Глава 3 Коалиция против Фридриха
Глава 3
Коалиция против Фридриха
I. Первые неуверенные шаги
Историки до сих пор не решили вопроса, которая из двух стран – Россия или Франция – сделала первый шаг к сближению накануне Семилетней войны. Спор об этом возник среди дипломатов еще в 1757 году, и кто из них прав, сказать довольно трудно, если принимать в соображение все неудавшиеся и несерьезные попытки к примирению, вроде поездки Воронцова во Францию или намерения Гюимона посетить Петербург. Но в смысле дипломатической инициативы первенство, по-видимому, принадлежит России. И это вполне естественно: до 1755 года французская политика, стоявшая в зависимости от Фридриха, не была свободна в своих начинаниях. А прусский король мог согласиться на примирение Версаля с Петербургом лишь при условии быть посредником между ними; условие же это, после 1750 года, сделалось неосуществимым. И тогда Фридрих, как мы это увидим ниже, начал упорно и настойчиво хлопотать о том, чтобы не допустить и тени сближения между обоими дворами. Сам Бестужев шел, впрочем, на это сближение довольно туго. Но начиная с 1751 года Елизавета или, вернее, ее новый фаворит Иван Шувалов стали проводить личную политику, которая по целому ряду причин – и частных, и общих – была враждебна политике канцлера. Это новое течение при Русском дворе, сочувственное Франции, и приняло ряд мер, которые могли сбить некоторых историков с толку ввиду личности агента, принимавшего в них первоначально участие. Это был простой коммерсант, по собственным делам часто разъезжавший между Парижем и Петербургом; звали его Мишель. Он был француз, но родился в России, куда Петр Великий привез в 1717 году его отца, рабочего с суконной фабрики из Руана; сойдясь с Шуваловыми и Воронцовыми, Мишель проник через них в дипломатические круги в качестве агента новой придворной партии, состоявшей из фаворита, вице-канцлера и их родственников и друзей.
В сентябре 1752 года он приехал во Францию с рекомендацией от г. Шампо, французского резидента в Гамбурге, которому он сообщил новые и интересные сведения о Русском дворе. По мнению Мишеля, в Петербурге были бы готовы примириться с Францией, если б не интриги Бестужева. Канцлер не побоялся извратить даже смысл и выражения письма, написанного Людовиком XV Елизавете по случаю рождения герцога Бургундского, прибавив к нему слова, неприятные для государыни. Но царицу предупредил об этом Иван Шувалов, который начинает играть при дворе очень видную роль, что создает в России новое и благоприятное для Франции положение вещей.
Случайно – или, вернее, под влиянием новых веяний, возникших при обоих дворах, – в это время и до Петербурга дошли такие же слухи. В ноябре 1752 года церемониймейстер Елизаветы, граф Санти, только что возвратившийся из Франции, счел долгом передать Воронцову впечатления, вынесенные им во время своей поездки. Он говорил, что по крайней мере одна часть французского общества, а именно ее финансовый и промышленный мир, в отчаянии от разрыва между обеими странами. А один банкир, беседуя с наблюдательным и любопытным путешественником, спросил его даже без обиняков: согласится ли России принять нового французского посла.[554]
Мишеля выслушали в Версале очень рассеянно: Фридрих бдительно стоял на стражи Французского двора. Но год спустя Мишель возобновил разговор на ту же тему, действуя на этот раз более решительно: он испросил аудиенцию у Сен-Контеста, министра иностранных дел, и уверил его, будто бы ему поручено заявить, что Елизавета ничего не имеет против возобновления дипломатических сношений с Францией.[555] И хотя мирным предложением Мишеля опять пренебрегали, – пославшая его партия не унывала. Через несколько месяцев Воронцов дал знать молодому графу Жизор, путешествовавшему по Германии, что его были бы очень рады видеть в России. Новая неудача: граф не получил разрешения заезжать так далеко. Тогда была сделана еще одна попытка при посредстве некоего барона Летрема; о ней сохранилось два противоречивых рассказа. Согласно первому, барон, служивший в войсках Фридриха II в чине капитана и затем перешедший подполковником в русскую армию, приехал в Берлин в феврале 1754 года, говоря, что ему даны секретные и важные поручения в Германию и во Францию; а именно, ему велено заявить, что «утомленная деспотизмом Австрии», Елизавета желает вступить в дружественные сношения с прусским и французским королями. Фридрих принял его, увидел, что у него нет никаких полномочий, и нашел, что барон сошел с ума, переехав в Россию. Обменявшись с ним незначащими словами, он выпроводил его вон и, как добрый друг и союзник, предупредил г. Сен-Контеста, чтобы тот остерегался этого авантюриста. И когда Летрем возвратился из Франции, прусский король отказался его принять.[556]
Это версия Фридриха. А по другой, которая исходит от самого Летрема, барон вовсе не видел прусского короля, когда по дороге во Францию проезжал через Берлин. Он говорит об этом в рапорте, поданном им, по-видимому, Воронцову, агентом которого он, должно быть, и состоял,[557] но о его путешествии донесли королю, и тот немедленно отправил в Париж неблагоприятный отзыв о личности самого подполковника и о его миссии и этим помешал ее успеху. Осенью же, возвращаясь в Россию, барон хотел проехать инкогнито через владения Фридриха, но был узнан на почтовой станции в Потсдаме и должен был явиться в Сан-Суси. Напрасно он уверял короля, что стоит вдали от государственных дел; Фридрих выразил ему свое неудовольствие по поводу разрыва дипломатических сношений с Россией и сказал, что желал бы возобновить их, если бы только был уверен в согласии Петербургского двора.
Нетрудно решить, какая из этих двух версий заслуживает больше веры. Отдавая русскому вице-канцлеру отчет в своей поездке, Летрем вряд ли находил нужным извращать факты; да он и не посмел бы этого сделать, как Фридрих. Прусский же король, помешав планам барона во Франции, очевидно, хотел использовать их в Берлине в своих интересах, но, потерпев неудачу, счел более благоразумным вовсе не упоминать о своей попытке.
Как бы то ни было, из поездки Летрема ничего не вышло. Для Версаля, по выражению Фридриха, еще не наступил «его час».
Он пробил лишь в начале 1755 года. Сен-Контеста сменил Рулье, человек более широкого ума, которого притом сами обстоятельства заставляли действовать решительнее. Положение Франции было критическое: ей опять грозила война с Англией, и новый английский посол, Гембери Уильямс, поспешил в Петербург, чтобы покончить с договором о субсидиях, которых так страстно добивался Бестужев. Да и со стороны Фридриха замечалось стремление сблизиться с Англией и вновь изменить своей союзнице в минуту опасности, как он это сделал уже однажды.
Известно, что французская политика подчинялась в то время двум различным течениям, и что одно из них исходило от тайной дипломатии, созданной Людовиком XV в противовес ошибкам его министров и собственному слабоволию в сношениях с ними. В Версале было как бы два различных отделения Министерства иностранных дел, оба находились под общим управлением короля, но одним заведовал принц Конти, а другим ряд официальных представителей правительства. Терсье служил в официальном отделении, но был посвящен и в тайны секретного, и таким образом работал в них обоих. Параллельные действия этих двух дипломатий естественно вели к разногласию и столкновениям, значение которых, впрочем, сильно преувеличивалось историками. Хотя они никогда не совещались вместе и почти игнорировали одна другую, – им приходилось нередко действовать сообща в силу необходимости, которой они обе одинаково должны были подчиняться. И теперь, когда наступила такая необходимость в виде тройной опасности, о которой я говорил, – обе они сознали отчетливо, что должны ответить на авансы России. Тайная дипломатия сделала, правда, в этом отношении первый шаг. В апреле 1755 года по указание принца Конти король отправил с секретной миссией в Россию кавалера Дугласа, приверженца Стюартов, бежавшего во Францию. Неверно, что Рулье знал и подговаривал первое путешествие этого агента. Мои предшественники утверждали это, потому что не имели под рукой документов, относящихся к поездке Дугласа, а именно его переписки; она завалилась в темном углу архива Министерства иностранных дел и ускользнула отчасти от их внимания.[558] Им не посчастливилось также напасть на бумаги, которые относятся к другой дипломатической миссии, направленной в то же самое время в Россию по инициативе министра и имевшей почти те же цели. Дуглас вошел в сношения с Рулье лишь после своего возвращения из России; но во время своего первого путешествия он встретился с соперником в лице таинственного Валькруассана, мытарства которого впоследствии опишу.
Благодаря Бутарику цель и главные перипетии первой поездки Дугласа известны со всей ее картинной обстановкой, – с инструкциями, спрятанными в табакерке с двойным дном, и секретным шифром в виде аллегорических фраз, относящихся к продаже мехов: «С горностаем крепко» – значило берет верх антифранцузская, национальная партия. «Рысьи меха повышаются в цене» – это начинало преобладать австрийское влияние. Мне остается только дополнить и исправить здесь некоторые подробности.[559]
Дуглас был послан в Россию для рекогносцировки. Он должен был в качестве туриста исследовать страну и настроение двора и дать о виденном точный отчет. И он так увлекся своей ролью, что ввел в заблуждение своих биографов. А чтобы сбить с толку любопытных современников, он принял имя Мишеля: этим и объясняется недоумение одного из моих предшественников по поводу путешествия настоящего Мишеля во Францию с секретным посланием от Елизаветы.[560] Ни подлинный, ни ложный Мишель никогда, впрочем, не получали от императрицы никаких поручений.
9 июля 1855 года Дуглас писал из Страсбурга: «Я собрался в путь, и моя карета заложена. Теперь я без риска и без труда пущусь куда глаза глядят по первой открывшейся мне дороге. Моя страсть и любопытство как к литературным, так и к естественнонаучным изысканиям доставили мне здесь знакомство и даже дружбу с одним из ваших академических сотрудников, знаменитым Шефелином, и мне кажется, что, благодаря его отзыву, меня будут принимать во время всех моих странствований за самого отъявленного библиомана, минералога и любознательного путешественника, каковы все мои соотечественники». В конце месяца он приехал в Лейпциг; в Дрездене у него не было романического приключения, в чем его подозревали, так как этот город не лежал на его пути, но он очень напугал своих покровителей в Версале, завязав близкие отношения с одной прекрасной путешественницей, которая едва не увезла его с собою в Берлин. Он все-таки сумел устоять против искушения и в конце сентября, после довольно продолжительного пребывания в Данциге, послал наконец из Риги свое первое письмо на таинственном языке мехов. Но он не мог сообщить ничего веселого. На черно-бурую лисицу (Уильямса) был чрезвычайно большой спрос; соболь (Бестужев) был по-прежнему в моде, а рысь (Австрия), хоть и употребляемая исключительно для дорожных шуб, стояла все-таки в цене.
Это образное описание вполне отвечало очень печальной действительности. В то время как Дуглас слишком естественно разыгрывал в Германии роль странствующего туриста, Уильямс не терял ни минуты, и прежде, чем кавалер успел доехать до Петербурга, Россия уже дала обязательство – по договору, подписанному 19 сентября 1755 года – предоставить в распоряжение Англии армию в семьдесят тысяч человек. Новый австрийский посол Эстергази очень успешно содействовал заключению этой конвенции, при этом не столько лично он, сколько закулисный сотрудник, которого Венский двор нашел нужным ему дать по совету Претлака. Это был саксонский резидент Функ, получивший за свои услуги соответствующее вознаграждение. Бестужеву Англия заплатила десять тысяч фунтов стерлингов, а Олсуфьеву – тысячу пятьсот дукатов и, кроме того, обещала пенсию.[561]
Достигнув наконец цели своего путешествия в первых числах октября 1755 года, кавалер Дуглас увидел, что им не приняты необходимые меры для того, чтобы добиться желательного приема в Петербурге. Рекомендательное письмо, которое ему дали к шведскому посланнику Поссе, не могло сослужить ему никакой службы. По обычаю, иностранец мог быть представленным ко двору только послом своего государя. Поссе не знал, впрочем, что думать об этом путешественнике. На запрос, отправленный им в Стокгольм, маркиз д’Авренкур, французский посол в Швеции, ответил ему, что, по его мнению, Дуглас просто «авантюрист», подосланный внушать мысль, что французский король ведет о чем-то переговоры с Россией без ведома Швеции».[562]
Итак, Дуглас не мог явиться ко двору; но благодаря Мишелю он имел случай видеться с Воронцовым; тут ему пришлось скинуть маску: только, к сожалению, под маской у него ничего не оказалось. Тщетно вице-канцлер требовал какого-нибудь документа, который позволял бы шотландцу говорить от имени французского короля, и напрасно сам кавалер хвалился своею близостью к принцу Конти: ему пришлось удовольствоваться комплиментами Воронцова по адресу принца и самого короля, да еще уверением вице-канцлера, что ничто не дало бы ему «большего удовлетворения, как жить, продолжая пользоваться уважением того и другого».[563]
Это было немного, и Дуглас был достаточно умен, чтобы понять, что при таких условиях его дальнейшее пребывание в Петербурге может только повредить его делу. Поэтому в конце октября он был уже в Нарве на обратном пути во Францию; но он условился с Мишелем и с самим Воронцовым, что немедленно возвратится в Россию, заручившись на этот раз необходимыми полномочиями. Во Франкфурте он нашел письма от представителя министерства, заведовавшего тайной перепиской, Терсье, который в довольно резких выражениях укорял его за неуспех его миссии. Дуглас горячо защищался в посланном Терсье ответе: «Хоть он и был лишен всякой помощи, – писал он ему, – однако его успех превысил все его надежды и честолюбивые стремления, которые мог бы иметь самый известный и способный из дипломатов. Вскоре занавес поднимется и сцена осветится». И действительно, он не замедлил получить подробные послания от Мишеля и два письма от Воронцова, которые доказали, что непризнанный французский посол не совсем напрасно терял в Петербурге время и труд. Вице-канцлер не решался, правда, – хоть это и утверждали, – повторять вслед за Мишелем, что Елизавета вполне согласна на примирение с Францией, если только оно будет полным и послужит к установлению открытого союза. Некоторые историки перепутали тут результаты двух последовательных поездок Дугласа. Но, выразив надежду вскоре вновь увидеться с кавалером в Петербурге, Воронцов рассеял в Версале последние сомнения относительно его добрых намерений, совпадающих, по-видимому, с желаниями его государыни. А если в Петербурге оставалась какая-нибудь неуверенность насчет ответных чувств Франции, то вторая французская миссия, о которой я уже упоминал мимоходом, в свою очередь должна была вскоре положить ей конец.
Мне было нетрудно раскрыть тайну, окружавшую до сих пор историю этой миссии, что важно не только ввиду прямого интереса этого дипломатического шага, но и потому, что дает мне возможность снять с политики Людовика XV один из самых тяжких упреков, которые ей делали. Знаменитый историк «Тайны короля», – авторитет и талант которого не могут быть, конечно, поколеблены этой случайной ошибкой, – настойчиво указывает в своей книге на антагонизм, существовавший между двумя представителями секретной дипломатии Людовика XV, между Дугласом в Петербурге и графом Брольи в Варшаве, которым было одновременно поручено: первому хлопотать о сближении с Россией, а другому возбуждать поляков против этой державы.[564]
Приключения кавалера Мейссонье де Валькруассана показывают, что в действительности этого не было. Все документы, относящиеся к поездке Валькруассана, присоединены в архиве французского Министерства иностранных дел к остававшейся до сих пор неисследованной переписке Дугласа.[565] Из них видно, что несколько недель спустя после отъезда шотландца из Петербурга, а именно в декабре 1755 года, другой французский путешественник был арестован в Риге. От него не могли добиться, что он здесь делает. Собственно говоря, ему было дано двойное и даже тройное поручение. Он был причислен к французскому посольству в Польше и бывал в Петербурге прежде по делам; теперь, в качестве агента Рулье и французского резидента в Варшаве Дюрана, он должен был следить за вооружением России, снаряжавшей для Англии вспомогательный отряд. Но, кроме этого, он имел частное поручение от графа Брольи, просившего его выведать истинные намерения Петербургского двора относительно сближения с Францией.[566] Таким образом, тайная дипломатия Людовика подчинялась и в Варшаве одним и тем же указаниям, и никакого разногласия между ее агентами не было. Более того, сам Рулье был, по-видимому, заинтересован не только в первой, но и во второй, неофициальной цели поездки Мейссонье. Вся их переписка посвящена почти исключительно этому вопросу. Арест Мейссонье де Валькруассана был вызван его неосторожностью. Он встретился в Риге с третьим французом, уже известным нам кавалером Люсси, или Чуди, который называл себя графом Пютланжом[567] и ехал во Францию, вероятно с каким-нибудь поручением от своего нового покровителя, Ивана Шувалова. Так как он должен был по дороге заехать в Варшаву, Мейссонье пришла в голову злополучная мысль передать ему письма для французского посольства в этом городе. Они были тотчас же пересланы фавориту, и тот приказал арестовать иностранца. Отправленный в Петербург, Мейссонье постарался скрыть то, что было наиболее компрометирующего в его миссии, а именно свои обязанности военного шпиона. На допросе, которому он был подвергнут по приказанию императрицы Петром и Иваном Шуваловыми, он ссылался главным образом на политическую цель своей поездки, в которой, ввиду сочувственного настроения при Петербургском дворе, не могло быть ничего оскорбительного для России. Он сильно преувеличил значение данных ему поручений и добился того, что с ним обошлись довольно милостиво; фаворит пригласил его даже к себе обедать и сделал ему интересные признания. Он рассказал ему об огорчении, которое причиняют Елизавете французские газеты, отзываясь нелестно о ее правлении и стране. Печать уже в то время начинала играть во всех странах видную роль, очень редко проводя ее, впрочем, со сдержанностью, умом и тактом. «Я не понимаю, – говорила государыня, – какое удовольствие находит Франция оскорблять меня. Разве я не обязана помогать моим союзникам? И разве не зависит от Франции вступить в их число?» По уверению фаворита, Елизавета высказывала все это с большой грустью. Мейссонье, очевидно, получивший в Варшаве от графа Брольи такие же наставления, как Дуглас в Версале от принца Конти, возразил на это, что во власти самой императрицы положить немедленно конец недоразумениям между обоими дворами, и что Шувалов заслужит «бессмертную славу», если убедит ее это сделать. Затем, подкупив одного из своих сторожей, он поспешил отправить в Версаль подробный отчет об этих беседах, причем адресовал его не Терсье, а Рулье.[568]
В Петербурге не сомневались, что имеют дело со вторым вестником мира; но все-таки посадили его в крепость и, по приказанию Елизаветы, скрыли от Бестужева цель его приезда в Россию. Он был освобожден лишь в конце года, когда кавалеру Люсси пришла злополучная мысль продолжить свое путешествие во Францию, где его ждало готовое помещение в Бастилии, как награда за его измену, и когда Версальский и Петербургский дворы, успевшие уже стать на дружественную ногу, решили обменяться заключенными,[569] Дуглас в это время вновь появился в России, и обстоятельства помогли ему на этот раз довести свою задачу до благополучного конца.
II. Вестминстерский договор
Весною 1756 года Фридрих, встревоженный надвигающейся франко-английской войной и не зная, какой прием встретят в Лондоне его предложения о союзе, посоветовал Версальскому двору двинуть войска в сторону Ганновера. На это он получил ответ через французского посла в Берлине де ла Туша: «Это следовало бы сделать вам самим». Король пришел в ярость, повторил свое обычное выражение: «У меня пятьдесят тысяч русских сидят на шее в Курляндии»,[570] и сейчас же повел дипломатические переговоры с Лондоном более усиленным темпом. Но они все-таки затянулись до октября, несмотря на нетерпение Фридриха, у которого были основательные причины торопиться. Слух о его переговорах с Сен-Джемским кабинетом разнесся по всей Европе; Версальский двор испугался и решил отправить в Берлин герцога Нивернэ, чтобы разузнать о намерениях короля. Но прежде чем принять этого дипломата, сам Фридрих хотел узнать вполне точно, какой ответ он получит от Англии. Она же с этим ответом не спешила, поджидая известий из Петербурга. И когда Уильямс покончил с порученным ему делом, Фридрих очутился в руках своего английского дяди. По мнению этого последнего, заключенный договор с Россией был направлен против Франции, чтобы защитить Ганновер от нашествия французов. Елизавета же придавала этому акту совершенно иное значение. Ничего не подозревая о переговорах дяди и племянника, которые, как ей было известно, не питали друг к другу нежных чувств, она подписала соглашение с Англией с единственной целью напасть на прусского короля. И когда в конце ноября 1755 года Фридрих получил сообщение об англо-русском договоре, опасное положение Пруссии стало ему ясно: он понял, что должен во что бы то ни стало столковаться с Англией, потому что иначе русские действительно сядут ему на шею. В несколько недель им была выработана конвенция о трех статьях, из которых последняя – и единственно важная – обязывала английского и прусского королей объединить свои силы, чтобы не допустить на немецкую территорию вторжения иностранных войск, откуда бы они ни исходили.
Этот договор, подписанный 16 января 1756 года в Вестминстере, не дал Фридриху всех тех преимуществ, которых он добивался, но позволил ему все-таки одурачить бедного герцога Нивернэ, приехавшего между тем в Берлин. Фридрих убедил его, что своими соглашениями с Англией он «оказал существенную услугу Франции», получив возможность задержать или во всяком случае стеснить действия шестидесяти тысяч русских и стольких же австрийцев; в то же время он вошел с послом в техническое обсуждение вопроса о возможном нападении Франции на Англию. Очень серьезным тоном он разбирал вместе с ним шансы Франции на успех и указывал на необходимые для этого меры.[571] Сверх того, – и на этот раз, как мне кажется, вполне искренно,[572] он надеялся, что Вестминстерский договор послужит препятствием для общеевропейской войны. Он очень долго сохранял странные иллюзии относительно значения этой конвенции. Гордясь тем, что он одним почерком пера «предоставил Англии и Франции продолжать, как они знают, их тресковую войну (leur guerre de merluches), досадил венгерской королеве, унизил Саксонию и привел в отчаяние канцлера Бестужева», он рассчитывал в то же время сохранить добрые отношения с Версальским двором. Посылая в декабре 1756 года в Константинополь своего адъютанта Варенна, он направил его к маркизу Верженну, а в марте 1756 года предписывал своему посланнику в Лондоне Митчеллю добиваться того, чтобы Англия примирила его с Россией! Он находил, что Вестминстерский договор должен был естественно к этому привести.[573]
Немецкие историки признают, что его взгляд на трагическое положение Пруссии был удивительно недальновиден и неглубок.
Известие о Вестминстерской конвенции пришло в Петербург в феврале 1756 года, два дня спустя после ратификации англо-русского договора. Оно произвело впечатление громового удара. Напрасно Уильямс ссылался на Голдернесса, говоря, что оба обязательства, взятые на себя Англией, вполне примиримы, если даже предполагать, что Фридрих имеет «какие-либо злостные намерения». Елизавета засыпала Бестужева упреками; все его товарищи считали его виновником происшедшего, и он был принужден ответить на заявление Уильямса «секретнейшей декларацией», в которой его двор объявлял Лондонскому, что русские войска не могут быть употреблены ни в Нидерландах, ни еще менее в Ганновере, но должны быть направлены исключительно против прусского короля. В указе, посланном одновременно князю Голицыну, русскому послу в Лондоне, канцлер, правда, старался смягчить значение этого документа. Установив в очень пространных выражениях несовместимость англо-русского договора с новым соглашением, в которое только что вступила Англия по отношению к России, как и с тем, что связывало Россию с Австрией, он выражал надежду, что Сен-Джемский двор придет к более справедливому пониманию своих обязательств.[574] Но Коллегия иностранных дел не была склонна к подобным полумерам. Призванная высказать свое мнение, она произнесла его резко и открыто. Елизавета, согласно преданию, в первую минуту гнева разорвала только что подписанный ею договор и бросила обрывки пергамента на пол, а Коллегия заявила, что англо-русский договор уничтожается Вестминстерской конвенцией. Бестужев пробовал было заметить, что, согласившись на субсидии, Россия не имеет права указывать, против кого должны быть употреблены ее войска. Субсидии были ему особенно дороги: «Что же до платежа английских субсидий принадлежит, то подлинно не надлежит о том домогаться; но когда английский двор их сам платить станет, то принимать с индифферентностью» (sic).[575] Но совет Бестужева, был признан неприемлемым. Английское правительство, в свою очередь, отнеслось высокомерно к неудовольствию России. Голдернесс отослал декларацию назад, поручив Уильямсу сказать, что договор, ратифицированный императрицей, «не нуждается в комментариях».[576] Обе стороны шли к явному разрыву.
Известно, какое впечатление произвели эти события в Версале. Еще в марте 1756 года Бестужев почуял, что между Францией и Австрией ведутся переговоры о союзе, на который теперь никто уже не смотрит как на следствие личной мести маркизы Помпадур или любовных свиданий в «Babiole». И, беседуя с Эстергази, русский канцлер поспешил выразить надежду, что Австрия не пожелает «einseitig zu Werk gehen».[577] Но посол Марии-Терезии был плохо осведомлен о том, что происходило в Вене. Он только через несколько недель получил инструкцию, которая делает честь Венскому кабинету, так она ясно, искренно и убедительно составлена. План будущей коалиции против Фридриха намечается в ней с поразительною отчетливостью. И действительно: Австрия вела с Францией переговоры только об оборонительном союзе; но, намереваясь напасть на прусского короля, она России предлагала наступательный союз: оружие она решила положить не раньше, чем Мария-Терезия вернет себе Силезию и графство Глацское. Россия же могла, в свою очередь, завоевать Восточную Пруссию, которую впоследствии передала бы Польше, расширив, взамен того, свои границы со стороны Украйны.
Вопрос о том, что инициатива этого союза принадлежала Австрии, тоже вызвал разногласие среди историков, что объясняется, на мой взгляд, довольно просто. Эстергази, хлопотавший о секретной аудиенции, на которой он мог бы сообщить императрице о полученных им инструкциях, был принят ею лишь 25 марта 1756 года. А за несколько дней до этого он написал в Вену, что в совете Елизаветы решено не упускать удобного случая для того, чтобы вернуть владения прусского короля к их прежним границам, и, – если отношения с Францией позволят это, – двинуть против него восьмидесятитысячную армию. В то же время Бестужев предупредил посла Марии-Терезии, что вскоре ему будет сделано в этом смысле официальное предложение. Протокол конференции 14 марта 1756 года сохранился, и мы видим, что на ней действительно было принято это решение, причем не указано, чтобы оно являлось ответом на предложение со стороны Австрии. Конференция говорит, напротив, о том, что России необходимо самой начать с Австрией переговоры о заключении наступательного союза и ссылается на инструкцию, полученную Эстергази, как на доказательство того, что Венский двор разделяет намерения С.-Петербургского двора.
Дело вот в чем. После того как австрийский посол был принят Елизаветой, вопрос о союз стал вне спора. При первых же словах Эстергази, императрица заявила ему, что она намерена («im Begriff») предоставить его двору проект союза, который желателен и Вене. Она хочет напасть на прусского короля еще в нынешнем году, даже если Франция откажется принять участие в войне. Вслед за этим, 10 апреля, при дворе опять собралась конференции, по выходе из которой Бестужев сказал Эстергази, что Россия намерена не только занять Восточную Пруссию и спалить ее огнем («zu sengen und zu brennen»), но и двинуть значительную армию к Одеру.[578] На следующую конференцию, созванную одиннадцать дней спустя, был приглашен и австрийский посол, и здесь он сделал заявление, которое сбило с толку некоторых историков. Венский двор хотел вести дело так, чтобы Фридрих казался зачинщиком затевавшейся против него войны, потому что тогда Франция была бы обязана в нее вмешаться. Эстергази потребовал поэтому абсолютной тайны относительно сделанного им предложения и так упорно на этом настаивал, что, хотя предложение Австрии и послужило основанием для будущего союза, но Елизавета и ее правительство согласились игнорировать его официально и при дальнейших переговорах делали вид, что инициатива союза исходит от России.
Это и дало некоторым моим предшественникам повод предполагать, что соглашение с Австрией, имевшее такие роковые последствия, было задумано в России, и что она дала первый толчок для начала жестокой войны, в течение семи лет заливавшей Европу кровью.[579]
Вскоре возник вопрос о приступлении С.-Петербургского двора к трактату, о котором шли переговоры между Веной и Версалем, и, начиная с этой минуты, Россия загорелась воинственным жаром, который показался в Вене чрезмерным или во всяком случае преждевременным. Прежде чем нападать на Пруссию, Мария-Терезия хотела извлечь из договора с Францией, подписанного ею в мае 1756 года, те выгоды, которые он неизбежно и естественно должен был принести, но которые не были включены в его условия. Помощи одной России ей было недостаточно, тем более что она ждала со стороны С.-Петербургского двора просьб о субсидии. И хотя она вместе с Кауницем решила, что Россия эту субсидию получит, но хотела, чтоб ее заплатила Франция, и для этого ей надо было вступить с Версальским двором в дополнительные переговоры. Императрица-королева и ее министр всячески старались поэтому повлиять на Россию, чтобы она не слишком торопилась и не начала раньше срока военных действий против Фридриха.[580] И только в августе 1756 года, когда посол прусского короля, Клинггреффен, представил Марии-Терезии грозный ультиматум, а она как раз в это время получила известие из Компьени от Штаремберга о благополучном исходе его переговоров с Францией,[581] – Кауниц поручил Эстергази требовать вооруженного вмешательства России, гарантируя ей субсидию в два миллиона флоринов.[582] До этого только один Петербургский двор, подстрекаемый Саксонией, выражал желание немедленно сразиться с Фридрихом, и даже сам Бестужев, переменив тактику, заговорил о том, что вскоре «русский медведь пустится в пляс» и «наделает хлопот прусскому королю».[583]
Это настроение русского канцлера было, впрочем, непродолжительно. Австрийская система, которой он держался до сих пор, потеряла для него все свое обаяние после того, как английские гинеи перестали поднимать ее цену в его глазах. И в июле 1756 года Бестужев почувствовал раскаяние, выразившееся в просьбе о пенсии, с которой он обратился к Уильямсу; в то же время и великая княгиня, сблизившаяся теперь с канцлером, стала хлопотать у английского посланника о ссуде в десять тысяч фунтов стерлингов. На ссуду в Лондоне согласились, а для уплаты пенсии поставили необходимым условием, чтобы канцлер вернул русскую политику к ее прежнему направлению.[584]
Но это значило требовать невозможного. Утратив свой престиж дипломатической непогрешимости после сделанной им непростительной ошибки, когда он убедил императрицу подписать договор, совершенно противный ее намерениям; затравленный политическими врагами; брошенный друзьями; лишенный необходимой помощи после отъезда Функа, отозвания которого добился Уильямс, – Бестужев потерял почву под ногами посреди новых веяний, охвативших его страну. Он не отказывался от желания и надежды заставить когда-нибудь Россию повернуть назад, но пока должен был плыть по течению, стремясь лишь к тому, чтоб удержаться у власти и создать себе хоть временные источники дохода. Получив отказ от Уильямса, он стал ухаживать за Эстергази, внушая ему, что помощь русской армии безусловно стоит двенадцати тысяч червонцев, которые следовало бы разделить между обоими русскими канцлерами: великий канцлер при этом все-таки остался бы в убытке, так как принужден был пожертвовать ста тысячами рублей английских денег!
И в общем все это привело к тому, что Дуглас встретил при своем возвращении в Петербург такой прием, на который не смел и рассчитывать.
III. Дуглас и Бехтеев. Версальский договор
Дуглас появился в Петербурге в конце апреля 1756 г., как раз в то время, когда Венский двор склонял Россию к решению, совпадавшему с поручениями, с которыми приехал французский агент. И – хотя это считалось до сих пор достоверным – его не сопровождал на этот раз пресловутый д’Эон, который, согласно легендарным рассказам, играл будто бы еще при первом приезде Дугласа в Россию романтическую и важную роль. Гальярде не может приписать себе даже чести создания этой басни, так как мы находим ее след в записках г-жи Кампан и в другом более раннем издании, относящемся к 1785 году (l’Espion anglais). Как я ни ценю предания, я не могу принимать на веру те из них, ложность которых доказана; поэтому я оставляю в стороне картинные подробности, произвольно введенные в эту главу истории, тем более что она достаточно любопытна и характерна и без всякого вымысла. Д’Эон никогда не состоял фрейлиной Елизаветы и не служил лектриссой у государыни, которая никогда не читала. Он не носил женского платья в России и приехал туда в первый раз лишь в августе 1756 года, четыре месяца спустя после Дугласа. По своим официальным обязанностям он был простым курьером, которому поручались депеши, правда, очень важные, так как в них шла речь о присоединении России к Версальскому договору, послужившему основанием будущей коалиции. Впоследствии его решили оставить в Петербурге в качестве секретаря Дугласа и мелкого агента тайной дипломатии.
Итак, он был величина некрупная; но, проезжая через Германию, он держал такие странные речи и так ловко сумел раздуть свою роль, что иллюзии на его счет сохранились отчасти и до наших дней. Дипломат, поставленный во главе французской миссии, должен был стушеваться пред своим подчиненным, и скромная личность Дугласа – эта небольшая звездочка, засветившаяся на горизонте нового франко-русского соглашения, – почти потухла в ярких лучах появившейся рядом с ней кометы. Д’Эону удалось, впрочем, пустить пыль в глаза и самому Дугласу: он прибыл в Петербург, выдержав в пути страшную бурю, подробности которой он описывает следующим образом:
«Наш бедный капитан, которого англичане наверное не выбрали бы в преемники адмирала Бинга, совсем растерялся. Он искал компас, который наверное покоился мирным сном вместе с его пушками, и, не зная, где находится, удовольствовался тем, что запер нас всех обманом в своей каюте, велел спускать паруса, ругался с матросами, топал ногами не хуже датского жеребца, находившегося на нашем корабле и предназначенного для великого князя; и, сливая свой ужасный голос с лаем семнадцати датских догов и блеянием одной английской овцы, тоже находившихся на нашем корабли и тоже предназначавшихся для великого князя, кричал изо всех сил: „Ominsotte!“ (Mein Gott?). В ногах у меня были английские, немецкие и другие пассажиры, которые чувствовали себя так плохо, что можно было подумать, они взяли на себя поставку пищи для морских рыб… Впрочем, я приехал бодр и свеж, точно проехался не дальше Сен-Клу… Кавалер Дуглас, видя, как я схожу с корабля с саблей на боку, со шляпой под мышкой, в белых чулках и с напудренной как следует головою, подумал, что перед ним парижский щеголь, только что вышедший из галиота у подножия Пон-Рояля, чтобы прокатиться по Тюильери».[585]
Шотландец был, разумеется, в восторге от такого отважного и элегантного сотрудника, но, к сожалению, он не мог предложить ему пока никакой работы. Он сам выдавал себя в России за простого путешественника, хотя на этот раз он и заручился письмом Рулье к Воронцову, указывавшим на его полномочия. Кроме того, он передал вице-канцлеру записку, содержавшую личное и секретное сообщение Людовика XV Елизавете. Довольно некстати, король начинал в ней с того, что возобновил программу печальной памяти Шетарди и советовал царице прогнать министра, «который открыто перед лицом всей Европы приносит в жертву славу своей государыни и истинные интересы своей родины». Но вслед за этим неудачным вступлением шло откровенное предложение возобновить дипломатические сношения между обеими странами. Елизавета дала на эту записку ответ, какого и следовало ожидать. В своем письме к королю, помеченном 7 мая 1756 года, она, ни словом не упоминая о Бестужеве, говорила, что «с особенным удовольствием» узнала о личных чувствах короля к ней и была очень рада «видеть хорошее расположение его величества к восстановлению доброго согласия и тесной дружбы между обоими дворами»… Она ждала только случая уверить короля в своих чувствах к нему, неизменно ею сохраненных, и охотно соглашалась на взаимное назначение «министров с посольским характером»; с этою целью она уже назначила в соответствие присылки Дугласа отправить во Францию русского агента.[586]
Все это было полно обещаний для будущего. Но пока личное положение Дугласа оставалось все-таки очень затруднительным. Иван и Петр Шуваловы, знавшие о подготовлявшемся сближении с Францией, относились к французскому эмиссару с большим почетом. Оба Разумовские, Нарышкины, Голицыны, Чернышевы, Шереметевы, барон Строганов, генерал Бутурлин и другие представители высшего света и интимного кружка Елизаветы, тоже догадывавшиеся о цели приезда Дугласа, оказывали свое внимание таинственному иностранцу. Но именно эта его таинственность и создавала некоторую натянутость в обращении с ним. Никто не знал, за кого собственно его принимать, и он сам не знал, за кого выдавать себя. Воронцову он представился, шутя, в качестве «комиссионера по продаже вин» и доверенного лица принца Конти. Но он не имел никакого определенного звания или чина, необходимых, чтобы явиться ко двору. Елизавета желала, чтобы Бестужев не знал о поручении, данном Дугласу, «пока все дело не будет окончено». Поэтому он не мог играть в Петербурге никакой официальной роли. Наконец, он был английским подданным и в силу этого подчинялся британским законам. А Уильямс не скрывал своего намерения напомнить ему об этом. Чтоб принять решительные меры против шотландца, он ждал только приказаний из Лондона, куда уже послал по этому поводу запрос.
Читатели «Записок» Мессельера склонны несколько преувеличивать опасности, которым подвергался бедный «комиссионер», и я думаю, что, если бы ему действительно грозило быть убитым,[587] то он упомянул бы об этом хоть мимоходом в своей переписке. А он жаловался в ней только на неприятности и затруднения менее трагического характера, на которые ему, вследствие неофициальности его положении, приходилось наталкиваться на каждом шагу; он настойчиво просил, чтоб во Франции положили этому конец. Странное дело – он видимо не догадывался о причине, заставлявшей Версальский двор отказывать ему в его требовании, хотя понять ее было нетрудно: Франции упрямо не хотела назначить первая в Россию посла. И лишь в конце 1756 года к Дугласу был отправлен курьер с верительною грамотой, дававшей безыменному дипломату звание полномочного министра: в Париж наконец приехал русский агент, о котором писала Елизавета.
Это был Федор Дмитриевич Бехтеев, приближенный Воронцова. Он довольно долго жил заграницей и считался человеком рассудительным и осторожным. Свою осторожность он блестяще показал на деле, представив вице-канцлеру перед отъездом ряд подробных вопросов, на которые он потребовал точного ответа по всем пунктам:
– Ежели французское министерство потребует от меня, чтобы я оному, так же как и Дукласу, подал на письме – с чем я прислан?
– Можно сочинить мемориал на имя г. Рулье, по содержание инструкции и данного здесь ответа г. Дукласу.
– В словах же и, есть ли приказано будет, на письме, употреблять ли сии термины: что я прислан от ее императорского величества и что я по ее высочайшему повелению предложения чиню, или только: с соизволения ее величества от вашего сиятельства отправлен и от вас приказано мне?
– Сии последние слова можете употреблять, что по высочайшему соизволению ее императорского величества вы от меня отправлены и к г. Рулье прямо адресованы; дабы через него король известен был о сантиментах и склонностях здешнего двора к восстановлению дружбы и корреспонденции.
– Есть ли спросят о заключенной конвенции нашей с англичанами?
– Сей пункт весьма деликатен, и хотя Франция по-видимому алчно ведать желает, токмо о нем ни в какую экспанцию вступать не должно, а сказать можно, что от обстоятельства дел и времени многие в свете обращения происходят и зависят; токмо ее императорское величество есть верный друг своим союзникам, и без наиважнейшей причины отменять оные не изволит.
– Каким образом отзываться о трактате, заключенном между Англией и королем прусским?
– На сие можно сказать: заключенный трактат между королями английским и прусским, по причине неожидаемой здесь ведомости, немалое удивление здесь причинил и что о том некоторые изъяснения с аглинским двором чинятся.
– О плане соединения обоих дворов, который во второй Дукласовой промемории предложен от принца Контия, в какой силе изъясняться?
– Чтоб он о содержании оного прежде точно объявил вам или здесь через г. Дукласа представил, а инако, не знав содержания, ничего наперед объявить не можно».[588]
Бехтееву было предписано, кроме того, внушать Версальскому двору, что России отказывается от английских субсидий «в уважение постоянно подаваемых со стороны императрицы-королевы обнадеживаний, что французский король будет более, чем Англия, готов вступить в виды России». Он должен был настаивать на необходимости немедленного и полного соглашения между обоими дворами, не указывая, впрочем, на характер этого соглашения. А если бы французские министры стали настаивать на том, чтобы он объяснился подробнее, он должен был отослать их к графу Штарембергу, с которым был обязан действовать во всем сообща, следуя его советам и даже выдавая себя за его подчиненного.[589]
Задача Бехтеева была заранее очень облегчена ему: Версальский договор удивительно сблизил Париж и Петербург, еще недавно отделенные таким далеким расстоянием. Но на первых порах русскому дипломату пришлось натолкнуться все-таки на те же неудобства, что и Дугласу в России. Во-первых, сразу по приезду его встретил Мишель с поручением от Конти. Принц хотел видеть Бехтеева прежде, чем тот переговорить с Рулье, и предостерегал его против министра. Он «велел мне сказать, – пишет Бехтеев, – что увидя, с чем я приехал, он тотчас примется за дело и станет докладывать королю, притом накрепко рекомендовал остерегаться, чтоб о том отнюдь г. Рулье не сведал; ибо ежели сей министр то проведает, скажет маркизе Помпадур, с которою у принца не очень ладно, и станут препятствовать для того только, что дело чрез его руки пойдет. Но вслед за Мишелем явился Терсье и пригласил бедного Бехтеева ехать с ним немедленно в Компьен, где их ждал министр. Рулье показался Бехтееву наиболее разумным из всех; но и тут его ждало разочарование. Получив письмо Воронцова, Рулье с трудом старался разобрать его подпись.
«Когда я письмо подавал, – рассказывает Бехтеев, – не узнавая имя вашего, спрашивал он у меня, от кого, упоминая притом имена его сиятельства канцлера и господ Шуваловых. На что я ему повторил, что то от вашего сиятельства… А как я у министра в пятницу по приезде в другоредь был, учинил он мне между прочим весьма странной и нечаянный вопрос, а именно, при иностранных ли делах ваше сиятельство министром?»
Бехтеев едва не упал в обморок от изумления. Но, обменявшись с министром несколькими словами, он увидел, что тот по-видимому ничего не знает о первом путешествии Дугласа, и что принц Конти был прав, хвалясь, что эту поездку устроил он один. Принц, стоявший во главе тайной дипломатии, передавал также Бехтееву о выработанном им самим проекте союза с Россией, и выражал даже готовность ехать лично в Петербург, чтобы добиться согласия Елизаветы. Предложение это было очень соблазнительно; но, к сожалению, получив необходимые справки у Мишеля, Бехтеев убедился, что проект принца явно враждебен австрийскому, а в этом отношении инструкции русского дипломата не допускали никаких компромиссов.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.