Глава IX Остров непослушания
Глава IX
Остров непослушания
В начале Брежневского правления прогрессистское движение времен оттепели еще не исчерпало своего потенциала. Статусные фигуры ставили свои подписи под разнообразными, часто весьма радикальными петициями и заявлениями, в публичных аудиториях шли шумные дискуссии о сталинском прошлом и нынешней цензуре, журнал «Новый мир» продолжал свою позиционную борьбу с цензурой, многотысячными тиражами выходили книги историков с «тонкими намеками на толстые обстоятельства».
Но именно в это время в среде фрондирующей общественности стал образовываться более плотный слой, который затем оторвется от неформальной прогрессистской пуповины и вступит в открытую борьбу с коммунистическим режимом. Именно открытость этой борьбы определит новое качество советской оппозиции, которая получила название «движение инакомыслящих» или «диссидентское движение».
«Инакомыслие» – умение мыслить «инако», иначе. Иначе, чем что? Иначе, чем пишут передовицы газет? Но тогда советское общество было наполнено инакомыслием, причем очень разным. Официальные передовицы уже давно не определяли стиль мышления советских людей. В условиях разномыслия «инакомыслие» — это нечто иное, чем умение мыслить свободно, вольно.
Вслед за Амальриком диссидентство нередко определяют как «поведение свободного человека в несвободной стране»[690]. Но диссидентская среда была по–своему несвободна, как мы увидим – иногда даже более несвободна, чем окружающее пространство, также наполненное вольномыслием.
Диссидентов отличало от остального общества другое – открытый вызов власти. Отличительная черта диссидентства заключалась не в том, что это было сообщество свободных людей, а в открытой оппозиционности. Диссидентство было движением людей, открыто бросивших вызов власти как целому.
Неодекабристы (1965)
Стартовой точкой правозащитного движения стал «побочный продукт» дела Синявского и Даниэля – демонстрация 5 декабря 1965 г. Но она имела долгосрочные последствия – это был старт правозащитного движения в СССР.
Диссиденты начинали как декабристы – с выхода на площадь. И тоже в декабре. Это обстоятельство позднее обыграл А. Галич, задавая в своем стихотворении о декабристах вопрос современникам: «Можешь выйти на площадь в тот, назначенный час?»
Как и декабристы, диссиденты выступали с идеей конституционализма, защиты прав личности. Но они не претендовали на захват власти, не брали в руки оружие. Они надеялись хотя бы разбудить кого–нибудь…
Оружием диссидентов была законность – ситуация, немыслимая во времена декабристов, когда Конституция была целью. Теперь Конституцией и законом можно было прикрываться в борьбе за еще большую законность. Так соединилось диссидентство и правозащита. Понятие «правозащитник» характеризует метод борьбы, а «диссидент» – характер мышления. А это не всегда совпадало.
Правозащитную тактику диссидентского движения предложил А. Вольпин (излагается в пересказе В. Буковского):
— Вы же советский человек, — говорит с напором сотрудник КГБ, — а значит должны нам помочь.
И что ты ему скажешь? — если не советский, то какой? Антисоветский? А это уже семь лет лагерей и пять ссылки… Между тем, доказывал Вольпин, никакой закон не обязывает нас быть «советскими людьми». Гражданами СССР — другое дело. Гражданами СССР все мы являемся в силу самого факта рождения на территории этой страны. Однако никакой закон не обязывает всех граждан СССР верить в коммунизм или строить его, сотрудничать с органами или соответствовать какому–то мифическому облику. Граждане СССР обязаны соблюдать законы, а не идеологические установки»[691]. Но, будучи советским гражданином, диссидент был советским человеком – частью советской гражданской нации. Так что правовой тезис А. Вольпина требует уточнения: можно быть советским человеком, но не разделять официальной коммунистической идеологии.
Принадлежность к советской гражданской нации требовала от диссидентов признания советского государства, но в обмен они требовали полноправия. Характерно, что даже украинский националист В. Черновил с гордостью говорил: «Я – советский гражданин»[692], и на этом основании считал себя вправе судить поведение советского государства.
И к этому государству было требование, вытекавшее из готовности гражданина исполнять закон – выполнение собственных законов самим государством. Это требование государство не могло отрицать. Аналогичное требование выдвигалось и к царям. Но теперь у государства была Конституция.
Так у Вольпина возник лозунг «Уважайте Конституцию СССР!» А поскольку Конституция «гарантировала» свободу слова и демонстраций, гласный суд, которого так не хватало в деле Синявского и Даниэля, то можно было столкнуть политику партии с законами советского государства, проведя демонстрацию.
Идея проведения правозащитной демонстрации возникла у Вольпина под влиянием ветеранов «Маяка».
Еще 14 апреля 1965 г. они вместе с новыми творческими радикалами попытались возобновить «Маяк». Эту акцию организовала группа СМОГ. Она возникла в 1964 г. Название расшифровывалось по–разному – то «Смелость. Мысль. Образ. Глубина», то провокативно – «Самое молодое общество гениев». Организаторами СМОГ власти считали В. Буковского, В. Хаустова и В. Батшева, а наставником – В. Тарсиса, недавно вышедшего из психбольницы, куда угодил в том числе – за передачу своих произведений за границу (в 1966 г. его выпустят за границу и лишат гражданства). Смогисты выпустили три самиздатских сборника – «Чу!», «Авангард», «Сфинксы». Это было сообщество молодых талантов и графоманов. Но таковы правила неформальной игры – те и другие равноправны.
14 апреля 1965 г. после чтения стихов у памятника Маяковскому «смогисты» двинулись к ЦДЛ, требуя «свободу левого искусства». Милиция остановила и задержала демонстрантов, но сурово наказывать молодежь не стали. Узнав, что после апрельского выступления смогисты получили до 5 суток за мелкое хулиганство, Вольпин стал обдумывать план правозащитной демонстрации.
Призывом к ней стало «Гражданское обращение», написанное А. Вольпиным и отредактированное В. Никольским. Оно сообщало об аресте Синявского и Даниэля, об опасности нарушения закона о гласности судопроизводства. В нем также говорилось: «В прошлом беззакония властей стоили жизни и свободы миллионам советских граждан. Кровавое прошлое призывает нас к бдительности в настоящем. Легче пожертвовать одним днем покоя, чем годами терпеть последствия вовремя не остановленного произвола»[693]. Обращение призывало выйти на демонстрацию в защиту Конституции, гласного суда над писателями, но разойтись по первому требованию властей.
Требование гласности приобрело большую популярность по вполне очевидной причине – человеческий интерес к тому, что скрыто. Арестовали писателей – не самых известных, но все же не уголовников или фарцовщиков. А ничего не известно.
По мнению Вольпина, важно было не то, хороши или плохи сами арестованные писатели. Это было выступление не в защиту Синявского и Даниэля, а в защиту гласности (интересно, что первое уличное выступление неформалов по политическому поводу во время Перестройки произошло под лозунгом «Гласности в деле Ельцина»).
Первый с 1927 г. несанкционированный политический митинг в Москве был назначен на Пушкинской площади в День Советской Конституции 5 декабря.
Гражданское обращение распространяли ветераны «Маяка» (Ю. Галансков, В. Буковский, Л. Поликовская, А. Шухт), другие смогисты (В. Батшев, Ю. Вишневская), студенты МГУ. Им удалось привлечь на площадь студентов трех факультетов МГУ (филологического, журналистики, биолого–почвенного), по одному студенту Историко–архивного, МГПИ, МЭСИ, МАИ, Школы–студии МХАТ, Театрального училища им. Щукина.
Участвовали и подпольщики из «народно–социалистической партии», издававшего «тетради социалистической демократии». Но подпольщики действовали не как организованная сила, а просто как студенты, поддержавшие эту инициативу.
Для одних это было политически–гражданское выступление, а для других – продолжение борьбы за творческую свободу (как по линии СМОГ, так и по линии защиты писателей).
Сети распространения самиздата были уже настолько густыми, что нередко люди, получавшие обращение, уже знали о нем. Бывало, что малознакомые люди даже показывали свои тексты обращения друг другу.
Из интеллигентских кружков раздавалось недовольное брюзжание по совершенно противоположным мотивам. Часть либеральных интеллигентов, знакомых с Вольпиным, выступила резко против идеи демонстрации, поскольку она вызовет ответные репрессии против прогрессистов. С другой стороны, более радикальные противники режима считали возмутительным борьбу в защиту советской законности, так как сам режим — незаконен.
Накануне выступления были задержаны лидеры СМОГа В. Буковский и В. Батшев. Смогист В. Батшев вспоминает об обстоятельствах своего ареста:
«А я им: «Всех вас, коммунистов, на фонари, сорок железок вам в живот, все вы скоты. Палачи кровавые, опричники» — все, как мне Володя Буковский говорил. «А вы знаете, что Буковский – агент иностранной разведки? – «Нет, не знаю, но горжусь дружбой с этим великим человеком». Ну, кто может так говорить? Ясно: псих»[694].
Первоначально часть инакомыслящих считала психический диагноз прикрытием от уголовных преследований и «косила» под больных[695]. Инициатива психиатрических репрессий, таким образом, исходила не только сверху. После того, как такое количество инакомыслящих получило «справку», власти стали делать из этого выводы о природе диссидентского движения.
Инакомыслящие и сами обращали внимание на «отклонения» некоторых своих товарищей, что, в общем, естественно для девиантной среды. И. Кристи тактично писала о Вольпине: «человек настолько своеобразный, что порой он путал реальность с нереальностью…»[696] Что уж спрашивать с более прямолинейных чиновников.
* * *
5 декабря на площади Пушкина собралось около 200, включая интересующихся, представителей «органов» и бойцов операторядов, прибывших для пресечения мероприятия. Ядро митинга составляло несколько десятков человек. До начала митинга, пока народ тусовался в ожидании действа, студентов убеждали разойтись мобилизованные для этого сотрудники и комсомольские начальники МГУ. Но всем хотелось узнать, что будет. Никто не подчинялся, что и стало затем основанием для репрессий по линии ВЛКСМ в отношении наблюдателей. Участники демонстрации уже не состояли в комсомоле, так что с этой стороны были неуязвимы.
По сигналу Вольпина митингующие развернули плакаты: «Требуем гласности суда над Синявским и Даниэлем!»
«Уважайте Конституцию (Основной закон) СССР!»
«Свободу В.К. Буковскому и другим, помещенным в психиатрические больницы – в связи с митингом гласности!»
Это стало сигналом к действию противника – лозунги были вырваны и порваны, развернувшие их активисты после потасовки задержаны. Задержали также тех, кто оказывал какое–то сопротивление, и Ю. Галансков, пытавшийся произнести речь. Он взобрался на парапет и произнес только: «Граждане свободной России!» «Не знаю, думал ли он продолжать, или ожидал немедленного налета, и больше, чем первые слова, сказать не надеялся, но только наступила пауза, а его не брали – до него было высоко, да и не всегда они управлялись тотчас же по причине густоты народа»[697], – вспоминал В. Гершуни. Но вскоре управились, избавив Галанскова от необходимости сочинять дальше речь.
Позднее задержали еще несколько участников митинга, разъяснявших случайным интересующимся прохожим, что случилось. Тусовка продолжалась несколько часов. 5 декабря было арестовано 28 человек (11 студентов, 11 научных сотрудников, один рабочий, пятеро без определенных занятий)[698]. Сняв показания, всех отпустили.
А. Даниэль обращает внимание на то, что «действия властей не были направлены на то, чтобы не допустить митинг, а ограничились попытками удержать митингующих в известных рамках»[699]. Так авторитарный режим стал реагировать на нечто новое и неведомое. Государство пыталось решить невесть откуда взявшуюся проблему «профилактически». Таким образом, в политической системе 60–х гг. возникла узкая ниша, куда могла проникнуть несанкционированная уличная активность.
«Органы» знали о готовящемся мероприятии, но опасались «гнать волну» на пустом месте. Как воспроизводит логику Семичастного А. Даниэль, «да и откликнется ли кто–нибудь на безумный призыв чокнутого математика – выйти на улицу?»[700]
«Пропустив мяч», руководство КГБ решило сделать вид, что ничего особенного не произошло.
Семичастный сообщил в ЦК, что правоохранительные меры позволили предотвратить попытки организовать беспорядки и выступить с демагогическими заявлениями. Предварительная профилактика помогла локализовать выступление.
Организаторами в записке Семичастного были названы 7 человек (милиция оценила орг–ядро митинга в 12 человек), при чем большинство и раньше принимали участие в «антиобщественной» деятельности – А. Вольпин, Ю. Галансков, Ю. Титов, В. Хаустов (подчеркнуто, что все они – душевнобольные, то есть побывали раньше в психбольницах). Председатель КГБ рекомендовал усилить политико–воспитательную работу со студентами, чем косвенно перевел стрелки на соответствующие партийные, комсомольские и педагогические структуры[701].
Первый секретарь ЦК ВЛКСМ С. Павлов пытался вернуть мяч Семичастному, указав, что профилактирование инакомыслия не дает результата, что за спиной сумасшедших организаторов митинга стоят «более матерые мерзавцы», так как листовка написана «профессиональным «знающим» языком»[702]. Несмотря на то, что Павлов недооценил познания самого Вольпина и его товарищей, он верно нащупал влияние либеральных салонов, с которыми Вольпин действительно обсуждал свое обращение.
Этот плюрализм начальственных мнений сказался и на судьбе участников – всех семерых замеченных на митинге студентов МГУ исключили из ВЛКСМ (хотя и не без дискуссии), как бы они ни каялись. Но большинство исключенных, вопреки заведенному правилу, не были исключены из университета, и тем, кто вел себя хорошо, позволили затем восстановиться в рядах. Вот такой «сказочный либерализм эпохи»[703].
Из МГУ были исключены аспирант М. Дранов и активный участник демонстрации студент О. Воробьев, активно включившийся после этого в диссидентское движение.
Один из гонителей – член бюро комитета ВЛКСМ МГУ аспират Р. Хасбулатов сформулировал четкое обвинение в духе времени: «нарушение советской легальности»[704]. С юристом Хасбулатовым мог бы поспорить хитроумный Вольпин, но студенты были для этого плохо подготовлены. Позднее диссиденты подробно разработают систему юридической аргументации, которая способна если не защитить, то смягчить удар.
««Декабристы», поставленные лицом к лицу с напористым партийно–государственным хамством, как правило, терялись»[705], — комментирует А. Даниэль.
Можно было не любить это государство, но в обычной жизни оно обеспечивало определенную защищенность, и «напирало» в виде исключения, когда чувствовало опасность. Оппозиционная этика, как и во времена первых декабристов, еще не выработалась, и участники митинга выкручивались как могли, а не давали гордый и резкий отпор душителям пламенных идей.
На этот раз мер профилактического воздействия хватило, чтобы отвратить большинство наблюдателей демонстрации от вовлечения в диссидентское движение.
Д. Зубарев после профилактической беседы в КГБ, где ему убедительно объяснили, что будет, если он продолжит участвовать в «антиобщественной деятельности», «понял, что есть какая–то грань, которую «они» терпят, не желая увеличивать количество оппозиционеров»[706]. И не стал ее переходить. Теперь такой выбор пришлось делать всем, вовлеченным в мягкую оппозиционность – идти ли дальше, становясь маргиналами, или сохранить статус, отказавшись от открытой протестной деятельности.
А. Даниэль считает, что идея «митинга гласности» сыграла важную роль в «процессе консолидации поколений» — преодолении раскола статусной интеллигенции (Эренбург, Синявский, Евтушенко, Лакшин и др.) и «маргиналов, не вписавшихся в советский образ жизни и открыто декларирующих свое нежелание в него вписываться»[707]. Трудно признать Эренбурга и Евтушенко представителями одного поколения. Скорее речь может идти о сближении двух социальных страт. Но полной консолидации не произошло.
«Обе категории относились друг другу с известной настороженностью. Заметно огрубляя ситуацию, можно сказать, что одни видели в других интеллектуальных приспособленцев с недостаточно развитым гражданским чувством; а другие склонны были относиться к первым как к опасным радикалам с деформированными жизненными ценностями. Не слишком образованным, чересчур амбициозным и неспособным к продуктивной самореализации. «Дело Синявского и Даниэля» объединило оба потока свободомыслия в единое целое»[708].
Объединения кругов Евтушенко и Буковского в единое целое, конечно, не произошло. Скорее, можно говорить о коалиции, которая породила историю сложных отношений статусной интеллигенции и разночинных диссидентов (воспроизводящую аналогичную антитезу конца XIX века). То, что действительно изменилось – произошло признание диссидентства. Теперь «маргиналы» стали равноправными партнерами известных прогрессистов, диссиденты вызывали смешанные чувства раздражения и уважения.
Цепная реакция (1966–1968)
Дело Синявского и Даниэля, демонстрация 5 декабря вызвали цепную реакцию событий. А. Даниэль утверждает: «Строго говоря, основное требование демонстрантов 5 декабря было удовлетворено – Синявского и Даниэля судили с соблюдением норм процессуального права»[709]. Этого как раз митингующие не требовали. Они требовали гласности, и действительно добились ее – официоз публично изложил свою точку зрения на процесс. В ответ правозащитники выпустили «Белую книгу» с речами подсудимых, петициями в защиту писателей, радикальной листовкой (которая потом помогла подвести издателей под статью). Митингующие требовали законности. И это соответствовало намерениям власти – она приняла новые законы, направленные против диссидентской пропаганды.
В борьбе с новыми формами оппозиционных выступлений власти попытались, прежде всего, изменить «правила игры». Раз целый ряд действий, явно враждебных режиму, трудно подвести под статьи об антисоветской агитации и пропаганде, то закон следует конкретизировать. 16 сентября 1966 г. Указом Президиума Верховного Совета РСФСР в УК РСФСР были внесены статьи 190–1, 190–2 и 190–3 (аналогичные статьи появились в Уголовных кодексах других союзных республик).
Статья 190–1 предусматривала уголовное наказание «за распространение измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй». «Единственное ограничение, которое наложила на себя власть, да и то условно, было связано с привлечением к уголовной ответственности именно за распространение «измышлений», а не за простое их высказывание. Другими словами, обычных «болтунов» режим все–таки оставил в покое»[710], – комментирует А. Даниэль. Что же, это – уже немало.
Одновременно Указ вводил уголовную ответственность за надругательство над государственными гербами и флагами (ст. 190–1 УК РСФСР и аналогичные статьи УК других республик). Ранее, если не обнаруживалось «антисоветского умысла», «шили» хулиганство.
Откликом на 5 декабря стала статья 190–3 УК РСФСР: «Организация или активное участие в групповых действиях, нарушающих общественный порядок». Статья предусматривала уголовное наказание не за групповые действия сами по себе, а за их последствия: 1) грубое нарушение общественного порядка; 2) явное неповиновение законным требованиям представителей власти; 3) нарушение работы транспорта; 4) нарушение работы государственных, общественных учреждений или предприятий. Принятие такой статьи назревало давно – уже после массовых выступлений начала 60–х гг. Но характерно, что конкретные формулировки родились именно после выступления правозащитников. С бунтарями можно было не церемониться, а против законников требовался закон. Да такой, чтобы не нарушал Конституцию. Митинговать можно. Лишь бы не было последствий и клеветы.
Но общественность не оценила качество репрессивного законотворчества. Волна петиционного движения, поднявшаяся в связи с делом Синявского и Даниэля, развернулась против новых репрессивных статей. Подписывались академики, писатели, граждане рангом пониже. Между статусными прогрессистами и разночинными оппозиционерами образовался мост. Во второй половине по этому мосту несколько статусных фигур перешло в диссиденты (но не наоборот), после чего мост рухнул.
* * *
Цепная реакция продолжалась. В январе 1967 г. последовали аресты издателей «Белой книги». 22 января 1967 г. команда Буковского провела демонстрацию протеста против арестов, с требованием отмены новых статей УК.
8 января 1968 г. начался процесс над А. Гинзбургом (уже отсидевшим за «Синтаксис» и подделанную справку), Ю. Галансковым, А. Добровольским и В. Лашковой, которые составили «Белую книгу» по делу Синявского и Даниэля и распространили ее в ноябре 1966 г.
Чтобы доказать особую опасность обвиняемых, председатель КГБ и Генпрокурор СССР рекомендовали, «чтобы во время судебного разбирательства данного дела был сделан акцент на связях Гинзбурга и других подсудимых с антисоветской реакционной организацией НТС и чтобы обвинения их в распространении подпольной антисоветской литературы особо не подчеркивались»[711]. Таким образом, делу придавался шпионский привкус. Диссиденты действовали не из любви к правде, а по заданию антисоветской организации, контролируемой западными спецслужбами. Однако доказательств такой версии не было (не считать же такими получение литературы от издательства НТС «Посев» и передачу «Белой книги» за границу), да и привлекли Гинзбурга не за измену Родине, а за «клевету» на строй.
Суд стал центром притяжения оппозиционно настроенной интеллигенции, ее консолидирующей силой. Теперь фрондер проверялся своей средой «на слабо». Готов ли ты прийти в мороз (в прямом и переносном смысле) к дверям суда и публично выразить сочувствие жертвам произвола? В день приговора 12 января собралось около 100 человек, осужденным бросили цветы. Возрождались картины борьбы народников и Российской империи, которыми со школьных лет было принято восхищаться.
Это восхищение усиливалось соотношением преступления и наказания. Действия диссидентов были бескорыстны, а сроки – нешуточны. Ю. Галансков получил 7 лет, А. Гинзбург – 5 лет, А. Добровольский – 2 года, В. Лашкова – год (то есть то время, сколько длилось следствие).
На этот раз петиционное движение собрало около 700 подписей в защиту самиздатчиков, что подтверждало – правозащитное движение куда шире диссидентского ядра, составлявшего по оценкам КГБ 35–40 человек[712].?? денным бросили цветы. собралось около 100 человек теллигенции тников. бытий. пособна если не защитить, то смягчить удар.
Компания в защиту самиздатчиков вызвала ответные административные меры – начиная с лишений допусков и кончая увольнениями и исключениями. Был исключен из партии и адвокат Б. Золотухин, защитник А. Гинзбурга – «за непартийную, несоветскую линию защиты». Мягко репрессируя периферию диссидентского ядра, власти поляризовали ее. Одни отошли в сторону, но другие присоединились к ядру, расширив его. А крупное ядро в свою очередь притянуло дополнительную периферию.
У властей была еще одна «волшебная палочка», которая, как казалась, позволяла без лишнего шума убрать зачинщиков. 14–15 февраля 1968 г. А. Вольпин и Н. Горбаневская были принудительно госпитализированы в психиатрическую больницу. Но правозащитники, которые по расчету властей должны были устыдиться (нами, оказывается, верховодили сумасшедшие) сами повели себя «неадекватно», непредсказуемо. Движение гордо ответило – вы объявили сумасшедшими совершенно здоровых людей.
Процесс следовал за процессом, придавая движению устойчивость, ощущение смысла и ритм: процесс – митинг + публикация материалов в самиздате – аресты – повторение по спирали. Каждый виток вызывал новые кампании подписей в поддержку арестованных, новые митинги и сходы, новые аресты. Принятая властями и диссидентами тактика вела к поляризации интеллигенции и расширению активного ядра диссидентов.
Становление диссидентского движения успешно завершилось в 1968 г. К этому времени были сформированы основы этики и тактики диссидентов, традиции этой субкультуры, важнейшая из которых – декабрьская демонстрация на Пушкинской площади. Теперь она не была рассчитана на разгон – 5 декабря диссиденты приходили на площадь и молча снимали шапки в память о жертвах режима. Наказать за это было нельзя. После отмены праздника 5 декабря, когда была принята новая конституция 1977 г., демонстрацию перенесли на День прав человека 10 декабря, что было еще логичнее.
«Отрываясь от пуповины» (по выражению Г. Померанца), удаляясь от шестидесятничества, диссидентство продолжало перетягивать на свою сторону радикализующихся прогрессистов. Важнейшим приобретением стал академик А. Сахаров.
Из радикально–маргинального крыла прогрессизма диссиденты превратились в уважаемую партнерами силу, с которой считались и власти, и статусные прогрессисты. 30 апреля 1968 г. стала выходить «Хроника текущих событий» («ХТС»), которая стала фактическим органом движения. Не хватало только стратегии, но ее–то как раз могли выработать люди из элиты, начавшие сближение с диссидентами – такие как Сахаров, Солженицын, Шафаревич, Галич и др.
Во всяком случае, диссиденты наконец решились выйти за рамки спирали, заставлявшей их заниматься прежде всего защитой других правозащитников. Они покусились на «самое святое» – на внешнюю политику СССР. Благо, советское правительство предоставило отличный повод, введя войска в Чехословакию.
25 августа 1968 г. группа диссидентов (В. Дремлюга, П. Литвинов, В. Файнберг, Н. Горбаневская, Л. Богораз, К. Бабитский, В. Делонэ) вышла на Красную площадь с лозунгами, осуждающими вторжение в Чехословакию. Диссиденты были немедленно схвачены и избиты. Это был «жесткий винтеж», если применить термин современной оппозиции. Такое бывает и теперь, в начале ХХI века. Но сейчас, получив дубинкой по почкам, можно отделаться 15–ю сутками, а тогда за винтежом следовал процесс и лагерный срок. Это – существенная разница. Нынешние правители меньше опасаются протестующих, или больше боятся громких процессов.
Именно в августе 1968 г. движение четко проявило себя не просто как правозащитное, а именно диссидентское, «инакомыслящее», точнее – противоположно мыслящее.
Не случайно, что именно в 1968 г. диссиденты стали отрываться от видных прогрессистов, которые, в свою очередь, охладевали к петиционному движению. Ведь сбор подписей раз за разом не давал результата, а неблагодарные диссиденты действуют по собственной инициативе, не советуясь. Письмо в защиту диссидентов, вышедших на Красную площадь, подписали 95 человек, но там было уже маловато людей со всесоюзной известностью. Актер И. Кваша, писатель В. Некрасов…
Глядя на события 1968 г., общественно–активная интеллигенция решила, что наступила реакция. Но это была цепная реакция – реакция на цепи. И спускать с цепи ее никто не собирался.
Право на право
Демонстрация 5 декабря 1965 г. знаменовала обретение оппозицией преобладающего направления деятельности – защиты права (со всей многозначностью понятия). Соответственно, движение стало как бы не политическим.
Видные диссиденты подчеркивают, что «вопрос о политической позиции, о политическом переустройстве, о политической власти в рамках этого движения никогда не стоял…»[713] Но этот вопрос, как мы видели в предыдущей части, обсуждался «инакомыслящими». Однако ставить его в «практическую плоскость» тогда было рано. Отложив этот вопрос, диссиденты обеспечивали единство сил независимо от политических взглядов.
Л. Богораз, С. Голицын и С. Ковалев считают, что только «Право» может обеспечить необходимые для выхода страны из кризиса «плюрализм мнений и борьбу интересов и одновременно поставить эту борьбу в известные рамки, предохранить общество от раскола… Идеал такого права — не новый для общества, но новый для России — и предложили нашему обществу правозащитники»[714]. Это, однако, лишь одна из концепций, обсуждавшаяся в самиздате — либеральная. «Главный смысл общественного движения 60–80–х годов мы видим в том, что оно выработало в себе самом эти основы, эти идеалы Права. Оно не переняло их в готовом виде у Запада, но получило в виде отечественной традиции»[715]. Традиция лишь в незначительной степени передалась дальше.
Так складывалось молчаливое согласие — временный «отказ от политики», то есть от решения «вопроса о власти» в рамках движения. Не все участники движения, защищавшего право, возводили его в абсолют. Но право как критерий истины вытекало из тактики диссидентов, которая заставляла их постоянно решать именно правовые проблемы. Из устроившей очень разных инакомыслящих «программы–минимум», идея Права превратилась в стратегию и основу этики движения, потеснив остальное идейное многообразие.
Это произошло не сразу. В 1968–1969 гг. продолжались поиски новой тактики, сохранялось впечатление, что правозащитная борьба – это программа–минимум.
Видный участник диссидентского движения П. Литвинов говорил в беседах с товарищами: «…Сейчас ставить вопрос о системе (имеется в виду государственный и общественный строй СССР) рано… Пусть власть держится на штыках, но народ ее принял. Она что–то дает, уровень немного повышается… То, что мы делаем, не политическая борьба, это борьба за возможность политической борьбы… Вопрос о системе можно ставить в разговоре, но широко его не ставим. Пока рано»[716].
Отложив политические вопросы, диссиденты не перестали быть политическим фактором. Но сами они стали упирать на этику, аксиомы которой не требуют доказательств.
Экстравагантность и этический максимализм будущих диссидентов постепенно выделял их из среды романтиков ”шестидесятников». По остроумному замечанию П. Вайля и А. Гениса, «диссиденты делали то, чему их учили в советской школе: были честными, принципиальными, бескорыстными, готовыми к взаимопомощи. Проповедь торжества духовных идеалов над материальными полнее всего реализовывалась в диссидентском движении»[717]. Это позволяет ставить вопрос об этическом характере движения. «По самосознанию и по характеру деятельности правозащитное движение является не политическим, а нравственным», — считает Л. Алексеева[718]. Однако нравственный климат диссидентского движения существенно менялся и, как мы увидим, подвергался суровой критике со стороны самих диссидентов.
«Ценой за отказ от политики была распространенная в этой среде «философия пессимизма»: надо научиться вести себя достойно в нашей вполне бесперспективной ситуации»[719]. «Пусть провидение заботится о том, как спасти то, что можно спасти, а наше дело — оставаться людьми… Только из людей, нашедших опору в самих себе, сложится когда–нибудь новое общество без пророков и лжепророков»[720], – писал Г. Померанц. После апокалипсиса возникнет общество индивидуалистов, людей с опорой в себе, без мессий и миссий. «Люди с горящими глазами способны на жертвы во имя идеи, — пишет П. Волков. – Но ведь идея диссидентов не была содержательной. Они вполне отдавали себе отчет в том, что гораздо лучше знают, против чего выступают, за что критикуют сущее, чем представляют себе должное»[721]. Это же касалось и партийных реформистов, что делало диссидентов опасными для системы — их логика была непонятна господствующей в партии группировке, но они могли в будущем найти общий язык с новым поколением партийных руководителей.
П. Вайль и А. Генис комментируют последствия принятия диссидентами правозащитной тактики: «Правозащитники сражались на территории противника, пользуясь его собственным оружием — то, что оружие было чужим, и оказалось решающим фактором. Когда прошла новизна, осталось главное: власть знала тот язык, на котором говорили с ней диссиденты, и если даже проигрывала в отдельных стычках, то в полной мере могла использовать свое стратегическое преимущество – например то, что она все–таки власть» [722].
Этот взгляд пессимистов не объясняет, почему движение продержалось так долго при явном раздражении властей на всех уровнях. Стремление советского государства быть правовым и разумным заставляло его играть по правилам «социалистической законности» преследовало оппозицию не за идеи, а за действия.
Диссидентство стало перманентной кампанией гражданского неповиновения сложившимся в стране порядкам, которые (как и в большинстве стран) сильно расходились с писаными законами. Есть такая форма забастовки — работники соблюдают все инструкции — и производство останавливается. Ибо соблюсти все инструкции нельзя. Диссиденты решили действовать подобным же образом. И власти их не поняли. Добропорядочный советский человек (в том числе сотрудники КГБ, судьи и психиатры) с детства воспитывался в языковой среде, связывавшей идеологемы (советский человек, прогресс, демократия, научная идеология) с окружающими реальностями (подданный СССР, успехи государства СССР, отечественный политический строй, марксистско–ленинская доктрина). Попытка разрушить эти логические связи и выполнять только формальные положения закона воспринималось правящими кругами как очевидное сумасшествие или издевательство. Но ответить на вызов диссидентов было нелегко – следовало менять законы, ловить самиздатчиков на неточностях и слишком радикальных высказываниях, подводя их под понятие «клеветы» куда тщательнее, чем раньше, оправдываться перед западными партнерами (когда десятилетием ранее отрицалась сама проблема), и главное – преследовать не инакомыслящих, а инакодействующих.
Это позволило А. Сахарову оспорить само название «инакомыслящие»: «последнее название кажется нам малоподходящим. Суть не в том, что «диссиденты» мыслили по иному, нежели все, а в том, что они по иному действовали… Они вторгались в заповедные, ревниво оберегаемые властью угодья «запретных тем»; отрицая право власти на высший суд в области духа, они одновременно осознали свое право быть другими (по существу включающее в себя и прочие права) и явочным порядком начали его осуществлять»[723].
Диссидентское движение, включая и его периферию, было слабо связано с основной массой населения. И дело было даже не в репрессиях властей и информационной изоляции оппозиции (что было также важно), но и в психологическом контрасте диссидентов и основной массы населения. Для обычного гражданина СССР общество, в котором он жил, было вполне «терпимым», его недостатки не воспринимались как нечто катастрофическое, мешающее быть собой. Нравственные нормы обычного человека допускали существование такого общества при всех его недостатках. Диссидент был иным.
Суть подлинной оппозиции состоит вовсе не в стремлении к власти, а в наличии своей позиции, не совпадающей с официальной. «Декларации протеста были фактически списаны с партийных документов — с обратным знаком»[724], — считают П. Вайль и А. Генис. Диссидентсво стало частью советского общества с обратным знаком.
Как стать диссидентом?
Что заставляло человека становиться диссидентом?
Легко участвовать в несанкционированной общественной активности, когда «праздник непослушания» охватывает всю страну. Но в стабильном авторитарном обществе решиться на это было куда труднее, и диссиденты представляли из себя явление исключительное.
При объяснении диссидентского феномена советский официоз не утруждал себя и пошел по пути наименьшего сопротивления. Теперь этот путь называется «черный пиар». Пытаясь представить диссидентов мелочными шкурниками, официальные СМИ адресовались мещанской массе. Человеку с мещанским сознанием трудно представить, что можно идти на риск, не преследуя при этом какую–то конкретную материальную цель или хотя бы порочного тщеславия. Однако диссиденты рекрутировались из другой психологической среды. Миф о шкурнических мотивах участия в диссидентском движении было несложно опровергнуть. А. Сахаров писал в письме Горбачеву 19 февраля 1986 г.: «Цели их действий в подавляющем большинстве случаев были высокими — стремление к справедливости, гласности, законности (что бы не писали о них беспринципные пасквилянты). Люди не идут на такие жертвы ради корысти или тщеславия, ради низменных или мелочных целей!»[725] Действительно – не идут. Слишком уж нелепо соотношение наказаний и сомнительной материальной выгоды.
Мотивы были сложны и индивидуальны. Свою роль играли социальная и нравственная среда, психологические особенности личности, интеллектуальное или этическое неприятие Системы, возникавшее сразу (скажем, как у Новодворской при прочтении Солженицына), или путем постепенной эскалация критицизма. П. Волков пишет: «Они развивались как личности в нескольких средах: чаще… в среде интеллектуальной молодежи столиц… столичных НИИ и творческих объединений, либо в среде людей, затронутых прежними репрессиями. Микросреда стимулировала индивидуальные проявления человека часто в направлении дистанцирования от черт иной более широкой среды. Но решающий сдвиг состоял в однажды обострившемся конфликте с миром официоза, в осознании своей чужеродности ему через некое событие: акт официоза, обидевший, задевший чувства или ограничивший возможности человека. Вот тут и проявлялись ранее незаметные черты характера. Если человек слабовольный пасовал и худо–бедно приспосабливался к своей участи, то человек с характером становился непреклонным. Нет нужды разбирать, прав или не прав был человек, натолкнувшийся на твердость официоза, это нисколько не меняет исход ситуации. Официоз воспринимался отныне как враждебная сила, и всякий вновь замеченный его порок ставился ему в вину как злоумышленный, дело нередко заканчивалось пустым негативизмом, когда суждения самого отвлеченного характера накладывали отпечаток непосредственно на быт, причем отпечаток весьма болезненный…
Диссиденты походили друг на друга в том, что их душевный склад был эксцентрическим. То есть какая–либо черта характера сильно превалировала. Это могла быть особая реактивность психики, повышенная впечатлительность, эмоциональность скрытая или более явная, импульсивность. Людей толстокожих, инертных среди них не было… Болезненное самомнение, самолюбие, подчеркивание значения своей личной позиции. И трудно отрицать за ними моральное право на это, ибо оплачивалось все высокой ценой. Если конечно в решающий момент испытания диссидент не раскаивался. Поскольку мы прощаем слабости, скажем, звездам эстрады, то можем простить их и известным диссидентам… И умных, и глупых среди диссидентов было куда больше, чем статистическая норма для населения в целом. В том–то и дело, что это была интеллектуально поразительно сильно дифференцированная среда»[726].
Психологический максимализм диссидентов понятен, но не ограничивает перечень причин, по которым человек оказывался диссидентом. Ведь не все же максималисты и импульсивные люди вступали в движение. Психологические черты должны были пересечься с путями идей. И здесь ключевым качеством оказывалась любознательность – диссидентская среда была источником самиздата и тамиздата.
Некоторое время человек мог жить на границе миров, читая «диссидентщину», тихонько помогая оппозиции и оставаясь «добропорядочным гражданином». Система ревниво относилась к подобному «двоемыслию», что часто подталкивало инакомыслящих к переходу в диссидентский лагерь. Но Система лишь создавала повод, на которой люди разного характера и разного уровня психологического развития[727] реагировали бы по разному. Для одних «профилактические» действия властей могли «стать уроком», вернуть к внешней благонамеренности, для других становились «спусковым крючком» для неизбежного перехода к состоянию, когда идеи важнее социального статуса. Рано или поздно такой выбор наступал. В этом отношении характерен пример В. Аксючица, который был секретарем партбюро факультета в МГУ и одновременно — верующим человеком и издателем религиозного самиздата. В. Аксючиц рассказывает о своем переходе в открытую оппозицию:
Все началось с чтения Библии, которую мне подарил мой дядя, настоятель храма Казанской Божьей матери. Евангелие произвело сокрушительное впечатление. Потом я вдруг сделал для себя открытие: во всей мировой философии нет ни одного философа–атеиста. Вообще нет. И даже нет ни одного философа материалиста. Демокрит — считается материалистом. Но что такое атом? Некое духовное начало. Поэтому я подумал, что если самые умные люди человечества веровали в Бога, то, очевидно, за этим что–то есть.
В 1977 г. мы с А. Зеленцовым начали издавать философскую религиозную литературу — Соловьева, Булгакова, Хомякова и других. Размножали «Архипелаг ГУЛАГ».
В 1979 г. у Аксючица и его друзей конфисковали самиздат. Далее между молодым ученым и представителями органов состоялся диалог:
— Это Ваши книги?
— Мои.
— А почему они у Вас?
— Я философ, и по теме диссертации «Проблема человека у Николая Бердяева и Пауля Тиллиха» мне нужна богословская литература. Читать я ее никому не давал. Политическая литература — от любопытства.
— Чтобы соблюсти формальности, напишите заявление о возвращении. Составим списочек.
Дальнейшее для конца 70–х гг. было просто анекдотично:
— Первое. «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицина. Ваше?
— Мое.
— НТС. Программа борьбы с коммунизмом. Ваша книга?
— Моя.
Я знал, что нельзя с ними сотрудничать, что–то подписывать. Но книги было очень жалко».
Результат – исключение из аспирантуры. Это был момент выбора. Одни находили в социуме нишу, где можно пересидеть, чтобы затем продолжать рухнувшую карьеру сначала, а другие – шли «в народ», но не соединялись с народом, а превращались в люмпен–интеллигенцию, «свободную от общества».
«Начал шабашить, – продолжает В. Аксючиц – но обязательно с трудовой книжкой — красил заборы и т.д. Саша Зеленцов еще выступал, что–то доказывал, когда его исключали. А я решил просто прекратить общение с ними.
Чтобы исключить меня из партии, нужно было сначала меня пригласить на заседание партийного органа. И партия стала ходить ко мне…
Ко мне прислали секретаря парткома МГУ. На этот раз молодой кандидат наук пришел, увидел у меня в кабинете портрет Солженицына на стене и говорит: «Я понимаю ваши взгляды, я их полностью разделяю, как и большинство членов нашего парткома, вы талантливый и т.д., но надо быть внутри, надо бороться, надо делать». Я говорю: «Вы знаете, вы выбрали для себя этот путь, а я выбираю другой – быть во вне, жить другой жизнью»[728]. Диссиденты и прогрессисты двигались двумя колоннами в общем направлении. Одни решались на разрыв с системой, другие предпочитали жить внутри и по возможности что–то менять.
Минизапад
Постепенно диссиденты сформировали своеобразную субкультуру, напоминавшую действующий во враждебной среде анклав западного плюралистичного общества. Эта субкультура существовала наряду с другими неформальными средами.
Принадлежность к диссидентской среде создавала уникальные возможности самореализации, и это также было важным стимулом участия в движении. «Сегодня у него свои известные Миру лидеры, средства массовой информации и даже свой «дипкорпус». Сегодня принадлежность к нему — шанс обрести срока, но вместе с тем и возможность созвать собственную пресс–конференцию, обратившись через многие неповоротливые головы к совсем другим головам… Итак, диссидентство уже не просто вызов — и господствующему сознанию, и господствующей бессознательности, не только обязательство отстаивать каждого человека, отстаивающего свои права. И не один лишь разрыв с казенщиной, не одна лишь утрата прежнего статуса и места в «обществе», но еще и возможность приобрести первое и второе, статус и место способом совершенно невероятным по прежним меркам, а ныне не только не исключенным, а даже вполне доступным»[729], — писал М. Гефтер. Это — возможность самореализации, сопоставимая в своем кругу с возможностями руководителей страны. При дефиците оппозиции причастность к ней резко повышала значимость каждого ее члена.
Это состояние принадлежности к избранному кругу накладывало отпечаток и на моральные ориентиры, которые были для диссидентов определяющими. Роль референтной группы в диссидентстве оказалась наибольшей среди других общественных движений. Собственно, это было связано уже с генезисом диссидентства как наиболее радикального, максималистского крыла «кухонных» кружков. После того, как участники дружеской беседы приходили к выводу о несправедливости общественного строя в СССР, некоторые из них уже не могли не действовать. Морализм диссидентской позиции и их происхождение из дружеских компаний превращал «отказника» от участия в акциях протеста в человека безнравственного. Противостоять моральному давлению, даже невольному, было тяжело.
По мнению П. Волкова, «их мораль уже не была личной. Она основывалась на принадлежности к избранному меньшинству, к группе единомышленников. Мораль участников поверялась и поддерживалась группой. В этом сила групповой морали. Но ориентация на группу, на внешнее признание ослабляет крепость индивидуальной принципиальности. И когда диссидент оказывался в тюрьме, когда исчезал оценивающий взгляд группы и даже наоборот, референтной группой становилась бригада следователей, диссидент часто сдавался»[730]. Последнее неверно — случаи «раскаяния» были довольно редки и очень ценились КГБ. Поведение на процессе считалось решающей проверкой принципов диссидента, и он готовился к этому моменту всю свою диссидентскую жизнь.