Глава 3 На вершине славы. Во Франции

Глава 3

На вершине славы. Во Франции

I

Следуя за величественным появлением на Копенгагенском рейде во главе четырех соединенных под командой царя эскадр, путешествие Петра во Францию совпало с апогеем славы его царствования. Позднейшие события, политические разочарования и внутренние неурядицы, разрыв с чересчур дорого стоившими союзниками, процесс царевича, дело Монса, несмотря даже на ништадтское торжество, кажутся поворотом судьбы. Это уже закат.

С 1701 года Петр не провел ни одного года, не покидая границ своего государства. Он постоянно разъезжал по Европе, то для посещения поочередно своих союзников в их столицах, то направляясь в Карлсбад или Пирмонт для укрепления на водах своего все более расшатывавшегося здоровья. Париж манил его еще в 1698 году, во время первого большого путешествия. Петр ждал, пытался даже вызвать приглашение, но его не последовало. В этом царь утешился довольно скоро. «Русскому, – говорил он, – нужен голландец на море, немец на суше, а француз совсем ни к чему». Сношения между обеими странами находились лишь в зачаточном состоянии, но, тем не менее, на них отразилась обида, нанесенная самолюбию русского государя, и интересы французской торговли на севере потерпели от этого.

Во Франции к таким последствиям отнеслись с равнодушием, по крайней мере, равным пренебрежению, оказанному царем. Все умы были слишком поглощены войной за испанское наследство. В представлении всехристианнейшего короля, так же как в воображении большинства его подданных, Московия оставалась страной далекой и совершенно неинтересной, ее монарх сохранил облик властелина экзотического, странного, темного, но, в общем, малолюбопытного. До 1716 года имя победителя при Полтаве даже не значилось в списке европейских государей, напечатанном в Париже!

Однако в Биржах в 1701 году Петр имел беседу с французским послом, сопровождавшим туда короля польского, и разговор, начатый с дю Героном, продолжался через русского посла при дворе Августа, через вмешательство Паткуля и еще других посредников. К сожалению, сейчас же выяснилось крупное недоразумение: в Версале полагали, что имеют дело с новым клиентом второстепенной важности, само собой разумеется, нетребовательным, – с другой Польшей, более далекой, более варварской и еще более пригодной для поступления на службу к королю за небольшое вознаграждение, приправленное известной любезностью. В Москве же хотели себя держать как равные с равными. Существенная сила современной России, а именно высокое мнение, всегда питаемое ей относительно своего значения и могущества, даже еще ничем не оправданное, прекрасно выразилось в данном случае. Когда дю Герон коснулся сближения между обоими дворами, вот какой ответ получил он от своего русского собеседник: «Сближение и тесный союз между этими двумя героями века, – то есть Людовиком XIV и Петром, – послужило бы, наверное, предметом удивления всей Европы». Сейчас же вслед за Нарвой такой комплимент навряд ли пришелся по вкусу Франции!

В 1703 году преемник дю Герона в Польше Балюз предпринял путешествие в Москву и вернулся оттуда довольно сконфуженным: он ожидал получить «предложения», а его сухо попросили их сделать. До 1705 года Россия имела в Париже лишь агента без определенного характера Постникова, уже нам знакомого и занятого главным образом переводом и обнародованием сообщений о победах, более или менее достоверных, одержанных его государем над шведами. Надо сознаться, что странные московские посольства оставили после себя на берегах Сены плохие воспоминания. Пребывание князей Долгорукого и Мещерского в 1667 году чуть не окончилось кровавым столкновением: намереваясь ввезти беспошлинно целый груз товаров, предназначенных для продажи, послы схватились за кинжалы, чтобы избавиться от королевских таможенных досмотрщиков.

В 1705 году Матвеев прибыл из Гааги в Париж, и прежде всего ему пришлось защищаться от предубеждений, по-видимому, глубоко укоренившихся в общественное мнение, против русских и их государя. «Правда ли, – спрашивали Матвеева, – что во время пребывания в Голландии царь разбил свой стакан, заметив, что туда налили французского вина?» – «Его величество обожает шампанское». – «Правда ли, что однажды он приказал Меншикову повесить сына?» – «Но это история из времен Ивана Грозного». Такие попытки оправдания не имели большого успеха, и у бедного дипломата, кроме того, имелось про запас поручение не из особенно приятных: дело шло о двух русских судах, захваченных дюнкирхенскими каперами. Посол ничего не добился. Его сетования выслушивались вежливо, так же как и исторические поправки, но о возврате кораблей не могло быть и речи.

Новая попытка сближения произошла после Полтавы, но тут Петр отплатил за прежнюю обиду. Роли, по-видимому, переменились; теперь первые шаги сделала Франция, а царь отвечал на них с кислым видом. Балюзу трудно было настигнуть его в его постоянных скитаниях; наконец ему удается добиться свидания в мае 1711 года, перед началом Прутской кампании, и предложить посредничество Франции между Россией и Швецией, на что получили иронический ответ: «Царь охотно примет посредничество, но лишь для примирения с Турцией». С Балюзом обращались пренебрежительно, его систематически отстраняли от особы государя, принуждали выслеживать последнего украдкой в садах Яворова. Когда по возвращении Петра из злополучного похода он возобновил свою попытку, к нему без стеснений поворачивались спиной.

События шли, державы, с которыми Петр заключил союз против Швеции, из-за войны за испанское наследство стали во враждебные отношения к Франции. И желание вырвать у Франции «самое могущественное орудие, каким она располагала в Германии», то есть поддержку Швеции, привело их к естественному сближению между собой. «Пока этого не будет достигнуто, – писал в то время Куракин, – ничто не поможет взять – у короля Аррас, каков он ни на есть».

Сам лично Куракин ни в коем случае не относился враждебно к Франции. Его наклонности вельможи и быстро усвоенные привычки светского человека делали слишком близким его сердцу Париж, и в особенности Версаль. Одно время он даже потихоньку вступил в переговоры, довольно темные и двусмысленные, с Ракоци, вождем венгерских повстанцев, и решился поведать тайну их царю посредством переписки, зашифрованной особой азбукой. Предметом депеш служит прекращение войны за испанское наследство в ущерб Австрии, причем Россия брала на себя в пользу Франции уже тогда изобретенную роль «честного маклера». В апреле 1712 года Ракоци сам появился в Утрехте, чтобы попытаться быстрее подвинуть дело. Увы, там он встретился с курьером от Шафирова, возвещавшим из Константинополя о заключении выгодного мира, которого ему удалось добиться, несмотря на интриги французского посла, «оказавшегося для России хуже, чем шведы и польские изменники или казаки…» Куракин сразу понял, что почва ускользает у него из-под ног, и не стал настаивать.

Однако незаметно, единственно силой вещей, пропасть, разлучавшая оба народа, начала постепенно заполняться. Войдя в европейскую семью, Россия, какого бы она ни держалась мнения, сделала крупный шаг, чтобы перешагнуть через пропасть. Поток сношений естественных, неизбежных медленно возник и развивался между двумя народами, хотя правительства их и не сходились между собой. Несколько русских прибыли во Францию и там поселились; много французов избрало своим местом жительства Россию. Уже Постникову было дано поручение набрать в Париже художников, архитекторов, инженеров, хирургов. Сначала это оказалось трудным. Французы требовательны: «Просят по тысяче экю в год и думают, что, отправляясь в Москву, едут на край света». Но постепенно переселенческое движение устанавливалось. Бретонец Гилльемот де Вильбуа, которого Петр сам пригласил на службу во время пребывания в Голландии в 1688 году, гасконец Балтазар де Лозиер, который уже в 1695 году сражался под Азовом в рядах русской армии, положив основание французской колонии, призывали туда своих соотечественников. При осадах Нотебурга и Ниеншанца мы видим в весьма деятельной роли военного инженера Иосифа Гаспара Ламбер де Герэна, который впоследствии дал царю совет относительно выбора местоположения для будущего Петербурга.

После Полтавы приток усилился. Два французских архитектора, Меро и де ла Скир, трудились в 1712 году над сооружением новой столицы. В 1715 году Петр воспользовался смертью Людовика XIV, чтобы пригласить за недорогую плату целый штат художников, оставшихся без занятий: Растрелли, Лежандра, Леблана, Дювилэ, Людовика Каравака. В том же году заведование морскими кораблестроительными верфями, устроенными на Неве, было возложено на барона де Сент-Илера. Граф де Лоней значился среди камер-юнкеров государя; его супруга была первой статс-дамой молодых царевен, дочерей Петра. В Петербурге на Васильевском острове была основана французская церковь, и ее настоятель, отец Калльо, францисканец, принял титул духовника французского народа. Надо отдать долг справедливости, что сведения, сохранившиеся о нем и его приходе, дают о них представление не особенно выгодное. Этот францисканец был священником, отрешенным от своей должности и перед отъездом из Франции обманным образом добывшим себе место духовника в полку Марсильяка, откуда был выгнан за порочное поведение. Он постоянно ссорился со своей петербургской паствой. Однажды он силой ворвался в дом Франсуа Вассона, литейщика, состоявшего на службе у Царя, и когда г-жа Вассон преградила ему дорогу, обозвал ее воровкой, потаскушкой и, наконец, так сильно избил, что ей пришлось слечь в постель. Он всенародно метал громы на художника Каравака, отлучил его от церкви и объявил его брак с девицей Симон недействительным, потому что церковное оглашение происходило в ином месте, а не в часовне на Васильевском острове, приказал новобрачной уйти от мужа и на ее отказ преследовал ее сборником непристойных и позорных песен, послуживших поводом к процессу, переданному на суд французского консульства. В своей защитительной речи францисканец заявлял, что мог с достоверностью говорить о тайных недостатках девицы Симон, «превосходно их изучив до ее незаконного замужества».

Но и кроме таких внушительных раздоров судьба колонии была незавидна во многих отношениях. После трех лет службы, награжденный крестом Андрея Первозванного без всякой денежной субсидии. Ламбер де Герэн принужден был продать все свое имущество, чтобы избежать нищеты и выручить необходимую сумму для возвращения во Францию. В 1717 году он писал герцогу Орлеанскому: «Я весьма счастлив, что мне удалось целым и невредимым выбраться из пределов владений этого государя (Петра) и очутиться в самом цветущем королевстве вселенной, где сухой хлеб да вода стоят всей Московии». И его случай не единственный, потому что в донесении, отправленном в 1718 году торговым агентом ла Ви к Дюбуа, мы читаем следующие строки: «Положение большинства французов, поселившихся в этой стране (России), мне кажется столь печальным, что я считаю себя вынужденным уведомить о том ваше преосвященство. Двадцати пяти человекам, приглашенным на службу царем, отказано от места, несмотря на условия, заключенные ими в Париже с Лефортом, агентом здешнего государя… Еще большее число остальных, не состоящих вовсе на жалованье, но соблазненных данным в Париже обещанием помочь устроиться, находятся в полной нищете». Один офицер, по имени де ла Мотт, даже счел нужным, вернувшись на родину, обнародовать по этому случаю «Предостережение к обществу», возбудившее много толков.

Но толчок был дан, и число эмигрантов со дня на день увеличивалось в новой северной столице, так что дипломатические агенты других держав начали тревожиться. Голландский резидент де Би бил тревогу. А в Париже в это время Лефорт, племянник сотоварища юности Петра, при помощи канцлера Поншартрена стремился образовать Франко-русскую торговую Компанию. К сожалению, дело расстроилось в ту минуту, как уже все казалось улаженным: учредитель был арестован за долги. В этом отношении словно злой рок преследовал скромные начинания соглашения, которому предстояла такая блестящая будущность. Преемником Лефорта является господин Гюгетон, величавший себя бароном д’Одик, в котором французское министерство при ближайшем знакомстве признало кандидата на виселицу. Гюгетона, лондонского банкрота, французский король по справедливости мог бы повесить, если бы английский король принял во внимание настояния, с какими к нему обращались о выдаче этого негодяя, искавшего убежища в Лондоне. Потом сама уже Франция сделала попытку прочного сближения, но ее постигла неудача. Графу де ла Марку, получившему от герцога Орлеанского секретное поручение свидеться с царем на Пирмонтских водах и разузнать, насколько прочны узы, связывающие его с врагами короля, пришлось напрасно потратить много времени на дипломатические приготовления, докладные записки, предварительные проекты и т. д.; когда все было закончено, Петр уже покинул Пирмонт.

По-видимому, при таком стечении обстоятельств не оставалось надежды на возможность союза; однако логика событий сама содействовала сближению обеих стран и восторжествовала над непоследовательностью и малодушием их дипломатии. По мере того, как во Франции начали сознавать ошибку в расчете, совершенную при оценке нового фактора, которым обогатилась европейская политика, Петр также начал яснее понимать неудобства и опасности положения, созданного им своими необдуманными поступками в центре Германии. В начале 1717 года Пруссия, интересам которой он более всего служил, грозила покинуть на произвол судьбы чересчур предприимчивого государя. Встревоженная нетвердым положением коалиции, в которой с самого начала принимала весьма осторожное участие, обеспокоенная переговорами царя с Гёрцом, о которых ей стало известно, она решила, что настала наиболее подходящая минута, чтобы огородить себя секретным договором, подписанным с Францией 14 сентября 1716 года. В этом договоре Пруссия признала посредничество этой последней державы и обязывалась прекратить враждебные действия, очистив Штеттин. Петру оставалось только последовать ее примеру, и путешествие во Францию было решено. В 1717 году двадцать представителей знатнейших русских фамилий – Жеребцов, Волконский, Римский-Корсаков, Юсупов, Салтыков, Пушкин. Барятинский, Безобразов, Белосельский – опередили там своего государя. Они получили разрешение поступить в королевские гардемарины. Пробил час для России и ее царя сделать новый шаг, и наиболее значительный из всех, в деле соприкосновенная с европейским миром, соприкосновения, которому уже не суждено было никогда порваться.

II

Екатерина не сопровождала царя в этом путешествии, и уже один этот факт говорит о важности события. Петр редко разлучался со своей любимой подругой. Все германские дворы видели ее рядом с ним, и он нисколько не заботился о производимом ею там впечатлении. Однако он счел уместным не возобновлять опыта в Париже. Очевидно, он сознавал, что там ему предстоит очутиться среди новых элементов культуры и утонченности жизни, предъявляющих иные требования благопристойности и приличий.

В пути не обошлось без недоразумений, Петр прибыл в Дюнкирхен в сопровождении свиты из пятидесяти семи человек. Такая многочисленность гостей явилась для хозяев первым и довольно неприятным затруднением. Царь заявлял о своем намерении путешествовать под строжайшим инкогнито, и расходы по приему были вычислены сообразно этому обстоятельству. Злым роком было суждено, чтобы первые столкновения между министрами августейшего путешественника и де Либуа, камергером королевского дома, высланным ему навстречу, произошли на жалкой почве грошовых интересов! Не согласится ли его царское величество принять определенную сумму на свое содержание во время предполагаемого пребывания во Франции? На это можно отпустить до полутора тысяч ливров в день. Такой способ возмещения расходов по гостеприимству в то время был общеупотребительным относительно иностранных послов, прибывавших в Россию, так что в самом предложении не заключалось ничего особенно странного. Однако Куракин восстал против этого и довел де Либуа до молчания, но также и до отчаяния, потому что кредиты злосчастного агента были ограниченные и в доме его величества он заметил громадное «расхищение». Под предлогом двух или трех блюд, ежедневно подаваемых государю, повар тратил стоимость стола человек на восемь, не только в кушаньях, но и в винах! Либуа старался нагнать экономию, «прекратить ужины». Общее негодование русских вельмож и их слуг! А число их все увеличивалось и доходило теперь до восьмидесяти! К счастью, в Версале одумались, и новые инструкции регента развязали руки представителю Франции. «В расходах не следует стесняться, лишь бы царь остался доволен». Но удовлетворить царя было делом нелегким. Де Либуа обнаружил «в его характере задатки доблести», но «в диком состоянии». «Царь встает рано утром, обедает в десять часов, слегка ужинает, когда хорошо пообедал, и ложится спать в девять часов; но между обедом и ужином поглощает невероятное количество анисовой водки, пива, вина, фруктов и всевозможной еды. У него всегда под рукой два-три блюда, изготовленных его поваром; он встает из-за роскошно сервированного стола, чтобы поесть у себя в комнате; приказывает варить пиво своему человеку, находя отвратительным то, которое подается ему, жалуется на все… Это обжора, ворчун. Вельможи его свиты не менее требовательны, любят все хорошее и знают в том толк», из чего можно заключить, что это уже не дикари.

Но заботы о столе были пустяками в сравнении с затруднениями по передвижению. Царь выразил желание доехать до Парижа в четыре дня. Это казалось невозможным при существующей наличности упряжек. Куракин окидывал презрительным взором предоставленные в его распоряжение экипажи, говоря, «что еще никогда не видано, чтобы дворянин путешествовал в катафалке». Он требовал «берлин». Что касается царя, то он вдруг объявил, что не желает мириться ни с каретой, ни с «берлиной». Ему нужна была двуколка вроде тех, что служили в Петербурге. Такой не оказалось ни в Дюнкирхене, ни в Калэ, а когда употреблены были все усилия, чтобы ему угодить, он уже переменил фантазию. Либуа с горечью принужден был сознаться, что этот маленький двор весьма переменчив, неустойчив и весь – от трона до конюшни – легко поддается гневу. «Воля и планы его царского величества меняются ежечасно. Никакой возможности составить заранее программу или какой-либо распорядок».

В Калэ, где произошла остановка на несколько дней, государь сделался более обходительным. Он произвел смотр полку, посещал крепость, даже присутствовал на охоте, устроенной в его честь, и настроение его духа становилось таким обаятельным, что Либуа начинал опасаться за добродетель г-жи президентши, на которую возложена была забота по приему гостей. Но вопрос о передвижении снова всплыл и обострился до такой степени, что Либуа уже считал путешествие оконченным. Никому не было известно, сколько времени царь намеревался пробыть в Калэ и предполагал ли вообще продолжать путь. Наступило уже 2 мая, и Либуа получил помощника в лице маркиза де Майи-Нель. В Париже говорили, что этот юный вельможа отправился навстречу русскому государю, не имея на то никаких приказаний, а сослался «на старинную прерогативу своего рода встречать всех иноземных государей, если они въезжают во Францию со стороны Пикардии», и, несмотря на свое полное разорение, ухитрился занять тысячу пистолей для поддержания традиции. Корреспондент герцога Лотарингского, повторяющий эти толки, прибавляет к ним другие черты, где любопытно сказывается представление, распространенное в столице относительно ожидаемого гостя: рассказывали, будто де Майи собирался сесть в карету вместе с царем, а тот выгнал его ударом кулака; будто русский государь отвечал на замечания пощечинами и т. д.

В действительности же маркиз исполнял формальное поручение регента, и общественное злословие напрасно изощрялось по поводу молодого человека; тем не менее, его роль оказалась довольно неблагодарной. Прежде всего он явился не вовремя, потому что наступила русская пасха, и приближенные царя не могли маркиза принять, как он того ожидал: все были мертвецки пьяны. «Один государь держался на ногах и находился почти в обычном состоянии, хотя выходил инкогнито в восемь часов вечера, – рассказывает Либуа, – отправляясь пить к своим музыкантам, помещенным в трактире»… Но трактир и компания, окружавшая там Петра, по-видимому, не располагали его к выслушиванию приветствий маркиза. Даже в последующие дни, трезвый, Петр находил француза чересчур изящным. На этот раз он осыпал маркиза не ударами кулака, но насмешками, удивляясь, что тот ежедневно меняет костюм. «Видно, молодой человек никак не может найти портного, который одел бы его вполне по вкусу». Вообще настроение царя снова омрачилось. Наконец он выразил желание пуститься в дальнейший путь, но выбрал новый способ передвижения: выдумал особые носилки, на которые желал поставить кузов старого фаэтона, найденного среди хлама негодных карет, и затем этот паланкин должен быть укреплен на спине лошади. Напрасно старались объяснить царю опасность, грозящую такому странному экипажу, к которому лошади не приучены. «Люди, – пишет по этому поводу де Майи, – обыкновенно руководствуются рассудком, но этот человек, если можно назвать человеком того, в ком нет ничего человеческого, не признает вовсе рассудка. Носилки укрепили насколько возможно лучше; для отъезда не представлялось больше затруднений». В этом отношении де Майи шел дальше Либуа, добавляя: «Я еще не знаю, остановится ли царь на ночлег в Булони и Монтрейле, но и то уже много значит, что он наконец двинулся в путь. Я желал бы от всего сердца, чтобы он прибыл в Париж и даже оттуда уже выехал. Когда Его Величество король его увидит и проведет с ним несколько дней, я убежден, если смею так выразиться, что королю будет приятно от него избавиться. Министры не говорят по-французски, за исключением князя Куракина, которого я сегодня не видал… и нет возможности передать гримасы остальных, представляющих собой действительно что-то необыкновенное».

Итак, 4 мая тронулись в путь; царь слез со своих носилок при въезде в город и пересел временно в карету, чтобы миновать город, снова усесться в экипаж собственного изобретения. Ему удобно было оттуда присматриваться к стране, по которой он проезжал. Подобно другому путешественнику, посетившему Францию полвека спустя – Артуру Ионгу, Петр был поражен видом нищеты встречавшегося ему простонародья. Двенадцать лет тому назад Матвеев получил совершенно иное впечатление. Последние годы разорительного царствования успели с тех пор дать себя знать.

На ночь остановились в Булони и на следующий день пустились в дальнейший путь с расчетом переночевать в Амьене, но на полдороге царь переменил решение и выразил желание ехать до Бовэ. Подставных лошадей не было приготовлено, и когда ему о том доложили, он ответил бранью. Наскоро предупрежденный городской интендант Бовэ дю Бернаж сделал невозможное, чтобы собрать шестьдесят необходимых лошадей. С согласия епископа были приготовлены в епископском доме ужин, концерт, иллюминация и фейерверк. Интендант украсил дворец вензелями царя, а его спальню портретами, вероятно не особенно схожими, московских великих князей, его предков. Вдруг разнеслась весть, что в карете заботливого интенданта царь быстро промчался через город, затем пересел в свой паланкин и остановился на расстоянии четверти мили в убогом трактире, где истратил всего восемнадцать франков на обед свой и всей свиты в количестве около тридцати человек, вытащив из собственного кармана салфетку и расстелив ее вместо скатерти. Бедняга дю Бернаж принужден был устроить импровизированный бал, который его супруга дала во дворце епископа и где утешались в отсутствии царя мыслью, что приготовления, сделанные для его приема, не пропали даром.

Наконец 10 мая, вечером, царь совершил свой въезд в Париж в сопровождении трехсот конных гренадер. Ему предложили апартаменты королевы-матери в Лувре. Он выразил свое согласие, и до последней минуты там ожидали его.

Койпелю было поручено освежить картины и позолоту. Приготовили, сообщает Сержант, «прекрасную постель, заказанную г-жой Ментенон для короля, самую богатую и великолепную вещь на свете». В большой зале дворца накрыт был роскошный стол на шестьдесят приборов. В то же время, так как Лувр показался все-таки слишком тесным, чтобы поместить всю свиту государя, сочли уместным отвести еще… залу заседаний Французской Академии! Предупрежденное 5 мая запиской герцога д’Актен, смотрителя королевских зданий, славное общество поблагодарило его «за любезность» и поспешило перейти в соседнюю залу Академии надписей, где и оставалось до 24-го.

На всякий случай, по совету графа Толстого, опередившего прибытие своего государя в столицу, озаботились устройством второго помещения, менее роскошного, в отеле «Ледигиер». Выстроенный Себастьяном Замет, затем купленный у наследников знаменитого финансиста, Франсуа де Бонна, герцогом де Ледигиер, этот красивый дом на улице Серизэ принадлежал в то время маршалу де Виллеруа, проживавшему в Тюильри и согласившемуся его уступить. В отеле также были сделаны большие приготовления, употреблены в дело принадлежащие государству ковры. Кроме того, были сняты все дома по улице для добавочных помещений. Точно желая нарушить всякие предположения, Петр по прибытии отправился в Лувр, вошел в залу, где был приготовлен ужин, бросил рассеянный взгляд на великолепие, для него предназначенное, спросил кусок хлеба и редиски, отведал шесть сортов вина, выпил два стакана пива, приказал потушить свечи, изобилие которых оскорбляло его склонность к бережливости, и ушел. Свой выбор он остановил на отеле «Ледигиер».

И там он нашел предназначенные для него апартаменты чересчур великолепными, а главное, обширными, и приказал расставить для себя походную кровать в гардеробной. Новые злоключения ожидали тех, кто был призван замещать теперь Либуа и Майи при особе государя. Сен-Симон говорит, что указал регенту для исполнения этой обязанности маршала де Тессе, «как человека, ничем не занятого, хорошо знающего язык и обычаи света, привыкшего к иностранцам благодаря общениям с ними во время своих путешествий… Дело вполне в его духе». Однако симпатии царя сразу остановились на помощнике, данном маршалу, графе де Вертоне, метрдотеле короля, «малом свободомыслящем, человеке известного круга, любящем широко пожить». Царь причинил немало забот и хлопот обоим.

Прежде всего, на целых три дня он устроил для себя добровольное заключение в отеле. Легко себе представить его любопытство перед лишь мельком виденными чудесами новой столицы, нетерпение человека, так необычайно подвижного и не любящего терять время зря. Он себя принуждал, насиловал; он хотел дождаться посещения короля. Такой претензии никто не предвидел. Все привыкли его видеть более обходительным, или, вернее, нетребовательным, относящимся беззаботно к вопросам этикета. В Берлине в 1712 году он прямо отправился в замок и застал короля еще в постели. В Копенгагене в 1716 году он силой ворвался к Фридриху IV сквозь двойной ряд царедворцев, преграждавших ему дорогу ввиду раннего часа, выбранного им для такого вторжения. Но в обеих столицах все его манеры соответствовали первому появлению – были просты, свободны и часто довольно неприличны. Очевидно, он усвоил себе мысль о глубокой разнице между этими дворами, часто им посещаемыми, и тем, куда он явился теперь, и здесь держался совершенно иначе: очень осторожно, подозрительно, строго и неуклонно придерживаясь этикета, законы которого сам предписывал в иных местах.

На следующий день по его прибытии к нему явился с визитом регент. «Царь сделал несколько шагов навстречу посетителю, поцеловал его с важным видом превосходства, – говорит Сен-Симон, – указал ему на дверь кабинета, прошел туда первый без дальнейших любезностей и сел»

Свидание продолжалось час; Куракин исполнял обязанности переводчика; происходило оно в субботу, и только в понедельник было принято решение удовлетворить требования его царского величества и прислать к нему маленького короля. На этот раз Петр вышел на двор, встретил царственного ребенка у дверец доставившей его кареты и пошел рядом с ним, по левую руку, до своей комнаты, где были приготовлены два одинаковых кресла, и правое предназначалось для короля. Произошел обмен приветствий в течение четверти часа, все при посредстве Куракина; затем король удалился, и тогда резким движением, забывая этикет и возвращаясь к природной простоте, царь схватил ребенка, поднял его своими сильными руками и поцеловал. Если верить Сен-Симону, «король нисколько не испугался и вел себя прекрасно». Петр писал, в свою очередь, жене: «Объявляю вам, что в прошлый понедельник визитовал меня здешний каралище, который пальца на два более Луки нашего (любимого карлика), дитя зело изрядная образом и станом, по возрасту своему довольно разумен, которому седмь лет»

Визит был отдан на следующий день с тем же церемониалом, заранее тщательно оговоренным и установленным. И вот царь был на свободе. Он широко ей воспользовался: сейчас же отправился осматривать город в качестве простого туриста и в самом простом наряде – «одетый, – сообщает Бюва, – в сюртук из серого довольно толстого баракана, совершенно гладкого, с жилеткой из серой шерстяной материи с брильянтовыми пуговицами, без галстука, без манжет, без кружев у обшлагов рубашки. Кроме того, на нем – темный парик по испанской моде, который он приказал сзади подрезать, потому что парик показался ему слишком длинным. Он не велел пудрить его… Маленький воротник на сюртуке, как у путешественника, и… портупея, отделанная серебряным позументом, поверх сюртука, на котором висит кинжал, по восточному обычаю». После отъезда государя костюм этот на некоторое время сделался модным под названием «одежды царя» или «дикаря». Петр посещал общественные учреждения и ходил по лавкам, иногда поражая тех, кому приходилось с ним сталкиваться простотой своего обращения не исключающего величавости, резкостью движений, ненасытной любознательностью ума, подозрительностью, полной бесцеремонностью и крайней невежливостью. Часто он уходил, никого не предупредив, садился в первую попавшуюся карету и отправлялся куда вздумается. Таким образом он однажды уехал в Булонский лес в экипаже г-жи де Матиньон, подъехавшей к отелю «Ледигиер», чтобы «поглазеть», по выражению Сен-Симона, и вынужденной возвратиться домой пешком. Бедный де Тессе проводил время в погоне за государем, не зная, где его искать.

14 мая царь отправился в оперу, где регент предоставил в его распоряжение ложу. Во время представления он спросил пива и находил вполне естественным, что регент прислуживал ему сам, стоя с подносом в руках. Не торопясь осушил он бокал, окончив, попросил салфетку и принял ее «с любезной улыбкой и легким кивком головы». Публика, по сообщению Сен-Симона, была немало удивлена зрелищем. На следующий день, сев в наемную карету, царь отправился осматривать мастерские, посетил фабрику гобеленов, закидывал рабочих вопросами и, уезжая, подарил им один экю. В зверинце 19 мая он дал двадцать пять копеек фонтанщику; в Медоне наградил лакея бумажным экю, служившим ему, по уверению Бюва, для надобности интимной и нечистоплотной. Он рассчитывался наличными с купцами, толпившимися в отеле «Ледигиер», но сильно торговался и, переделав, как выше сказано, великолепный парик – произведение искусства первого парижского парикмахера, дал семь ливров десять су вместо стоимости, по крайней, мере, в двадцать пять экю.

«Он нисколько не считался ни с титулами, ни с чьим-либо старшинством, не больше церемонился с принцами и принцессами крови, чем с первыми царедворцами, и не делал между ними никакого различия», – говорит тот же Сен-Симон. Когда принцы отказывались сделать ему визит, не имея уверенности, что он ответит той же вежливостью принцессам, он велел им передать, чтобы они не трудились к нему являться. Герцогини Беррийская и Орлеанская послали ему приветствия через своих шталмейстеров. Он согласился посетить их в Люксембурге и Пале-Рояле, но везде «держался с чувством превосходства». Остальные принцессы видели его только издали «зрительницами», а из принцев ему представлен был лишь принц Тулузский, и то в качестве обер-егермейстера в Фонтенбло, где на него возложен был прием. Герцог дю Мен во главе швейцарцев и принц Субиз во главе жандармов принимали участие на параде, на который был приглашен царь и где три тысячи карет, переполненных «зрителями и зрительницами», окружали плац; но Петр не выказал относительно принцев никакой учтивости так же, как и относительно присутствовавших офицеров.

21 мая он отправился в Гран-Берси, к Пажо д’Онсанбрэ, директору почты, провел там целый день, рассматривая любопытные коллекции в сопровождении знаменитого отца Себастьяна, действительное имя которого было Жан Трюше, выдающегося физика и механика. Петр обращался с ученым кармелитским монахом с величайшей предупредительностью, но герцогиня де Роган, находившаяся в своем доме в Пти-Берси и пожелавшая посмотреть на высокого посетителя, возвратилась в слезах и жаловалась мужу, что царь не оказал ей никакой учтивости.

– А какой же учтивости могли вы ожидать от такого животного? – спросил герцог настолько громко, что его слова слышал один из русских вельмож, случайно понимавший по-французски. Русский остановил герцога довольно энергичным образом.

Сен-Симон видел государя у герцога д’Антен и на досуге рассмотрел его, получив разрешение не представляться. Он нашел, что царь довольно разговорчив и повсюду чувствует себя хозяином. Сен-Симон заметил также нервный тик, иногда передергивавший лицо и изменявший его выражение. Де Тессе ему сказал, что такое подергиванье повторяется по несколько раз ежедневно. Герцогиня д’Антен и ее дочери были также представлены, но царь «гордо прошел мимо, только слегка кивнув головой». Портрет царицы, весьма схожий, раздобытый герцогом д’Антен и повешенный над камином, по-видимому, доставил Петру большое удовольствие. Он по этому поводу наговорил много любезностей, и вообще его недостаток вежливости зависел от робости и застенчивости, потому что постепенно в нем этот недостаток сгладился; к концу своего пребывания, переходя из дома в дом, принимая все приглашения, царь научился прекрасно держать себя даже с дамами. В Сен-Уэне, у герцога де Трем, где оказалось большое количество «прелестных зрительниц», он забыл свою «гордость» и старался быть учтивым. Ему назвали одну из присутствовавших, маркизу де Бэтен, дочь хозяина, и он просил ее занять место за столом рядом с собой.

Париж сделал свое дело.

Петр был вполне приличен, что бы ни говорили, если и не чересчур любезен в Сен-Сире с г-жой де Ментенон, Известен рассказ Сен-Симона, повторенный бесчисленное число раз, ставший классическим: неожиданное вторжение в комнату, молчаливый и грубый осмотр. В биографии, добавленной к изданию писем г-жи де Ментенон, опубликованных Сантро де Марси, Оже подтверждает эти подробности и даже говорит, что любопытство и непочтительность царя распространились и на племянницу бывшей супруги великого короля: «Увидав однажды г-жу де Кайлюс в обществе и узнав, кто она такая, он подошел прямо к ней, взял ее за руку и стал пристально осматривать». Легенды самые невероятные не могут поразить историка; удивительно лишь то, что Оже не читал следующего письма г-жи де Ментенон, включенного в его сборник: «В эту минуту, – письмо адресовано г-же де Кайлюс, – входит г. Габриель и говорит, что г. Беллагард просит мне передать о его желании привезти сюда после обеда, если я найду это возможным, царя. Я не решилась дать отрицательного ответа и буду ожидать его в постели. Больше мне ничего не сказали. Не знаю, следует ли его принять церемониально, хочет ли он видеть дом, девиц, пойдет ли на хоры; предоставляю все на волю случая… Царь прибыл в семь часов вечера, сел у изголовья моей кровати, спросил у меня, не больна ли я. Я отвечала, что да. Он спросил, в чем заключается моя болезнь. Я отвечала: „В глубокой старости при довольно слабом здоровье“. Он не знал, что еще сказать, а его переводчик, по-видимому, плохо меня слышал. Посещение царя было весьма короткое. Он еще в доме, но мне неизвестно где. Он приказал раскрыть полог постели, чтобы меня увидеть. Можете себе представить, насколько он остался доволен».

11 июня, когда состоялось свидание, после месячного пребывания в Париже, Петр не был уже человеком, способным на неприличие, которое ему безосновательно приписывали в данном случае. Без сомнения, он чувствовал себя еще лучше за пределами изысканности и церемоний двора и гостиной. Вполне хорошо в Доме инвалидов, где обращался с хозяевами по-товарищески, пробуя их суп, и запросто обласкав их; на Монетном дворе, где при нем вычеканили медаль в память его пребывания во Франции; в королевской типографии, в колледже четырех наций, в Сорбонне, где воспользовались его присутствием, чтобы поднять вопрос о соединении церквей; в обсерватории, у географа Делиля, у английского окулиста Вульгауса, пригласившего его присутствовать при операции снятия катаракты. Он являлся посетителем немного нервным и страшно любопытным, но быстро схватывающим, жаждущим знаний и в достаточной степени обходительным. Сорбоннским докторам он ответил вежливо и скромно, что недостаточно осведомлен в затронутом ими вопросе, что с него достаточно забот по управлению государством и окончанию войны со Швецией, но что он будет счастлив, если они войдут по этому поводу в переписку с епископами его церкви. Он благосклонно принял записку, врученную ими позднее и вызвавшую три года спустя довольно любопытный ответ русского духовенства. Начинаясь панегириком Сорбонне, этот ответ заканчивается признанием собственного бессилия: «Лишенная главы с уничтожением патриаршества – реформой Петра, – русская церковь не в состоянии принимать участия в обсуждении вопроса».

Искусства менее интересовали государя, а хранившиеся в Лувре королевские драгоценности, стоимость которых исчислялась в тридцать миллионов, вызвали у него гримасу: он находил деньги выброшенными зря. Маршал де Виллеруа, показывавший ему эту выставку, предлагал затем пойти взглянуть на «величайшее сокровище Франции», и Петр с трудом понял, что речь идет о маленьком короле.

Петр посетил Институт только 19 июня, накануне своего отъезда. Французская Академия не была о том предупреждена – что, однако, следовало бы сделать! – и царя встретили всего два-три из ее членов, оказавшихся налицо. Они провели его в залу заседаний, чуть не обратившуюся в спальню для его офицеров, объяснили порядок своих работ, остановили его внимание на портрете короля… и все. Лучший прием ожидал Петра в Академии наук, при большей наличности членов, о чем позаботился, кажется, отчасти сам государь. Достопримечательности словаря представляли для него лишь посредственный интерес. В Академии наук он рассматривал машину для подъема воды ла Файе, Древо Марса Лемери, Домкрат Далесса, карету ле Камюза и благодарил общество за прием письмом, написанным по-русски.

В тот же день он присутствовал в закрытой ложе на торжественном заседании парламента, причем все были в красных мантиях, и присутствие царя помешало герцогу дю Мен и графу Тулузскому настоять на принятии их возражений против решений комиссаров регентства, посягавших на их права.

Все вместе составляло программу не особенно разнообразную, даже почти скучную, и, добросовестно ее исполняя, Петр не упускал ни одной подробности, стараясь из всего извлечь возможную пользу, закидывая вопросами и испещряя заметками свою записную книжку, которую открывал ежеминутно и безо всяких стеснений, где бы ни находился – в Лувре, в церкви или на улице. Проделывая все это, Петр не отказывался, однако, ни от развлечений, ни от сумасбродств, ни от излишеств привычного ему разгула. В этом заключалась некрасивая сторона его пребывания в Париже. В Трианоне он удивил окружающих французов только тем, что, забавляясь, залил водой фонтанов весь парк. Но в Марли он не ограничился проказами, недостойными государя. «Это место он избрал, – рассказывает один современник, – чтобы запереться со взятой им тут же любовницей, которой он доказал свою удаль в апартаментах г-жи де Ментенон». Затем он отослал ее, подарив ей два экю, и хвастался герцогу Орлеанскому своим похождением в выражениях, которые современник решается привести только по-латыни: «Dixit ei se salutavisse quemdam meretricem decies nocte in una, et, huic datis pro tanto labore tantum duobus nummis, tunc illam exctamarisse: Sane, Domine, ut vir magnifice, sed parcissime ut imperator mecum egisti». Слух об оргиях, свидетелями которых он делал королевские дворцы, достиг г-жи де Ментенон в ее глубоком уединении. Она сообщала о том племяннице: «Мне передают, что царь повсюду таскает за собой публичную женщину, к великому скандалу Версаля, Трианона и Марли». Пришлось вызывать парижских докторов в Трианон. В Фонтенбло царь принимал мало участия в охоте, но поужинал настолько плотно, что на обратном пути герцог д’Антен счел более благоразумным отказаться от его общества и пересесть в другую карету. И он оказался прав, «потому что, – передает Сен-Симон, – царь оставил в своей карете следы того, что слишком много съел и выпил». В Пти-Бур, где он остановился для ночлега, пришлось позвать двух женщин из деревни для очистки помещения, которое он занимал.

Общественное мнение, на котором подобные случаи, без сомнения, отразились, преувеличенные молвой, после отъезда государя осталось неопределенным, но скорее неблагоприятным. «Помню, – пишет Вольтер в одном из своих писем, – как кардинал Дюбуа говорил мне, что царь был просто чудаком, рожденным, чтобы быть боцманом на голландском корабле». Это почти буквально мнение, высказанное Бёрнетом двадцать лет до того, во время пребывания царя в Лондоне. Обыкновенно столь определенно выражающий свое отрицание или одобрение, сам Сен-Симон на этот раз колеблется. Автор «Мемуаров» противоречит автору «Дополнений» к журналу Данжо. Более непосредственный тон «Мемуаров» кажется также более искренним и не клонящимся к похвале, и даже в «Дополнениях», где чувствуются условность и принужденность, упоминается о «непристойных оргиях» и указывается также на «неизгладившуюся печать прежнего варварства».

Расставаясь с королем, Петр принял от него лишь два великолепных гобелена. Опять-таки по соображениям этикета он отказался от «прекрасной бриллиантовой шпаги» и совершенно неожиданно изменил привычкам скупости, содействовавшим в значительной степени недоброжелательному мнению о нем столицы. Мы читаем в письме Sergent: «Царь, которого упрекали во время пребывания здесь в недостатке щедрости, блестящим образом проявил, свое великодушие в день отъезда, пожертвовав 50 000 ливров для раздачи мундкохам, служившим ему со дня его приезда во Францию, 30 000 охране, 30 000 ливров для раздачи королевским фабрикам и заводам, которые он посещал. Королю он подарил свой портрет, украшенный бриллиантами; также маршалу де Тессе, герцогу д’Антен, маршалу д’Эстре, г-ну де Ливри и еще один, стоимостью в 6000 ливров, сопровождавшему его метрдотелю короля. Также он роздал много золотых и серебряных медалей в память важнейших событий своей жизни и своих битв».

Вообще Петр по-царски расплатился по своему счету, проявив лишний раз странность своего ума и характера. Скудные «на чаи», раздаваемые им во время его пребывания, исходили от частного человека, каким он себя считал, хотя забывал иногда про свое инкогнито. Государь расплачивался при отъезде.

Париж, как мы видели, не принимал всерьез его инкогнито и оказывал ему царский прием с начала и до конца. На обратном пути в Спа, где ожидала его Екатерина, так же поступала провинция, соперничая со столицей в торжественности гостеприимства. В Реймсе, где Петр остановился всего на несколько часов и интересовался только знаменитой славянской книгой «Евангелие», городское управление истратило 455 ливров 13 соль на банкет. Городу Шарлевиллю стало 4327 ливров приютить у себя государя на ночь. Судно, богато разукрашенное, расцвеченное флагами цветов царя, ожидало его на Маасе, чтобы доставить в Льеж, и туда же был отправлен большой запас провизии: 170 фунтов мяса по 5 соль, 1 косуля, 35 цыплят и кур, 6 откормленных индеек по 30 соль, 83 фунта майнцской ветчины по 10 соль, 200 раков, 200 яиц по 30 соль за сотню, 1 лосось в 15 фунтов по 25 соль, 2 крупные черепахи, 3 бочонка пива.

Регент проявил такую любезность, что заказал два портрета государя кисти Риго и Наттье. Остается лишь обследовать практические результаты этого первого и последнего появления победителя при Полтаве среди близившегося к закату блеска французской монархии.

III

Данный текст является ознакомительным фрагментом.