С братьями
Пожалуй, мало в чем разница между современным мышлением и образом жизни и тем, как жили и воспринимали мир люди Средневековья, столь велика, как в отношении к Богу и к детям. Что касается первого, то ни понять те времена, ни просто рассуждать о них невозможно, если не принимать во внимание теснейшую связь между земным и небесным, которую средневековый человек ощущал постоянно. Он был неспособен «отделить дела земные от их сверхъестественного контекста. Людям, которые видели в таких природных явлениях, как бури, голод или затмения небесных светил, непосредственное воплощение божественной воли, попытка подобного разделения показалась бы совершенно нереалистичной. Религиозная вера задавала их отношение ко всему социальному бытию, она определяла структуру каждого института»{58}. Клятвы и присяги приносились на Евангелии, войны велись именем Бога, да и само положение человека в иерархической системе тогдашнего общества воспринималось как данное свыше: в соответствии с великолепным и непостижимым замыслом Провидения каждому отведена своя функция в «Божьей храмине» мироздания.
При этом неисповедимость путей Господних подтверждалась на каждом шагу. Ведь тогдашний мир был лишен и сотой доли тех страховочных механизмов, которыми человечество обзавелось позднее, — развитой медицины, продляющей дни человека, разного рода технических новшеств, делающих его существование более удобным и уютным, и т.п. Средневековая жизнь протекала лицом к лицу с Богом, природой и смертью, которая отнюдь не вытеснялась на окраину индивидуального и общественного сознания, как сегодня. Смерть постоянно сопровождала человека, для которого любой пустяк, вроде обычной простуды или царапины, не говоря уже о родах или инфекционных болезнях, мог стать роковым. Из-за крайне примитивных представлений о гигиене уровень детской смертности был чрезвычайно высок как в крестьянских хижинах, так и в королевских дворцах. Из 13 детей Людовика VIII и Бланки Кастильской четверо умерли во младенчестве, двое — в детском и еще двое — в подростковом возрасте; взрослыми стали лишь пятеро.
Именно поэтому ребенок воспринимался как нечто эфемерное и малоценное, подверженное слишком многим опасностям для того, чтобы очень уж сильно привязываться к нему. Как отмечает Филипп Арьес, «никто не думал, что ребенок уже заключал в себе человеческую личность, как мы полагаем сегодня»{59} — и цитирует Монтеня, который, хоть и жил тремя столетиями позднее описываемой эпохи, в этом отношении мыслил по средневековым канонам: «Я потерял двоих или троих в грудном возрасте, не то чтоб я не сожалел о них, но не роптал»{60}. Нет, тогдашний мир совсем не был лишен феномена родительской любви, но ее формы и проявления очень сильно отличались от нынешних. Недолгая средняя продолжительность жизни (в 40 лет человек считался уже пожилым, в возрасте за 50 — стариком) определяла раннее взросление. В 7–8 лет дети из семей крестьян и ремесленников начинали помогать по хозяйству, а отпрыски благородных фамилий нередко отправлялись на попечение родственников или друзей ко двору светского или духовного сеньора — с прицелом на будущую военную или церковную карьеру. Феномен «беззаботного детства» в его современном смысле практически отсутствовал. Едва перестав быть несмысленышем, ребенок, только начавший осознавать себя и окружающий мир (семь лет считались возрастом, когда человек уже способен «различать разницу между добром и злом»), практически сразу попадал в мир взрослых людей, которые и относились к нему по-взрослому.
Исходя из всего этого, можно предположить, как складывалось детство младшего сына Людовика Льва и Бланки Кастильской, протекавшее поначалу при кочевом[41] дворе Людовика IX. Достоверных сведений о первых полутора десятках лет жизни принца Карла не сохранилось. Но, учитывая традиции двора Капетингов и характер его матери, младшему сыну, как и остальным королевским отпрыскам, наверняка с нежного возраста прививалось представление о его высоком положении и о связанных с ним определенных общественных обязанностях — в той форме, в какой они виделись в той среде. Во всяком случае, всю жизнь Карл был человеком порядка и долга, притом что, как мы еще убедимся, в его натуре присутствовали эмоциональность, вспыльчивость, авантюризм и склонность действовать под влиянием сиюминутных настроений. Однако верх в конечном счете всегда брали расчет, планомерность, упорство и приверженность раз и навсегда сформировавшимся представлениям о правильном мироустройстве и его иерархии. Свое место в этой иерархии занимали семья (поначалу мать и братья, позднее — супруга и дети самого Карла), церковь, Франция и ее династия. Обстоятельства жизни заставили Карла Анжуйского играть роль искателя приключений и даже странствующего рыцаря, хоть и высокого ранга. Такая роль соответствовала многим чертам его характера, но при этом он не стал бунтарем — в отличие, скажем, от своего родственника Генриха Кастильского, о чьей судьбе говорилось выше. Карл был, выражаясь современным языком, человеком системы — и есть основания видеть в этом плоды строгого и последовательного материнского воспитания.
Мы не знаем точно, с кем он дружил в детстве, кто, помимо королевы Бланки, больше других повлиял на формирование его характера, кто обучал его грамоте, латыни и закону Божьему, кто учил ездить на коне и обращаться с мечом и копьем… Какое-то представление об этом можно, однако, составить по результатам полученного воспитания. По меркам своей эпохи Карл был вполне образованным человеком. Он писал и читал по-французски и по-латыни, позднее, став графом Прованским, овладел и тамошним языком, сильно отличавшимся от родного ему языка северной Франции. (С южноитальянскими диалектами у него получилось хуже — в Италии языками двора Карла I были французский и провансальский, что служило дополнительным фактором отчуждения между сицилийским королем и его новыми подданными.) До нас дошли сведения об интересе, который проявлял Карл к вопросам права и — что было необычно — к медицине, причем в обеих областях его уровень был весьма неплохим для дилетанта.
Но, конечно, его главной «специальностью» было военное дело. Карл оказался вполне толковым, хоть и не гениальным, военачальником, а его личная храбрость и умение обращаться с оружием не подлежат никакому сомнению. В битвах при Беневенто (1266) и Тальякоццо (1268), в которых он вначале добыл, а затем отстоял Сицилийское королевство, Карл Анжуйский, по тогдашним меркам человек уже немолодой, лично водил в бой своих рыцарей, а после «Сицилийской вечерни» (1282) организовал поход против мятежников — но, как увидим, не преуспел. Неудачи, которые преследовали короля в конце жизни, были следствием сделанных им политических ошибок, а не военной слабости или некомпетентности. Адам де ла Аль — поэт и трубадур, значительную часть своей жизни проведший при дворе Карла Анжуйского, описывал его как «красивого, высокого человека, носившего рыцарские доспехи столь же естественно, как птица перья, и столь же крепко сидевшего в седле, как башня, возвышающаяся над замком. Возможно, таково и было восприятие Карла современниками: выдающийся рыцарь, которого невозможно выбить из седла»{61}.
Среди четырех братьев, остававшихся в живых к середине 1230-х годов (трое других, Филипп, Жан и Филипп Дагоберт, умерли от болезней в 1232–1234 годах), Людовик, судя по всему, играл роль primus inter pares[42]. Он был королем, но был и братом, а поскольку все они рано лишились отца, то, видимо, он как старший считал своим долгом брать на себя роль воспитателя. Об одном из характерных эпизодов рассказывает автор агиографического жизнеописания Людовика Святого — Гийом де Сен-Патю. Дело происходит не ранее 1234 года (поскольку остальные братья, кроме Роберта, Альфонса и Карла, не упоминаются — видимо, они к тому времени уже умерли) на строительстве Ройомонского монастыря под Парижем: «И когда монахи вышли, по обычаю цистерцианского ордена, после третьего канонического часа на работу и стали носить камни и раствор туда, где воздвигалась стена, то блаженный король взял носилки, груженные камнями, и понес их; он шел впереди, а один монах нес их сзади; так святой король поступал в то время еще не раз»{62}. Остальных трех братьев (Карл в это время еще мал, ему семь или восемь лет) тоже привлекли к работе. Но они отлынивали: «Когда его братьям хотелось поболтать, покричать или поиграть, святой король говорил им: “Монахи здесь не шумят, и нам нельзя шуметь”. А когда братья святого короля слишком нагрузили носилки и хотели на полпути передохнуть, он сказал им: “Монахи не отдыхают, и вам не следует отдыхать”. Так святой король воспитывал своих близких в духе благочестия»{63}.
Безусловно, Гийом де Сен-Патю создает образ идеального монарха и идеального христианина. Но описанный им эпизод вполне укладывается как в рамки характера Людовика IX, так и в представления о том, каким могло быть воспитание сыновей Бланки Кастильской — исходя из их последующих поступков и образа жизни. Все трое младших братьев короля выросли людьми благочестивыми, при этом не чуждыми ни гордости, ни честолюбия, ни упорства, которые дополнялись, однако, стремлением к справедливости. Так, Карл, уже будучи королем, «настаивал на тщательном установлении фактов перед принятием любых юридических решений, рассматривал жалобы — даже поданные на его родных и ближайших сотрудников, и старался соблюдать закон даже по отношению к своим врагам»{64}. (Иное дело, что интерпретация закона могла иногда вызывать обоснованные сомнения, как мы увидим, в частности, в деле Конрадина и Фридриха Баденского.) Братья обладали разными характерами и темпераментом: Роберт и Карл, судя по всему, были живыми, непослушными и несколько безрассудными, Альфонс — более спокойным, методичным и рассудительным. Возможно, поэтому именно с ним Карла всю жизнь связывали наиболее близкие отношения — братья дополняли друг друга. Но, как бы то ни было, король Франции и трое его братьев совершенно явственно несли на себе отпечаток общего воспитания и заложенных этим воспитанием принципов — случай не столь уж частый в королевских фамилиях, где между старшими и младшими членами семьи нередко зияла глубокая пропасть.