3. Танцы и театр

3. Танцы и театр

Нередко приходится слышать, что танцы – одна из тех сфер деятельности, которую можно объяснить только с позиций секса. Такое обобщение, конечно, неверно. У каждого народа есть танцы, не имеющие никакого отношения к сексу. Мне кажется, что намного истиннее замечание Шопенгауэра: «Танец представляет собой бесцельный выход избыточной энергии». Философ здесь не возмущается, а констатирует факт, и если мы согласимся с ним, то поймем, что танец вполне может быть выражением эротических чувств, но нередко он выражает совершенно иные чувства.

Чтобы разобраться в отношении римлян к танцам, мы должны отталкиваться от определения Шопенгауэра. Римляне были здравомыслящими, практичными земледельцами, солдатами и политиками. В эпоху подъема Рима к всемирной власти у них не было нужды в «бесцельном выходе избыточной энергии». Позже все стало по-другому, но тогда, как мы увидим, и их отношение к танцу изменилось. Римлянин никогда сознательно не расходовал энергию «бесцельно»; он действовал чрезвычайно целенаправленно и всю энергию тратил на расширение своего государства. Он не мог понять, откуда у людей может взяться избыточная энергия и как ее можно растрачивать без всякого смысла. Вот почему римляне, по своей сути, не обладали артистическим началом. Они не понимали истинной сущности танца, этой бесцельной деятельности, а греки с их прирожденным артистическим чутьем предавались танцам, как законченные артисты. Любой разговор об отношении римлян к танцам следует начинать со знаменитого замечания Цицерона (Pro mur., 13): «Никто, пожалуй, не станет плясать в трезвом виде, разве только если человек не в своем уме».

Но не следует думать, что в Риме никто не танцевал. Согласно Плутарху («Нума Помпилий», 13), одним из древнейших римских обычаев был военный танец или весенний танец салиев – по сути, процессия религиозного характера. Интересный комментарий по этому поводу приводит Варрон (см.: Сервий. Комментарий к Вергилию. Эклога v, 73): «Смысл танцев на религиозных празднествах в том, что, по мнению наших предков, ни одна часть тела не должна оставаться в стороне от религиозных ощущений». С этим мы можем сопоставить танцы при погребении знатных людей, или на основанных Нероном ludi juvenales.

После войны с Ганнибалом в Риме начали учить танцам. Макробий (iii, 14, 4) рассказывает: «В эпоху высочайшей нравственности, между двумя Пуническими войнами, свободнорожденные граждане, даже сыновья сенаторов, ходили в танцевальные школы и учились танцевать и трясти бубнами. Я стыжусь признаться, что даже матроны не видели в танцах ничего неприличного. Напротив, ими интересовались самые уважаемые, хотя они и не стремились стать опытными танцовщицами. Саллюстий говорит: «Она играет и танцует более грациозно, чем дозволено приличной женщине». В сущности, он обвиняет Семпронию не в том, что она танцует, а в том, что она танцует хорошо. Танцам учились сыновья знатных людей и, того хуже, их незамужние дочери. Это доказывают слова Сципиона Эмилиана Африканского: «…юноши и девушки из знатных родов ходят в школы танцев вместе с выродками…» Далее Сципион говорит, что однажды зашел в такую школу и увидел там более пятидесяти юношей и девушек. Среди них был двенадцатилетний мальчик, сын кандидата в магистраты: мальчик исполнял «танец с бубнами, какой не сможет достойно исполнить даже бесстыжий раб».

Мнение сурового моралиста Цицерона мы уже приводили. С другой стороны, известно, что такие друзья Цицерона, как Целий Руф и Лициний Красс, любили танцевать и проявили в этом деле большое мастерство. Консула 60 года до н. э. упрекали за то, что танцор из него лучший, чем правитель. Итак, мнения римлян противоречат друг другу, возможно, из-за того, что танец не признавался полезным упражнением; он считался – если не считать военных и религиозных танцев – более-менее возбуждающим средством. (Точно так же можно объяснить и нелюбовь римлян к наготе.) Римляне любили смотреть на танцоров, но осуждали любителей, танцевавших с профессиональным мастерством, или публично танцующих женщин из общества.

Однако в эпоху империи, особенно в вольнодумных кружках, отношение к танцам изменилось. Гораций рассказывает, как изящно танцует жена Мецената, Овидий же советует всем девушкам – а фактически всем влюбленным – научиться танцевать («Наука любви», iii, 349). Поэт Стаций (современник Домициана) сообщает в похвалу своей дочери, что ее танцы не идут против правил приличия («Сильвы», 3, 5). Во время принципата Августа впервые в истории римский гражданин преподал уроки танца. Лукиан написал эссе о танце; он говорит, что в его дни учителя танцев появлялись в домах знати наравне с другими наставниками. Конечно, стоик Сенека выступает против этого; он полагает, что подобные упражнения расслабляют тело и отвлекают молодежь от серьезных занятий. И его предупреждения были отчасти оправданны, так как римляне, как мы видели, не понимали истинной сути танцев, и поэтому танцы сопровождались разнообразнейшими аморальными поступками. Более того, профессиональные танцовщицы играли на чувственности зрителей и, как говорят нам все свидетельства, были чрезвычайно искусны в этом. Овидий («Любовные элегии», ii, 4, 29) говорит:

Эта в движенье пленит, разводит размеренно руки,

Мягко умеет и в такт юное тело сгибать.

Что обо мне говорить – я пылаю от всякой причины, —

Тут Ипполита возьми: станет Приапом и он.

(Ипполит – целомудренный пасынок любвеобильной Федры, а Приап – дух плодородящих сил.) Перед нами достаточно откровенное признание эротического эффекта таких танцев. Грациозные танцовщицы изображены на многих фресках из Помпей.

Танцовщицы были в основном иностранками из Кадиса (Гадеса) или из Сирии. Испанские танцовщицы отличались особо возбуждающими и чувственными танцами. Суровый Ювенал говорит (xi, 162):

Может быть, ждешь ты теперь, что здесь начнут извиваться

На гадитанский манер в хороводе певучем девчонки,

Под одобренье хлопков приседая трепещущим задом?..

Для богачей это способ будить их вялую похоть,

Точно крапивой…[66]

С ним согласен Марциал; он ведет простую жизнь, так как (v, 78, 22)

Не богат наш обед (кто станет спорить?),

Но ни льстить самому, ни служить лести

Здесь не надо: лежи себе с улыбкой.

Здесь не будет хозяев с толстым свитком,

Ни гадесских девчонок непристойных,

Что, похабными бедрами виляя,

 Похотливо трясут их ловкой дрожью.

В другом месте (xiv, 203) он говорит:

Так она вертится вся и так сладострастна, что даже

Сам Ипполит бы не смог похоть свою удержать.

(В оригинальном тексте используется слово masturbator.)

Сирийские танцовщицы появляются в сатирах Горация (i, 2, 1). Светоний ставит их на один уровень с проститутками («Нерон», 27). Проперций (iv, 8, 39) сообщает, что их нанимали для оживления пиршеств: они исполняли сладострастные танцы под звуки флейт, аккомпанируя себе на бубнах. Пирушка достигала кульминации, когда появлялись эти наемные танцовщицы, что мы ясно видим из процитированной выше речи Цицерона в защиту Мурены. Цицерон продолжает в той же связи: «На рано начинающихся пирушках наслаждения и многочисленные развлечения под конец сопровождаются пляской». Ясно, что именно так ублажала своего возлюбленного Цинтия, любовница Проперция (Проперций, ii, 3). Истинно римским отношением к танцам отличается Гораций. Он любит вспоминать («Оды», i, 4; iv, 7) весенние танцы нагих граций и нимф, но горько сетует, что юные девушки с удовольствием учатся ионийским танцам. В основе этого противоречия лежат два несовместимых факта: для респектабельной римлянки было неприлично уделять серьезное внимание танцам, однако римляне любили смотреть сладострастные представления наемных танцовщиц и были не против изображения красивых танцующих женщин в поэзии, скульптуре и живописи. С этой точки зрения нетрудно дать оценку и позднейшим описаниям танцев, например тому, что приводит Аммиан Марцеллин (xiv, 6; действие происходит около 350 года н. э.): «При таких условиях даже немногие дома, прежде славные своим серьезным вниманием к наукам, погружены в забавы позорной праздности, и в них раздаются песни и громкий звон струн. Вместо философа приглашают певца, а вместо ритора – мастера потешных дел. Библиотеки заперты навечно, как гробницы, и сооружаются гидравлические органы, огромные лиры величиной с телегу, флейты и всякие громоздкие орудия актерского снаряжения. Дошли наконец до такого позора, что, когда не так давно из-за опасности недостатка продовольствия принимались меры для быстрой высылки из города чужестранцев, представители знания и науки, хотя число их было весьма незначительно, были немедленно изгнаны без всяких послаблений, но оставлены были прислужники мимических актрис и те, кто выдали себя за таковых на время; остались также три тысячи танцовщиц со своими музыкантами и таким же числом хормейстеров». В этой связи Аммиан жалуется на женщин, которые уже давно бы могли стать матерями трех детей, но предпочитают незамужнюю жизнь и «скользят ногами на подмостках в разнообразных фигурах, изображая бесчисленное множество сцен, которые сочинены в театральных пьесах».

Его слова приводят нас к родственной теме – мимам и пантомимам, популярность которых в позднем Риме достигла колоссальной степени. Поговорим об этих предметах поподробнее, потому что без них разговор о римских танцах будет неполон.

Ливий рассказывает, что театральные представления впервые появились в Риме в легендарные времена, незадолго до галльского нашествия, примерно в 400 году до н. э. Приведем весь этот отрывок полностью: «Но поскольку ни человеческое разумение, ни божественное вспоможение не смягчали беспощадного мора, то суеверие возобладало в душах, и тогда-то, как говорят, в поисках способов умилостивить гнев небес были учреждены сценические игры – дело для воинского народа небывалое, ибо до тех пор единственным зрелищем были бега в цирке.

Впрочем, как почти всегда бывает вначале, предприятие это было скромное, да к тому же иноземного происхождения. Игрецы, приглашенные из Этрурии, безо всяких песен и без действий, воспроизводящих их содержание, плясали под звуки флейты и на этрусский лад выделывали довольно красивые коленца. Вскоре молодые люди стали подражать им, перебрасываясь при этом шутками в виде нескладных виршей и согласовывая свои телодвижения с пением. Так переняли этот обычай, а от частого повторения он привился. Местным своим умельцам дали имя «гистрионов», потому что по-этрусски игрец звался «истер»; теперь они уже не перебрасывались, как прежде, неуклюжими и грубыми виршами, вроде фесценнинских, – теперь они ставили «сатуры» с правильными размерами и пением, рассчитанным на флейту, и соответствующие телодвижения.

Несколько лет спустя Ливий первым решился бросить сатуры и связать все представление единым действием, и говорят, будто он, как все в те времена, исполняя сам свои песни, охрип, когда вызовов было больше обычного, и испросил позволения рядом с флейтщиком поставить за себя певцом молодого раба, а сам разыграл свою песню, двигаясь много живей и выразительней прежнего, так как уже не надо было думать о голосе. С тех пор и пошло у гистрионов «пение под руку», собственным же голосом вели теперь только диалоги. Когда благодаря этому правилу представления отошли от потех и непристойностей, а игра мало-помалу обратилась в ремесло, то молодые люди, предоставив гистрионам играть подобные представления, стали, как в старину, опять перебрасываться шутками в стихах; такие, как их называли позже, «эксодии» исполнялись главным образом вместе с ателланами – а эти заимствованные у осков игры молодежь оставила за собою и не дала гистрионам их осквернить.

Вот почему и на будущее осталось: не исключать исполнителей ателлан из их триб и допускать их к военной службе как непричастных к ремеслу игрецов. Об этом первоначальном происхождении игр я счел своим долгом упомянуть, говоря о делах, что произросли из ничтожных семян, дабы ясно стало видно, от сколь здравых начал ныне дело дошло до безумной страсти, на которую едва хватает средств и в могучих державах».

В наши дни считается, что слово «фесценнинский» произошло от fascinum, одного из многих наименований фаллоса. Фесценнинские песни распевали хлеборобы и виноградари во время праздника урожая или молодого вина, когда устраивали процессии, везя на повозке изображение фаллоса (символ плодородящих сил природы). Подобные представления, проводившиеся с недобрыми намерениями и сопровождавшиеся известными песнями, закон решительно запрещал. (В Германии подобные песни и в наши дни исполняются под окнами вредных соседей – их называют «кошачьими концертами».) Важно заметить, что из слов Ливия ясно видно этрусское происхождение всех этих песен-сценок: еще один из бесчисленных долгов Рима перед Этрурией.

Эти мимические представления (близко родственные танцам и в большей или меньшей степени опирающиеся на чувственность для создания эффекта) можно разделить на три вида: 1) ателланы; 2) мимы; 3) пантомимы.

Ателланы (fabulae Atelannae) представляли собой грубые фарсы южноиталийского происхождения, названные по имени городка Ателла в Кампанье. В Риме они появились вскоре после войны с Ганнибалом и исполнялись обычно на осканском языке, славившемся изобилием грубых слов и грязных выражений и впоследствии превратившемся в вульгарную римскую латынь. Сами фарсы всегда были грубыми и жестокими, особенно при обращении к сексуальным темам. Их персонажи представляли собой устойчивый набор типажей из общественной и семейной жизни – старый глупец Папп (современный Панталоне), вечно голодный Паразит, романтичный Влюбленный, Мужик, у которого в его отсутствие соблазняют жену, суровый Учитель, не расстающийся с розгами, фиглярничающий Шут. Первоначально представлявшие собой не более чем импровизации в исполнении бойких на язык любителей, ателланы постепенно трансформировались (около 100 года до н. э.) в «литературные ателланы». Эта новая форма представляла собой фарс со связным сюжетом, впрочем не менее грубый, чем прежде. В этом жанре писали такие авторы, как Помпоний и Новий. Ателланы исполняли после трагедий (которые назывались exodium), точно так же как в Греции после трагических трилогий показывали сатирические пьесы, пусть и намного более изящные, чем ателланы. Среди множества тем и персонажей ателлан были и эротические – Проститутка, Девушка на сносях, Сутенер. Для нас важно и интересно отметить, что для сюжета этих пьес использовались прелюбодеяние, инцест и гомосексуальность – вот вам и прославленная «моральная чистота» ранней Римской республики (см. особенно: Риббек. История римской поэзии, i, 215). К несчастью, до нас дошли лишь отрывки ателлан, и нам неизвестен в точности сюжет ни одной из них.

Примерно в эпоху Цицерона с ателланскими фарсами стали соперничать мимы и в конце концов вытеснили их, особенно во время империи, когда мимы сменились пантомимой. Что такое мимы? По названию видно, что пришли они из Греции. «Мимос» по-гречески означает «имитация», то есть они имитировали реальную жизнь. Актеров также называли mime, откуда и происходит современное слово «мимический». Сами мимы представляли собой достоверное воспроизведение грубых и нелепых ситуаций и характеров; от своего источника они отличались «грубым реализмом и неуклюжими непристойностями» (Риббек). Из греческих городов Южной Италии мимы постепенно проникли в Рим, где начиная с 238 года всегда исполнялись на праздник Флоралий. Актеры не носили маски. Женские роли исполнялись женщинами, которым в конце представления приходилось появляться частично или полностью обнаженными, из чего достаточно ясно просматриваются направленность и характер мимов. У Овидия («Скорбные элегии», ii, 497) мы найдем некоторые откровенные свидетельства об этих фарсах. Обычной их темой были «греховные интриги жен», следовательно, среди характерных персонажей были жена-прелюбодейка, ее служанка-наперсница, любовник и обманутый муж.

Как и в ателланах, так и в мимах большое значение отводилось танцам. Они не походили на современные танцы, представляя собой серию движений рук и тела, которыми актер сопровождал свои слова. В более ранние времена нередко актер в маске и костюме читал красивые и выразительные отрывки как монологи, а танцор под музыкальный аккомпанемент выражал те же чувства телодвижениями. Со временем это немое действие вытеснило словесный монолог. Так возникла пантомима.

Нельзя назвать достижением цивилизации, когда аудитория все больше предпочитает пантомиму настоящей пьесе с актерскими репликами. Мы наблюдаем аналогичный процесс – театр вытесняют кинофильмы. Римские пантомимы (как и кино) обращались почти исключительно к воображению и чувствам, почти не затрагивая разум. (Конечно, и в пантомиме могли быть представлены серьезные и возвышенные темы. Актер Пилад из Сицилии представлял «трагические пантомимы», а Батилл из Александрии – «комические»; оба они были современниками Августа.)

В конце концов пантомима полностью заменила собой трагедию. Этот хорошо известный факт более или менее подробно описывается почти в каждой книге о римских обычаях, но его редко рассматривают как культурное достижение. Современный автор справедливо говорит, что «этот вид искусства гражданам Рима, среди которых были тысячи иммигрантов со всего мира, давал больше, чем классическая трагедия и комедия» (Видж Фр. Танец в древности, 1925). Но как бы верно это ни было, перед нами – шокирующее доказательство неизбежных результатов полной интернационализации мира – процесса, который завершился при императорах. Эти результаты, конечно, не могут считаться культурным достижением, тем более в Риме, где лучшие элементы, привнесенные иммиграцией, растворялись в массах бесполезного человеческого материала. Читатель может провести напрашивающееся сопоставление Древнего Рима со многими из современных метрополисов.

Тацит упоминает пантомимы среди «городских зол». Ювенал (vi, 63) говорит, что многие женщины едва не умирали от желания, увидев красивого юного танцовщика Бафилла, видя, «как он изнеженно Леду танцует». Именно такой материал использовался в пантомимах – практически все мифологические сюжеты с эротической окраской, такие, как Вакх и Ариадна, Медея, Семела и т. д. Но пантомимические представления не всегда имели целью добиться чисто эротического воздействия. Желаемый эффект скорее состоял в имитации и воспроизведении любых вообразимых эмоций посредством движений рук, кистей, головы и всего тела: и очевидно, что многим артистам это удавалось с поразительным успехом. Однако в конце концов темы пантомим изменились – как всегда – в соответствии с пожеланиями публики. Как мы видели выше, высокопоставленные должностные лица и знатные дамы нисколько не отказывались от присутствия на мимических представлениях самого эротического характера. Легко себе представить, в какую сторону развивался вкус необразованных римских масс. Фридлендер в «Истории римской морали», к которой мы отсылаем читателя за подробностями, справедливо говорит (ii, 111): «Похотливые сцены придавали настоящую пряность этим мимам и пантомимам: в них зачастую сочеталась известная соблазнительная утонченность с бесстыдной чувственностью, появляющейся из ниоткуда». Оправдания пантомимы, оставленные нам такими авторами, как Либаний, не могут скрыть основного – лишь народ с окончательно деградировавшей цивилизацией мог получать такое всеобщее удовольствие от подобных танцев, как бы «прекрасны» ни были эти представления. Не говоря уж о христианских писателях, даже язычник Зосим («Истории», i, 6) утверждает, что появление пантомим при Августе было симптомом упадка.

Пантомимы исполнялись мужчинами-танцорами, придававшими большое значение уходу за телом и сохранению стройной и красивой фигуры. Меняя костюмы и маски, они могли представлять самые разнообразные персонажи. Как мы говорили выше, вполне возможно, что эти актеры добивались эффекта без обращения к эротике; наверняка ими исполнялось много истинно благородных и красивых танцев. Если благородное искусство со временем подменяется самым низменным эротизмом, то винить в этом следует не искусство, а алчные глаза публики.

Танцовщики обычно принадлежали к низшим классам и были вольноотпущенниками, а то и рабами. Однако некоторые из них приобрели большую известность, состояние и влияние в обществе. Трагический актер Апеллес был одним из приближенных Калигулы; ходили даже слухи, что у пантомима Мнестера была с Калигулой любовная связь (Светоний. Калигула, 36). Важную роль при дворе Нерона играл актер Парис. Первоначально вольноотпущенник тетки Нерона Домиты, он со временем стал конфидентом императора. Он принимал участие (согласно Тациту) во всевозможных постыдных деяниях императора – возможно, именно он учил Нерона танцам, – и тот в конце концов даровал ему полноправное гражданство (Тацит. Анналы, xiii, 20, 22, 27). Домициан на время разошелся с женой, потому что у нее был роман с красивым пантомимом, которого тоже звали Парис (Светоний. Домициан, 3). Наконец, нам известно о пантомимах при дворах Траяна, Антонина Пия, Каракаллы и других. Знаменитые и искусные танцовщики подобного рода пользовались такой же народной любовью, как и кинозвезды нашего времени, а их поклонники нередко разделялись на враждебные партии, которые сражались и даже проливали кровь за своих героев, столь сильна была страсть к искусству у простонародья. Не обошло это поветрие и римских правителей: иногда, подобно Нерону, они даровали актерам полную свободу, а иногда, подобно Домициану, запрещали им выступать и даже временно изгоняли из Италии.

В этой связи мы должны упомянуть еще один танец, пришедший в Рим из Греции, а именно пиррический танец, весьма похожий на современный балет. В нем также использовались эротические сюжеты, поэтому он относится к теме нашей книги. Но мы не будем обращаться к подробностям, а приведем лишь яркое описание подобного балета из Апулея («Метаморфозы», x, 29):

«Юноши и девушки, блистая первым цветом молодости, прекрасные по внешности, в нарядных костюмах, с красивыми жестами двигались взад и вперед, исполняя греческий пиррический танец: то прекрасными хороводами сплетались они в полный круг, то сходились извилистой лентой, то квадратом соединялись, то группами врозь рассыпались. Но вот раздался звук трубы и положил конец этим сложным сочетаниям сближений и расхождений. Опустился главный занавес, сложены были ширмы, и сцена открывается перед глазами зрителей.

На сцене высоким искусством художника сооружена была деревянная гора, наподобие той знаменитой Идейской горы, которую воспел вещий Гомер; усажена она была живыми зелеными деревьями, источник, устроенный на самой вершине руками строителя, ручьями стекал по склонам, несколько козочек щипали травку, и юноша, одетый на фригийский манер в красивую верхнюю тунику и азиатский плащ, который складками ниспадал по его плечам, с золотой тиарой на голове, изображал пастуха, присматривающего за стадом. Вот показался прекрасный отрок, на котором, кроме хламиды эфебов на левом плече, другой одежды нет, золотистые волосы всем на загляденье, и сквозь кудри пробивается у него пара совершенно одинаковых золотых крылышек; кадуцей указывает на то, что это Меркурий. Он приближается, танцуя, протягивает тому, кто изображает Париса, позолоченное яблоко, которое держал в правой руке, знаками передает волю Юпитера и, изящно повернувшись, исчезает из глаз. Затем появляется девушка благородной внешности, подобная богине Юноне: и голову ее окружает светлая диадема, и скипетр она держит. Быстро входит и другая, которую можно принять за Минерву: на голове блестящий шлем, а сам шлем обвит оливковым венком, щит несет и копьем потрясает – совсем как та богиня в бою. Вслед за ними выступает другая, блистая красотою, чудным и божественным обликом своим указуя, что она – Венера, такая Венера, какой была она еще девственной, являя совершенную прелесть тела обнаженного, непокрытого, если не считать легкой шелковой материи, скрывавшей восхитительный признак женственности. Да и этот лоскуток ветер нескромный, любовно резвяся, то приподымал, так что виден был раздвоенный цветок юности, то, дуя сильнее, плотно прижимал, отчетливо обрисовывая сладостные формы. Самые краски в облике богини были различны: тело белое – с облаков спускается, покрывало лазурное – в море возвращается.

За каждой девой, изображающей богиню, идет своя свита: за Юноной – Кастор и Поллукс, головы которых покрыты яйцевидными шлемами, сверху украшенными звездами (но близнецы эти тоже были молодыми актерами). Под звуки различных мелодий, исполнявшихся на флейте в ионийском ладу, девушка приблизилась степенно и тихо и благородными жестами дала понять пастуху, что, если он присудит ей награду за красоту, она отдаст ему владычество над всей Азией.

С тою же, которую воинственный наряд превратил в Минерву, была стража – двое отроков, оруженосцев войно-любивой богини, Страх и Ужас; они пританцовывали, держа в руках обнаженные мечи. За спиною у нее – флейтист, исполнявший дорийский боевой напев, и, перемежая гудение низких звуков со свистом высоких тонов, игрой своей подражал трубе, возбуждая желание к проворной пляске. Нетерпеливо встряхивая головою, она выразительными жестами, резкими и стремительными, показала Парису, что если он сделает ее победительницей в этом состязании красавиц, то станет героем и знаменитым завоевателем.

Но вот Венера, сопровождаемая восторженными криками толпы, окруженная роем резвящихся малюток, сладко улыбаясь, остановилась в прелестной позе на самой середине сцены; можно было подумать, что и в самом деле эти кругленькие и молочно-белые мальчуганы только что появились с неба или из моря: и крылышками, и стрелками, и вообще всем видом своим они точь-в-точь напоминали купидонов; в руках у них ярко горели факелы, словно они своей госпоже освещали дорогу на какой-нибудь свадебный пир. Стекаются тут вереницы прелестных невинных девушек, отсюда – Грации грациознейшие, оттуда – Оры красивейшие, – бросают цветы и гирлянды, в угоду богине своей сплетают хоровод милый, госпожу услад чествуя весны кудрями. Уже флейты со многими отверстиями нежно звучат напевами лидийскими. Сладко растрогались от них сердца зрителей, а Венера, несравненно сладчайшая, тихо начинает двигаться, медленно шаг задерживает, медлительно спиной поводит и мало-помалу, покачивая головою, мягким звукам флейты вторить начинает изящными жестами и поводить глазами, то томно полузакрытыми, то страстно открытыми, так что временами только одни глаза и продолжали танец. Едва лишь очутилась она перед лицом судьи, движением рук, по-видимому, обещала, что если Парис отдаст ей преимущество перед остальными богинями, то получит в жены прекрасную женщину, похожую на нее самое. Тогда фригийский юноша от всего сердца золотое яблоко, что держал в руках, как бы голосуя за ее победу, передал девушке… После того как окончился суд Париса, Юнона с Минервой, печальные и обе одинаково разгневанные, уходят со сцены, выражая жестами негодование за то, что их отвергли. Венера же, в радости и веселии, ликование свое изображает пляской со всем хороводом. Тут через какую-то потаенную трубку с самой вершины горы в воздух ударяет струя вина, смешанного с шафраном, и, широко разлившись, орошает благовонным дождем пасущихся коз, покуда, окропив их, не превращает белую от природы шерсть в золотисто-желтую – гораздо более красивую. Когда весь театр наполнился сладким ароматом, деревянная гора провалилась сквозь землю».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.