Глава IV Разномыслие

Глава IV

Разномыслие

Разноцветное общество

Идеологи КПСС провозглашали, что в СССР существует «идейно–политическое единство советского народа». Даже в 1985 г. во Франции Горбачев продолжал утверждать, что население его страны «исповедует» одну идеологию[351]. Значительная часть западных исследователей поверила официозу КПСС и пришла к выводу, что в СССР существует тоталитарное общество и присущее ему единомыслие. Так, например, американский публицист У. Лакер, много писавший об общественной жизни СССР, считает, что «Советский Союз того периода был по–прежнему тоталитарным обществом, и никакие отклонения от официальной идеологии не допускались»[352].

Как мы увидим ниже, ближе к реальности точка зрения Н. Верта. Он пишет о взгляде на советское общество «марксистско–ленинской» и «советологической» историографии: «Обе схемы… игнорировали одни и те же явления: существование богатой и сложной, непрерывно эволюционирующей социальной ткани; наличие «контркультуры» и различных субкультур, способствовавших формированию умонастроений, стремлений и ожиданий вне и вопреки пропаганде средств массовой информации; развитие самодеятельных объединений и «неформальных» организаций, в которых шли споры о будущем. В результате и советологи, и ревнители идеологической чистоты были захвачены врасплох внезапным рождением реформы, инициатором которой стал Горбачев”[353].

Однако крайностью является и утверждение, что в СССР существовала не меньшая идеологическая свобода, чем на Западе, и развитое гражданское общество[354]. Гражданское общество – конкретная реальность, которая имеет свои границы во времени и пространстве[355]. Собственно гражданским обществом является сеть равноправных некоммерческих и негосударственных организаций, отличающихся общественной активностью, связанной с социальным творчеством. Возможны и другие определения[356], но их автор должен объяснить, чем гражданское общество отличается от государственного социального вспомоществования, коммерции, парламентаризма и прочих столь же конкретных явлений. Процесс возрождения отечественного гражданского общества, выкорчеванного в 30–е гг., в 70–е гг. зашел довольно далеко. Сформировались различные общественные сети – неформальные движения, идейные течения, даже оппозиция. Но, поскольку они пока не могли сложиться в единую сеть, единое поле, правомернее говорить об элементах гражданского общества.

Во всяком случае, мыслили советские люди очень по–разному, и тоталитарного идеологического единства в СССР не было, как мы видели, уже в конце 50–х гг. В 60–70–е гг. контроль за человеком со стороны режима значительно ослаб. Государство словно заключило с обществом негласное соглашение: я не трогаю тех, кто не «покушается на устои» делом или публичным словом.

Сохранилась некоторая основа общности взглядов большинства, которая есть в любой стране. «Идейно–политическое единство советского народа» носило рамочный характер (как ценности гражданской нации в странах Запада ХХ в.). «Мы» воевали в Афганистане, сажали диссидентов, запускали ракеты, договаривались с Америкой и протестовали против звездных войн. Это единство было скорее патриотическим, чем идеологическим (коммунистическим).

Основу общественного мнения в СССР (вслед за Российской империей) составляли понятия не политические, а нравственные. Те или иные события оценивались прежде всего с точки зрения их справедливости. В массе своей население считало существующий порядок более или менее справедливым. Даже правительственные привилегии, о которых кое–что знали, частью общества воспринимались как справедливое вознаграждение за тяжелый труд. Но не всеми. Общность нравственных критериев не гарантирует единства их толкования.

Как и в любом другом обществе, советское разномыслие проистекало из двух источников. Первый – недовольство представителей различных социальных слоев – не всеобщее, обычно латентное, но непроходящее – всегда есть люди, которые хотят жить лучше или иначе, чем положено в нише, куда общество запихало личность. В периоды кризисов их число и активность растет, в периоды «благополучия» уменьшается, но никогда не исчезает. При этом соответствие (несоответствие) ситуации «должному» сначала выражалось не в политических понятиях, а с помощью этического критерия справедливости. Стоило конкретизировать этические критерии добра и зла, требовались логические, рациональные обоснования. Ведь советский человек жил в индустриальном обществе и привык мыслить рационально. А рациональные обоснования выстраивались в различные идеологии.

Второй источник разномыслия – как различие рациональных идеологических конструкций, так и сами ее творцы. Речь идет об интеллигенции, без которой индустриальное общество не могло обойтись.

По распространенному мнению, «лейтмотивом выступлений творческой интеллигенции в середине 60–х — середине 80–х годов был не столько политический протест, связанный с сознательным выбором идейных ценностей, сколько борьба за свободу творчества и самовыражения»[357]. Такой «классовый подход» не всегда применим — в общественных движениях участвовало большое количество людей, творчеству которых власти не препятствовали, так как они не были связаны с гуманитарным знанием, свободное развитие которого особенно опасно для власти. Физики А. Сахаров и Ю. Орлов, математик И. Шафаревич могли заниматься творчеством в сфере своей специализации совершенно беспрепятственно, но предпочли риск участия в оппозиционном движении. Движущие мотивы общественного движения кроются в самой потребности интеллигенции в интеллектуальной работе, склонности к критическому анализу действительности все в том же стремлении к справедливости, составлявшем важную черту отечественной культуры.

Интеллигентский круг «генераторов идей» был относительно узок. Это дает повод некоторым либеральным авторам представлять советское общество в виде глубокой архаики, где узкий круг современно мыслящей интеллигенции был «каплей в море» архаичного населения[358]. Однако круг «генераторов идей» узок в любом современном обществе. Важно, насколько дискуссии интеллектуалов востребованы другими слоями общества. Советский человек просто не мог быть архаичным, потому что был встроен в индустриальную машину. Машина требовала, чтобы он был просвещен, и в итоге получила человека читающего, значит – пишущего (в том числе – и критические письма властям), человека, вовлеченного в информационное поле, обсуждающего новинки толстых журналов и острые статьи газет. Это очень далеко от архаики.

Попытки представить советское общество в качестве патриархальной архаики характеризует скорее мифологию современной России, чем советскую реальность, которая представляла собой один из вариантов индустриального урбанистического общества[359]. Разумеется, как и всякий модерн, оно сохраняло влияние культурных традиций, в том числе – и патриархальных. Это влияние не мешает (а может быть и помогает) модернизации, скажем, в Японии. Культурная традиция – не признак патриархальной архаики, а один из путей в будущее.

«Загадочная советская душа» формировалась под влиянием нескольких факторов: традиций народов страны, индустриально–авторитарного каркаса, марксистского дискурса в его ленинско–сталинской обработке, стремления к мировому первенству над «отжившим» миром. Традиции и индустриально–авторитарныйстраны, из индустриально–тродов шней поддержки спососбствовала успеху Японии. каркас есть у многих современных народов. А вот культурное напряжение, мировой социальный проект встречается далеко не всегда. Сегодня мессианство принято осуждать, ибо такая иллюзия отвлекает нас от наших маленьких мещанских проблем, от бега по кругу за материальным благосостоянием. Но без этого мессианства не было бы ни золотого века советского кинематографа, ни прорыва в космос, ни, кстати, того уровня благосостояния, который для многих в современной России остается недосягаемым идеалом.

* * *

Относительно широкий слой советских людей продолжал напряженную работу мысли в частных беседах на кухнях и в курилках, где небольшие группы советских людей обсуждали общественные вопросы. Эти ячейки составляли основу неформального общественного мнения, которое восстановилось после «разоблачения культа личности» и не умирало уже никогда. Более или менее свободное обсуждение гуманитарных проблем шло также в институтских аудиториях, где оно было трудно отделимо от профессиональных дискуссий.

Неформальное общение стало питательной средой, в которой формировались и неформальные движения, и диссидентство. «Эти веселые компании изменили общественный климат в стране. Нарушилось главное: закон молчания. Если раньше пределом гражданственной честности было неучастие, то теперь от порядочного человека потребовалось слово… И высшая российская ценность — дружеское общение, — пишут о «кухонных» кружках П. Вайль и А. Генис, — легла в основу зарождающегося общественного мнения. Что может быть увлекательнее, чем в компании остроумных подвыпивших людей ругать советскую власть. Продолжением этого веселого времяпрепровождения и стало диссидентство»[360]. И не только оно.

Так формировалось общественно–активное поколение «шестидесятников» или «детей ХХ съезда». Это понятие относится не ко всем советским людям, чья молодость пришлась на «оттепель», а к тем, кто воспринял ее как зов к свободе, и продолжал искать этой свободы и в дальнейшем, когда «оттепель» уже закончилась. Это общественное поколение, прежде всего интеллигентское, несло в себе неизгладимый отпечаток хрущевской оттепели со всеми ее противоречиями. Узкая, жестко лимитированная щелочка правды, воспринятая как откровение, ужас перед сталинизмом и разочарование в советской системе, которое принесли 70–е годы – все это создало узнаваемый психологический тип человека, мечтающего о потерянном в юности малом: свободе рассуждения без крайних выводов, Государе, дарующем послабление. Необходимость продолжать карьеру и при Брежневе требовала перестройки принципов. Но «фига в кармане» и жажда свежей мысли остались психологической потребностью.

Шестидесятники, занимавшие свои позиции в жизни на грани 60–х и 70–х гг. стали питательной почвой для советского идеологического разномыслия.

В СССР сформировались идейные течения, «партии» без четкой структуры, но с осознанием общности, с взаимоподдержкой, с пониманием, кто в СССР свой, а кто — чужой. Они не были оформлены организационно, но выстраивали сети неформальных контактов. Эти сети идейных течений отличаются от неформальных общественных движений, «неформалов», хотя иногда пересекаются с ними.

Идейные течения вели борьбу друг с другом за статусные позиции, и партийные ортодоксы с трудом и далеко не полно контролировали ход этого «перетягивания канатов», стараясь поддерживать баланс.

В.Л. Глазычев вспоминает: «Это была никак не отстроенная полу–сеть полу–формальных структур, в которой люди хорошо знали друг друга. Они ютились в самых неожиданных метах, кочевали, давали убежище друг другу. Когда лидер Московского методологического кружка Г.П. Щедровицкий был изгнан из партии и был вынужден уйти с работы во ВНИИ технической эстетики, за то, что подписал письмо в защиту диссидентов, его приютили в Центральной учебно–экспериментальной студии Союза художников СССР, обеспечивавшая этому Союзу графу отчетности «связь с жизнью». Кстати, Щедровицкий не был диссидентом. Я ему задавал вопрос: почему ты подписал, ты не должен был подписывать, ведь твоя функция – тащить свое дело, и ты подставляешь это дело. Он ответил, что это – друзья, давление среды, которое заставило этого абсолютно логического человека поступать по велению сердца, а не разума. И «Отдел теории дизайна» ВНИИ технической эстетики, и «Центральная учебно–экспериментальная студия», и Молодежная секция Союза архитекторов были очагами этой сети мощных дискуссионных клубов, летних школ и семинаров, где под предлогом теории дизайна или чего–то еще обсуждалась структура общества, взаимодействия между экспертами и властью, тысячи вопросов абсолютно внецензурных, хотя все чуть–чуть «блюли приличия», не называя вещи своими именами. Эти дискуссионные очаги были связаны с целым рядом изданий. Среди них выделялись «Знание–сила» с его отделом фантастики, «Декоративное искусство», где была напечатана первая статья Л. Гумилева. Редакции этих журналов фактически были дискуссионными клубами. И все эти «очаги» более или менее друг о друге знали»[361].

Это – лишь один круг общественности. Свои организационные сети со своими изданиями и дискуссионными площадками были у каждого идейного течения.

Они пропагандировали интеллигенцию, а через нее – вели скрытую агитацию широчайших слоев населения. Они лоббировали свои предложения вверх по лестнице чиновнического аппарата. Науськанная одним из направлений или почувствовав, что одно из направлений слишком напирает, власть могла и огрызнуться. Но в целом каждая из «перемен погоды» не приводила к уничтожению одного из течений и не имела решающего значения для исхода их борьбы.

Советское общество не было ни глыбой льда, ни полем боя между антинародным режимом и героическими одиночками. Оно было разнообразным и разноцветным, хотя яркость цветов в условиях авторитарного режима была приглушенной. Но ведь и сейчас, включив телевизор, мы не обнаруживаем там разнообразие ярких идейных цветов.

* * *

Государство надеялось держать творческую активность «в рамках» с помощью цензуры. Общество еще в XIX в. научилось обходить эту стену, распространяя интересные тексты в списках. ХХ век предоставил для этого более удобное техническое средство, позволявшее делать несколько копий – печатную машинку.

Стоило ослабнуть репрессиям, и во второй половине 50–х гг. в машинописных копиях уже распространялись тексты около 300 авторов, включая стихи и даже книги, изданные в СССР, но пользовавшиеся большим спросом.

Самиздат стал детищем конкретной исторической эпохи авторитарного индустриального государства, преддверия информационной волны. Не даром самиздат структурно стал выстраивать аналог компьютерной сети, только, за неимением компьютеров – на трудоемких и малотиражных (или в сравнению со списками – эффективных и производительных) машинках.

Двигателем самиздата являлось стремление к получению общественно–значимой информации в условиях ее дефицита. В отличие от Госиздата, тамиздата и нынешних коммерческих СМИ самиздат был демократической средой. Люди сами решали, что «подхватывать», какие идеи интересны и важны, на перепечатку какой вещи стоит тратить силы. Читателей меньше всего волновало качество печати (в этой области все равно лидировал Госиздат). Самиздат «зачитывался до дыр».

Не все читали самиздат (хотя этот запретный плод был привлекателен), но большинство жителей крупных городов соприкасалось с теми, кто что–то почерпнул из него. Так информация растекалась вширь.

В конкретно–исторических условиях 50–80–х гг. самиздат стал основой неофициальной общественной коммуникации.

Пока сохранялась среда социально–творческих людей и дефицит информации, сохранялся и самиздат. Уничтожить его можно было либо террором против среды, либо заменой дефицита на перегрузку и манипуляцию информацией. Эпоха самиздата закончилась вторым из этих исходов на грани 80–х и 90–х гг. Самиздат умер, когда появилась возможность издавать массовые неподцензурные тиражи за деньги. Его сменила коммерческая пресса и компьютерный «многолог».

Усложнение спектра

В середине 60–х гг. началась перегруппировка и усложнение идейной советской структуры. В среде реформистов (прогрессистов) выделялись два ядра – либеральное (в собственном смысле слова – не путать с «либеральными коммунистами», реформистскими членами КПСС) и «демократическое» (в универсальном идеологическом спектре оно соответствовало нише социал–демократии от демократического социализма до социал–либерализма). Поскольку прогрессисты были ориентированы на сближение с западной культурой, то несложно найти аналог исповедуемых ими идей и западных аналогов.

Размежевание началось и в лагере охранителей. Из–за спины ортодоксов и обычных сталинистов стали выходить национал–патриоты.

Р. Медведев уже в 1968 г. отметил, что «сталинисты» («ортодоксальные марксисты») и «русские националисты» («почвенники») составляют два различных течения[362].

Здесь нужно оговориться, что русские националисты и почвенники – это не вполне одно и то же. Ценностью националиста является нация или этнос (в случае с нашей многонациональной страной – именно этнос). Русские националисты обнаруживали себя идеологически прежде всего в критике, а не в позитивном идеале. Они искали источник бедствий русского народа в инонациональных силах, придавая ксенофобии идейное обоснование. Позитивный идеал националисты заимствовали у ближайших союзников – советских государственников и почвенников. Так формировалась новая коалиция, не совпадавшая с прежними охранителями времен «оттепели». Ее участники чаще всего называли себя патриотами. Но чтобы отличать участников этого течения от обычных советских патриотов (каковыми считали себя и многие демократы), мы будем применять термин национал–патриоты. Главными ценностями национал–патриотов были государство (в данный момент советское, но – как преемник российского государства) и культурная традиция («почва»), уходящая в глубь веков. В зависимости от того, что было важнее, в национал–патриотическом движении выделись государственнические и почвеннические акценты. При этом участник движения мог не быть ксенофобом (любить храмы и деревенский быт – не значило ненавидеть евреев), но национализм все же был «клеем», скреплявшим это движение. Националисты уже в 80–е гг. предпочитали говорить о себе как о «русской партии».

Идеологическое обоснование почвенничества и государственничества вело к выделению в национал–патриотическом движении «красного» (просоветского) и «белого» (антикоммунистического) патриотизма.

Н. Митрохин пытается оспорить устоявшееся с подачи Р. Медведева разделение на коммунистов–ортодоксов (в нашей терминологии – охранителей) и почвенников–националистов: «истинные «ортодоксальные марксисты», или, скорее, интерпретаторы «Краткого курса истории ВКП(б)», были представлены в советской литературе в незначительном меньшинстве и являли собой крайне левый фланг антилиберальной коалиции»[363]. Н. Митрохин, вообще склонный к преувеличению масштабов движения русских националистов в 60–е гг., считает, что уже в начале 60–х гг. они «играли ведущую роль» в консервативной коалиции[364]. Но в реальности сами видные идеологи националистов в 60–е гг. считали себя младшими партнерами В. Кочетова и других ортодоксов. Как говорил В. Чивилихин в 1962 г., «Наши духовные отцы – Кочетов, Грибанов, Сафронов, им стреляют в спину…»[365]

Не охранители были крайне левым флагом антилиберального лагеря, а национал–патриоты постепенно выделились из охранительного лагеря и только в конце 60–х гг. приобрели самостоятельность. Родившись из охранительной среды (как либерализм из прогрессистской), почвенники обладали принципиальными отличиями от ортодоксов. Для них дореволюционная Россия была столь же ценна, как и Советский Союз, а для некоторых – и ценнее Советского Союза. Охранители стояли на страже ленинизма, считая Сталина продолжателем дела Ленина. Для «красных патриотов» Ленин и Сталин – продолжатели дела русских царей. Между охранителями и национал–патриотами долго сохранялась «пуповина», компромиссные и переходные взгляды (это явление заметно и сейчас), но все же речь идет о коалиции, а не единстве. В 60–е гг. в этой коалиции лидировали охранители, и только в 70–е гг. национал–патриоты, причем именно просоветские, «красные».

Это привело к сложной перегруппировке, когда на сторону национал–патриотов перешли и некоторые бывшие прогрессисты из лагеря деревенщиков, усилив почвенническое крыло коалиции – теперь уже национал–патриотической.

Между охранителями и почвенниками нарастали противоречия. Сложное отношение у национал–патриотов было и к идеям А. Солженицына, который в 70–е гг. стал им куда ближе, но как враг советского государства, был абсолютно неприемлем для охранителей[366].

* * *

После идеологической катастрофы, происшедшей с отечественной социально–политической мыслью в 30–е гг., когда ее спектр был сжат почти до точки, мыслители соотносили свои взгляды с «золотым веком» идейной жизни XIX – первой четверти XX вв. Поскольку спектр современных идеологий сформировался именно тогда, и до 60–х гг. к нему не было добавлено каких–то качественно новых ветвей, такое повторение пройденного было разумно.

Идейный спектр, характерный для ХХ столетия, основан на пересечении двух ценностных координат: «коллективизм–индивидуализм» и «самоорганизация–авторитарность». Соответственно, в зависимости от того, какая ценность преобладает, от близости к той или иной «оси координат» идеи группируются в восьми основных секторах:

1. Коммунизм;

2. Демократический социализм;

3. Анархизм.

4. Социал–либерализм;

5. Либерализм;

6. Консерватизм;

7. Национал–этатизм;

8. Социал–патриотизм.

Советские идейные коалиции накладывались на эти сектора, но не совпадали с ними.

1. Охранители–ортодоксы, официоз развивался от классического коммунизма в сторону социал–патриотизма.

2. Прогрессисты (реформисты) двигались от классического коммунизма в сторону демократического социализма и социал–либерализма (социал–демократии).

3. Из лагеря реформистов выделились «демократы» (демократические социалисты и социал–демократы) и собственно либералы (отдельные участники этих течений тяготели к анархизму).

4. Часть бывших прогрессистов эволюционировала к консерватизму (Солженицын и в более умеренной форме – «деревенщики»)

5. Из охранительства развилась национал–патриотическая коалиция, которая включала социал–патриотов («красных патриотов») и консерваторов («почвенников», в случае антикоммунистической позиции – «белых патриотов»).

Помимо спектра идей у инакомыслящих сформировался и спектр отношения к действию, направленному на перемены. Вот лишь некоторые выдвигавшиеся тогда позиции в пересказе В. Буковского:

« — Служить надо России, коммунисты когда–нибудь сами собой исчезнут…

— Россия — страна рабов. Никогда у русских не было демократии и не будет. Они к ней не способны — нечего и пытаться. С нашим народом иначе нельзя!…

— Надо спокойно делать карьеру, проникнуть наверх и оттуда пытаться что–то изменить — снизу ничего не сделаешь.

— Надо войти в доверие к советникам вождей, воспитывать их и поучать в тишине — только так можно повлиять на государственный курс»[367]. Каждое из этих мнений частично оправдалось. Одни сделали карьеру и сумели «спустить с тормоза» механизм реформ. Им советовали другие. В соответствии с предупреждением третьих, авторитарные традиции в России оказались весьма велики, и демократические преобразования шли неровно и тяжело. Но, как и предсказывали четвертые, коммунистический режим «исчез». Но все же демократический потенциал народа оказался существенным фактором перемен, и во время Перестройки реформы сверху переплелись с мощным движением снизу. Так что каждая из сторон в этом споре имела достаточное количество аргументов, чтобы продолжать дискуссию до сих пор.

Золотой век

Если эпоха оправдывается культурой, то Советскому Союзу есть что предъявить на суде истории. 50–70–е гг. – это время культурного расцвета.

И на вершине культурной пирамиды СССР непревзойденной пока вершиной высится советский кинематограф. Официальная пропаганда, обрезав цитату из Ленина, повторяла: «Важнейшим из искусств для нас является кино». И это было верно – кинематограф в наибольшей степени соответствовал эпохе развитого индустриального общества. Именно эта эпоха позволяет создать настоящую фабрику искусства, реализовать мечту творцов XIX века о синтезе изобразительного искусства, театра и музыки в многогранную иллюзию. Эта иллюзия захватила массы, а не только элиту. Масштабное кино нельзя было сделать в кустарных условиях, в собственном кабинете. Государство торжествовало – оно могло «заказывать музыку» в важнейшем из искусств. Неконтролируемое творчество могло сохраняться в литературе, просачиваясь через самиздат, на полотне художника, демонстрировавшегося на квартирах. Но кино – зона государственного контроля…

Ничуть не бывало. Правило «кто платит, тот заказывает музыку» могло действовать на фабрике грез, где все четко подчиняются хозяину и менеджеру, но в советском обществе тоталитарное управление сменилось системой многосторонних согласований. И кино не стало исключением. Чтобы фильм был интересным, востребованным зрителем, чтобы он окупился и выполнял миссию мобилизации, необходимо было достичь баланса интересов творцов и организаторов, интеллигенции и государства.

Сегодня процесс создания гениальных советских фильмов изображается как хождение режиссеров и актеров по мукам цензуры. Но вот в 90–е гг. творцов освободили от государственного гнета, и мы увидели, кто что стоит без сдержек и противовесов Системы, без ее повышенных требований к художнику. Сравните фильмы Э. Рязанова или Л. Гайдая до и после 1991 года. О состоянии киноискусства начала XXI века и не говорю…

Задача цензуры заключалась не только в отслеживании крамолы (советские фильмы наполнены эзоповым языком), но и в поддержании культурных, этических и просветительских стандартов. При этом режим не мог тоталитарно управлять созданием фильма, потому что каждый раз чиновнику приходилось иметь дело со сложным художественным коллективом. Слишком сильно нажмешь – сломается. Наберешь послушных – получится халтура, не интересная «лакировка», которая не привлечет население. Недосмотришь – будет кино «не для всех», которое воздействует на тонкий слой интеллигенции, и скучно для остальных. Согласование превращалось в сложный творческий и политический процесс. Советский кинематограф был многообразен и по качеству, и по идеологической направленности (здесь он шел за литературой, так как питался ее сюжетами), и по «ассортименту» — каждый мог найти в нем «свое».

Нас здесь интересует прежде всего кинематограф как поле борьбы идей. Кинематограф имел большую аудиторию, чем литературные журналы. Власти, вложившись в фильм и получив на выходе крамолу, могли ограничить фильм в прокате, но все же надеялись «отбить» затраченные средства. Реже совсем уж вредный фильм могли «положить на полку». Но, когда во время Перестройки «полочные» фильмы были освобождены из застенка, стало ясно, что это – прежде всего «кино не для всех». Что до «намеков» и опасных параллелей, то их было предостаточно в кассовых фильмах, которые шли и по телевидению.

Уже при Сталине началось наступление кинематографистов, развивавшееся параллельно и в связи с наступлением литераторов. Фильм А. Александрова «Весна» требует разделить труд и досуг, выполнение долга и личную жизнь. Предвосхищая «Оттепель» Эренбурга, Александров предлагает зрителям отвлечься от выполнения служебных обязанностей. Ведь журчат ручьи, и тает лед, и сердце тает.

Эту линию продолжил фильм Э. Рязанова «Карнавальная ночь» по сценарию Б. Ласкина и В. Полякова (1956), который к тому же стал и острой антибюрократической сатирой. Впрочем, уже не первой в 50–е гг. – вспомним фильм М. Калатозова по сценарию А. Галича «Верные друзья» (1954). Кинематограф развернул наступление и на репрессивную машину, начав в 1956 г. с МВД («Дело Румянцева», режиссер И. Хейфиц, сценарий Хейфица и Ю. Германа), и закончив в 1964 г. госбезопасностью («Председатель» режиссера А. Салтыков по повести Ю. Нагибина).

Сценаристы намекали, режиссер и актеры заостряли.

В «Карнавальной ночи» И. Ильинский изобразил карикатуру на чиновника так, что Хрущев не знал, радоваться или горевать по поводу успеха фильма. В выступлениях Ильинского на эстраде и в театре проводились очевидные аналогии между XIX и XX веками. Хрущев говорил об актере: «Это брюзжащий, оппозиционно настроенный к нам человек, но сдержанный, сдержанная оппозиция, умный, знает: соли да не пересаливай. Он на этой позиции находится. И не он один»[368].

С такой оппозицией Хрущев был готов мириться. Вожди партии в принципе отдавали себе отчет в том, что деятели кино их недолюбливают. Но золотой век кинематографа и шире – советской культуры, был результатом взаимодействия противоположностей, в том числе идеологических, которые были готовы «не пересаливать» и отодвигать разногласия в сторону ради дела.

В 1958 г. художественный уровень советского кинематографа получил международное подтверждение – шедевр М. Калатозова по сценарию В. Розова «Летят журавли» получил «Золотую пальмовую ветвь» Каннского кинофестиваля. И это было только начало. В 1959 г. Москва заявила о себе как об одной из кинематографических столиц мира, начав проводить Московский кинофестиваль.

Советские фильмы оставили нам объемный и (в лучших образцах) правдивый портрет советского общества. Кинематограф (рука об руку с литературой) не останавливался и перед самыми «спорными» темами, будь то причины поражений 1941 г. («Живые и мертвые» (1963), режиссер А. Столпер по роману К. Симонова, например), или «цена» советского атомного проекта (Девять дней одного года (1961), режиссер М. Ромм (сценарий в соавторстве с Д. Храбровицким)). Этот фильм важен еще и в том отношении, так как разворачивает перед зрителем палитру дискуссий, которые интеллигенция ведет о путях к коммунизму, о гуманизме и техническом прогрессе, и даже о «прежних временах».

Поскольку идеологические штабы в 60–е гг. располагались в «толстых журналах», кинематографисты были вовлечены в борьбу литературных лагерей.

Охранители стали покусывать «распоясавшийся» кинематограф. Фильм «Тихий Дон» на заседании комитета по Ленинским премиям называли «кулацким и антисоветским»[369]. Еще бы – главный положительный герой почти все время воюет против коммунистов и весьма выразительно заявляет им: «А поганая она – твоя власть!» Но фильм гремел по всей стране.

Мэтры советского кино не собирались отмалчиваться и апеллировали к публике, усиливая прогрессистов. Кинорежиссер М. Ромм, создавший такие разные фильмы–эпохи, как «Ленин в Октябре», «Убийство на улице Данте», «Девять дней одного года» и «Обыкновенный фашизм», говорил на встрече с интеллигенцией 27 ноября 1962 г. о нападках критиков–охранителей: «Обвинение было старое и давно известное: в «Девяти днях» герой с ущербинкой, в «Летят журавли» — героиня с ущербинкой, в «Неотправленном письме» – упаднический пессимизм. У Райзмана и герои с моральными изъянами, безнравственность и упадничество. За такие изъяны раньше сурово карали. Сейчас донос остался без ответа. Его просто не прочитали в соответствующих инстанциях, да и этих инстанций уже нет (здесь М. Ромм очень ошибается – А.Ш.). Поэтому ни Калатозов, ни я, ни Райзман не были изгнаны из кино, и это рассердило журнал.

В 10–м и 11–м номерах появились статьи совсем уже страшненькие, с повальным обвинением всех и вся. Только слово «космополит» не было пущено в ход, а в остальном удивительное сходство со статьями пятнадцатилетней давности» [370].

Интеллигенция очень рассчитывает на поддержку Хрущева: «Иные рассуждают так: «В конце концов, сейчас никого не арестовывают и пока Хрущев жив, не будут арестовывать (аплодисменты). Это совершенно ясно. Сажать никого не будут, работать не запретят, из Москвы не выгонят и зарплаты не лишат. И вообще больших неприятностей таких, как в те времена, не будет. И Кочетов и компания пусть себе хулиганят. Начальство разберется.

Но ведь такая позиция — это тоже пережиток психологии времени культа. Нельзя, чтобы на террасе нашего дома жгли костер, мы имеем дело с ничтожной группкой, но она распоясалась, она ведет явно не партийную линию, которая резко противоречит установкам нашей партий.

В это дело пока никто не вмешивается. Нам самим предоставлено право разобраться. Об этом неоднократно говорил Н.С. Хрущев: «Разбирайтесь сами».

Так давайте же разберемся в том, что сейчас происходит. Довольно отмалчиваться»[371].

Представитель прогрессистской элиты не замечает арестов разночинных инакомыслящих, которые были и при Хрущеве (может быть и не знает о них). Для него важнее всего сохранить и расширить уже достигнутый уровень свобод для своего течения – за счет позиций охранителей. Но сколько бы стороны не наносили друг другу удары, сокрушить друг друга они уже не могли, а лишь укреплялись в своей вере.

Некоторые опасения, связанные со сменой правителя в 1964 г., оказались почти напрасными. Табу было наложено на критику «культа личности» (но если уж сняли что–то о репрессиях – фильм все равно выходил и после отставки Хрущева, как, например, «Председатель»). Несколько лет не приветствовалась критика бюрократии. В остальном, сохранив расчищенное ранее пространство идеологической свободы, советское кино стало более детально прорисовывать картину советского общества (острые социальные проблемы поднимались, например, в детективах), двинулось в психологические глубины, далекие от коммунистической идеологии мировоззренческие поиски, в том числе религиозные – вспомним фильмы А. Тарковского, поворот к Достоевскому прежде сверх–ортодоксального И. Пырьева. Были, конечно, и помпезные официозные картины, и халтура (по советским меркам – не по нынешним). Но не они определяли уровень киноискусства.

Не забывали и сатиру. Примеров множество, и смелости нет преград. В фильме по сценарию Л. Брагинского и Э. Рязанова (он же и режиссер) «Гараж» герои, например, позволяют себе утверждать, что в СССР сатиры нет вообще. И тут же нарисован сатирический потрет советского общества. Авторы по сценарию и по зову социального сердца сосредотачивают внимание на интеллигенции, но находят место и для других социальных слоев – торговцев (наиболее ненавидимых авторами, выражающими интересы интеллигенции), мастеровых с крестьянским происхождением, чиновников–интеллектуалов. Сама интеллигенция представлена во всех ее идейных и социальных оттенках – чиновники от науки, мещане–охранители и мещане–бунтари (начинающие протестовать только тогда, когда затрагиваются их материальные интересы), руководители официальных общественных организаций, иронизирующая над советской реальностью «золотая молодежь» и высокостатусные вольнодумцы, слегка напуганные «в прежние времена».

* * *

Кинематограф сам по себе был орудием массового воздействия, а с развитием телевидения воздействие это становилось тотальным. Советское общество вместе со всем миром «развитых стран» переходило от первой половины столетия ко второй – телевизионной. В 1954 г. в СССР было только три студии телевидения (в Москве, Ленинграде и Киеве), а в 1959 г. – уже 67 и 11 ретрансляционных станций. В 1961 г. – уже 93 студии и 21 станция[372]. С введением в строй Останкинской телебашни в 1967 г. и запусками космических спутников вещание устремилось в каждый дом, а в конце 70–х гг. человек без телевизора был уже «белой вороной».

Если в 50–е гг. телевидение было механическим соединением радио (диктор и говорящие головы выступали перед зрителем) и кино (правда, пока очень малоформатного – через увеличительное стекло), то в 1960 г. ситуация изменилась. В январе 1960 г. было принято постановление ЦК КПСС «О дальнейшем развитии советского телевидения», которое придало телепродукции современную форму телепередач. В соответствии с постановлением были созданы те телевизионные ниши, в которых большинство телепередач, трансформируясь и переименовываясь, живут и в наше время – ведь придумать нечто принципиально новое трудно и за десятилетия. Так возникли «Кинорепортаж о наших днях» и «По родной стране», затем перешедшие в «Эстафету новостей» (с 1968 г. – «Время»), «Кино и время», «История мирового киноискусства», «Творческие портреты актеров и режиссеров кино», «Киноленты прошлых лет», «Хроника киноискусства» (с 1962 г. соединились в «Кинопанораму»), «Кинолетопись истории» (в дальнейшем из нее вышли документальные исторические сериалы), детские передачи — «А ну–ка призадумайся» (затем преобразованная в передачу для малышей «Спокойной ночи, малыши») и «Школьные вести»; молодежные — «Дела комсомольские», «Молодежь хочет знать», «Научные фантасты», «Молодежное кафе» (затем – «На огонек», «Голубой огонек»). Несколько позднее возник «Клуб путешественников», отозвавшийся на романтическую волну увлечения туризмом, охватившую страну. В 1960 г. стали систематически снимать телевизионные постановки (в дальнейшем телефильмы и телеспектакли)[373].

* * *

Лабораторией кинематографа был театр. Здесь, в более камерной обстановке выращивались актерские кадры, обкатывались пьесы, создавалась школа режиссуры и актерского искусства, дожившая до конца столетия. Театр воспринимал себя в качестве своеобразного штаба происходивших культурных перемен, иногда даже пытался идти по пути социальных экспериментов. В театре «Современник» в конце 50–х – начале 60–х гг. было введено самоуправление коллектива, который перераспределял должности и зарплаты. Актеры подчинялись коллективным решениям, потому что считали это справедливым и демократичным.

Репертуар «Современника» был связан с тематикой прогрессистских журналов. «Современник» в 1956–1964 гг. был молодежной студией МХАТ, что сказывалось и на идеологии театра. Здесь молодой Табаков в пьесе Розова «В поисках радости» рубил дедовской революционной шашкой мещанскую мебель. По мере взросления режиссера О. Ефремова и актерского коллектива театр двинулся в сторону классики и подальше от юношеского максимализма. Но прогрессистские взгляды сохранились, и театр считался одним из оплотов «либерализма», теперь защищавшего мещанскую приватность и скептицизм.

В 60–е гг. стало возможно и возрождение мейерхольдовской традиции в театре, что и было осуществлено в 1964 г. с созданием Театра драмы и комедии на Таганке. Режиссер театра Ю. Любимов отдавал такую дань символизму, что десятилетием ранее был бы немедленно уволен за формализм. Но «застой» требовал от художника только лояльности, и если театр собирал публику, то есть был «понятен народу», чиновники довольно кивали, глядя, как Таганка издевается над Керенским во славу Великого Октября.

Позднее деятели культуры сочли свое положение достаточно прочным, чтобы позволять себе иногда «идеологические диверсии», призванные радикализовать интеллигенцию. Примером тому был инцидент, произошедший во время посещения московским первым секретарем В. Гришиным театра на Таганке. Начало спектакля «Пристегните ремни» немного задержалось, так как Гришин и Любимов обсуждали работу театра. Дальнейшее Гришин описывает так: «В семь часов я встал и сказал, что мы идем на спектакль. Хозяева нас повели не через дверь, расположенную ближе к сцене, а через дверь в середине зрительного зала, чтобы мы прошли мимо рядов кресел, где сидели зрители. Спектакль начинался так: открытая сцена представляла салон самолета. Пассажиры сидят в креслах. Вылет самолета задерживается, так как опаздывает какое–то «начальство», и вот в это время нас ведут в зрительный зал, и мы оказываемся как бы теми «бюрократами», по вине которых задерживается вылет самолета. Зрительный зал громко смеется, раздаются аплодисменты… Мы просмотрели спектакль до конца. После его окончания зашли в кабинет Ю. Любимова. Он извинялся за происшедшее, говорил, что его подвели и т.п.»[374].

Такое балансирование на грани диссидентства делало саму эту грань довольно зыбкой. Начав думать «инако», «либералы» начинали «инако» действовать, «подставлять подножки» своим «благодетелям». Система начинала отторгать «заигравшихся», и они искали опоры в «мировой цивилизации», позволяя себе все большую откровенность во время зарубежных поездок. Часто это заканчивалось лишением советского гражданства. С Ю. Любимовым это случилось в 1984 г., хотя острые публичные конфликты с властями происходили и раньше. В 1977–1978 гг. Любимов подвергся серии нападок в официальной печати. В 1981 г. разразился скандал из–за отказа властей санкционировать спектакль, посвященный памяти Высоцкого. Любимову удалось добиться «разовых» выходов спектакля. Если бы процесс радикализации его позиции происходил медленнее, то уже через год–другой он вместе с другими «шестидесятниками» оказался бы «прорабом Перестройки».