Кровь на лотосе

Кровь на лотосе

1

Осенью 1913 года, когда Унгерн, не сумев поступить на службу к Джа-ламе, жил в Кобдо, на западе Халхи постоянно шли столкновения между монголами и алтайским казахами, приходившими из соседнего Синьцзяна. Они нападали на кочевья, угоняли скот. Самое деятельное участие в этих стычках принимал отряд Джа-ламы. Его приближенные рассказали Бурдукову эпизод одной из таких стычек: «После боя киргизы (казахи. — Л.Ю.) разбежались, оставив несколько человек раненых. Один, очевидно, тяжело раненный, статный и красивый молодой киргиз сидел гордо, опершись спиной о камень, и спокойно смотрел на скачущих к нему монголов, раскрыв грудь от одежды. Первый из подъехавших всадников пронзил его копьем. Киргиз немного наклонился вперед, но не застонал. Джа-лама приказал другому сойти с коня и пронзить его саблей. И это не вызвало у него стона. Джа-лама велел распластать киргизу грудь, вырвать сердце и поднести к его же глазам. Киргиз и тут не потерял угасающей воли, глаза отвел в сторону и, не взглянув на свое сердце, не издав ни звука, тихо свалился».

Джа-лама распорядился целиком снять с мертвого кожу и засолить ее для сохранения. Через полгода эту кожу, скатанную в рулон, нашли у него при аресте, сфотографировали и увезли в Россию как вещественное доказательство его садистских наклонностей[139], но на самом деле подоплека этой варварской акции была иная. От своих информаторов Бурдуков узнал, что при совершении некоторых обрядов на полу храма расстилается белое полотно, вырезанное в виде человеческой кожи и символизирующее побежденного демона-мангыса; Джа-лама решил претворить эту символику в реальность. Беспримерная сила духа, которую перед лицом смерти выказал убитый казах, выдавала в нем великого батора, однако вражда к монголам-буддистам доказывала, что он связан с темным, демоническим началом мира и, значит, является мангысом. Следовательно, его кожа годилась для того, чтобы заменить полотняные имитации. Джа-лама со свойственной ему примитивной религиозностью материализовал метафору борьбы со злом, тем самым изменив заложенный в ней смысл на прямо противоположный.

Очень может быть, что Унгерн слышал об этой коже, а то и видел ее своими глазами, но вопрос о том, как подобное живодерство сочетается с «милосердным» учением Будды, перед ним, видимо, не вставал. Наверняка он имел представление о тантризме — эзотерическом учении, трактующем возможность избежать долгого пути самосовершенствования в течение ряда перевоплощений и на протяжении одной жизни достичь совершенства путем особых практик и ритуалов; считалось, что с их помощью человек вступает в мистическую связь с бодисатвами или эманациями будд вплоть до безраздельного с ними слияния и получает доступ к любой цели. Под таким углом зрения буддизм Махаяны, включающий в себя тантру, для дилетанта становился разновидностью магии, способом воздействия на сверхприродные силы и одновременно опытом каждодневной жизни вблизи этих сил. Богослужебные духовые инструменты из костей человека или изготовленные из того же материала зерна ламских четок, наконец габала — ритуальный сосуд из оправленного в серебро человеческого черепа, все это призвано было напоминать верующим о тленности земного бытия, но у европейцев, незнакомых с буддийской символикой, вызывало зловещие ассоциации.

Как и христианство в Европе, буддизм в Тибете и Монголии вобрал в себя местные добуддистские верования. При начале войны с китайцами эти древние шаманские практики с их кровавыми жертвоприношениями вновь стали актуальны, как всегда бывает во времена исторических катаклизмов, и один из лам, перешедший на сторону красных, в победном экстазе съел вырванное из груди соратника барона, есаула Ванданова, еще трепещущее сердце. С буддизмом тут нет ничего общего, но следы такого рода архаики, пусть преображенной и перетолкованной, можно заметить в популярном культе «Восьми Ужасных», то есть восьми главных дхармапала (докшитов), стражей и хранителей «желтой религии»[140]. Они стояли на страже светлого начала мира, но изображались в таком обличье, что вызывали не столько благоговение, сколько страх.

Откровением для Унгерна мог стать тот факт, что учение Будды с его основополагающей заповедью «Щади все живое» охраняют устрашающие божества вроде Чжамсарана или Махакалы, не имеющие аналогов среди христианских святых. Георгий Победоносец на русских иконах отрешенно спокоен даже в тот момент, когда поражает копьем дракона[141]; архангела Михаила, архистратига небесных легионов, при всей его воинственности трудно представить в диадеме из отрубленных голов или сжимающим в зубах окровавленные сердца и почки противников христианства. Хотя все это символизировало чисто духовную борьбу с собственными заблуждениями и пороками, язык буддийской иконографии должен был волновать Унгерна. Ему могло казаться, что существование «Восьми Ужасных» в лоне учения о «восьмеричном пути» и «четырех благородных истинах» оправдывает крайние меры по отношению к врагам всякой религии, а не только буддизма. Способность христианства спасти мир от революционного наваждения вызывала сомнения потому хотя бы, что в нем не нашлось места для таких фигур, с которыми Унгерн, похоже, соотносил себя самого. «Барону доставляло неизмеримое удовольствие, когда монголы видели в нем что-то неземное», — пишет Голубев. И задается вопросом: «А может быть, он действительно верил, что он — перерожденец?»

Увлеченность Унгерна буддизмом сливается с его идеалами «нового Средневековья». Ведь если в средневековой Европе с ее грубостью и первобытной свирепостью люди тем не менее постоянно ощущали рядом присутствие Божества, а теперь — нет, значит, между Богом и человеком стоит не варварство последнего, не проливаемая им кровь, а напротив, гуманность и прогресс.

Алешин, рассказав, как в забайкальском селе Булуктай по приказу Унгерна несколько русских крестьян были заперты в амбаре и сожжены вместе с ним, замечает: «Во время этой массовой экзекуции барон молился своему Будде». Утверждение сомнительно, однако оно показывает, что свирепость Унгерна связывали с его изменой христианству. В обыденном сознании двоеверие часто приравнивается к вероотступничеству, поскольку тем самым человек разрывает кровно-родственные отношения с божеством, изначально вложившим в него понятие о нравственном законе, заменяя их рациональными, основанными на сознательном выборе и, следовательно, лишенными родовой памяти о добре и зле.

В протоколе одного из допросов Унгерна записано с его слов: «Свою жестокость и террор в отношении людей не считает противоречащими учению Евангелия». Противоречит ли это буддизму, его не спрашивали, но когда Бурдуков задал похожий вопрос Джа-ламе, тот ответил: «Эта истина („щади все живое“. — Л.Ю.) для тех, кто стремится к совершенству, но не для совершенных. Как человек, взошедший на гору, должен спуститься вниз, так и совершенные должны стремиться вниз, в мир — служить на благо других, принимать на себя грехи других. Если совершенный знает, что какой-то человек может погубить тысячу себе подобных и причинить бедствие народу, такого человека он может убить, чтобы спасти тысячу и избавить от бедствия народ. Убийством он очистит душу грешника, приняв его грехи на себя».

Джа-лама недвусмысленно проводит аналогию между собой и бодисатвами, отказавшимися от нирваны, дабы служить людям на пути к спасению, но еще в большей степени — с божествами типа «Восьми Ужасных». Настаивая на собственном «совершенстве», он объявляет, что готов пожертвовать личным спасением во имя всеобщего блага. Разница с Унгерном здесь только та, что один говорил о «народе», а второй — о «человечестве». Разрешая вечный вопрос о цели и средствах, оба они стремились представить свою власть как религиозное подвижничество: то, что для других — грех, для них — подвиг самоотречения[142].

2

Нищенствующий монах, объявивший себя реинкарнацией жившего полтора века назад джунгарского князя Амурсаны, враг Пекина и ойратский националист, мечтавший объединить под своей властью населенные западными монголами территории, Джа-лама не скрывал и антирусских настроений. «Вы, русские, что? Камыш! Подожгу, и вас не останется здесь, как нет и китайцев», — такую угрозу слышал от него казачий офицер Сокольницкий в 1914 году. Тогда же Джа-лама был арестован казаками в своей ставке близ Кобдо и увезен в Россию. Сначала его держали в томской тюрьме, оттуда перевели в Якутию, потом — опять в тюрьму, уже астраханскую; после Февральской революции он вышел на свободу, вновь объявился в Кобдоском округе и повел партизанскую войну с китайцами, но центральному правительству в Урге так и не подчинился. Как и Унгерна, монголы считали Джа-ламу существом сверхъестественным, чего он сознательно добивался для упрочения своего авторитета и чему немало способствовали его железная воля, актерский дар и умение выдать себя за человека, посвященного в таинства тантры.

Когда летом 1921 года Монголию заняли советские войска, Джа-лама с отрядом воинов и тремя сотнями данников ушел в Южную («Черную») Гоби, в предгорья Шацзюньшаня. Здесь он основал собственный хошун, по сути дела — независимое государство, гибрид разбойничьего лагеря и миниатюрной теократии. Средства добывались набегами на соседей и грабежом караванов. Пленников обращали в рабов, их руками Джа-лама построил уникальную для Монголии каменную крепость со стенами и башнями. Она получила название Тенпей-байшин и представляла собой причудливую смесь элементов тибетской, китайской и мусульманской архитектуры. Внутри располагались казармы, жилые и хозяйственные постройки, но сам Джа-лама предпочитал жить в юрте. Здесь, окруженный пустыней, горами, крепостными стенами и защищавшими его не менее надежно, чем стены, мрачными легендами, он чувствовал себя в безопасности.

Пока Сухэ-Батор и его соратники делили между собой крохи той власти, что оставила им Москва, а московские эмиссары осваивались в неожиданно свалившейся им на голову огромной стране, в Урге было не до Джа-ламы, но затем взялись и за него. План операции разработал комендант Улясутая, калмык Харти Кануков, кавалер ордена Красного Знамени, герой боев с Деникиным и Унгерном. В январе 1923 года служившие под его началом офицеры-монголы Дугор-бэйсе и Нанзад в сопровождении трех цириков, которые были выданы за их слуг, прибыли в Тенпей-байшин, объяснив свой визит тем, что разочаровались в новом режиме. Они предложили Джа-ламе принять участие в заговоре против правительства Сухэ-Батора и застрелили его во время конфиденциальной беседы. Охрана разбежалась, никто не пришел ему на помощь, кроме любимой собаки. Подданных Джа-ламы тут же согнали на митинг и, как докладывал начальству Кануков, собравшиеся «не только изъявили покорность, но были очень рады освобождению от деспота-изверга».

Храбрый Нанзад когда-то воевал с китайцами под знаменем Джа-ламы и был хорошо с ним знаком, что не помешало ему вырезать и съесть сердце убитого, дабы завладеть его силой и мудростью. Отрубленную голову владыки Тенпей-байшина увезли в Улясутай, насадили на пику и выставили на базаре, чтобы исключить возможные слухи о его чудесном спасении.

Не стоит считать это чисто монгольской практикой; в том же 1923 году и с той же целью в Петрограде, в обращенной к Невскому проспекту витрине Елисеевского магазина, была выставлена голова знаменитого бандита Леньки Пантелеева. Он погиб в перестрелке с сотрудниками угрозыска, но, поскольку в его смерть не верили, под этим грозным именем в городе скоро начали орудовать другие налетчики[143].

Из Улясутая голову Джа-ламы отослали в Ургу, и, по легенде, Сухэ-Батор скончался в тот самый день, когда она прибыла в столицу. Там голова переходила из рук в руки, из канцелярии в канцелярию, пока не попала в исторический музей, разместившийся в Зеленом дворце умершего к тому времени Богдо-гэгена. Оттуда она вскоре непонятным образом исчезла, но это уже ничем не грозило новым властителям Халхи. Не будь Джа-лама реинкарнацией Амурсаны, народное сознание нашло бы способ воскресить этого человека, вселить его дух в чье-нибудь тело, однако после того, как китайцы ушли, а с севера, провозгласив себя освободителями Монголии, явились красные, миф о «северном спасителе» был обречен на забвение.

В 1985 году Инесса Ломакина обнаружила пропавшую голову Джа-ламы в коллекции Музея антропологии и этнографии в Санкт-Петербурге. Мумифицированная по-монгольски, просоленная и подкопченная, с дырой от пики, она числилась экспонатом № 3394. Оказалось, в 1925 году студент Ленинградского университета Владимир Казакевич, в будущем известный монголист, нелегально вывез ее из Улан-Батора в запломбированном ящике, с сопроводительными документами от советского полпредства, разрешавшими провоз багажа без таможенного досмотра. В Ленинграде он сдал голову Джа-ламы в музей, где ее оприходовали как «Голову монгола», но, с какой целью была проведена эта секретная операция, неясно. Скорее всего, причина заключалась в характерном для тех лет интересе к особенностям строения мозга неординарных личностей. Эти исследования поощрялись в связи с популярными в СССР неоевгеническими идеями о возможности «научными методами» создать «нового человека», однако до содержимого черепной коробки Джа-ламы ни у кого из таких специалистов руки так и не дошли[144].

Спустя шесть лет после его смерти мимо Тенпейбайшина проходила экспедиция Рерихов, и Юрий Рерих осмотрел легендарный замок «хозяина Гоби». Он был совершенно пуст и уже начал разрушаться.

Джа-лама заложил эту крепость не раньше лета 1921 года, когда на западе Халхи начались столкновения между остатками Оренбургской армии Бакича и отрядами Карла Некундэ (Байкалова). Белый генерал-черногорец пришел сюда из китайского Синьцзяна, краском-латыш — из Сибири. Именно тогда Джа-лама и откочевал в Гоби. Подобно беглому унгерновскому есаулу Тапхаеву, он, видимо, надеялся, что в конце концов «красные и белые дьяволы истребят друг друга», после чего наступит его звездный час[145]. До этого ареной его деятельности был Кобдоский округ, а Унгерн ни разу не выезжал из Урги западнее Ван-Хурэ. Если в 1913 году их встреча и могла состояться, то сейчас они точно не встретились. Поначалу Унгерн питал иллюзии насчет возможности привлечь Джа-ламу к борьбе с красными и отправил ему пару писем, наверняка похожих на те, какие он рассылал многим племенным лидерам от Барги до Казахстана, но очень скоро понял, что это не тот человек, с кем можно иметь дело. Тем не менее сходство между ними было подмечено многими и позднее породило романтическую легенду об их своего рода посмертном свидании.

В 1935 году в харбинском журнале «Луч Азии» ее изложил некто Борис С.[146], пополнив тот слой созданной русскими беженцами в Китае интеллигентской мифологии, где Унгерн был центральной фигурой. Он, как главная опорная колонна, поддерживал своды этого призрачного мира.

История вложена в уста маньчжурского зверопромышленника Петра Сальникова, в прошлом — офицера Азиатской дивизии. О нем говорится как о человеке реально существующем, хорошо известном и фигурирующем под своим собственным, а не вымышленным именем, но это ровным счетом ничего не значит. В борьбе за немногочисленного читателя, невысоко ценившего правду художественную, тогдашняя эмигрантская беллетристика часто маскировалась под журналистику.

В зачине Сальников вместе с женой-монголкой принимает у себя гостей, в том числе автора, и за ужином рассказывает им феерический эпизод из своей жизни.

Завязка следующая: весной 1921 года, когда Азиатская дивизия двинулась в Забайкалье, Сальников с небольшим отрядом был оставлен охранять Ургу. Узнав, что Унгерн попал в плен, он решил вести отряд на восток, в Маньчжурию, но наткнулся на красных. В бою все его люди погибли, спасся лишь сам Сальников. Тяжело раненный, он был придавлен мертвой лошадью, поэтому его не заметили. Не в силах выбраться, он потерял сознание и очнулся уже ночью, почувствовав, что его куда-то везут. Кто? Куда? Ответа нет, Сальников опять впадает в беспамятство.

Дальше — временной пробел, отточие. Проходит месяц или немного больше, Унгерн уже казнен, красные давно заняли Ургу. Где находится Сальников, по-прежнему не известно, тем временем в монгольской степи объявляется расстрелянный в Новониколаевске барон. Его видят то в одном улусе, то в другом. Обычно под вечер, в сумерках, в полном одиночестве он медленно проезжает верхом возле юрт, не обращая внимания на потрясенных кочевников, иногда направляет своего черного коня к ночным кострам, где греются пастухи, в ужасе падающие ниц при его появлении, молча присаживается к огню, потом вновь садится в седло и пропадает в темноте. Слух о воскресшем Боге Войны мгновенно облетает всю Монголию. Очевидцы, среди которых немало тех, кто совсем недавно служил в войсках Унгерна, клянутся, что это, несомненно, сам барон, в точности такой, как прежде, лишь с необыкновенно белым потусторонним лицом.

Спустя какое-то время в Урге, в казармах расквартированных там красномонгольских частей, происходит несколько загадочных убийств. Они следуют с промежутками в два-три дня. Все убитые — монголы, все так или иначе причастны к пленению Унгерна, и все гибнут одинаково: ночью их закалывают кинжалом. Орудие убийства всякий раз остается в теле мертвеца, причем к рукояти прикреплена записка с одним и тем же текстом: «Предателю от ожившей жертвы». Комиссар «монголо-советской дивизии» Моисей Коленковский[147] смеется над суеверным страхом подчиненных, в оживающих покойников он не верит и пытается найти убийц, но однажды утром его самого находят мертвым. Комиссар заколот в собственной постели, на рукояти кинжала, всаженного ему в грудь, обнаруживается записка с теми же словами. Эта смерть — заключительный аккорд. Месть свершилась, отныне призрак барона исчезает навсегда.

Теперь наконец выясняется, что раненного Сальникова подобрали люди Джа-ламы и увезли в Тенпей-байшин. Там Джа-лама заметил, что этот офицер внешне очень похож на Унгерна — у него такие же опущенные вниз рыжеватые усы, тот же тип лица, которое, будучи натерто мукой, приобрело оттенок мертвенной бледности. Идея принадлежала Джа-ламе, его люди и отомстили предателям, а сам Сальников успешно сыграл роль привидения. Выполнив свою миссию, он возвращается в Тенпей-байшин, где его ждет прекрасная дочь Джа-ламы. Она ухаживала за ним, раненым, они полюбили друг друга.

Комедия масок завершается идиллией. Закончив рассказ, Сальников уже в новом качестве представляет гостям хозяйку дома: оказывается, она и есть та самая дочь Джа-ламы. Получив благословение страшного хозяина Гоби, Сальников увез ее в Харбин, она приняла православие и стала его верной женой.

В рассказе Бориса С. месть Джа-ламы без затей объясняется тем обстоятельством, что и он, и Унгерн — враги красных. Однако их роднило и другое — притом что оба считали себя буддистами, кровь на лепестках буддийского лотоса казалась им чем-то вполне естественным и отнюдь не противоречащим самому духу «желтой религии».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.