Введение ИСТОРИЯ КАК ПОЛИТИКА

Введение ИСТОРИЯ КАК ПОЛИТИКА

«Опыт времен для нас не существует. Века и поколения протекли для нас бесплодно. Глядя на нас, можно сказать, что всеобщий закон человечества сведен на нет. Одинокие в мире, мы миру ничего не дали, ничего у мира не взяли, мы не внесли в массу человеческих идей ни одной мысли, мы ничем не содействовали движению вперед человеческого разума, а все, что досталось нам от этого движения, мы исказили», – горько констатировал выдающийся русский мыслитель XIX века Петр Чаадаев [1]. Впрочем, подобный пессимизм не помешал ему же позднее заявить: «Я считаю наше положение счастливым, если только мы сумеем правильно оценить его; я думаю, что большое преимущество – иметь возможность созерцать целый мир со всей высоты мысли, свободной от необузданных страстей и жалких корыстей, которые в других местах мутят взор человека и извращают его суждения. Больше того: у меня есть глубокое убеждение, что мы призваны решить большую часть проблем социального порядка, завершить большую часть идей, возникающих в старых обществах, ответить на важнейшие вопросы, которые занимают человечество. Я часто говорил и охотно повторяю: мы, так сказать, самой природой вещей предназначены быть настоящим совестным судом по многим тяжбам, которые ведутся перед великим трибуналом человеческого духа и человеческого общества» [2].

ПРЕДМЕТ И МЕТОД

В начале 90-х годов XX века Россия в очередной раз удивила мир стремительными и неожиданными переменами. Крах Советского Союза, мгновенное превращение видных деятелей коммунистической партии в ярых либералов, поразительно быстрая и легкая смена лозунгов правящими кругами, перебравшими весь набор политических идей от «возрожденного социализма» и «правового государства» до сильной исполнительной власти и российского национального возрождения – и все это за одно десятилетие.

В «спокойные» периоды людям начинает казаться, что прошлое не имеет к ним никакого отношения. Его надо изучать по учебникам и монографиям. Обострение политической борьбы заставляет каждого человека, порой против его собственной воли, «жить в истории» и «творить историю». И тогда мы неожиданно обнаруживаем, что НАШИ НАДЕЖДЫ И ИЛЛЮЗИИ, ОШИБКИ И УСПЕХИ – ТОЖЕ ЧАСТЬ ИСТОРИИ, ЧТО МЫ ОТВЕТСТВЕННЫ ПЕРЕД ПРОШЛЫМ ТАК ЖЕ, КАК И ПЕРЕД БУДУЩИМ. И мы обязаны понять значение накопленного опыта для сегодняшнего дня просто потому, что иначе мы рискуем ничего не понимать в своих собственных действиях.

Быть марксистом не в последнюю очередь как раз и значит осознавать непрерывность истории. Когда антикоммунистические силы одержали верх в Москве в августе-сентябре 1991 года, они первым делом принялись сносить памятники и переименовывать улицы, пытаясь изгнать из столицы призраков коммунистического прошлого и заселить ее новыми призраками – докоммунистическими. Но не тут-то было. Призрак так легко убить нельзя. И переименование улиц или городов дало обратный эффект, выявив, насколько идеи, слова, понятия, внедрившиеся в общественное сознание за десятилетия коммунистического режима, стали неискоренимой частью национальной культуры.

Все происходящее в стране могло бы показаться невообразимой и безвкусной фантасмагорией, если бы это не было нашей собственной жизнью и судьбой. Политические ошибки в России всегда стоили неимоверно дорого. Не для политиков, разумеется, а для страны. Поэтому, вглядываясь в прошлое, мы обычно становимся в позицию судей, если не прокуроров. Но поиски виновных в истории отнюдь не возвышают нас над событиями. Как раз напротив. В истории нет и не должно быть однозначных оценок и окончательных, не подлежащих обжалованию приговоров. Следовательно, мы должны не судить, а понимать.

Понять не значит простить. Понять прошлое означает быть способным преодолеть его. В конечном счете, речь идет о том, чтобы уметь изменить настоящее. Ради чего, собственно говоря, и существует история.

Увы, история всегда была тесно связана с политикой. С древних времен события прошлого использовались для обоснования амбиций правителей. Достаточно прочитать древние Хроники или труды Тита Ливия, чтобы понять, насколько взгляды на описываемые события зависимы от религиозных и политических воззрений повествователя. Позднее в Европе национальный миф, опиравшийся на исторические факты, сам становится основой государственной идеологии. Критика исторических мифов сама по себе стала мощным оружием революционеров с конца XVIII века. В марксистской традиции историзм и критический подход к обществу оказались неразделимо связаны.

Нигде в Европе не спорят так яростно о деятелях давно минувших дней, как у нас в стране. Оценки Ивана Грозного, Александра II или Петра I неотделимы от политической позиции автора. Все эти персонажи и символы все еще «здесь», с нами. О них говорят так, будто они только что вышли за дверь. Вся страна напоминает огромный дом с привидениями, которые незримо (а иногда и зримо) присутствуют среди участников современных событий. Прошлое оказывается напрямую связано с будущим, оно порой кажется участникам событий важнее настоящего. При этом история оказывается предельно идеологизирована и политизирована. Разумеется, здесь нет ничего исключительного. «Власть над прошлым» есть форма политического контроля. Особенность России, однако, в том, что отсутствие сколько-нибудь развитых форм народного представительства сделало историю принципиально важной для легитимизации власти. Не имея возможности подтвердить свою законность честно полученным народным мандатом, сменяющие друг друга режимы и правительства принуждены были апеллировать к прошлому, к истокам.

Множество томов написано отечественными историками в жанре «поиска виноватого». Одни, со времен Карамзина, жалуются на татаро-монгольское нашествие XIII века, «задержавшее развитие страны», другие возлагают вину на революцию 1917 года или на большевиков, которые «столкнули Россию с правильного пути». «Славянофилы» обвиняют в бедах России Петра Великого, пожертвовавшего самобытностью ради западных веяний.

Можно искать объяснения всех бед в решении Владимира Красное Солнышко принять христианство от Византии, а не от Рима. Средневековые хронисты, правда, упоминают, что у князя Владимира были еще и другие варианты: например, принять иудаизм, что повергает в ужас сторонников теории «еврейского заговора».

«Умом Россию не понять, / Аршином общим не измерить…» – писал Тютчев. В самом деле, общие, «европейские» схемы, как правило, в России оказывались посрамленными. Но вот беда: попытки анализировать русскую историю с позиций национальной исключительности и «самобытности» проваливались столь же безнадежно.

На протяжении XIX века борьбу за русскую историю вели либеральная и славянофильская исторические школы. После краха Советского Союза эти же школы возродились в первоначальном виде, как будто не было ни опыта XX столетия, ни открытий археологии, ни «ревизионистской историографии» на Западе. «Западники» и «славянофилы» абсолютно едины в понимании русской истории как изолированной и «особенной», не подчиненной общей для других стран логике. Первые видят в этом странную аномалию, возникшую в силу ряда случайных обстоятельств – преодолеть это «ненормальное» положение дел должна просвещенная власть, готовая порвать с прошлым, а в случае необходимости и совершить ритуальное надругательство над народом и его культурой. Напротив, «славянофилы» верят в «особый путь» России, восторгаются ее своеобразием. Они холят и лелеют все, что может служить доказательством существования особой «православной» или «евразийской» цивилизации, все, что противопоставляет ее остальному миру.

Надо сказать, что представление о России, как о стране, чудесным образом существовавшей вне мировой истории и международной экономики, не чуждо и некоторым западным историкам. Никто иной, как Фернан Бродель, писал, что Московское царство представляло собой страну, которая «оставалась наполовину замкнутой в себе», жило, не особо нуждаясь во внешнем мире, ибо такая огромная держава – «сама по себе мир-экономика» [3]. Основные события русской социально-экономической истории излагаются им без всякой связи с аналогичными процессами, происходившими в других странах. Так, возникновение крепостничества объясняется исключительно стремлением царя поддержать помещиков, от которых земледельцы могли разбежаться по бескрайним русским просторам [Вообще надо отметить, что русский раздел книги Броделя написан на удивление неряшливо, изобилует неточностями. Так, Иван Грозный, а не Иван III характеризуется как деятель «основавший и вылепивший новое московское государство» (с. 486). В другом месте указывается, что английская «Московская Компания» смогла «открыть дверь в Архангельск» (с. 481-482), тогда как на самом деле архангельский порт был открыт голландцами, не в последнюю очередь для того, чтобы создать конкуренцию англичанам] [4]. При этом от внимания выдающегося французского историка странным образом ускользает то, что ровно в то же время в других, не столь «просторных» странах Восточной Европы происходят очень схожие процессы, им же самим упомянутые.

В классическом исследовании Броделя «Материальная цивилизация, экономика и капитализм» раздел о России настолько лишен связи с другими частями этой работы, что возникает вопрос: зачем вообще нужно было включать Россию в книгу, посвященную развитию мирового рынка?

Между тем, история России просто не существует вне европейской и мировой истории. И не только в смысле хронологическом или географическом. Российская специфика и даже «уникальность» есть лишь своеобразное проявление общемировых процессов. Зачастую – проявление экстремальное. Но именно поэтому понимание русской истории – необходимое условие для осознания того, что творится в мире. И наоборот: без понимания мировой истории русское прошлое действительно превращается в цепочку нелепых загадок, которую, как говорил поэт, ни умом не понять, ни общим аршином не измерить. «Общий аршин» – вообще противоречие в определении, такая мера длины нигде, кроме России, не существовала. Но именно в этой поэтической оговорке отражена вся тупиковость культурно-исторических дискуссий о судьбе России.

«Уникальность» России действительно можно подтвердить ссылкой на множество фактов. Это страна, где, по выражению Петра Великого, «небывалое бывает». Но «уникальность» России объясняется не «загадочной славянской душой» и не отставанием от «передового Запада», а специфическим положением, которое наша страна занимала в мировой экономической системе. В русской истории нет ничего «неправильного» или загадочного. Но ее, как, впрочем, и историю любой другой страны, невозможно понять вне мирового развития.

ШКОЛА ПОКРОВСКОГО

К счастью, идеи «славянофилов» и «западников» – далеко не единственное, что было порождено русской исторической традицией. Революция 1917 года поставила под вопрос мифы официальной русской историографии. Само представление о русской культурной традиции обречено было на коренной пересмотр. В начале XX века, когда грядущие потрясения еще только предчувствовались, либеральные публицисты писали, что народ, совершивший революцию, обречен родиться заново. Самосознание англичан и французов, их представления о себе были радикально изменены благодаря опыту революций.

Прошлое России неминуемо обречено было в первой четверти XX века стать объектом переосмысления, марксистской исторической критики. Лидером этой критики, в сущности, первым «ревизионистским историком» в современном понимании слова, стал Михаил Покровский. Ученик выдающегося либерального историка Ключевского, он пришел к выводу, что русское прошлое нуждается в радикальном переосмыслении, а марксистский анализ дает ключ к новому пониманию событий. Однако судьба «исторического ревизионизма», представленного в советской России «школой Покровского», оказалась незавидной. Его идеи были востребованы в годы революционного подъема. С того момента, как возглавляемая Сталиным бюрократия одержала верх над революционными фракциями, изменился и подход к истории.

Разгром «школы Покровского», умершего за пять лет до того, начался в недоброй памяти 1937 году и принял характер серьезной идеологической кампании. «Старые большевики», оказавшиеся на скамье подсудимых «Московских процессов», были приговорены к расстрелу, а теория Покровского была приговорена к исчезновению не только из учебных программ по истории, но и из общественной памяти. Уцелевшие ученики выдающегося историка подверглись репрессиям. Их умершего учителя обвинили в том, что его концепция «лишена чувства родины», а его труды отличает «игнорирование ленинско-сталинских указаний по вопросам истории» [5]. В чем состояли эти указания (тем более – со стороны давно уже умершего Ленина), никто объяснить, естественно, не удосужился. Пропагандистская кампания, совершенно в стиле «Московских процессов», состояла в распространении совершенно нелепых и карикатурных обвинений, которые имели такое же отношение к действительности, как и обвинения в шпионаже в пользу всех империалистических держав сразу, выдвинутые против «старых большевиков». Емельян Ярославский, придворный публицист Сталина, подвел итог разгрому, написав в «Правде», что взгляды уничтожаемой школы представляют собой «антимарксистские извращения и вульгаризаторство» [6].

Фактически после разгрома школы Покровского официальная историческая наука возвращается в лоно дореволюционной традиции. «Советский термидор» нуждался в собственных мифах. Перечень правителей, дополняемый описанием побед русской державы, чередуется с периодически повторяемыми жалобами на экономическую и культурную «отсталость». Советский период выглядит завершающим и триумфальным, ибо он знаменует продолжение побед на фоне преодоления отсталости. Коммунистическая партия воплощает итог тысячи с лишним лет развития России. История выполнила свою задачу и становится ненужной (страна лишь идет «от съезда к съезду», на которых счастливый народ докладывает партии о своих успехах). После разгрома «школы Покровского» в 1930-е годы советская историческая наука в основном вернулась к традиционным концепциям исследователей XIX века, лишь украсив их цитатами из Маркса, Ленина и Сталина.

В 1960-е годы, под влиянием общего духа перемен, царивших в обществе, возобновилась и полемика среди историков. Господствующие концепции начали подвергаться критике и переосмыслению, но продолжалось это недолго. С окончанием эпохи «оттепели» пресеклась и очередная историческая дискуссия. Спустя еще два десятилетия крах советской системы позволил благополучно убрать «марксистские» цитаты из учебников и академических монографий, ничего не меняя по существу.

Конечно, с крушением Советского Союза исторический официоз подвергся идеологической корректировке. Но изменено было лишь отношение к советскому периоду – из эпохи великих побед он превратился в череду «мрачных страниц прошлого». Иными словами, несмотря на все политические перипетии, подход к досоветской истории (да и культурной традиции) оставался неизменным. Советские историки продолжали линию либеральных авторов XIX века, а писатели-антикоммунисты, осудив все советское, провозгласили возврат к либеральной традиции, убрав ставшие ненужными цитаты. Идеи, торжествовавшие в конце XIX века, оставались непоколебимо официальными и в начале XXI столетия. Социальная и экономическая история вообще оказались как бы вне поля зрения образованного общества. Не то чтобы по этим вопросам не выходило новых книг – новые исследования выходили, порой блестящие, – но они очень мало влияли на общие представления о прошлом, преобладавшие в массовом и даже в интеллигентском сознании.

Напротив, Покровский с самого начала формулировал свои идеи в жестком противостоянии с господствовавшими тогда в исторической науке идеями. Высоко оценивая сравнительно «нейтрального» Соловьева, он явно противопоставлял свои взгляды либеральным воззрениям на прошлое России и обещал реинтерпретировать русскую историю с материалистической точки зрения. Причем обращался Покровский прежде всего к читателю, «мозги которого не вывихнуты школьными учебниками истории» [7].

Официальная историография отплатила Покровскому той же монетой. Покровского фактически вычеркнули из общеупотребительного списка русских историков. Не случайно, что после отмены советской цензуры, когда в массовом порядке стали переиздаваться работы многочисленных дореволюционных историков, включая второстепенных и третьестепенных, работы Покровского так и оставались неизвестными широкой публике. В официальной школьной хрестоматии по русской истории Покровский – единственный, кому не уделено ни строчки, чье имя даже не упоминается!

Однако в чем все же состоит принципиальное различие? Дело в том, что для русской исторической традиции оказалось характерно преувеличение роли внешнеполитических факторов, недооценка внешнеэкономических и крайне слабое понимание связи между первыми и вторыми. Попытка понять историю любой страны вне связи с историей человечества в целом обречена на провал. Попытка же анализировать русскую историю как некое самостоятельное и изолированное повествование могла привести только к возникновению конкурирующих мифов «западников» (верящих, будто все беды России – от недостаточного влияния Запада) и «славянофилов» (убежденных, что все несчастья происходят от избытка этого влияния). Как на самом деле построены отношения России с внешним миром, какова их природа и в чем причина их драматизма, остается и для тех и для других мистической загадкой, к которой они суеверно предпочитают даже не притрагиваться.

Ортодоксальный марксизм, в том виде, в каком он был воспринят русскими «легальными марксистами» начала XX века, отнюдь не исправил положения. История каждой страны рассматривалась в отдельности от мировых процессов, а развитие воспринималось как нечто вроде состязания бегунов, бегущих по параллельным дорожкам, но одновременно и в одном и том же направлении. Именно эти представления (противоречившие, кстати, не только диалектическим идеям Маркса, но и опыту русской революции) легли в основу официального советского марксизма времен Сталина. Отсюда, кстати, и классические образы риторики сталинизма – «догнать и перегнать Америку», «вперед, по пути к коммунизму» и т.д.

Петр Струве и другие либеральные идеологи «легального марксизма» вряд ли предполагали, что закладывают методологические основы для целой школы коммунистических пропагандистов и официальных историков, но сделанная ими «марксистская» прививка к либеральной исторической традиции оказалась на редкость эффективной. Вместо того чтобы применить критический метод к достижениям исторической мысли XIX века, официальная советская история свела свой марксизм к повторению тех самых идей, которые, с точки зрения Маркса, надлежало подвергать сомнению.

«ЦИВИЛИЗАЦИОННАЯ ШКОЛА»

Восстановление традиций «школы Покровского» необходимо, по крайней мере, в интересах научной добросовестности и исторической справедливости. И все же простого возвращения к идеям Покровского уже недостаточно. Если господствовавшие в русской исторической науке концепции мало изменились за последние сто лет, то археология и архивные исследования заметно продвинулись. Одновременно «школа миросистемного анализа» в англоязычной социологической и исторической литературе дала нам важные идеи для понимания общественного развития. Парадоксальным образом, перечитывая Покровского под этим углом зрения, легко прийти к выводу, что переосмысление господствующих концепций русской истории должно быть даже еще более радикальным, чем у марксистского исследователя начала века.

Между тем, реальное развитие общественной мысли в посткоммунистической России пошло по совершенно иному пути. Крах советской идеологии не мог не породить серьезного кризиса и в общественных науках. Поскольку марксизм был поставлен вне закона, а бесконечно повторять тезисы столетней давности было уже невозможно, умами завладела «теория цивилизаций». Книга Сэмюэла Ф. Хантингтона «Столкновение цивилизаций» [8] как-то сразу вошла в моду, даже раньше, чем ее кто-либо успел прочитать. Ссылаться на нее могли сторонники противоборствующих политических взглядов – одни обещали возвращение России в лоно «европейской цивилизации», из которой она выпала не то в 1917 году, не то в XIII веке, другие, напротив, призывали охранять устои «русской» или «евразийской» цивилизации.

Основоположником цивилизационного подхода к истории принято считать Освальда Шпенглера. Однако еще до того, как им был написан знаменитый «Закат Европы», похожие представления об истории были сформулированы консервативным русским мыслителем Николаем Данилевским. Книга Данилевского «Россия и Европа», опубликованная в 1871 году, когда русское общество понемногу оправлялось от шока, вызванного поражением в Крымской войне, проникнута неприязнью к «неблагодарному Западу», не умеющему оценить «великодушия» России. Данилевский особо подчеркивает, что врагом России являются не правительства, а именно народы, общество западных стран. Данилевский убежден, что во время Крымской войны «общественное мнение Европы было гораздо более враждебно к России, нежели ее правительственные и дипломатические сферы» [Любопытно, что в предисловии к этому изданию книги Данилевского его теории прямо противопоставляются марксистской концепции миросистемы. Причем преимущество «цивилизационного подхода» доказывается весьма своеобразно. Оказывается, миросистемный подход, обнаруживая периферийность России, вызывает пессимизм, тогда как идеи Данилевского настраивают русского человека на оптимистический лад. Жаль, что общественные теории оцениваются не по тому, насколько они правильно объясняют реальность, а по тому, какое настроение они вызывают у читателя. Нелишне, кстати, напомнить, что пессимизм и оптимизм – дело субъективное. Миросистемная теория вовсе не утверждает, будто страны периферии неизбежно обречены зависеть от Запада. Она лишь объясняет, почему они не могут решить собственные проблемы, не преобразуя миросистему в целом] [9]. Все дело в глубокой неприязни, которую западная цивилизация, основанная на принципах «утилитарности» и «практической пользы», испытывает к русской цивилизации, воплощающей гармонию практического начала и высокой духовности. На Западе «нет места закону любви и самопожертвования» [10].

Напротив, Российская империя все делала наиболее нравственным образом, даже ее завоевательная политика была направлена исключительно на пользу покоряемых народов. «Никогда занятие народом предназначенного ему исторического поприща не стоило меньше крови и слез». Русский народ обижали и угнетали все. Сам же он не обидел никого. «Воздвигнутое им государственное здание не основано на костях попранных народностей. Он или занимал пустыри, или соединял с собой путем исторической, нисколько не насильственной ассимиляции такие племена, как чудь, весь, меря или как нынешние зыряне, черемисы, мордва, не заключавшие в себе ни зачатков исторической жизни, ни стремлений к ней; или, наконец, принимал под свой кров и свою защиту такие племена и народы, которые, будучи окружены врагами, уже потеряли свою национальную самостоятельность или не могли долее сохранять ее, как армяне и грузины. Завоевание играло во всем этом самую ничтожную роль, как легко убедиться, проследив, каким образом достались России ее южные окраины, слывущие в Европе под именем завоеваний ненасытимо алчной России» [11].

К моменту написания работы Данилевского как раз подошла к концу полувековая Кавказская война, сопровождавшаяся массовыми убийствами и «этническими чистками» черкесов, чеченцев и других народностей, не понимавших блага православной цивилизации. Точно так же и «раздел Польши, насколько в нем принимала участие Россия, был делом совершенно законным и справедливым, был исполнением священного долга перед ее собственными сынами, в котором ее не должны были смущать порывы сентиментальности и ложного великодушия» [12]. Восстания же поляков и других покоренных народов объясняются исключительно их неблагодарностью и амбициями. А если в самой России многие с этим не согласны, то только потому, что под влиянием западного просвещения «крепко забились гуманитарные бредни в русские головы» [13]. К числу других бедствий, постигших русский народ, относятся, по его мнению, такие чуждые культурному национальному типу новации, как введение в обиход европейского платья, предоставление обвиняемому права на защиту и освобождение печати в конце 60-х годов XIX века.

Не только имперские завоевания, но и крепостное угнетение русских крестьян не вызывает у него осуждения. Данилевский прославлял русского православного чиновника так же, как Редьярд Киплинг миссию белого человека. Однако дремучий консерватизм Данилевского опирался на вполне серьезную методологическую основу – теорию «культурно-исторических типов», имеющих четкие законы развития. В этом смысле ничего нового со времени Данилевского не сказали под занавес XX века ни Сэмюэл Хантингтон, ни другие звезды «цивилизационной школы». Разница лишь в том, что каждый из них предлагает собственный список «цивилизаций» и собственную трактовку их различий.

Антиисторизм «цивилизационной школы» бросается в глаза при первом же ее соприкосновении с фактами. Само понятие цивилизации рассматривается как застывшее: «фундаментальное» – неизменное. На самом деле, «основным», неизменным кажется то, что сохранилось исторически, а не наоборот. При этом «цивилизации» постоянно меняются под воздействием внешних исторических – экономических, политических – факторов.

«Цивилизационный» подход оказался одинаково удобен для враждующих политических направлений. На Западе он стал в начале XXI века идеологией новых крестовых походов и оправданием неоколониализма. В XIX веке Киплинг прославлял «бремя белого человека», который несет на Восток достижения индустриальной цивилизации. Теперь передовые страны должны были привить «отсталому миру» ценности демократии, которые, оказывается, напрочь отсутствуют в мусульманской или «конфуцианской» культурах. Для этого не грех и оккупировать ту или иную отсталую страну и попользоваться ее ресурсами – до тех пор, пока местное население не «созреет» для демократии. Исламские фундаменталисты нашли в тех же концепциях дополнительное обоснование своей ненависти к «безбожному Западу». А русские националисты ссылались на Хантингтона для объяснения того, почему надо защищать православие и «святую Русь» от натиска «атлантической культуры», «исламской угрозы» и «китайского давления».

Преимущество «цивилизационного» подхода состоит именно в его ненаучности, в размытости и неопределенности понятий, которые можно выворачивать на любой лад. Разразившаяся на этой почве дискуссия о том, существует ли «евразийская» или «русская цивилизация», сама по себе показательна. Каждый участник спора придумывал собственные определения, в результате чего одних лишь толкований термина «евразийство» набралось великое множество.

Впрочем, главная проблема «цивилизационной школы» – не в размытости определений, а в нежелании считаться с историей и вообще с фактами. В этом смысле перед нами классический пример «идеологии» в понимании молодого Маркса, «ложного сознания», которое представляет собой набор устойчивых стереотипов, не поддающихся проверке практикой. «Цивилизация» здесь воспринимается как нечто устойчивое на протяжении столетий, некие культурные принципы, определяющие развитие народов на протяжении веков. Отсюда возникает уверенность, будто существует некий «западный» и «русский человек» вообще, вне конкретного политического, социального и экономического контекста. Культурные традиции, действительно, устойчивы. Но они эволюционируют. Их содержание формируется и меняется именно под влиянием истории, вместе с развитием общества. Сами по себе они – продукт этого развития, способ коллективного осмысления и фиксации результатов общественной эволюции. В результате, «цивилизации» и культуры переживают разительные метаморфозы.

Общеизвестно, что Макс Вебер видел в «конфуцианстве» (в отличие от «протестантской этики») культурный механизм, сдерживающий предпринимательство. А «поствеберовская» социология именно в конфуцианстве видит азиатский эквивалент «протестантской этики», обеспечивший успех Японии, Кореи и Китая на мировом рынке.

Был ли не прав Вебер? Отнюдь. В его эпоху конфуцианство функционировало как консервативная и традиционалистская идеология. Но вместе с модернизацией стран Дальнего Востока менялось и наполнение конфуцианской традиции. Ошибка состоит не в том, как трактуется та или иная культура, а в том, что сани в данном случае ставятся впереди лошади. Не культура предопределила успех или поражение модернизации, а наоборот, успех или поражение модернизации предопределяет тот или иной вариант развития культуры. В этом смысле «консерватизм» или «радикализм» ислама во второй половине XX века тоже отнюдь не является чем-то унаследованным от времен Магомета. Ислам стал таким в результате неудачи модернизаторских попыток на Ближнем Востоке. Это своеобразное осмысление трагического опыта, реакция на череду неудач и унижений, пережитых арабским миром.

Легко заметить, что в эпоху политических и экономических успехов «исламская культура» была совершенно иной. Посмотрите на «европейскую цивилизацию» и «мусульманский Восток» в XI веке, в момент, когда начинаются Крестовые походы. Запад в это время закрыт, консервативен, враждебен к инновациям, милитаризован, агрессивен. «Франки» (так называли на Востоке всех западных европейцев) приходят в Константинополь, а потом и в Иерусалим толпой варваров, несущих сплошное разрушение. Вожди крестоносцев с трудом удерживают свое воинство от грабежей на территории «союзнической» Византии. Эти люди неграмотны и нечистоплотны. Они не знают элементарных вещей об устройстве мира, полны суеверий, жестоки. Напротив, Восток динамичен, толерантен, склонен к новациям, открыт. Именно поэтому на первых порах он терпит неудачу. Военный успех европейцев – результат более высокого уровня милитаризации. Но этот успех оказался недолговечен, ибо Восток, обладая технологическим перевесом и более динамичной социальной системой, вновь «переиграл» Запад в XIII-XIV веках [Блестящее описание Крестовых походов как столкновения западного варварства и восточного просвещения [14]].

Крестовые походы, разумеется, можно изобразить как столкновение систем или «цивилизаций». Получится очень похоже на XXI век, только роль «открытого общества» и «культуры просвещения» будет играть не Запад, а исламский мир.

Разумеется, происходит взаимопроникновение культур, но это не объясняет рывка Европы в XV веке. Крестовые походы открыли для Запада восточные знания и технологии, но еще не гарантировали успешного развития. Не случайно в военном плане они закончились неудачей, за которой последовало наступление Оттоманской империи на Юго-Восточную Европу. И лишь в XVI веке западные страны, уже вступающие в эру буржуазного развития, остановят натиск оттоманских турок.

Восток в XVI веке не стал «консервативнее», скорее он стал восприниматься как консервативный на фоне головокружительного развития Запада. Что же случилось в Европе на рубеже XV и XVI столетий?

Можно сказать, что на исходе Средневековья произошла своего рода «цивилизационная мутация». Она началась с Крестовых походов. А затем Западная Европа переживает в XV-XVI веках Ренессанс и Реформацию, причем, в культурном плане Ренессанс значил, быть может, больше, чем Реформация. То, что европейская культура радикально изменилась, не вызывает сомнений. Вопрос в другом: почему? Пользуясь «культурологическими» методами, никаких объяснений найти невозможно, сколько бы ни копаться в раннем Средневековье. Между тем ответ лежит на поверхности: причиной культурной трансформации является развитие буржуазных отношений. Неслучайно очаги культурной модернизации в средние века возникают именно там, где наблюдается наиболее динамичное развитие новой рыночной экономики, – в Италии и Нидерландах. Меняется жизнь, меняется повседневный опыт людей, меняется и их сознание.

МИРОСИСТЕМНЫЙ АНАЛИЗ

Марксистский взгляд на историю опирается на достаточно очевидные факты, в противовес абстракциям, мифам и идеологическим спекуляциям «цивилизационной школы». Однако сами марксистские исследователи, пытающиеся разобраться в происхождении европейского капитализма, делятся на два направления. Одна группа авторов обращает внимание на технологическую революцию, развернувшуюся на Западе в XV-XVI веках, рост внутреннего рынка и формирование буржуазного типа производства. Города предъявляют повышенный спрос на продукцию села, натуральное хозяйство окончательно сменяется товарным, а это означает, что нужно менять всю экономическую организацию. В конечном счете, начинает меняться и сельское хозяйство, все более ориентирующееся на потребности рынка. Капитализм вырастает из развития феодализма.

С другой стороны, возникает подозрение, что весь этот бурный рост был вызван не только и не столько внутренней динамикой системы, сколько внешними толчками. Два события изменили лицо Европы в XIV и XV веках. Оба эти события воспринимались современниками вовсе не как начало новой эры, а как Божия кара и в любом случае беспрецедентное бедствие. Речь идет о Великой Чуме и о падении Константинополя.

Чума, уничтожив до трети европейского населения, создала спрос на наемную рабочую силу, в том числе и в деревне. Падение Византии предопределило торговый кризис и поиски новых морских путей, что привело к открытию Америки и путешествиям в Индию. Поток золота из Нового Света привел к «революции цен», когда золото утратило прежнюю покупательную способность, зато резко возрос спрос на товары. Это был, пожалуй, первый случай, практически подтвердивший будущую теорию Дж. М. Кейнса об инфляции как стимуле экономического роста. Колонизация Америки создала трансатлантическую экономику, в рамках которой и сложился капитализм.

Школа «миросистемного анализа», созданная Иммануилом Валлерстайном, Самиром Амином и Андре Гундером Франком, концентрирует свое внимание именно на этих глобальных процессах. Напрашивается, однако, вопрос: если бы не было сначала чумы, а затем падения Константинополя – неужели не было бы и европейского капитализма? Тем более что буржуазные отношения явно вызревали в Италии, Фландрии, Чехии и некоторых других частях Европы задолго до эпохи Великих географических открытий.

История, как известно, не знает сослагательного наклонения, и все же как быть, когда мы имеем дело с двумя различными, но равно убедительными объяснениями одного и того же процесса? Скорее всего, «внутреннее» развитие европейских городов и «внешний» толчок дополнили друг друга. В позднефеодальном Западе накапливался огромный творческий, технологический, а главное, социальный и организационный потенциал. Однако были нужны внешние стимулы, чтобы все эти силы внезапно вырвались на свободу [Показательно, что Карл Маркс и Фридрих Энгельс в «Коммунистическом манифесте» также подчеркивают связь между формированием нового мира экономики и становлением капитализма: «Открытие Америки и морского пути вокруг Африки создало для подымающейся буржуазии новое поле деятельности. Ост-индский и китайский рынки, колонизация Америки, обмен с колониями, увеличение количества средств обмена и товаров вообще дали неслыханный до тех пор толчок торговле, мореплаванию, промышленности и тем самым вызвали в распадавшемся феодальном обществе быстрое развитие революционного элемента»] [15].

В любом случае, без «великого перелома» XIV-XV веков капитализм не принял бы ту форму, в которой мы его знаем в Новой истории. Причем именно культурное оформление буржуазной цивилизации Запада в значительной мере было предопределено этими событиями.

Андре Гундер Франк в книге «Re Orient» пытается объяснить торжество Запада на протяжении Нового времени исключительно «случайным» стечением обстоятельств [16]. Колумб случайно нашел Америку, там случайно оказалось много серебра, это случайно совпало с периодом экономического упадка в странах Азии и т.д.

«Re Orient» примечательна именно в том смысле, что показывает теоретическую ограниченность миросистемного анализа. Начав с демонстрации ограниченности ортодоксальных марксистских схем, сводящих историю экономики исключительно к «естественному» развитию производительных сил и производственных отношений, эта школа на определенном этапе обнаружила, что без понимания движущих сил социальной истории невозможно разобраться ни в развитии мировой торговли, ни в геополитике.

И в самом деле, средневековая Европа далеко отставала от Востока. Африканцы смеялись, увидев каравеллы португальцев, ибо они уже видели величественные суда китайского флота. Однако именно эти маленькие суденышки изменили всю мировую экономику и политику, тогда как Великий Китай, обладавший несравненно большими ресурсами, ничего революционного в ту эпоху не совершил. Восток отстал потому, что капитализм не смог сформироваться в рамках азиатской торговой цивилизации. Азиатский способ производства, который Маркс обнаружил в Китае, Египте и Индии, все же был реальностью, а не мифом. Государство было сильным, обеспечивало хозяйственное равновесие и поступательное развитие, которого не было в Европе. Благодаря этому в древности Китай опередил Запад на целую эпоху. Но отсутствие равновесия на Западе таило и огромные возможности. Историческое развитие – не линейный, а неравномерный процесс. Даже в XVII веке Европа все еще учится у Китая в плане технологии. Восток опережает Запад и по уровню грамотности, и по производительности труда, и по благосостоянию.

Но Запад развивается стремительно, а Восток стагнирует. Причина проста, и ее вполне убедительно показал все тот же Карл Маркс. На Западе торжествует капитализм, заставляющей безжалостно, но предельно эффективно мобилизовать все наличные человеческие и технологические ресурсы ради накопления. Восток же так и не превратил накопление торгового капитала в буржуазный способ производства.

Роль Великих географических открытий в истории капитализма огромна. И все же капитализм вызревал внутри феодализма естественным образом. Другое дело, что именно географическая экспансия западного мира сделала ВОЗМОЖНОСТЬ буржуазной эволюции в Западной Европе РЕАЛЬНОСТЬЮ. Все протобуржуазные движения в Европе XIV-XV века терпели поражение – до начала великих географических открытий. Итальянский Ренессанс был, в сущности, первой буржуазной революцией – прежде всего, в сфере культуры и идеологии, но также и в области политики: неслучайно его теоретическое обобщение мы находим в «Государе» Макиавелли. Чешские гуситы были первым прототипом буржуазного национального движения – в богатой, развитой и процветающей Чехии. Идеология гуситов была прямой подготовкой Реформации, но гуситы были изолированы и побеждены, а спустя сто лет Реформация как пожар охватила всю Европу. Что изменилось за это время? Изменились внешние условия. Возможное стало действительным. Именно резкое расширение экономического мира дало шанс иного развития, резко изменив соотношение социальных сил в обществе, стимулировав появление новых технологий, рост буржуазных отношений вширь и вглубь.

Таким образом, реальный капитализм исторически сложился именно как миросистема и приобрел свои конкретные черты именно в процессе развития мироэкономики.

Буржуазные отношения существовали и до Великих географических открытий. Торговый капитал существовал задолго до того, но нигде не смог стать господствующей социальной силой. Италия XIV-XV веков зашла в тупик, не найдя перспектив для торговой экспансии. Именно открытия XV-XVI веков создали условия, когда эти отношения оказались экономически господствующими. А главное, великие открытия сделали, в конечном счете, необходимым превращение торгового капитала в промышленный. Переворот XV-XVI веков позволил высвободиться разрушительным и созидательным силам капитализма. А капитализм позволил Западу успешно реализовать уникальные социокультурные возможности, открывшиеся на рубеже Средневековья и Нового времени.

Сторонники традиционного марксизма с недоверием относились к «школе миросистемного анализа». Ведь, по их мнению, в работах этих исследователей капитализм предстает не как способ производства, а скорее как система обмена. В самом деле, мировая система, описанная в работах Валлерстайна и его последователей, выглядит, прежде всего, как иерархически организованная международная торговля. Однако на самом деле речь идет все-таки не о торговле как таковой, а о международном разделении труда. Международная торговля существовала задолго до возникновения капитализма. И лишь с того момента, как начало складываться мировое разделение труда, торговля стала играть ту решающую роль в накоплении капитала, которую отметил еще Карл Маркс.

Международное разделение труда неотделимо от производства. Разумеется, разделение труда появилось задолго до капитализма, но без него буржуазный порядок был бы невозможен. Форма, которую международное разделение труда начало приобретать уже в ходе Средневековья, предопределила социально-экономические, технологические и даже культурные процессы в целом ряде стран. Например, Византия, остро нуждавшаяся в сырье, поступавшем в Константинополь из Причерноморья и Киевской Руси, стимулировала развитие там соответствующих промыслов, затем распространение ремесел, воспроизводивших византийские технологии, и, наконец, распространение православного христианства. Такое же точно копирование было невозможно и бессмысленно в западноевропейских странах, не связанных разделением труда с греческой империей.

Еще более яркий пример – огораживание в Англии XVI века, когда тысячи крестьян были согнаны со своих земель, превращенных в пастбища для овец. Это было вызвано не внутренними потребностями тамошнего сельского хозяйства, а спросом на шерсть, порожденным бурным развитием текстильного производства во Фландрии. Перефразируя Томаса Мора, можно сказать, что овцы стали «пожирать людей» в Англии потому, что капитализм стал зарождаться в Нидерландах. Однако в самой Англии подобный спрос тоже привел к развитию буржуазных отношений, прежде всего в аграрном секторе [Здесь следует вспомнить Роберта Бреннера, одного из основных критиков Валлерстайна, подчеркивавшего, что именно аграрный капитализм, а не становление новой мировой системы лежал в основе ранних буржуазных революций].

Иными словами, благодаря международному разделению труда стали необходимы производственные и социальные процессы, которые в противном случае либо вообще не имели бы места, либо реализовались бы в совершенно иной форме, в иное время, а возможно, и в иной стране.

Капитализм возник одновременно как мировая экономическая система и как способ производства. Одно было бы невозможно без другого. Буржуазные производственные отношения не смогли бы развиться и стать господствующими, если бы не было экономической системы, которая благоприятствовала этому. И напротив, если бы в «передовых» странах, ставших «центром» новой мировой системы, не сформировались новые производственные отношения, революционное преобразование мира было бы невозможно.

Ортодоксальный марксизм подчеркивает значение производственных отношений, тогда как «школа миросистемного анализа» доказывала, что решающую роль в развитии сыграла именно глобализация экономических связей, начавшаяся в конце XV века, создавшая возможность странам «центра» эксплуатировать дешевые ресурсы и труд «периферии». И в том и в другом случае речь идет о накоплении капитала. Ортодоксальный марксизм подчеркивает его внутренние источники, «миросистемная школа» – внешние. Соответственно, вставал вопрос о том, что такое капитализм: миросистема или способ производства?

Одно, впрочем, не исключает другого. Капитализм – это миросистема, основанная на буржуазном способе производства, но не сводимая к нему. Эффективная мобилизация внутренних ресурсов была необходима для успешной эксплуатации внешних. Именно поэтому быстро обуржуазившиеся Англия и Голландия выигрывают, а испанская империя с ее огромными владениями и богатствами, но все еще феодальными порядками проигрывает. Не имея достаточных внутренних условий для развития капитализма, Испания не смогла создать его в XVI-XVII веках, несмотря на огромные геополитические преимущества.

«ЦЕНТР» И «ПЕРИФЕРИЯ»

Эксплуатация «периферии» принимала разные формы на протяжении истории. Если ее конкретные формы хорошо известны социологам и экономистам, то глубинный механизм перераспределения оставался предметом острых дискуссий. Разделение капиталистической миросистемы на «центр» и «периферию» было предметом анализа на протяжении длительного времени (начиная с работ Розы Люксембург, заканчивая не только трудами Валлерстайна, Амина и др., но и книгами знаменитого финансового спекулянта Джорджа Сороса). Статистические данные, собранные на протяжении XIX-XX веков, показывают, что соотношение между зонами «периферии» и «центра» останется достаточно стабильным, хотя разрыв между «передовыми» и «отсталыми» странами по большинству показателей неуклонно увеличивается. Разрыв между «центром» и «периферией» великолепно иллюстрирован региональной экономической статистикой. Нет недостатка в исторических и статистических данных, подтверждающих глобальное перераспределение ресурсов в пользу богатых стран. И тем не менее, для экономистов и политиков нередко остается загадкой, как это происходит, что именно порождает и воспроизводит подчинение «периферии» по отношению к «центру».