Глава четвертая
Глава четвертая
Семен Порошин, сын генерал-поручика, родился в 1741 году, воспитывался в сухопутном шляхетском корпусе, вышел из него человеком образованным, знал математику и языки; сам писал и переводил. Однажды во дворце за столом увидел он маленького мальчика – великого князя Павла Петровича – и сразу стал думать, как бы поближе с ним познакомиться. Что же привлекло молодого офицера в этом ребенке? Хотел ли он приблизиться к возможному наследнику престола, или у него были какие-то иные замыслы? Порошин сам все рассказал в своих записках.
В 1761 году с воцарением Петра III Порошин стал его адъютантом – должность опасная ввиду предстоящих событий. Но Екатерина, как мы знаем, обычно не преследовала приверженцев мужа и, напротив, старалась привлечь их на свою сторону. Тут-то и осуществилась мечта Семена Андреевича: он стал одним из постоянных кавалеров при Павле, его учителем математики и фактически основным его воспитателем. С 20 сентября 1764 года по 31 декабря 1765-го Порошин вел дневник, прерванный в 1766 году, к величайшему сожалению историков и всех, кто его читал.
Странный мир окружал маленького Павла, нелюбимого сына Екатерины. Воспитание мальчика было поручено Никите Ивановичу Панину, назначение непонятное: тот был в вечной оппозиции к Екатерине. Впрочем, она его уважала.
Конечно, Панин привлекал ее своей широкой образованностью, а сына царица, несомненно, хотела видеть образованным и широко мыслящим – недаром же она звала (да как горячо) ему в воспитатели самого д’Аламбера (можно напомнить, что и для своего любимого внука она пригласила в воспитатели Лагарпа, швейцарского философа и республиканца).
При маленьком великом князе собирался круг людей, который должен был способствовать разностороннему развитию мальчика. Каждый день к столу его приходили то П. А. Румянцев, пока не фельдмаршал (до турецких войн еще далеко), но уже знаменитый полководец, отличившийся в Семилетней войне; то А. С. Строганов, человек образованный, мыслящий, интересный; то гетман Кирилл Разумовский, то А. И. Бибиков. Приходил к великому князю фаворит его матери Григорий Орлов; приходили И. И. Бецкой, Сумароков; Баженов, вернувшись из-за границы, был тотчас сюда приглашен. Историки дорого бы дали, чтобы присутствовать при беседах, которые велись за столом у маленького великого князя. Из записок Порошина мы узнаем об этом очень много, но все же осторожность заставляла его о многом умалчивать. По счастью, кое-что нам удается прочесть между строк.
Кружок людей, собиравшихся каждый день за столом у Павла, конечно, оппозиционен режиму Екатерины и не больно жалует ее самоё. Мы то и дело слышим разговоры о недостатках двора, иногда это мелочи – о скудости придворных маскарадов, «стола нет, пить ничего не допросишься кроме кислых штей» (был тогда такой напиток), причем Панин «справедливо рассуждать изволил, что лучше совсем не давать при дворе маскарадов, нежели давать их с такой экономией», – и тут, разумеется, невольно всем вспоминалось, какие невероятные суммы тратила царица на роскошь своего фаворита. Но вельможи, собиравшиеся у Павла, отнюдь не ограничивались мелким брюзжанием, они говорили и о вещах серьезных. О том, например, что Академия наук «оставлена без всякого попечения» из-за отсутствия широкого слоя образованных людей, «нет нижних школ для воспитания юношества», – наука в руках иностранных ученых, к делу образования глубоко равнодушных, и «какая из того польза и у разумных людей слава отечеству приобретена быть может, что десять или двенадцать человек иностранцев, созванных за великие деньги, будут писать на языке, весьма не многим известном? Если бы их позвал крымский хан, они бы и для него писать стали, а татары прежними невежами остались».
Тут с панинским кружком вряд ли можно согласиться – иностранные ученые, конечно, сыграли большую роль в развитии русской науки, достаточно вспомнить Эйлера. Великий математик не только работал в области науки, но вошел в общественную жизнь, во всяком случае, мы видели его в числе членов Вольного экономического общества, выступающим по крестьянской проблеме куда смелее большинства русских вельмож.
Но все же полезно послушать голос оппозиции. Однажды заговорили о беглых крестьянах – тема для дворян в те времена весьма актуальная, они требовали от правительства более суровых мер в борьбе с побегами, более жестоких наказаний беглым. Панин (как рассказывал он сам за столом у Павла), когда был послан в Швецию и получил предписание ловить и возвращать в Россию беглых, в этом деле отнюдь не усердствовал. «Человеку весь шар земной дан для обитания, – говорил он, – а всякому природно выбирать для себя житье где лучше». И тут же повторил мысль, высказанную также и Екатериной: «Чтобы не бежали, надо сделать так, чтобы соседние земли не прельщали», надо отечество сделать «любезным».
Очень, очень полезно было наследнику престола послушать подобного рода рассуждения.
О чем только тут не говорили – о физике и астрономии, о Лейбнице и Левенгуке, об энциклопедистах и о литературе. Постоянно касались тем исторических. Так, например, однажды Панин рассказал «о настоящей причине смерти Петра I». О «настоящей»? Значит, не такой, какую сообщили официально, – можно предположить, что речь шла о том, что будто Петр умер не своей смертью, будто в его последние минуты рядом с ним был один Меншиков (и будто бы в сжатых пальцах мертвого остался обрывок какой-то бумаги) – Петр не успел назначить себе наследника, что позволило Меншикову возвести на престол Екатерину I. Панин мог, конечно, слышать эту историю от людей, бывших в те часы во дворце.
Говорили о Волынском – Екатерина, как мы знаем, изучала его дело и в своем «Наставлении» сыну и потомкам советовала его изучать. Волынский, рассказывает царица, по приказу Анны Иоанновны «сочинил проект о поправке государственных дел», из поданной им бумаги нужно было взять полезное, отбросив остальное, но «из того сочинения вытянули за волосы, так сказать, и возвели на Волынского изменнический умысел», «будто хотел присвоить царскую власть, что совсем не доказано». Екатерина не упускает возможности еще раз резко высказаться против пытки, как раз из дела Волынского видно, говорит она, «сколь мало положиться можно на пыточные речи»: до пытки все несчастные утверждали невиновность Волынского, а под пыткой говорили, «что злодеи (от них) хотели». «Странно, как роду человеческому пришло на ум лучше утвердительнее верить речи в горячке бывшего человека, нежели с холодной кровью; всякий пытанный в горячке и сам уже не знает, что говорит».
«Волынский был горд, – продолжает царица, – и дерзостен в поступках, но своей стране не изменял, напротив, он заботился о ее пользе – и казнен невинно». «И хотя бы он и заподлинно произносил те слова в нарекании особы Императрицы Анны, о которых в деле упомянуто, то б она, быв Государыня целомудрая (то есть если бы она была умна. – О. Ч.), имела случай показать, сколь должно уничтожить (то есть презирать. – О. Ч.) подобные малости, которые у нее не отнимали ни на вершка величества и не убивали ни в чем ее персональные качества. Всякий государь имеет неисчисленные кроткие способы к удержанию в почтении своих подданных: если бы Волынский при мне был, и я б усмотрела его способности в делах государственных и некоторое непочтение ко мне, я бы старалась всякими, для него неогорчительными способами его привести на путь истинный», в противном случае дала бы тактично понять, «не огорчая же его, будь счастлив и доволен, а мне ты не надобен!» «Всегда государь виноват, – продолжает Екатерина, – если подданные против него огорчены; изволь мериться по сей аршин; а если кто из вас, мои дражайшие потомки, сии наставления прочтет с уничижением, так ему более в свете и особливо в Российском счастье желать, нежели пророчествовать можно. Екатерина».
Она как в воду глядела со своими пророчествами: если бы Павел, став императором, отнесся без «уничижения» к советам своей умной матери, может быть, судьба его сложилась бы по-другому?
Но сейчас он мал, сидит за столом, слушает разговоры о деле Волынского и содрогается от описания зверской казни аннинского кабинет-министра.
Люди, собравшиеся за столом цесаревича, подчас вряд ли даже и помнили о маленьком хозяине и вели свой разговор, не заботясь о том, как действует он на его воображение и посильно ли ему то, что они рассказывают.
Порою разговор касался опасных тем настоящего – говорили, например, о Мировиче, отзывались с сочувствием, во всяком случае, А. С. Строганов «рассказывал, с какой твердостью и с каким благоговением злодей сей приступал к смерти» (конечно, злодей, раз государственный преступник, но как-то не вяжется рядом с этим «злодеем» «твердость и благоговение»). Наверно, говорили о том, что казнь Мировича произвела на общество тягостное впечатление, что за время правления Елизаветы люди отвыкли от подобных безобразных кровавых спектаклей.
Опасные, мрачные разговоры бродили вокруг мальчика, да и самому ему пришлось немало пережить. Однажды, «обуваючись», он рассказал Порошину о своем горе, смерти Елизаветы Петровны, его «почти боготворимой бабки».
Он был странным мальчиком, Павел. Вот он бродит, «повеся головушку», ничего не говорит, поглядывает на часы, – вы думаете, ждет какого-нибудь развлечения? Нет, считает минуты, когда можно будет идти спать (наверно, единственный мальчик на свете, который смотрит на часы в надежде, что его отпустят спать). Не хочет в комедию (одно из самых ярких развлечений тех лет), а если и идет туда, потом плачет – поздно, пропущен заветный час, когда можно было идти в постель (он даже завидовал купцам и работникам именно потому, что те рано ложатся). И не от душевной вялости это происходит, нет, ребенок очень живой, пытливый, умный, просто у него явно не хватает сил для целого дня. Он слаб, его часто схватывают недомогания, то и дело мы читаем: «жаловался на голову и был невесел», – в свои десять лет уже большой специалист по головной боли, знает четыре ее вида: круглая (когда болит затылок), плоская (когда лоб), простая (несильная) и ломовая. Богатый опыт.
У него вообще был уже большой жизненный опыт. В скрытой и бешеной борьбе, которая шла вокруг престола, ни мать, ни отец его не замечали (напомним: Петр III в своем манифесте о восшествии на престол даже не упомянул Павла, равно как и Екатерину). Ему было семь, когда его мать совершила переворот, он должен был помнить эти дни. Ночью с 28-го на 29-е, когда гвардейцы пожелали видеть Екатерину и ее сына (прошел слух, будто их убили) и потребовали, чтобы императрица к ним вышла (в те дни они, возведшие ее на престол, могли требовать), Екатерина вышла на балкон с Павлом на руках – это значит, его разбудили и вынесли к толпе. Что запомнил он о той ночи, что тогда чувствовал?
А что знал он о событиях в Ропше? Не шепнул ли ему кто-нибудь, как умер его отец? Во всяком случае, Павел расспрашивал Порошина о том, как мать пришла к власти, расспрашивал и об отце. Однажды Порошин рассказывал ему про давние страшные дела – о «слове и деле государевом», о доносах, пытках, о Тайной канцелярии. «А где она теперь?» – спросил Павел. «Отменена», – ответил Порошин. «Кем?» – спросил Павел. «Государем Петром III», – ответил Порошин. «Покойный государь очень хорошее дело сделал», – заметил Павел и тут же стал просить Порошина, чтобы тот рассказал ему про дело Мировича (а Порошин предпочел не рассказывать).
Вот уж разговор (как бы мы сейчас сказали) весь на подтексте. Нетрудно понять, как шли мысли мальчика: отец сделал великое дело – уничтожил застенок, систему доноса и пытки. А что сделала мать? Устроила публичную казнь?
Порошин не стал рассказывать Павлу о Мировиче, как мы можем судить, из осторожности, но была у него и еще одна серьезная причина: он знал, что всякое впечатление «весьма трогает» мальчика и может отозваться ночным бредом. Так, в ночь после казни Мировича Павел «опочивал очень худо».
На него вообще часто нападала тревога. Его тревожил ветер. «Потом рассматривал Его Высочество в окно, какой сего дня ветер и куды тучи идут. Сие наблюдение он почти всякое утро делать изволит. Когда большие и темные тучи, тогда часто осведомляется он, скоро ли пройдут и нет ли опасности. Всегда Страшный суд на ум приходит». Вечером «севши в желтой комнате, изволил Его Высочество вслушиваться, как дует ветер».
Действительно, странный мальчик. Вокруг него множество людей, много развлечений, и все же вот он сидит один и слушает, как воет ветер. Такому ребенку необходима внимательная мать, а у этого матери рядом нет никогда. Болен ли он (а он болеет часто и порой серьезно), его укладывает в постель дежурный кавалер, подносит лекарство, очень осторожно и мягко намекая при этом, что наследнику престола не следовало бы так часто болеть, – как бы не вызвать злых наветов и ненужных толков. Политика!
Никита Иванович Панин, которому Павел всецело подчинен, – человек образованный, прогрессивно мыслящий, но он сух, как старый пень, к тому же всегда помнит, что воспитывает будущего императора, которому предстоит вечно быть на людях и держаться сообразно сану. А болит ли у будущего императора голова, не страшно ли ему по ночам – это воспитателя нимало не волнует.
Мальчик видит мать только на куртаге, на каком-нибудь празднике, сопровождает ее на параде или морских маневрах (у него чин генерал-адмирала, начальника всех морских сил, к нему приносят на подпись бумаги, приезжают представляться вновь назначенные офицеры флота), Екатерина скажет ему два-три слова, может быть, даже ласково скажет («мой батюшка») – и все. Однажды она тихо подозвала сына и спросила его, почему Панин так невесел, если это из-за него, Павла, то она очень просит его больше не огорчать наставника, – и мальчик был тронут. Но по большей части, призванный на половину матери, он стоит и смотрит, как она играет в карты.
А ведь бывали случаи, когда он ее ждал. Вот она в Царском Селе, и сын не может дождаться ее приезда (чего он ждет – внимания, участия, доброго слова?). Она приехала и тотчас села играть в карты, а он, постояв около, а потом поиграв в бильярд, «стал выказывать нетерпение, чтобы идти к себе», за что его потом долго ругал Панин и в наказание даже приказал задержать ужин, отчего великий князь «стал уже и поплакивать», а на следующий день пожаловался Порошину, «какой вечер был несносный».
Но по большей части мальчик уже ничего от вечерних встреч с матерью не ждет, а однажды, узнав, что она уехала в Царское Село, обрадовался, «что хлопот убыло».
А сколько бывало разочарований, когда ему, вечному затворнику дворца (он почти никогда не гуляет), доводилось ее сопровождать на смотрах, которые Павел любил до безумия. Для него это праздник, радость несказанная, но вот после смотра императрица со своей свитой отправляется в шлюпках по реке (ему бы с ней!), «а наш генерал-адмирал, – пишет Порошин, – до дому».
То и дело видим мы его на куртаге, сперва он вроде бы весел (и фрейлины любят играть с «любезным Пунюшкой»), потом начинает проситься к себе, но Панин ему отказывает: нельзя, еще не ушла императрица. «Зачал Великий князь с ножки на ножку переступать, помигивать и смотреть на плафон, чтобы скрыть свое нетерпение», за что уже после, в его покоях, последовал ему жесточайший нагоняй, с позором, со снятием шпаги, с запрещением кому бы то ни было с ним разговаривать.
Павел стоял один у печки, а неподалеку Порошин мучился и ничего не мог поделать. «Были у меня при сем случае кое-какие рассуждения, – говорит он, – кои отчасти сообщал я тем, на ково поболе полагался, отчасти обращал только в голове своей. Оные рассуждения пусть при мне останутся», – нам с вами нетрудно это умолчание расшифровать.
Бывал Павел и веселым – вот он в «птичне» пустил в клетке фонтан и «попрыгиваючи изволил сказать: «Что же вы, чижички, не купаетесь?»; вот сел писать мнимое письмо турецкому посланнику, которое начиналось: «Господин посланник, понеже вы видом козлу, нравом медведю, а умом барану уподобляетесь…», и кончалось: «теперь милости просим вон». Как они веселились тогда с Семеном Андреевичем!
Но все же какая-то непрестанная тревога пронизывала его жизнь, мысли о времени, о вечности приходили в голову – и о смерти. Однажды они с Порошиным говорили о беспредельности времени, Павел «изволил сказывать, что прежде всего плакивал, воображая себе такое времени пространство, и что наконец умереть должно». Вот о чем думал он под вой ветра, этот печальный наследник престола, король Матиуш Первый – вспомнить корчаковского Матиуша тут уместно: представьте, маленький Павел тоже мечтал о том, чтобы создать государство детей! Однажды, когда он обувался, а Семен Андреевич говорил с ним о республике Платона и «Утопии» Мора, потом, «во время чесания волос» мальчик в ответ рассказал своему учителю, что мечтает создать собственную республику, которая «должна состоять из малолетних», – вечная мечта одинокого ребенка в жестком мире взрослых.
Семен Андреевич Порошин следил за развитием Павла с тревогой, нежностью и вниманием старшего брата. Он тоже отлично помнил, что воспитывает мальчика, которому предстоит стать самодержавным правителем огромной Российской империи, но куда глубже Панина сознавал свою ответственность, не боясь впасть в преувеличение, можно сказать – ответственность перед народом: чувство народа было очень сильно в Семене Андреевиче, понятие отечества он переживал глубоко и горячо. Его ранит то легкомысленное отношение ко всему русскому, национальному, которое нередко чувствуется в застольных беседах вельмож. Ужасно страдал Порошин, когда кто-то, говоря о Петре I, «прошел молчанием все великие качества сего монарха, о том только твердить рассудил за благо», что Петр много пил. Порошин был оскорблен не одним тем, что о прадеде плохо говорили при правнуке, но и вообще посягательством на великий образ.
Однако защитить своего кумира Порошин не смог, единственный довод, который оказался в его распоряжении: если бы Петра I не было, его нужно было бы выдумать Павлу для подражания, – наивный патриотизм, готовый пойти на ложь, лишь бы поддержать идею национальной гордости. Не будем, однако, забывать, что Порошину немногим за двадцать. Куда важнее то, что молодой офицер приучал великого князя к русской культуре.
Именно Порошин, математик, рассказал наследнику о Несторе, о разных эпизодах русской истории; о том, как живут русские крестьяне, каковы их обычаи, как они «увеселяются»; никогда он не упускает случая подчеркнуть преимущества русских мастеров. Здесь у Порошина четкая внутренняя установка: он полагает, что ребенку до поры до времени не следует слушать о недостатках своего народа, о них он сам со временем узнает, нужно сперва вложить в душу ребенка «любовь и горячность к народу», тогда и слабости этого народа будут по-другому глядеться – мысль, выдающая, конечно, настоящего педагога.
Сознательно и планомерно воспитывает Семен Андреевич в наследнике престола чувство ответственности перед страной, не устает твердить, что слава государя состоит в том, чтобы «быть в беспрерывных трудах и подвигах в пользе о прославлении любезного отечества». Очевидно, речи Порошина были увлекательными, потому что Павел слушал с большим вниманием и говорил: «Подлинно, братец, вить это правда».
Между наследником и его учителем математики завязываются удивительные отношения – целый роман. Конечно, Павел уже тогда был вспыльчив (и тогда грубил), верил наветам, непрестанным, кстати, ввиду того, что его любовь к Порошину вызывала зависть его маленького «двора». Но мальчик добр. Узнав, что Порошин беден и «со своими доходами ест на олове», горячо его утешает: «Не тужи, голубчик, будешь и на серебре есть» (понимай: когда наследник станет царем).
Вот Павел упрашивает Панина, чтобы для сына кормилицы, которому пять лет, «сделать какое-либо счастье, определить его во флот или какое другое место»; или задумал добыть чин асессора для своего учителя рисования Грекова. Прямо к матери мальчик обратиться не смеет, а потому упрашивает сделать это Строганова. И вот вечером у Екатерины Строганов «по положенному принялся кашлять и вздыхать», императрица спросила, что значат эти вздохи, а Строганов ответил, что у его высочества уже давно к ней просьба. Екатерина засмеялась и спросила, что это за важная просьба, Павел принужден был объяснить, и Греков стал асессором. Эта сцена на редкость точно говорит об атмосфере, которую создала вокруг себя Екатерина, – все очень мягко, очень мило, просьба выполнена в ту же минуту и с улыбкой – только вот сын к матери сам почему-то обратиться не смеет.
Зато потом в покоях Павла устроили великий праздник в честь нового асессора, было торжественно, шумно, весело, жгли фейерверк, знатно надымили, и пахло порохом.
Все теснее становится связь между учителем и учеником. Только Порошину мальчик может признаться, что в покоях матери ему «несносно». Только Порошин видит, как великий князь, которому предстоит трудный экзамен по богословию (торжественный, в присутствии матери!), говорит, «из угла в угол попрыгиваючи»: «Ой, трушу, трушу». Именно в комнату к Порошину прибегает он утром – поцеловаться, пошептаться, поведать «свои таинства».
У них было общее дело – математика, которую преподавал Порошин. Однажды Павел спросил его, «кто самый большой математик», и Порошин назвал Эйлера. «А я знаю еще кого-то, отгадай, – сказал Павел и сам ответил: – Есть некто Семен Андреевич Порошин да ученик его Павел Романов, разве это не математики?»
Откровенность за откровенность: Порошин читал Павлу свой дневник, и «где приятные места ему приходили, тут изволил попрыгивать и петь весело, а где не по нас, тут мы нахмуривались и пели голосом заунывным».
Случалось им ссориться, и серьезно. Вот Павел, который, как видно, наслушался чьих-то злых наветов, дуется и не разговаривает. Не разговаривает и Порошин.
Павла хватает ненадолго, на следующий день, пишет Порошин, он «старался заигрывать со мной и изволил приласкиваться». Но Порошин, обидевшись той легкости, с какой его друг поверил наветам, «не входил ни в какие шутки».
Павел стал томиться, все время «забегать изволил», чтобы примириться, – Порошин оставался тверд. Дела шли своим чередом, занятия, уроки – а они все еще не разговаривали друг с другом. Наконец посреди каких-то занятий Павел не выдержал:
– Долго ли нам так жить? – спросил он. – Пора помириться.
На что Порошин сухо ответил, что обида его велика.
А наутро мальчик сам прибежал в его комнату, бросился ему на шею и, целуя, говорил: «Прости меня, голубчик, я перед тобой виноват; вперед уж никогда сердиться не будем, вот тебе моя рука». «Я расцеловал руку Его Высочества, – пишет Порошин, – и по некоторых разъяснений постановивши твердый мир, пошел за ним чай пить».
Порошин недаром держал себя так твердо в этой истории – злоба придворных пылала вокруг и грозила им бедою. Зависть была столь велика, что Семен Андреевич просил своего ученика не проявлять своей к нему любви так явно.
Мы сейчас в последний раз увидим их вдвоем. По Невскому мчат санки, я представляю их по описанию одного из мемуаристов: «Это маленькие санки на двоих, третий на запятках. И они так уютны, что кажутся очень малы, и столь легки, впору для одного бегуна. По светло-зеленой краске покрыты лаком и по приличным местам выложены бронзой. Выбивка, подушки и на медведях покрывало из лучшего разноцветного рытого трипа». Санки цесаревича, конечно, убраны еще богаче – вместо трипа, надо думать, бархат, вместо медведя – соболя или черно-бурые лисы, – сидит в них счастливый мальчик, вырвавшийся на свободу, Порошин стоит на ЗАПЯТКАХ.
Доехали до СЛОНОВОГО двора, где еще недавно жил подаренный когда-то Анне Иоанновне слон. Здесь Павел увидел мужиков, пивших теплое сусло, ему захотелось попробовать, остановились – мальчик пил, а собравшийся народ, так пишет Порошин, смотрел на него «с великим удовольствием». И снова полетели санки по снежным улицам Санкт-Петербурга. Великий князь «был очень весел. Оборачиваясь ко мне, изволил со мною разговаривать и хвалил сусло. Его Высочество сим катанием несказанно был доволен. На улице из саней ко мне оборачивался, хотел меня поцеловать в своей радости. Но я сказал, чтобы изволил сидеть починнее, что мы уже домой приехавши поцелуемся».
Хоть Порошин и чувствовал, что беда надвигается, обрушилась она неожиданно. Панин узнал, что Порошин ведет дневник, пожелал его прочесть, и вот однажды Семену Андреевичу было сказано, что он назначен на Украину, в Ахтырку, командовать полком. Проститься с мальчиком ему не дали. Не пришлось Семену Андреевичу «на серебре есть» – он умер в армии в 1769 году от какой-то болезни.
В дневнике Порошина, согласитесь, написан первоклассный лирический портрет – проза писать такие научится еще не скоро. А уж если речь идет о ребенке, то писателям XVIII века и не снилось такое мастерство и тонкость в изображении детского внутреннего мира, да и есть ли что-нибудь подобное в XIX? Пушкинский Петруша Гринев хоть и написан очень мягко, но все же иронически (с некоторым – правда, очень легким, – оттенком Митрофанушки: чего стоит один мочальный хвост, приделанный к Мысу Доброй Надежды!). Ни Багров-внук, ни дети Ростовы (даже Петя!), ни даже Сережа Каренин не разработаны так тонко и не вызывают у нас такого щемящего чувства – разве что дети Достоевского?
Лирический портрет, созданный Порошиным, можно смело сопоставить с шедевром Рокотова – портретом маленького Павла. Мы помним, как поэтичны портреты Рокотова, но, кажется, нигде он не достигает такого очарования, как в портрете великого князя Павла (1761 год).
Это – вещь маленькая и веселая. Павел заключен в овальную рисованную раму, за край которой как-то очень живо выскочил кусок горностаевой мантии. Цвета здесь детские, радостные – светло-красный бархат, пересеченный голубой лентой, белые пудреные волосы. Сам маленький Павел Петрович тоже приветлив и весел, но заметно странное противоречие между его сияющим взглядом и крепко сомкнутыми губами, словно он боится выболтать что-то, о чем болтать не положено; впрочем, губы эти готовы улыбнуться, и вот уже слышится нам его голос: «Что же вы, чижички, не купаетесь!»
Но есть тут секрет: в его доверчивом взгляде, если к нему присмотреться, можно заметить некое вопросительное выражение; если смотреть подольше, откроется в них еще и словно бы растерянность, даже нечто похожее на тревогу и страдание (подобный эффект несомненен в оригинале, репродукция может и не передать). Это он «плакивал», воображая себе «такое времени пространство и что наконец умереть должно», это он, один в комнате, сидел и слушал, как воет непогода.
Мальчик схвачен с удивительной проницательностью, и притом именно в главном – в сочетании веселости, простодушия, печали и тревоги. И таким беззащитным кажется он нам в своем мундирчике с орденской лентой и взбитыми височками.
В том же зале Русского музея висит рокотовский портрет Екатерины – вот когда становится ясно, что у крупного художника для каждой модели своя живопись: если повесить рядом портреты матери и сына, возникает впечатление, будто их писали разные мастера: матовая, воздушная, легкая живопись павловского портрета – и яркая, четкая, сверкающая до глянца в портрете императрицы. Екатерина здесь в мехах, в драгоценностях, в назойливом сверкании атласа, пышет здоровьем, у нее самоуверенный взгляд, но написана она без любви, даже без симпатии, с заметной холодностью. Художник, влюбленный в маленького Павла, такой и должен был ее ощущать.
Вряд ли в ее отношении к Павлу следует винить одну Елизавету, отнявшую у нее сына, прервавшую естественные связи матери с ребенком. У Екатерины был сын от Григория Орлова, ребенок, которого никто не мог у нее отнять (была впоследствии и дочь от Потемкина – Елизавета Темкина).
Этот мальчик родился, можно сказать, в свете пожара. Было это месяца за два до переворота, то есть крайне несвоевременно, в преддверии роковых событий, и преданность ее гардеробмейстера Шкурина дошла до того, что он поджег собственный дом, чтобы этим отвлечь внимание двора. Несколько лет маленький Алексей жил у него под видом сына.
Что мешало Екатерине взять ребенка к себе? Ведь в те времена незаконнорожденные, как мы знаем, получали дворянство, усеченную фамилию отца, поместья и чины, жизнь их не всегда была гладкой, но никакого особого позора в подобных обстоятельствах общество не видело – ни для родителей, ни для детей. Так что же мешало Екатерине подобным образом распорядиться судьбой своего второго сына?
Многое. Она шла к власти не только как императрица, но и как мать наследника, и притом страдающая мать. Тогда ночью после переворота гвардейцы, беспокоясь за судьбу Екатерины, пожелали ее видеть. И она вышла на балкон, держа на руках Павла, ей нужно было, чтобы этот трогательный образ закрепился в сознании ее подданных – она с наследником на руках.
Присутствие при этом побочного младенца?
Если Павла у нее отняли в первую же минуту его жизни, если он был рожден не то от нелюбимого мужа, не то от изменившего любовника, то Алексей был от Орлова, которого она любила неистово, всей душой, – почему же в душе у нее тепла было не больше, чем к первенцу, наследнику престола?
Когда Алексей подрос, его отдали в Шляхетский корпус, от этого времени сохранился его маленький дневничок. Юноша (ему уже семнадцать) упоминает князя Орлова (всегда так – «князь Орлов») и «Ее Императорское Величество» (всегда так: Ее Императорское Величество), и невозможно понять, знает ли он, что это его родные отец и мать. Кажется, что не знает, но может ли это быть, неужто никто никогда ему ничего не сказал? Или ему запрещено об этом говорить, и он даже в дневнике написать об этом не решается?
Алексей в кадетском корпусе на попечении его начальника генерала Рибаса (которого в корпусе ненавидят) и его жены (судя по тому, что происходит в доме Рибасов, – тяжкой истерички). А верховный надзор принадлежит Бецкому. В начале 1771 года Алексей обедал у Бецкого, а потом «имел честь видеть Ее Императорское Величество в Эрмитаже». Он влюблен в императрицу и говорит о ней с неизменным восхищением.
Он мало бывает в обществе, но все же бывает. Вот Алексей на обеде у директора корпуса, кто-то умильно благодарит его за чей-то устроенный брак – он в недоумении. «Вы шутите надо мной», – говорит он, никогда в жизни не слыхал он об этом браке. «Это вы так говорите от скромности», – возражают ему и продолжают благодарить.
Он удивлен. Но тут его увлекает в угол какая-то девица и жалуется на свои несчастья; а через несколько дней на маскараде его изловила некая госпожа Толстая, «очень странно беседовала» с ним о родственнике своего мужа; Алексей пробовал сбежать, но она настигла его и продолжала говорить «так долго, что упала в обморок». Неужели же и тут он ничего не понял, бедный одинокий сын могущественной Екатерины?
Как трудно, однако, приходится детям, попавшим в поток политики или под колесо истории.
Когда Бецкой привозил его в дома знати или во дворец (где он видел и Потемкина, и Ланского – фаворитов), Екатерина устраивала старику выговоры. Алексей знает о них, и это ничуть не изменяет его отношения к императрице. Его приглашают в гости, в концерты – он отказывается. Может ли быть, чтобы он не понимал, почему должен отказываться?
Когда решено было, что юноша едет путешествовать, он встретился с Екатериной. Императрица пришла, села в кресло и стала ему говорить, что сперва надо узнать свою страну, а уж потом ехать в чужие; «милостиво выразила надежду, что он «доволен распоряжениями относительно него». Алексей растроган. «У меня выступили слезы, – пишет он, – я едва не расплакался. А потом она встала и ушла. Я имел счастье в другой раз поцеловать ее руку».
После кадетского корпуса Алексей, получив богатое поместье, стал сильно кутить, уехал за границу, там пустился уже в сильный загул; сохранились письма к нему Екатерины – очень спокойные, доброжелательные, она говорит, что понимает молодость с ее ошибками, не видит в них ничего рокового, но просит его остановиться в Ревеле и в Петербург не приезжать.
(Любопытно, что графское достоинство Алексей Бобринский получил не из рук матери, а из рук своего единоутробного брата Павла. Может быть, они, встретившись, нашли о чем поговорить?)
Такая душевная холодность? Да нет, скорее душевная путаница; оба сына ее были так сильно оплетены политическими нитями, что отношения с ними неизбежно вызывали в душе ее неловкость, раздражение (то, что сейчас точнее называют душевным дискомфортом). Павел был причиной ее многих чисто политических тревог, особенно в 1762 году, когда Никита Панин с группой вельмож требовали, чтобы она стала всего лишь регентшей при Павле; со временем эти тревоги не утихли (ведь и Пугачев называл Павла своим сыном, заявлял, что тревожится, «как бы его не извели»).
Но все же Екатерина никак не желала сыну дурного. Когда Павел с женой Марией Федоровной были за границей, некий театр пребывал в смущении: давать ли «Гамлета» с его сценой «мышеловки», – таким образом предполагалось, что на Екатерине лежит тень злодейства и представлять трагедию в присутствии этого российского Гамлета по меньшей мере бестактно, – все это была дань романтическому воображению.
На самом деле, повторим, Екатерина, при всем ее равнодушии к сыну, заботилась о его воспитании, о его образовании (все же он был наследником престола), приставила к нему одного из самых образованных людей – Никиту Панина. За столом Павла, как мы видели, собиралось изысканное общество, люди интересные и талантливые. Самого д’Аламбера, как мы опять же знаем, она звала в наставники наследнику престола, – словом, видно явное желание сделать из Павла не только образованного человека, но и просвещенного, но и самого передового. Ни тени злодейства тут нет и в помине.
Нормальная женщина, которой Бог не дал любви к детям? Но и это не так. Забегая далеко вперед: всю свою нерастраченную любовь она отдала внукам, Александру и Константину, она была гениальной бабушкой, их воспитание, физическое и нравственное, было предметом ее страстных забот, она сочиняла для них сказки, писала рассказы из русской истории, ее переписку с внуками весело читать.
Екатерина осматривает водные пути, по которым шло в Петербург продовольствие, плывет по Волхову и пишет письмо: «Константин Павлович. Много бы у вас бегания и кричания было, если бы вы со мной на барке находились; всякую минуту мы видим, что ни на есть новое по берегам». Она собиралась взять внуков с собою в Крым, но они заболели. «Любезный внук Константин Павлович, – пишет она из этой поездки, – поздравление ваше с праздником мне приятно было: написано оно прямодушно, но с весьма косыми строками; видно, что вы спешили, либо после сыпи и кори так водится в граде Святого Петра». А Константин отвечает: «Любезная бабушка! Я, бабушка, криво писал для того, что спешил; ето не вина кори, а ето моя вина, и для того я вас прошу прощения. Братец и я вышли гулять в сад, мы были сожжены от солнца». Ему уже восемь. И тут же Александр (ему десять): «Любезная бабушка! Я вас очень благодарю за ваше письмо, я вас люблю всем сердцем и душою и буду всегда стараться во всем вам быть угодным. Желаю вас видеть как можно скорее».
В 1792 году она написала завещание, не деловое, а лирическое. «Буде я умру в Царском Селе, то положите меня на Софиенской городовой кладбище. Буде – в городе святого Петра – в Невской монастире. Буде – в Москве – в Донской монастир или на ближней городовой кладбище…
Носить траур поль года, а не более, а что менее того, то и луче. После первых шесть недель раскрыть паки все народные увеселение… Вивлиофику мою со всеми манускриптами и что в моих бумагах найдется моей рукою писано, отдаю внуку моему, любезному Александру Павловичу, также резные мои камение, и благославляю его моим умом и сердцем».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.