вами будет божественно прекрасно. Госпожа де Лонгвиль будет в высшей степени чувствительна к той чести, которую вы окажете ее сыну. Ваша сестра вышла же за господина де Гиза, который, как граф де Лонгвиль, тоже младший сын, да и не столь знатен, как он».[292] Госпожа д’Эпернон сказала госпоже де Пюизье: «Коли вы взялись предлагать Мадмуазель таких персон, то я ей посоветую выйти замуж за моего племянника де Марсана».[293] Я ей сказала: «Поверьте, сударыня, есть разница между младшим отпрыском Лотарингского дома и господином де Лонгвиль: вы забываете, что его мать — принцесса крови». Госпожа д’Эпернон кислым тоном заметила: «Удивляюсь, что вы находите удовольствие в этих побасенках». Я ей ответила: «Они не оскорбляют ни Господа, ни ближних». У меня в голове по-прежнему был мой замысел; и я отнюдь не возражала против слуха об этом предполагаемом браке, чтобы при дворе и в обществе привыкли слышать о моем замужестве, это дало бы мне случай подготовить к нему короля; помимо этих двух резонов, был и третий: это был предлог побеседовать с господином де Лозеном и под видом совета о другом поговорить о нем самом.

Проведя три дня в Париже в смертельной скуке, я вернулась в Сен-Жермен и до самого путешествия лишь однажды после полудня съездила в Париж. При въезде на улицу Сент-Оноре я увидела проезжавший мимо экипаж господина де Лозена, многочисленный и хорошо снаряженный, что меня отнюдь не удивило, ибо он щедр во всем. Я ему рассказала об этой встрече; он принялся улыбаться с видом, показывавшим, что это ему не было неприятно. Когда мы двинулись, то сперва заночевали в Сенли, а на следующий день — в Компьене, где я улучила минуту с ним поговорить; это доставило мне меньше удовольствия, чем обычно, потому что третьим был Гитри. Я ему сказала: «Когда вы будете командовать, то не сможете бывать у короля?» Он мне ответил: «Иногда смогу заглядывать». На следующий день в Нуайоне мы побеседовали без свидетелей, и я ему сказала: «Вы хотите, чтобы мои дела оставались в настоящем положении вплоть до вашего возвращения, но следует ли мне столь долго пребывать в затруднении, которое, как вы говорите, вызывает у вас жалость?» Он мне ответил, что сейчас следует думать лишь о путешествии. Король прогуливался по саду и несколько раз предлагал мне присоединиться к нему; я хотела спуститься, но господин де Лозен, который был тут же и понял, что королева рассердится, если я ее оставлю, сделал знак, чтобы я не трогалась с места; так что мне пришлось удовольствоваться его лицезрением, перебрасываясь несколькими словами, когда он проходил под моими окнами; я говорила то с королем, то с ним, по очереди. Назавтра он отправился в Сен-Кентен на сбор войск; он встречал короля, окруженный множеством офицеров; в этот день он был наряден и выглядел так, что одно удовольствие было его видеть. Он был у дверцы кареты со стороны короля, и я все время поворачивала голову, чтобы его увидеть. Король, который знал, что я почти всегда и повсюду следую за королевой, сказал мне: «Кузина, мне будет приятно, если в краях, куда мы отправляемся, вы будете везде сопровождать королеву, и к мессе, и в прочих случаях, ибо тем самым вы окажете ей честь». Я вошла к королеве и увидела там необычайно нарядного господина де Лозена; с ним был Рошфор, [294] который умирал от зависти; я его подозвала и сказала: «Решусь ли я приблизиться к этому предводителю войск?» Он подошел к нам на минуту поболтать. Затем король отправился в лагерь; а я устроилась у окна и с большим удовольствием смотрела, как господин де Субиз, [295] со шляпой в руках, обратился с просьбой к господину де Лозену, который, весьма любезно его приветствовав, покрыл голову, ибо был выше по званию. Вечером я ему сказала, что заметила, как он умеет заставить обращаться с собой по-генеральски, и могу заверить, что власть ему к лицу.

Из Сен-Кентена мы отправились в ужасную погоду. Но какие бы неудобства мне ни приходилось испытывать, я была довольна, ибо каждый день видела тех, кого любила больше всего на свете. Король всегда был и остается моей первой страстью, а господин де Лозен — второй, и могу утверждать, что он так же относится к королю: у меня есть все основания так думать, исходя из той нежности и привязанности, которые он всегда проявлял к его особе, и того удовольствия, с которым мы о нем беседовали. Дурная погода и ужасающий дождь привели все экипажи в беспорядок; но меня ничего не трогало, кроме как вид господина де Лозена верхом, когда он подъезжал поговорить с королем. Когда он приближался со шляпой в руке, я не смогла удержаться и сказала: «Велите ему покрыться». Я также была озабочена длительностью пути, боясь, как бы за это не укорили господина де Лозена, и успокоилась лишь тогда, когда король сказал, что дорогу выбрал господин де Лувуа.[296] Когда мы были в полулье от Ландреси, сын Рошроля, тамошнего губернатора, прибыл сообщить, что река вышла из берегов и ее не переехать и что Буйнё едва не утонул. Мы безуспешно попытались переправиться выше по течению, поэтому пришлось заночевать в чем-то вроде риги; мы с королевой обе без своих фрейлин — она была обеспокоена, а я помимо этой печали еще тревожилась за свои драгоценности, которые были в моем экипаже вместе с фрейлинами. Мадам, чья карета была рядом, послала пригласить меня ее посетить; я нашла у нее господина де Вильеруа, [297] которому Месье говорил, что не видал ничего страшнее, чем господин де Лозен во время ливня со своим париком и шляпой. Маркиз де Вильеруа отвечал ему в том же духе; а я, ничего не говоря, подумала, что в каком бы он ни был состоянии, он смотрелся лучше, чем они. Месье его не жаловал из-за шевалье Лотарингского, с маркизом же он обошелся весьма высокомерно в ссоре, случившейся между ними из-за госпожи де Монако.[298] Мы отправились в дом, где находился король, чтобы съесть весьма скудный и совершенно холодный обед. Тем не менее он скоро закончился. Ромкур приготовил матрасы, которые расстелили на земле, чтобы лечь на них одетыми. Королева нашла это неприличным; король спросил мое мнение. Я ему ответила, что не вижу ничего дурного, если он, Месье и все прочие, числом пять или шесть, отдохнем одетыми на этих матрасах. Королева согласилась, и мы легли. Она была несколько сердита, что весь суп был съеден, хотя и сказала, что совершенно его не хотела. Никто не видел такого застолья: мы по двое брали курицу, один за ногу, а другой тянул, вместо того чтобы воспользоваться ножом. Общая путаница была забавна и из-за соседства постелей в одной комнате. Вельможи и офицеры короля были в соседней; там же устроился и господин де Лозен. Через нашу все время проходили люди, чтобы узнать его приказы. Король сказал: «Велите проделать дыру в задней стене и давайте приказы через нее, чтобы не ходить через эту комнату». В четыре утра господин де Лувуа пришел сказать, что мост налажен; все спали, и Бруйи, адъюнкт-майор гвардии, сказал ему, что король спит. Но мне было слишком неудобно, и я подумала, что в городе нам будет лучше, поэтому сказала королю достаточно громко, чтобы его разбудить, что господин де Лувуа хочет с ним говорить. Как только тот доложил, что мост закончен, мы сели в карету и отправились досыпать в город. Дамы, привыкшие румяниться, в то утро показались увядшими; я была обезображена менее прочих. Вечером, когда я поднялась, мои фрейлины сказали, что им не за что благодарить господина де Лозена, который остановил их экипаж, чтобы пропустить тот, в котором были мои камеристки; что он даже остановил войска, чтобы те смогли проехать, а для них не сделал ничего подобного. Я им отвечала, что он был прав и я ему благодарна, что он прислал камеристок, которые были мне необходимы, чтобы лечь, что этой мелочью он мне доставил удовольствие и я его за это поблагодарю. Вечером я пошла к королеве и там высказала ему благодарность. Он мне сказал, что я ему причинила смертельную неприятность, столь часто говоря королю, чтобы тот велел ему покрыться, что ему были мучительны мои жалобы на дорогу и на погоду, что я слишком беспокоила короля и что в следующий раз мне стоит сдержаться. Здесь он мне преподал множество уроков, оказавшихся для меня полезными, ибо я стала стараться быть более любезной. Он никогда не упускал случая поговорить со мной о короле, и всегда с такой нежностью, что моя к нему удваивалась. Я слышала один его разговор с Его Величеством о драгунском майоре по имени Ла Мотт, которого он хотел сделать гвардейским бригадиром. Король высказал какие-то возражения, но тот наговорил ему столько всего хорошего об этом человеке и настаивал так почтительно, что добился желаемого. Я заметила, что король к нему очень добр, и, признаюсь, мне это доставило большую радость, ибо я посчитала, что мой вкус хорош, раз совпадает с его.

Мы провели три или четыре дня в Ландреси, за это время съездив в Авен, но без экипажей. На выезде нам повстречался полк драгун; зная, что господин де Лозен их любит, я, несмотря на дождь, их рассмотрела и нашла что похвалить. Король подозвал господина де Лозена, чтобы отдать ему приказ, и заметил: «Моя кузина очень расхваливала драгун». Я была довольна, что толмачом мне послужил сам король: это должно было показать, что я не упускаю ни малейшей возможности заговорить о том, что, как мне известно, доставит ему [господину де Лозену] удовольствие. Король часто его подзывал; и, когда тот подъехал отчитаться в исполнении предшествующих приказов, а затем снова нас покинул, король нам заметил, что никогда не встречал человека столь основательного и хорошо понимавшего, что именно надо сделать; что он все делает не так, как прочие. Когда мы приехали в Авен, погода все еще была ужасной, и из страха, как бы господин де Лозен не отправился на ночь в лагерь, я попросила короля пожалеть войска, которые будут слишком измотаны, если оставить их разбивать лагерь, и лучше дать им войти в город. Король нашел, что я права, и приказал, чтобы их разместили под кровом. Вечером, когда королева начала играть, вошел господин де Лозен; я была у окна и с нетерпением ожидала, когда он придет, мне казалось, что мы не говорили с ним целую вечность. Он был с графом д’Эйеном[299] и имел вид человека принаряженного, только что напудрившего волосы. Я ему сказала, что он пришел очень кстати, чтобы не дать мне заскучать; что мне не с кем поговорить. «Вы можете удержать при себе графа д’Эйена, — сказал он мне, — я же здесь на минуту: мне нужно найти венецианского посла, который едет в моей карете и которого я оставил у себя в полном одиночестве». Этот посол был человек достойный, с которым он познакомился в Венеции, когда туда ездил; как хороший придворный, посол решил следовать за королем; господин де Лозен предоставил ему экипаж и поселил у себя. Но все твердя: «Сейчас ухожу», он продолжал беседовать со мной и с графом д’Эйеном, несколько раз повторив мне, что ему стыдно своего наряда, что его одежда и волосы насквозь промокли, что он переоделся и ему нельзя было не высушить волосы, что люди, подобно ему не имеющие никаких видов, не должны наряжаться и пудрить волосы, что у него нет никого резона находиться у королевы, что он сюда и не собирался, а зашел случайно, что ему надо вернуться к посланнику и удовольствию его бесед. Я ему сказала: «Не раскаивайтесь, что пришли, вы мне полезны; я была одна, вы меня развлечете». Он мне ответил: «Я на это не гожусь; вот господин граф д’Эйен, он справится лучше моего». Тот сказал: «Полагаю, вы забыли, что говорите с Мадмуазель». Господин де Лозен ему ответил: «Я знаю, что это Мадмуазель, но я не умею льстить и открыто говорю, что думаю; она же достаточно знает, каков я». Все эти побасенки меня рассмешили; не знаю, догадывался ли он, что я слышала о его предполагаемой женитьбе на госпоже де Лавальер.[300] Когда граф д’Эйен ушел, он заговорил со мной о дурной погоде и поблагодарил за то, что войска имели крышу над головой, ибо ему известно, что я попросила о том короля по сердечной доброте и из милосердия, заставлявшего меня сочувствовать бедам ближнего. Это был повод для красноречия: с одной стороны, он меня наставлял, с другой — наговорил много весьма приятного. Я отвечала, что полагаю весьма почетным для него в мирное время командовать армией. Он мне отвечал, что во время войны у него бы так не получилось и, по правде говоря, в этой должности его трогает лишь любезность, с которой король оказал ему эту честь. «В тех обстоятельствах, в каких вы меня видите, — сказал он, — я скорее склонен стать отшельником, нежели остаться в свете, и мне бы стоило так поступить; если бы такой поступок не выставил меня безумцем в глазах всех, кому неведомы его причины, я бы уже его совершил». Я сказала: «Я доверяю вам все свои дела; расскажите мне о ваших». Он мне ответил: «У меня их нет». Я сказала: «Разве у вас нет желания жениться и вам никогда этого не предлагали?» Он мне отвечал, что однажды ему предлагали брак, но он всегда был от этого далек, и что ежели он решит жениться, то побудить к этому его может лишь добродетель суженой. «Если у нее окажется хоть малейший изъян, — сказал он мне, — то владей она всеми сокровищами мира, я ее не пожелаю; скажу более, что даже если это будете вы, знатная дама, я женюсь, лишь если вы — честная девушка и ваша особа вызывает у меня дружеские чувства». Я спросила: «Это правда? Если да, то я вас буду любить еще больше, нежели ныне». «Да, — отозвался он, — я предпочту смерть браку с той, чья репутация была повреждена; ничто не может меня ранить так сильно, как слышать разговоры, что я способен жениться на особе запятнанной; еще раз повторяю, я предпочту жениться на камеристке, если полюблю ее и она окажется честной девушкой, нежели на всех королевах мира. Я запрусь с ней и не буду ни с кем видеться, и у меня, по крайней мере, будет то утешение, что я совершил ошибку, но не навлек на себя бесчестия». Я сказала: «Тогда я вам подойду. Я очень благонравна, и, кажется, во мне нет ничего, что должно вам не нравиться». Он мне ответил: «Прошу вас, не надо сказок из „Ослиной кожи“, [301] когда я говорю с вами о том, что важнее всего на свете». Я ему сказала: «Раз вы хотите серьезности, то я прошу вас объяснить, почему вы не хотите мне посоветовать оставить нынешнее положение, которое, как вы сами говорите, вызывает у вас жалость; скажите мне ваше мнение, заставьте меня принять решение и исполнить его». Он отозвался: «Я забылся; меня ждет посол, я не могу сейчас говорить о делах, надо идти». Когда мы были у дверей, вошел Рошфор. Господин де Лозен ему сказал: «Вы как раз вовремя, займите Мадмуазель, вы сможете сделать это лучше меня». При всем нетерпении уйти он пробыл почти три часа, что мне доставило немалое удовольствие. Я ему сказала, что утром слышала трубы, которые меня разбудили, и я была на них сердита; но что мгновение спустя услышала, что они шагают под сильным дождем, и более не жаловалась, сказав себе: «Я у себя в постели и в удобстве, а господин де Лозен на лошади в дурную погоду; я гораздо счастливей его, и было бы несправедливо сердиться, что он меня разбудил». Он выслушал это повествование с большим вниманием, а когда оно было закончено, сказал: «Вы шутите с моралью; лучше поговорим о чем-нибудь более серьезном: вам не пристало слушать всякий вздор». Я еще добрый час проговорила с Рошфором; он спросил, сколько времени провел со мной господин де Лозен, я отвечала, что около часа. Он мне сказал: «Он не мог вам наскучить: вы умеете извлечь толк из самых несхожих людей. Если бы он был в настроении беседовать, вы бы увидели, что в нем много ума, и когда он принимается за всякие выдумки, из которых ничего не понять, то это не более чем лукавство, и у него на то имеются свои резоны. Что он вам нынче поведал?» Я отвечала, что он имеет намерение однажды покинуть двор и стать отшельником. И что он все так ловко обернул, что эта тема послужила и началом, и завершением нашего разговора. Рошфор отозвался: «Поразительно, как он решается рассказывать вам подобные истории». Чтобы провести какое-то время с Рошфором, дабы никто не заметил, сколько я провела с господином де Лозеном, я стала расспрашивать о жизни последнего. Помимо уже упомянутой причины мне хотелось о ней знать то, что никто не знал лучше Рошфора и не поведал бы мне с большей откровенностью, ибо он ему слегка завидовал. Он мне наговорил много хорошего и сказал, что не думает, что у того есть интрижки, что он далек от ухаживаний за дамами и занимается лишь придворными делами, что порой он ездит к горожаночке по имени госпожа де Ла Саблиер и дал должность секретаря драгун ее брату, поскольку, видимо, она ему чем-то полезна, ибо собой стара, уродлива и уже имеет какую-то интрижку.[302] На следующий день я поинтересовалась у господина де Лозена, кто был человек, которого я заметила в его карете вместе с посланником; он сказал, что его зовут Эсслен, что он дал ему место секретаря драгунского полка и взял с собой, чтобы тот составлял общество послу. Так он чистосердечно подтвердил все, что мне сказал Рошфор. Назавтра я еще спала, когда услыхала трубы, трубившие сбор кавалерии; я быстро поднялась и вышла на балкон, смотревший на площадь, чтобы взглянуть на проходящие войска. Я не сомневалась, что господин де Лозен будет с ними, — и действительно, вскоре я его увидела, он на меня взглянул, но сделал вид, что не заметил, и то уходил, то возвращался, приготовляя войска к маршу. В конце концов он проехал так близко от меня, что не мог не заговорить, и сказал: «Вы рано встали: сейчас всего пять утра». Я ему ответила, что хотела посмотреть, как пройдут волонтеры, о которых нам вчера рассказывал король. Как только моя карета была готова, я занялась придворными обязанностями; мы отправились обедать в Лендреси, а оттуда — в Кенуа, где пробыли день.

Когда перед путешествием госпожа де Пюизье заехала ко мне проститься, то сказала, что передала госпоже де Лонгвиль наш разговор о женитьбе ее сына; и что та, подняв глаза к небу и сложив руки, произнесла: «На это я могу ответить только так. Я всегда говорю, что думаю, и мне кажется, что это подошло бы им обоим. Мне кажется, что это возможно, и страстно того желаю; и я знаю, что вы будете почитаемы и уважаемы всем домом». Поскольку, как уже говорилось, у меня были свои намерения, я ей отвечала: «Мне нечего вам на это ответить, кроме того, что я бесконечно люблю госпожу де Лонгвиль». Я свернула с пути, чтобы рассказать здесь то, что забыла упомянуть, когда говорила о госпоже де Пюизье. Вернемся к нашему путешествию в Кенуа: мы отправились в Като-Камбрези, а на следующий день в Катле, где я имела долгий разговор с господином де Лозеном. Я начала с того, что приняла твердое решение; что я хочу выйти замуж; что я рассмотрела и преодолела все трудности, которые он мне представил; и что я даже избрала того, кого, как он утверждал, мне не найти; и единственное, чего мне недостает, так это его одобрения. Он мне отвечал, что трепещет, видя, как я тороплюсь с делом, которое составит счастье или несчастье моей жизни; и что он бы мне советовал взять век на раздумия, перед тем как принять то или иное решение. Я ему сказала, что когда в сорок лет хотят поступить сумасбродно, то тут не стоит долго раздумывать, и что я столь уверена в своем выборе, что хочу поговорить с королем на первой же остановке, и что я хочу выйти замуж во Фландрии. Он мне отвечал: «Раз вы избрали меня главой вашего совета, я обязан сказать, что вы не должны так поступать, и, если вы хотите ускорить дело, я буду вам препятствовать, потому что вы все испортите. Пока вы оказываете мне честь просить моего совета, будет бесчестно позволить вам действовать так некстати». Все это было сказано серьезным тоном; я ему отвечала: «Я нахожу весьма забавным, что вы отговариваете меня от брака, потому что сами испытываете к нему отвращение!» Он мне сказал: «Это правда, я не чувствую подобной склонности, хотя составитель гороскопов однажды предрек, что брак вознесет меня на вершину фортуны. Одна любившая меня особа заказала мой гороскоп и была в отчаянии, услыхав то, что я вам сейчас рассказал». Я сказала: «Так она на самом деле вас не любила?» «Напротив, любила, и потому была в отчаянии, что не ей будет дано принести мне счастье». Я спросила ее имя, но он не захотел сказать и добавил: «Поговорим о другом, оставим в стороне астрологов и невероятные истории». Я ему сказала: «Раз я спрашиваю у вас советов и стремлюсь им следовать, то почему бы и вам не прислушаться к моим? Мне кажется, вы должны довериться этому предсказанию, и если вы меня послушаете, то начнете питать самые великие замыслы, — хоть я и не астролог, но понимаю в этом довольно, чтобы не сомневаться в вашем успехе, и прошу вас не терять времени». Он мне сказал: «Мы его тратим на разговоры о вещах бесполезных, по крайней мере это касается меня, которому надо исполнять приказы; я должен идти к королю». И, не желая продолжать, дабы не показать, что понял мои слова, он вдруг оставил меня. Назавтра он был в прихожей у короля, и мои фрейлины рассказали ему, что в Сен-Кентене умер мой офицер по имени Кабанес, парень молодой, крепкий и не без ума, и что весь мой дом о нем сожалел. При этом рассказе присутствовал и господин де Гитри; и вот господин де Лозен принялся морализировать на тему смерти и произносить прекраснейшие речи о необходимости быть к ней готовыми, ибо нам не дано знать, когда она нас заберет. Закончив проповедь, он обратился ко мне — я нарочно проходила совсем рядом с ним: «Мы говорим о смерти, вы ее боитесь; я решил почаще вам напоминать, что вы должны умереть, дабы приучить вас к этой мысли». Всякий раз, подходя ко мне, он говорил: «Подумайте о смерти» или «Помните, что умрете».

Мы поехали в Бопом, а на следующий день — в Аррас, где сделали остановку; для меня это была большая радость, ибо в такие дни он бывал более наряден, чем в дни похода. Был канун Вознесения, и мне было приятно слышать, что за своим столом, одним из самых лучших и изысканных в целом свете, он неизменно ел постное. Мы отправились в Дуэ, где Мадам и я присели, пока королева выслушивала приветственные речи; и, хотя мы были далеко позади нее, она это заметила и пожаловалась королю, который был рассержен.[303] Месье меня предупредил и сказал, что в том больше моей вины, чем Мадам, ибо я лучше знаю, как положено поступать. На следующий день мы отправились в Турне. Приехав туда, я увидела господина де Лозена у подножки кареты. Я хотела поговорить с ним обо всем этом и попросила подать мне руку. Вместо этого он отошел, а я, с одной ногой в воздухе, едва не растянулась во весь рост. Он часто совершал подобные поступки, вызывая насмешки тех, кто это замечал. Я же до такой степени была уверена, что у него есть на то особые причины, что даже не рассердилась. Назавтра мне удалось передать ему слова Месье. Он сказал: «Надо, чтобы вы сами поговорили с королем, но позаботьтесь, чтобы рядом никого не было. Вам следует изложить все самой, без оглядки на то, что по этому поводу говорит Месье или кто-нибудь еще». Сговорившись, что мне стоит сказать королю, я на следующий день поджидала его при выходе из кабинета королевы и спросила, правда ли то, что мне сказал Месье. Он мне ответил, что это так и что он находит предосудительным, что я присела. Я ему ответила, что, поступая так, я знала, что совершаю глупость, но, увидев, что села Мадам, не решилась ей сказать, что она должна встать. Мне подумалось, что королеве не придет в голову упрекать Мадам в недостатке почтения, и потому я тоже села, дабы королева смогла пожаловаться и тем самым дать понять Мадам, что у той не больше права садиться, чем у меня; что я всегда первая выказываю королеве все возможное почтение; что я знаю свой долг перед ней и всегда с огромной радостью готова засвидетельствовать ей свою покорность, и что у него нет причин быть недовольным моим сердцем. Тут король наговорил мне множество любезностей по поводу моей любезности. А когда я заверила его в своей нежности к нему, он сказал: «Не знаю, не забыл ли мой брат вам сказать, что я не менее сетовал на Мадам, нежели на вас». Я рассказала господину де Лозену о том, как поступила и что мне сказал король. В тех случаях, когда он знал, что я нуждаюсь в его советах или что мне надо рассказать ему о своих делах, он с таким же нетерпением искал встреч со мной, с каким избегал их, когда был уверен, что мне нечего ему сказать. Когда я не могла с ним поговорить, то обычно устраивалась у окна, выходившего на улицу или во двор, где, выйдя от короля, он садился на лошадь; и старалась громко говорить или произвести достаточно шума, чтобы он услышал и посмотрел на меня; я была рада, когда он поворачивал голову, чтобы взглянуть на окно, у которого я стояла.

Когда мы проезжали недалеко от вражеских городов, то слышали пушечный салют в нашу честь. Однажды вдали показалось несколько эскадронов, и господин де Лозен послал узнать, в чем дело. Их офицеры сказали, что их выслал губернатор Камбре, дабы гарнизонная кавалерия и крестьяне не грабили экипажи, отставшие от королевских войск. Комендант призвал к себе их начальника, а господин де Лозен представил его королю. Меж тем всю поездку Мадам была грустна: она была вынуждена пить молоко и уходить к себе, только выйдя из кареты, в основном чтобы лечь. Король заходил ее повидать и всегда выказывал ей большое уважение. Не то Месье: в карете он часто говорил ей неприятные вещи; однажды, когда речь шла об астрологии, Месье сказал, что ему предсказано несколько жен и что состояние Мадам заставляет в это поверить. Мне это показалось очень жестоким. Правитель Фландрии, он же коннетабль Кастилии, прислал своего незаконнорожденного сына дона Педро де Веласко, дабы приветствовать короля. Его сопровождало множество благородных людей и большая свита, среди которой был один знаменитый испанский инженер. Король хотел удержать его при себе и показать крепость Турне, которую велел перестроить. Мы отправились в Курте, где получили известия от короля Англии, который просил Мадам приехать в Дувр, где они могли встретиться и поговорить.[304] Месье был этим крайне недоволен, а Мадам весьма рада. Он хотел помешать ее путешествию. Но король сказал, что такова его воля, и все трудности исчезли. Она отправилась из Лилля, дабы сесть на корабль в Дюнкерке. Все с ней попрощались, и многие заметили, как она страдала от обращения Месье. Незадолго до ее отъезда король не вышел к столу, ибо был слегка нездоров, а королева пошла в свою молельню, так что мы остались вдвоем с Месье. Он с такой яростью говорил о Мадам, что меня это поразило и я поняла, что они вовек не помирятся. Она завоевала уважение короля, ибо имела достоинства и вела переговоры между своим братом и королем. Так что ее путешествие было в интересах короля и к личной радости самой Мадам.

Маршальша д’Юмьер устроила большой прием в честь короля, на котором присутствовали маркиза де Рисбург, жена губернатора Брюсселя, и ее сестра, мадмуазель де Вальфюзе, а также мадмуазель де Каллен — неплохо сложенная девушка, дочь господина де Рисбурга. Король много с ней болтал; неизвестно, говорил ли он ей нежности. Она совершенно не казалась смущенной и вела себя так, словно видела его всякий день. Хотя они были никому не известны, это не помешало их представлению королеве, которая хотела устроить им угощение. Они отговорились тем, что были одеты в серое. Хотя такой ответ показывал, что им известны светские приличия, и все нашли, что они отнюдь не лишены ума, тем не менее потом в карете их высмеяли. Мы ночевали в Сен-Венане, в Берге и в Дюнкерке, где провели пару дней. Мне удавалось перемолвиться словом с господином де Лозеном, когда он бывал у королевы. Мы отправились в Кале. Здесь короля приветствовал господин Кольбер, наш посол в Англии.[305] В утро его прибытия мне рассказали, что король Англии собирается расторгнуть брак, ибо его жена не может иметь детей, и многие знатные англичане поговаривают, что он женится на мне. Мне эта новость показалась смешна, и я совершенно не рассердилась бы, когда бы Месье, ехавший в карете вместе с нами, не сказал, обращаясь ко мне, что ему кое-что известно, но он ничего не скажет. Все переглянулись, обратив внимание на его таинственный вид. Король мне сказал, что, по мнению Кольбера, король Англии помышляет о расторжении брака и женитьбе на мне; не имея на то приказов, Кольбер никогда об этом не заговаривал, но многие влиятельные персоны, причастные к увеселениям короля, говорили об этом с полной уверенностью, и он не сомневался в их правдивости. Все, что было способно воспрепятствовать мной задуманному, причиняло мне чувствительное огорчение; я поняла, что дело такого рода все осложнит, и принялась плакать. Королева сказала: «Это ужасно, когда у человека две жены одновременно». Король обратился ко мне: «Что вы об этом думаете, кузина?» Я промолвила, что у меня для него один ответ, ибо я не имею собственной воли, и уверена, что он никогда не принудит меня совершить поступок, противный моей и его совести. Королева откликнулась: «Как! Если бы король того пожелал, вы бы подчинились из любезности?» Король ответил: «Ей прекрасно известно, что я не возьму греха на душу». Месье сказал, что все это замечательно и что он будет весьма рад. Госпожа де Монтеспан заметила: «Мадмуазель хорошо знает короля Англии, он был так в нее влюблен! Как это мило: она будет писать королю и слать тысячу подарков, а мы постараемся ответить ей тем же».[306] Чем больше все вокруг одобряли этот план, тем сильнее я заливалась слезами. Король сказал: «Не стоит так плакать из-за одного слуха». Я ответила: «Меня печалит мысль о том, что придется покинуть Ваше Величество». Это была удобная возможность изъявить свою дружбу к королю и показать господину де Лозену, что я ставлю его выше всех земных императоров и королей. Последнему я рассказала все только что описанное. Он сказал: «Я все знаю, как и то, что вы много плакали». Он сказал, что я была вправе страдать при мысли, что придется покинуть короля, и он в восторге, что я так нежно к тому привязана, и не сомневается, что именно это было причиной моих слез; ибо брак с королем, который готов отослать жену в отчий дом, дабы выбрать себе супругу по нраву, послужил бы к моей вящей славе, и он бы радовался вместе со мной. Мы переночевали в Булони и назавтра отправились в Эсден, где в утро нашего отъезда господин де Лозен выстроил войска в боевом порядке. Во главе их он приветствовал короля; затем войска были распущены по квартирам, за исключением гвардейцев и жандармов, которые остались при короле. Вечером в Аббервиле я нашла его у королевы; он мне сказал: «Вы видите перед собой человека, который счастлив наконец получить возможность обуть сапоги и приехать в карете». Я хотела его пожурить за леность и сказала, что когда бы он мог видеть, как был хорош во главе войска, то не слезал бы с лошади. Вечером у королевы я ему сказала: «Теперь, когда вам не надо отдавать приказы или отправляться ночевать в лагерь, я надеюсь, что вы останетесь вплоть до ужина короля». В тот момент, когда он вошел, я беседовала с Молеврие, [307] братом Кольбера, нашего посла в Англии. Вместо того чтобы ответить на мой вопрос, «Я не хотел вас прерывать, — сказал он, — по-видимому, вы расспрашиваете брата посла об известиях касательно вашего брака. Вы избрали меня для совета; признаюсь, на вашем месте меня бы соблазнила возможность стать великой королевой, тем более в стране, где вы можете быть полезны королю. Поверьте, соглашайтесь без колебаний. Помимо интересов короля, которые вам должны быть чувствительней всего на свете, вы найдете приятность в браке с человеком в высшей степени достойным, который еще и близкий друг короля. Из этих соображений вы можете видеть, что весь мой совет ограничивается тем, что я могу лишь со всей страстью желать благополучного завершения этого дела». Он мне сказал: «К тому же я знаю, что вам нравятся неожиданные известия, — и это как раз в вашем вкусе». Я прекрасно видела, что он так говорит, дабы заставить меня объясниться; и хотя он всегда старался казаться человеком, не любящим долгих речей, что в каком-то смысле было правдой, когда он хотел проникнуть в мысли людей, то решительно ударялся в другую крайность, владея секретом на протяжении двух-трех часов болтать о самых разных вещах, казавшихся пустяковыми тем, кто его слушал и не постигал, какое приложение он мысленно всему этому делал. Я ответила: «Когда бы я действительно этого желала, как вы говорите, то вчера бы не плакала. Мне кажется, что вам я менее всего обязана объяснениями, ибо мне слишком часто случалось вести с вами речи, из которых легко понять, что у меня другие намерения. Вы были бы вправе, — сказала ему я, — посмеяться надо мной, если бы я пустилась в долгие рассуждения по поводу того, чего хочу и чего не хочу делать». И добавила: «Я не изменю ни образа действий, ни своего решения». Пока мы так беседовали у окна в покоях королевы, перед нашими глазами прошли почти все придворные кавалеры, и я принялась оценивать их фигуры, манеры, внешность и рассуждать об их уме. Когда я высказалась о каждом, он сказал: «Судя по тому, что я вижу, вы выбирали не из тех, о ком сейчас шла речь, ибо в каждом вы обнаружили что-то вам не нравящееся. Я бы хотел, — сказал он, — чтобы этот человек появился и вы бы мне его показали». Прошел Шаро, [308] затем граф д’Эйен. Он мне сказал: «Вот человек достойный; однако не думаю, чтобы это был счастливец, уже, как вы говорите, вами избранный». Я ему ответила: «Поищем; я вам обещаю, что он здесь, и, если вы немного мне поможете, мы его скоро найдем». Он заулыбался и сказал: «Поразительно, как долго можно вот так тешиться пустяками; если подумать, то мы с вами, что называется, порем чушь. Поговорим о чем-нибудь более серьезном». Он переменил тему и вскоре меня оставил. Во время этой поездки я свела знакомство с его сестрой, госпожой де Ножан. Как я уже говорила, она была принята в число фрейлин королевы в Бордо и с тех пор вышла замуж за графа де Ножан.[309] Я хотела иметь при себе кого-то, с кем можно было бы о нем беседовать. В ней были ум и достоинство, и я с удовольствием с ней болтала; и, хотя я уже оправилась от слухов, пущенных его врагами, что он собирается жениться на госпоже де Лавальер, я все-таки расспросила о них госпожу де Ножан, чтобы она подтвердила мое мнение, а еще чтобы поговорить о ее брате и услышать о нем что-нибудь хорошее. Она отвечала, что эти слухи приводят его в отчаяние и ее тоже.

Когда я вернулась в Сен-Жермен, то обнаружила, что в моих покоях работают каменщики, которые не закончат своего дела раньше, чем через неделю. Наперекор моему нежеланию и отвращению пришлось отправиться в Париж. Я бы там умерла со скуки, если бы король не решил провести несколько дней в Версале; я ринулась за ним со всей поспешностью. Однажды после мессы госпожа де Тианж, [310] оставшись со мной с глазу на глаз, сказала: «Я хочу вам рассказать об одном сумасбродстве, которое у меня на уме: почему бы вам не выйти замуж за господина де Лонгвиля?» И, расхвалив его на все возможные лады, она два или три раза повторила: «Что вы мне на это ответите?» Я сказала: «Ничего, ибо у меня нет желания выходить замуж». Мадам вернулась из Англии, где, казалось, обрела здоровье, такой красивой и довольной она выглядела. Месье не поехал ее встречать и даже упросил короля не делать этого. Но если тот и не оказал ей этой любезности, то принял ее со всеми выражениями величайшего уважения; Месье же и не подумал. Я посетила ее и расспросила о новостях; она сказала, что король Англии и герцог Йоркский поручили ей передать мне поклоны, что они оба числят себя моими друзьями и что королева ей показалась славной женщиной, не красавицей, но столь любезной и набожной, что ее все любят; что герцогиня Йоркская очень умна, что она всем чрезвычайно довольна и что она нашла английский двор по-прежнему в трауре по королеве-матери, которая незадолго до того скончалась в Коломбе. Королева-мать была очень хрупкой и постоянно болела; ей дали пилюли, чтобы она могла заснуть, и она заснула так крепко, что не проснулась.[311] Мадам была очень огорчена, ибо любила ее, а та старалась примирить ее с Месье, с которым они жили плохо. Я тоже была огорчена этой смертью. Мадам пробыла в Сен-Жермен лишь день, затем король отправился в Версаль, а Месье ни за что не желал за ним последовать, дабы досадить Мадам. Он поехал в Париж; я видела, что она была на слезах, и сколько бы ни старалась удержаться, они все же пролились. Перед тем как сесть в карету, Месье отвел меня в сторону и сказал: «Я слишком с вами дружен, чтобы не предупредить, что вчера королю сказали, что вы собираетесь замуж за господина де Лонгвиля». И что король отвечал, что ничего об этом не слышал и потому не думает, чтобы это было правдой; что госпожа де Тианж произнесла целую речь, дабы убедить короля, что раз он дозволил моей сестре выйти замуж за господина де Гиза, то нет ничего дурного в том, чтобы я сочеталась браком с человеком не менее знатного рода, на что король ответил: «Я не против», затем обернулся к нему и спросил: «Мой брат, я не понимаю, откуда все это идет; вы что-нибудь об этом слышали?» Месье мне сказал: «Господин де Лонгвиль из числа моих друзей, я буду очень рад. Скажите, что вы об этом думаете». Я ему отвечала, что в первый раз слышу, чтобы об этом говорили всерьез; что, когда со мной шутили на эту тему, я всегда отвечала одинаково; и что и для них, и для меня учтивей всего будет отвечать, что я не хочу замуж; именно так я всегда и говорила. Мне не терпелось пересказать этот разговор господину де Лозену; он был в Поршфонтене, в доме целестинцев, принимал там ванны. Я не знала, как его увидеть. Чтобы возбудить его любопытство и заставить прийти к королеве, я послала за Гитри, который тоже был там. Тот явился в мои покои, я его спросила, доходили ли до него слухи, о которых мне сказал Месье; он отвечал, что нет. Как только мы расстались, я отправилась к королеве, где, как и предполагала, обнаружила господина де Лозена. Он подошел ко мне и сказал: «Что у вас за дело к Гитри?» Я отвечала, что мне хочется оставить его в неведении; он сказал, что я долго не выдержу. И правда, мне не терпелось ему все рассказать; выслушав, он засмеялся и сказал: «Так вот кто этот господин! Как я глуп, что раньше не догадался». Он сказал: «Вы должны поблагодарить госпожу де Тианж, давшую вам возможность его мне назвать; а еще вы должны быть ей благодарны, ибо она хочет отдать вам того, кого любит больше всего на свете, или, по крайней мере, готова его с вами делить». Королева вышла, и он меня оставил, сказав: «Мне больше нечего вам сказать». Вечером, когда я прогуливалась из комнаты в комнату, занятая всем тем, что он мне ответил, то вдруг увидела его входящим и воскликнула: «Ах, как чудесно вас здесь видеть!» Он сказал: «Мне надо поговорить с господином де Лонгвилем». Он подошел ко мне, то же самое сделали Рошфор и господин де Лонгвиль, и мы поболтали о вещах безразличных. Когда эти двое нас оставили, «Вы заметили, — сказал он, — что у меня не было никакого дела к господину де Лонгвиль. Чистосердечно признаюсь, мне стало любопытно, действительно ли это ваш избранник, — я хотел это понять по тому, какой вы окажете ему прием. Уверен, вы мне больше не доверяете, ибо я слишком откровенно говорил, как, по-моему, вам следует себя вести; вижу, что вы действительно собираетесь за него выйти». По этому поводу он держал все более двусмысленные речи; я отвечала, что вправду собираюсь замуж, но не за господина де Лонгвиля. Я сказала: «Прошу вас, побеседуем завтра; я решила поговорить с королем; мне хочется с этим покончить до первого июля. Вы уедете с королем и не будете иметь времени дать мне совет, а вы — единственный, с кем я советуюсь». Это был почти самый конец июня; он мне сказал: «Завтра я еду в Париж, но я не премину быть здесь в воскресенье; и тогда выслушаю все, что вы пожелаете мне поведать, и дам вам совет, как подобает верному слуге. Мне хочется видеть вас избавленной от этого беспокойства». Когда мы расстались, то я много чего передумала, но ни одна мысль не способна была изменить мое намерение: меня тревожил лишь страх перед трудностями, которые способны помешать его исполнению. Короля я не опасалась, ибо он всегда был ко мне добр и оказывал знаки уважения господину де Лозену. Я размышляла над сдержанным поведением последнего и, вместо того чтобы его порицать, находила весьма мудрым, будучи уверена, что он не мог поступать иначе, не зная моих к нему дружеских чувств; я видела, что сомнения, которые он выказывал, были проявлением глубочайшего почтения. Кроме того, полагала я, он думает, что ежели я переменю намерение, а дело получит огласку, то это будет весьма стеснительно для нас обоих; поэтому хочет, чтобы я во всем была свободна. Признаюсь, что такая покорность и предусмотрительность, хотя и бесполезные при моем отношении к нему, заставили меня почувствовать, что он — единственный человек в мире, не пожелавший связать меня словом. За это я была благодарна и еще больше прониклась к нему уважением. Он казался мне самым необычайным человеком из тех, кого я знала, единственным достойным чести, которую я собиралась ему оказать, и способным с наибольшей честью выдержать величие, которое я на него возложу. Его почтительное и смиренное поведение меня живо занимало и заставляло видеть в нем человека, который хорошо понимал, что с такими людьми, как я, не следует торопиться, как с теми, с кем можно все от начала до конца обсудить.

В воскресенье у королевы я болтала с госпожой де Ножан; я с ней говорила часто и держала речи о вещах, связанных с ее братом, так что она не могла не догадываться о моих намерениях. Я ей много раз твердила, что у меня на уме одно дело, доставляющее мне немало беспокойства; что я недовольна своим положением и хочу его поменять. В тот день я сказала: «Вы будете удивлены, вскоре увидев меня замужем! Завтра я хочу испросить у короля дозволения, и все будет кончено в двадцать четыре часа». Она слушала меня с большим вниманием; я сказала: «Вы, наверно, гадаете, за кого я выйду; буду рада, если вы догадаетесь». Она мне сказала: «Без сомнения, за господина де Лонгвиля?» Я ответила: «Нет, за человека знатного и бесконечно достойного, который мне давно по сердцу. Я хотела дать ему понять мои намерения; он о них догадался, но из почтительности не решается о том сказать». Я ей сказала: «Посмотрите на тех, кто здесь есть, и поочередно назовите их; я вам скажу „да“, когда вы его назовете». Она так и сделала и перечислила мне всю знать, которая была при дворе, я же все время твердила «нет»; так продолжалось час, затем я внезапно сказала: «Вы теряете время, он в Париже и должен возвратиться нынче вечером». Сказав это, я на секунду спустилась в свои комнаты, где был господин де Лонгвиль, который очень хотел со мной поговорить. С тех пор как пошел слух, что я должна за него выйти, он усердно за мной ухаживал. Мне сказали, что королева выходит; он проводил меня до карет; я спешила, чтобы не заставлять королеву ждать. Граф д’Эйен сказал мне: «Мадам при смерти! Король приказал мне найти господина Вало[312] и спешно доставить его в Сен-Клу». Когда я поднялась в карету, королева молвила: «Мадам кончается и, что самое неприятное, считает себя отравленной». Я вскрикнула от удивления и сказала: «Какой ужас! Этот слух приводит меня в отчаяние!» И не думая, что говорю (род наш отличается добротой), я спросила, как это случилось. Она ответила, что Мадам была в салоне Сен-Клу в самом добром здравии; она попросила цикориевой воды, аптекарь принес, она выпила стакан и принялась кричать, что у нее в желудке огонь; она кричала не переставая, поэтому оповестили короля и послали за господином Вало. Королева принялась ее жалеть, немного поговорила о ее горестях, причиной которых был Месье, и о том, что она была вся в слезах, когда в последний раз уезжала [из Сен-Жермена], словно предвидя свою болезнь. Тут вернулся дворянин, которого королева послала в Сен-Клу; Мадам через него передала, что умирает и что если королева хочет застать ее живой, то она смиренно просит приехать поскорей; если помедлить, то она уже будет мертва. Мы были в аллее у канала, поэтому сели в карету и отправились к королю, который в то время обедал, ибо принимал воды. Маршал де Бельфон[313] сказал королеве, что ей лучше не ездить; она была в нерешительности, я попросила у нее разрешения немедленно туда отправиться. Она заупрямилась, но тут вошел король и сказал: «Если вы хотите ехать, то вот моя карета». С нами села еще графиня де Суассон.[314] На половине дороге мы встретили господина Вало; он сказал королю, что это колика и что болезнь не будет ни долгой, ни опасной. Когда мы приехали в Сен-Клу, то не нашли ни одного человека, который казался бы расстроенным; Месье выглядел сильно удивленным. Мы застали ее на небольшом ложе, устроенном в алькове, с растрепанными волосами, ибо страдания не давали перерыва, чтобы причесать ее на ночь, в распущенной на шее и на руках рубашке, с бледностью на лице и заострившимся носом, она была похожа на мертвеца. Она сказала: «Вы видите, в каком я состоянии». Мы заплакали. Тут прибыли госпожа де Монтеспан и де Лавальер. Она делала ужасные усилия, дабы вызвать рвоту. Месье говорил: «Мадам, постарайтесь, чтобы вас вырвало, иначе желчь вас задушит». С болью видела она всеобщее спокойствие, хотя ее состояние должно было вызывать живое сочувствие. Несколько минут она о чем-то тихо говорила с королем. Я подошла к ней и взяла за руку; она сжала мою и сказала: «Вы теряете доброго друга, который начал вас крепко любить и узнавать». Ответом ей были мои слезы. Она просила рвотного; врачи сказали, что не нужно, ибо такого рода колики порой длятся девять-десять часов, но никогда не более двадцати четырех. Король пытался добиться от них толку, но они не знали, что ему отвечать. Он им сказал: «Никогда еще женщину не оставляли умирать так, не пытаясь оказать ей никакой помощи». Они переглянулись и не вымолвили ни слова. Вокруг в комнате люди болтали, приходили и уходили, смеялись, как будто Мадам не была в таком состоянии. Я отошла в угол побеседовать с госпожой д’Эпернон, которая была тронута этим зрелищем. Я ей сказала, что меня удивляет, почему с Мадам не говорят о Боге, и что всем нам, находящимся здесь, должно быть стыдно. Она ответила, что та пожелала исповедоваться, пришел кюре Сен-Клу — человек, которого она совсем не знала, и она исповедовалась за минуту. Подошел Месье, я ему сказала: «Надо подумать о том, что Мадам может умереть, с ней надо говорить о Боге». Он мне ответил, что я права, но что ее исповедник — капуцин, годящийся лишь на то, чтобы сопровождать ее в карете, чтобы публика видела, что у нее есть исповедник; и что для того, чтобы говорить ей о Боге, нужен кто-то другой. «Кого бы найти, кого потом было бы не стыдно упомянуть в газете, как человека, бывшего рядом с Мадам?» Я ему ответила, что в такое время самым нестыдным исповедником должен быть человек достойный и сведущий. Он сказал: «Есть: аббат Боссюэ, получивший епископство Кондомское. Мадам порой беседовала с ним, так что решено». Он отправился предложить его королю, который отвечал, что надо было позаботиться обо всем раньше и что ей следовало уже быть соборованной. Месье сказал: «Я жду, когда вы уедете, ибо если это будет в вашем присутствии, то придется сопровождать Господа Нашего до храма, а это очень неблизко». Мадам переложили на кровать; король обнял ее и попрощался. Она сказала очень нежные слова ему и королеве. Я была у изножия ее постели вся в слезах и не имела сил к ней подойти. Мы вернулись в Версаль, и королева отужинала. Господин де Лозен прибыл, когда вставали из-за стола; я подошла к нему и сказала: «Вот несчастное происшествие, из-за которого я в замешательстве». Он ответил: «Я в этом уверен и полагаю, что оно разрушит все ваши планы». Я отвечала, что их осуществление может быть отложено, но что бы ни случилось, своих намерений я не изменю. Я пошла спать; королева сказала мне, что завтра поедет в Париж, а по дороге мы повидаем Мадам. Но та скончалась в три часа, о чем королю сообщили в шесть; он решил отказаться от вод и принять лекарство. Мне пришли сказать о смерти Мадам, которая была для меня чувствительным горем; я не спала всю ночь, размышляя, что если она умрет и Месье решит на мне жениться, то это окажется для меня большим затруднением, но что бы ни случилось, я не переменю принятого решения; для разрыва с Месье потребуется некоторое время, а затем придется еще подождать, перед тем как объявить о моих намерениях: когда я представляла, как долго это будет тянуться, то чувствовала отчаяние. Я была в этой неопределенности, когда мне сообщили о кончине Мадам; это удвоило мою боль, и, взволнованная, я отправилась к королеве, которая мне сказала: «Я иду на мессу к королю». Мы нашли его в халате; он сказал: «Я не решаюсь показаться перед кузиной». Я сказала: «Господину и двоюродному брату не стоит так церемониться». Он оплакивал Мадам. После мессы он говорил со мной о смерти; затем подошел к окну принять лекарство и сказал мне: «Смотрите, я разделался со всеми церемониями, которые вы устраиваете, когда вам нужно принять лекарство». Монсеньор Кондомский приехал известить королеву, как умерла Мадам. Он нам рассказал, что Господь послал ей не одну благодать и умерла она с самыми христианскими чувствами, что его совсем не удивило, ибо с некоторых пор она беседовала с ним о спасении и даже приказала ему приходить к ней беседовать об этом в те часы, когда у нее никого не было; что она хотела изведать глубины своей религии, которые до тех пор оставались ей неизвестны, и так она хотела начать дело спасения; что он нашел ее в хорошем расположении мыслей, что она ему сказала: «Я слишком поздно задумалась о спасении», — и что у него есть все основания быть довольным тем чувством раскаяния, с которым она скончалась.

Когда король отобедал и оделся, он пришел к королеве поплакать. Он мне сказал: «Кузина, идите со мной, мы поговорим, что должно быть сделано для покойной Мадам, перед тем как я отдам приказ Сенто», [315] — который был здесь же, в алькове королевы. После того как мы побеседовали о том, что следует сделать, и я дала свои советы, он сказал: «Кузина, вот освободилось место: не хотите ли его заполнить?» Я побледнела как смерть и отвечала дрожа: «Вы господин; у меня нет воли, кроме вашей». Он понуждал меня высказаться, но я лишь твердила, что не дам другого ответа. Он сказал: «Испытываете ли вы к этому отвращение?» Я ничего не ответила. Он сказал: «Я подумаю об этом и еще с вами поговорю». Королева пошла на прогулку, я последовала за ней. Все говорили только о смерти Мадам, о ее подозрении, что она была отравлена, и о том, как последнее время они жили с Месье. Все переговаривались, что он, наверно, женится снова; и многие поглядывали при этом на меня, но я делала вид, что не замечаю. Из-за слухов об отравлении пришлось собрать медиков короля, покойной Мадам и Месье, нескольких парижских врачей, лекаря английского посла и самых умелых хирургов, которые вскрыли Мадам. Они нашли все благородные органы совершенно нетронутыми, что всех удивило, ибо она была хрупкого здоровья и почти все время болела; они согласились, что умерла она от разлития желчи. Тут же присутствовал английский посол; они ему показали, что ее могла убить только колика, которую они назвали «cholera-morbus». Вот что нам рассказали у королевы; каждый по очереди расспрашивал врачей, которые давали ответы. Английский медик все же написал обо всем так, что это крайне не понравилось Месье, и того отослали обратно на родину. Король Англии протестовал, ибо полагал, что Мадам была отравлена; все эти глупые слухи причиняли мне немалые страдания. Как-то вечером у королевы я увидела господина де Лозена и сказала ему: «Я очень горюю о смерти Мадам и, уверяю вас, сожалею о ней тем больше, что, как мне известно, вы были с ней дружны». Он отвечал: «Никто столько не потерял, как я». Я отозвалась: «Что до меня, я сожалею о ней и поэтому, и потому, что я ее любила; но более всего меня огорчает, что эта смерть откладывает исполнение моего замысла, хотя и не меняет его; я хочу следовать своим склонностям и не отступлю от принятого решения, о котором вам говорила». Он сказал: «На это у меня нет ответа и нет времени, чтобы оставаться здесь с вами». И удалился. Я видела, что он придерживается такого поведения из духа мудрости, который, как мне казалось, сказывался во всех его действиях.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК