Одинокий пленник

Одинокий пленник

1

В 1929 году Павел Милюков, давно интересовавшийся Унгерном, в парижских «Последних новостях» перепечатал из немецкой «Берлинер Тагеблатт» заметку под названием «Как погиб барон Унгерн-Штернберг». В ней якобы со слов очевидца рассказывается, что это произошло в те дни, когда Азиатская дивизия, отступая, «залегла в степной долине к югу от Байкала». Красные находились поблизости, но тоже были обессилены непрерывными боями. Ни одна из сторон не рассчитывала на победу, и обе жестоко страдали от голода. Наконец большевистский парламентер предложил Унгерну начать переговоры на следующих условиях: к нему пришлют двоих комиссаров, если им будет обещана неприкосновенность, они останутся в лагере барона как гаранты его безопасности, а сам он прибудет в лагерь красных. Парламентер, в прошлом офицер и сослуживец Унгерна, тем легче убедил его принять предложение, что предназначенные в заложники комиссары Розенгольц и Флонимович считались видными деятелями. По прибытии они были посажены под караул в одну из лагерных палаток, тем временем Унгерн, дожидаясь, пока ему приведут коня, чтобы ехать к красным, беседовал с офицерами. Среди них был английский капитан Пэльгем, прибывший из Владивостока по поручению генерала Айронсайда. Уже стемнело. «Видите эту звезду, господа? — спросил Унгерн, указывая на небо. — Это Альфа из созвездия Центавра. В здешних местах ее можно видеть только в мае»[202]. Далее в полном согласии с книгой Оссендовского, упоминавшего об увлечении Унгерна астрономией, автор заметки поясняет: «Астрономия была слабостью барона».

Пэльгем уговаривал его отказаться от переговоров с большевиками, но Унгерн не внял предостережениям и уехал. Через какое-то время поручик, охранявший Розенгольца и Флонимовича, получил приказ барона: «Комиссаров прогнать нагайками до линии огня красных». Под крики и смех казаки погнали их по степи до передовых постов противника, а затем отпустили. Узнав об этом, Пэльгем заподозрил неладное и распорядился вернуть заложников, но было уже поздно, Розенгольц и Флонимович находились вне досягаемости. «Что же будет с его превосходительством?» — спросил карауливший комиссаров поручик. «Он теперь на пути к Альфа Центавра», — философически ответил Пэльгем.

Эта история, как и другая того же рода — будто на смотру Унгерн был внезапно окружен, схвачен и похищен китайцами, мстившими ему за прежние поражения, — относятся не столько даже к мифологии, сколько к беллетристике. Они заполняли лакуну между мятежом в Азиатской дивизии и появлением пленного Унгерна в Троицкосавске. Обстоятельства, при которых он попал в плен, в эмиграции долго оставались неизвестны. После того, как верная Машка унесла своего седока в темноту августовской ночи, никто из мемуаристов больше не видел своего начальника; источником их сведений служил рассказ двоих русских офицеров, служивших у Сундуй-гуна и нагнавших дивизию на правом берегу Селенги. Они тоже не были свидетелями пленения Унгерна, но им доверяли уже по одному тому, что эти двое ближе других стояли к эпицентру событий.

«После напрасной попытки заставить нас вернуться, — пишет Рябухин, — барон поскакал обратно к монгольскому дивизиону. Измученный, он прилег в княжеской палатке, чтобы немного отдохнуть. Позже, с наступлением утра, монголы навалились на него спящего, связали и умчались на юг, оставив связанного барона в палатке. Спустя несколько часов его нашли красные разведчики».

Макеев украшает эту краткую версию выразительными деталями: «Унгерн до рассвета метался по горам, наконец, совершенно измучившись, двинулся к опушке, где стояла группа монголов. Они начали стрелять, но он не обращал на это внимания, ибо пули не страшны богу войны. Когда он подъехал, монголы пали перед ним ниц и стали просить прощения. Унгерн выпил жбан воды, немного водки и уснул в палатке. Убить его монголы не решались. Они бесшумно вползли в палатку, накинули ему на голову тырлык, скрутили руки и ноги и, отдавая поклоны, исчезли. Вскоре на палатку натолкнулся конный разъезд красных. „Кто ты?“ — спросил командир. „Я — начальник Азиатской конной дивизии генерал-лейтенант барон Унгерн-Штернберг!“ — ответил связанный человек».

У Алешина та же история рассказана еще более красочно: «Монголы не посмели убить Цаган-Бурхана, своего Бога Войны. К тому же они твердо верили, что не в силах это сделать: он не может быть убит. Разве они не получили только что верное тому доказательство? Не только русские казаки, но целый полк бурят дал по барону несколько залпов, и каков результат? Их пули не причинили вреда Цаган-Бурхану. Теперь несколько сотен монгольских всадников, простершись на земле, обсуждали ситуацию. Наконец к измученному барону выслали храбрейших. Приблизившись к богу войны, они вежливо связали его и оставили там, где он лежал. Затем все монголы галопом помчались в разные стороны, чтобы дух Цаган-Бурхана не знал, кого преследовать…

О чем думал барон в ту одинокую ночь? Страшная боль от впивающихся в тело веревок вместе с голодом, жаждой и холодом оживили, может быть, в его воспаленном мозгу воспоминания о тех, кого он сам заставлял так страдать. Смерть таилась во тьме, ибо окрестные леса кишели волками. Может быть, он вспоминал свору собственных волков, которых держал в Даурии и на растерзание которым бросал иных из своих пленников. Извиваясь в муках, он должен был пережить несколько смертей, пока не взошло солнце. Но вслед за утром наступил день, палящие лучи солнца безжалостно жгли его голову и язвили тело невероятной жаждой. Я представляю, как вновь и вновь он впадал в бред, и тогда ему мерещилось, что его живьем сжигают в стоге сена, как он сам приказывал поступать с другими людьми… Между тем небольшая группа красных разведчиков двигалась по долине. Вдалеке они увидели лежащего на земле человека. Он слабо стонал и ворочал головой из стороны в сторону, пытаясь избавиться от муравьев, облепивших ему лицо и поедавших его заживо. Красные подъехали ближе. Один из них спросил: „Ты кто?“ Барон пришел в себя и своим обычным громоподобным голосом ответил: „Я — барон Унгерн!“ При этих словах разведчики так резко дернули поводья, что их кони взвились на дыбы. В следующее мгновение они отчаянным галопом в ужасе бросились прочь. Такова была слава барона».

От раза к разу история становится все фантастичнее, но развивается в одном направлении. Параллельно с мучениями Унгерна, оставленного в палатке или брошенного в степи, растет и суеверный ужас перед ним. Целые полки стреляют в него и не могут убить, монголы кланяются ему даже связанному и страшатся мести его гневной души, а красноармейцы в страхе бегут при звуке имени этого человека, бессильно распростертого перед ними на земле. Именно таким хотели видеть Унгерна ушедшие от него соратники — униженным, страдающим, жалким, на себе испытавшим хотя бы ничтожную долю тех мук, что пришлось вынести его жертвам, но одновременно и богом войны, служить которому было преступлением против совести, кошмаром, несчастьем и при всем том — честью. Для тех, кто участвовал в последнем походе Азиатской дивизии на север, легенда о пленении Унгерна стала и возмездием ему, и формой самооправдания, и способом поставить на место надменных победителей, чья заслуга в том только и состояла, что им посчастливилось встретить своего грозного врага уже поверженным. Захватить его в бою они, разумеется, не могли.

2

В 1930-х годах Князев разыскивал осевших в Маньчжурии ветеранов Азиатской дивизии, развязывал им языки с помощью «ханшины», если они не отличались словоохотливостью, и записывал их рассказы. Среди прочих ему попался хорунжий Шеломенцев. В августе 1921 года он служил в монгольском дивизионе, поэтому стал чуть ли не единственным русским свидетелем последних часов, проведенных Унгерном на свободе. С его слов, дополнив услышанное предполагаемым внутренним монологом барона и столь же гипотетическим изложением его беседы с коварным Сундуй-гуном, Князев пишет: «Унгерн был взбешен. Соскочив со взмыленной лошади, он с рычанием сорвал фуражку и стал топтать ее ногами. „Мерзавцы, — кричал он, — обманули казаков и погнали их на Дальний Восток, чтобы глодать кости…“ Много чрезвычайно красочных выражений, на которые, к слову сказать, барон был превеликим мастером, вылилось тогда из глубины его оскорбленного сердца по адресу восставших против него офицеров. Монголы с неподдельным страхом наблюдали с почтительной дистанции эту бурную вспышку гнева своего вчера еще очень могущественного хубилгана. Наконец Унгерн несколько поуспокоился. Снова заработала его постоянно творческая мысль… „Не все еще потеряно, — вероятно, думалось барону, вновь охваченному никогда не покидавшей его энергией, — ведь со мной целый, в сущности, полк верного мне князя и десятка два казаков, русских и бурят, готовых разделить мою судьбу до конца. Я пройду с ними в Тибет. Там живут воинственные племена, не чета этим вот монголам, разбежавшимся от нескольких выстрелов взбунтовавшихся дураков. Я объединю тибетцев. Мне поможет Далай-лама, которому не напрасно же я послал в подарок 200 000 даянов…“ Таков был, вне сомнения, ход мыслей барона, потому что за чаем, остро смотря в глаза, он в упор спросил монгольского князя, пойдет ли тот за ним в Тибет. Не заметил на этот раз барон быстрой искры мрачного огонька, тотчас же утонувшей в глубине непроницаемых зрачков степного хищника, за тот короткий момент, пока он с почтительностью склонял голову в знак своей неизменной готовности следовать за бароном-джянджином хоть на край света».

Через несколько дней, уже в плену у красных, Сундуй-гун написал пространное объяснение, с простодушной хитростью уверяя, будто он, «не выдержав унижений и деспотизма барона», решил уничтожить его еще накануне мятежа в Азиатской дивизии. Якобы он с восемью своими людьми подкрался к палатке Унгерна и увидел, что тот «сидит, подогнув колени, в глубокой задумчивости». Князь дал сигнал схватить его, но «он услышал и убежал, рукой откинув задний полог палатки». Поймать сбежавшего от них барона монголы не смогли, однако утром, когда дивизия ушла на восток, увидели «на склоне горы» одинокого всадника. Узнав Унгерна, Сундуй-гун подъехал к нему и сказал: «Великий главнокомандующий, ваши русские вас и меня хотели убить, мы с ними сражались за ваше спасение… Вот я вас нашел, прикажите присоединиться к главнокомандующему».

Унгерн ему поверил и стал расспрашивать, как идти во владения Джалханцза-хутухты, но при этом все время держал наготове револьвер. Сундуй-гун попросил спички, чтобы закурить; Унгерн полез в карман за спичками, тогда монголы набросились на него и связали ему руки и ноги. Уже связанный, Унгерн спросил, почему его схватили. Сундуй-гун будто бы ответил развернутой, политически выдержанной тирадой, резюмировав: «Мы отдадим тебя в руки властей Советской России и будем открывать дружбу между двумя народами, и мы, незначительный народ монголов, будем бороться за свое освобождение». Он послал к красным эвенка Гомбожава, говорившего по-русски; красные приехали, «помахали белым флагом», и когда им передали пленника, поблагодарили Сундуй-гуна с его людьми и всех накормили[203].

Правдой здесь является только уловка со спичками; Унгерн тоже о ней упоминал, но всю историю излагал несколько иначе. Делать это ему пришлось неоднократно. Те, кто его допрашивал после Щетинкина, не вполне понимали, каким образом достался им столь драгоценный трофей, и пытались выяснить это у самого барона. Он отвечал всякий раз немного по-разному, но если суммировать, дело обстояло следующим образом: Унгерн, «обстрелянный своим войском», прискакал в расположение монгольского дивизиона и стал уговаривать Сундуй-гуна помочь ему подавить мятеж. Монголы, притворно согласившись, поехали с ним «по старым следам». Он был настороже и все время держал за пазухой руку с револьвером. Чтобы отвлечь его, Сундуй-гун то ли попросил у него спички, то ли предложил кисет с табаком, а кто-то из монголов сзади с седла прыгнул ему на плечи и вместе с ним упал с коня на землю. Тут же навалились и остальные.

Связанного Унгерна посадили на подводу и продолжили движение. Заметив, что взяли неверное направление, он предупредил монголов об опасности нарваться на красных. Те никак не прореагировали на его слова. Заблудились они едва ли, но Унгерн отказывался верить в намерение Сундуй-гуна выдать его красным. Ему хотелось думать, что все вышло по ошибке, случайно. Предательство князя он отрицать не мог, однако степень измены могла быть различной[204].

Вскоре монголы натолкнулись на конный разъезд. Красных было всего десятка два, но они поскакали в атаку лавой, с криками «ура»; всадники Сундуй-гуна, в несколько раз превосходившие их по численности, немедленно побросали оружие. На Унгерна вначале никто не обращал внимания, наконец кто-то из кавалеристов подъехал к нему и спросил, кто он такой. Услышав ответ, спрашивающий, как записано в протоколе допроса, «растерялся от неожиданности»; затем, «придя в себя, он бросился к остальным конвоирам, и все они сосредоточили свое внимание на пленном Унгерне».

За обтекаемыми протокольными формулами чувствуется потрясение этих людей, обнаруживших, что худой грязный человек в поношенном монгольском халате есть не кто иной, как сам «кровавый барон». Наверняка они представляли его себе по-другому. Рассказывали, будто, когда Унгерн сказал им, кто он такой, первая реакция была: «Врешь!»

Начальник штаба Экспедиционного корпуса 5-й армии Черемисинов писал приблизительно то же самое: «Унгерн… лежал связанный в повозке, а по окончании схватки услыхал, что кто-то подошел и шарит в повозке, думая, что там лежат кули. Он окликнул его, а тот, в свою очередь, спросил его: „Кто ты?“ Унгерн отвечал: „Генерал-лейтенант барон Унгерн“. Тогда пришедший отскочил и зарядил винтовку, а потом побежал сказать своим. После этого прибыла целая группа, и Унгерн был взят в плен».

Кто именно захватил его, не совсем ясно. Считается, что это были конники Щетинкина, но не исключено, что Щетинкин лишь отобрал пленника у разведчиков 35-го кавполка (его командир Рокоссовский после госпиталя догнал полк буквально на следующий день), а их нечаянную заслугу приписал себе.

Как сообщается в его донесении, утром 19 августа он узнал от пленных о мятеже в Азиатской дивизии и местонахождении Унгерна, после чего всем отрядом (около 400 сабель) «двинулся к месту его дневки, имея целью, воспользовавшись в его банде разложением, захватить его». Ближе к вечеру разведгруппа из 17 человек заметила «беспорядочную группу конных» человек до 80, которые, «стоя на месте, были чем-то заняты». Разведчики «лихим налетом» атаковали их, при этом связанный Унгерн, лежа на подводе, командовал рассыпаться в цепь и отражать атаку, крича во весь голос: «Красные идут! В цепь!» Однако «монголы от неожиданности парализовались, что и способствовало захвату всех без потерь».

К этому времени подоспел сам Щетинкин. После «краткого опроса» он под конвоем из 20 человек отправил пленника в штаб 104-й бригады с приказом «в случае попытки со стороны бандитов произвести нападение и отбить Унгерна расстрелять последнего в голову»[205].

Тех, кто потом его допрашивал, очень интересовало, почему он не покончил с собой. Унгерн ответил, что пытался сделать это дважды. Первый раз — в «момент пленения», когда люди Сундуй-гуна бросились на него и свалили с коня на землю. Он тогда успел сунуть руку в карман, где всегда лежала ампула с цианистым калием, но она куда-то пропала — очевидно, «была вытряхнута денщиком, пришивавшим к халату пуговицы». Позднее, уже со связанными руками, он каким-то образом хотел удавиться конским поводом и тоже неудачно, повод оказался «слишком широким». В результате произошло то, чего Унгерн боялся больше всего: он не погиб в бою, как «восемнадцать поколений его предков», а достался врагу живым[206].

Иван Павлуновский, полномочный представитель ВЧК по Сибири, хвастал, что поимка барона — его личная заслуга, он якобы все спланировал и организовал через своих агентов, но вряд ли ему можно верить. Это была скорее случайность, хотя советская пропаганда постаралась представить ее как подвиг красных бойцов. Обстоятельства, при которых Унгерн попал в плен, не афишировались, в сибирских газетах появились сообщения, будто вместе с бароном захвачен весь его штаб, 900 всадников и три боевых знамени.

3

На следующий день Азиатская дивизия подошла к Селенге и начала переправляться на другой берег. Красные пытались помешать переправе, но попали в ловушку в узком ущелье и отступили под огнем артиллерии и пулеметов с вершин соседних сопок. Правда, с бригадой Резухина соединиться не удалось, она форсировала Селенгу ниже по течению и сразу взяла курс на Хайлар. Те части, которыми до переворота командовал Унгерн, избрали другой, более длинный, зато менее опасный обходной маршрут — сбивая с толку преследователей, они направились в сторону Урги, чтобы обойти ее с юга, а уже затем повернуть на восток. Это был тот путь, по которому почти полгода назад пытались уйти в Китай остатки войск Чу Лицзяна, Го Сунлина и Ma.

Тем временем Унгерна из 104-й бригады передали в штаб 35-й дивизии, а оттуда пароходом по Селенге отправили в Троицкосавск. Перед начальником конвоя, комбатом Перцевым, стояла задача не допустить самоубийства пленника. «При движении парохода, — предписывалось в полученной им инструкции, — не давать возможности прогулки барона по палубе, как верхней, так и нижней. Ни в коем случае не впускать барона одного в ватер-клозет и уборную, а приставлять к нему в это время, кроме часового, стоящего у дверей, еще не вооруженного красноармейца». Когда возле Усть-Кяхты пароход из-за мелководья не мог причалить к пристани, Перцев сам на закорках перенес связанного Унгерна на берег. При этом будто бы сказана была «историческая» фраза: «Последний раз, барон, сидишь ты на рабочей шее».

В Троицкосавске располагался штаб Экспедиционного корпуса. Здесь Унгерна дважды допросили уже официально, с протоколом. На допросах присутствовали комкор Гайлит, его предшественник на этой должности Нейман, наштакор Черемисинов, начальник политуправления Берман и представитель Коминтерна при Монгольском правительстве Борисов. Вначале Унгерн отказался отвечать на какие бы то ни было вопросы, но на следующий день передумал. Методы, которые использовал он сам, чтобы заставить пленных говорить, к нему не применялись; более того — конвойным приказывалось «не допускать в его присутствии колкостей и грубостей, направляемых по адресу пленного». С ним обращались подчеркнуто вежливо, со своеобразным уважением, что, видимо, произвело на него впечатление. Согласно выбранной роли, он должен был молчать до конца, как если бы врагам досталось его мертвое тело, поэтому следовало найти какой-то предлог, оправдывающий и естественное любопытство, и понятное желание в последний раз поговорить о себе, о своих идеях, «толкавших его на путь борьбы». Вскоре оправдание было найдено: Унгерн заявил, что, поскольку «войско ему изменило», он больше не чувствует себя связанным какими-либо принципами и готов «отвечать откровенно».

Позднее, в Иркутске и Новониколаевске, его допрашивали еще несколько раз, причем вопросы часто задавались одни и те же. Он всегда отвечал терпеливо и спокойно. С удовольствием рассказывал, как к нему переходили «красномонгольские» части, как хорошо воевали зачисленные в Азиатскую дивизию красноармейцы. О репрессиях предпочитал говорить кратко: да, нет, не помню. Ургинский террор объяснял желанием «избавиться от вредных элементов», а когда ему напоминали о тех или иных убийствах, нередко отговаривался незнанием или самоуправством подчиненных. Даже тот несомненный факт, что семьи коммунистов вплоть до детей расстреливались по его личному приказу, он поначалу отрицал и признал это лишь под напором приведенных доказательств.

В первые дни плена Унгерн искал смерти. «Что, бабам хотите меня показывать? Лучше бы здесь же и расстреляли, чем напоказ водить», — будто бы говорил он конвоирам, но в последующие недели смирился и, может быть, находил своеобразное удовлетворение в том, что, по словам современника, с ним «носятся как с писаной торбой». Рассказывали, что с началом боев на монгольской границе, по войскам был разослан приказ штаба армии, предписывающий в случае поимки барона «беречь его как самую драгоценную вещь».

Барона не только не оскорбляли, напротив — оказывали всяческие знаки внимания, демонстрируя твердость режима, не имеющего нужды унижать побежденного врага. Красные командиры и политработники хотели поразить его блеском новой власти, разумностью построенного ею порядка. Этот пленник возвышал их в собственных глазах. Прежние победы Унгерна в боях с китайцами доказывали доблесть и профессионализм нынешних победителей, его зверства оттеняли их относительную мягкость. Как военные они уважали в нем достойного и храброго противника, а будучи людьми молодыми, не прочь были пофорсить перед ним, пустить ему пыль в глаза.

Русские эмигранты легко поверили в рассказы о том, что из города в город Унгерна перевозили в железной клетке, поставив ее на открытую железнодорожную платформу[207]. Приятно было думать, что, приравняв его к дикому зверю и выставив на потеху толпе, большевики мстят ему за тот страх, который он им внушал. При этом невольно возникали ассоциации не только с Емельяном Пугачевым, но и с Наполеоном. Наверняка были люди, знавшие, что когда низложенный император бежал с Эльбы и высадился во Франции, маршал Ней обещал Людовику XVIII доставить его в Париж в клетке, как теперь Унгерна якобы возили по Транссибирской магистрали. Ни подтвердить, ни опровергнуть это нельзя, документов нет, но по другим, более правдоподобным известиям, из Верхнеудинска в Иркутск, а затем в Новониколаевск он был отправлен в отдельном пульмановском вагоне. С ним обращались вежливо, хорошо кормили, приносили советские газеты. Как сообщает Першин, в Иркутске барона «всюду возили на автомобиле, точно хвастаясь, показывали ему ряд советских присутственных мест, где заведенная бюрократическая машина работала полным ходом». Унгерн «на все с любопытством смотрел», но своего отношения к увиденному никак не выражал, разве что, намекая на засилье евреев, «резко и громко» говорил: «Чесноком сильно пахнет».

Возможно, впрочем, ничего такого не было, поскольку в Иркутск его привезли 1 сентября и в тот же день, после допроса в штабе Уборевича, отправили в Новониколаевск. И уж совсем невероятными кажутся рассказы о том, будто красные официально предлагали ему перейти к ним на службу, но он отказался.

В эмиграции рассказывали, что в плену он вел себя надменно и вызывающе, но писатель Владимир Зазубрин, в то время — редактор армейской газеты «Красный стрелок», присутствовал на допросе Унгерна в Иркутске и нарисовал иной его образ: «Он сидит в низком мягком кресле, закинув ногу на ногу. Курит папиросы, любезно предоставленные ему врагами. Отхлебывает чай из стакана в массивном подстаканнике… Ведь это совсем обиженный богом и людьми человек! Забитый, улыбающийся кроткой, виноватой улыбкой. Какой он жалкий. Но это только кажется. Это смерть, держащая его уже за ворот княжеского халата. Это она своей близостью обратила тигра в ягненка».

Как многозначительно отмечает Зазубрин, упирая на символичность своих сопоставлений, усы Унгерна растрепаны и концами опущены вниз, а у того, кто ведет допрос, они «острые, холеные, задорно лезущие кверху». Все эти наштакоры и начпоармы полны витальной силы, а у барона «сухая тонкая рука скелета с длинными пальцами и плоскими желтыми ногтями с траурной каемочкой»; он жадно тянется к коробке с дорогими папиросами, каких ему давно не доводилось курить, и на вопрос, можно ли его сфотографировать, отвечает с любезностью едва ли не подобострастной: «Пожалуйста, пожалуйста, хоть со всех сторон»[208].

Конечно, Зазубрин увидел то, что хотел, а написал еще более того, что смог увидеть, но в наблюдательности ему не откажешь. По протоколам допросов тоже заметно: кроме понятной в его положении подавленности, Унгерн испытывал уважение и чувство признательности к своим врагам, оказавшимся вовсе не такими чудовищами, как они ему представлялись. За неожиданно джентльменское с собой обращение он платил почти полной откровенностью, делал комплименты тем, кому сам же сулил «смертную казнь разных степеней», и даже давал им советы относительно того, когда и каким образом лучше будет пересечь Гоби при походе Красной Армии в Китай. Унгерн вообще охотно делал политические прогнозы; он предвидел, например, войну между США с одной стороны и Японией в союзе с Англией — с другой, но вряд ли надеялся дожить до предсказанных им мировых потрясений. Относительно собственного будущего у него никаких иллюзий не было.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.