Штурм. 1–2 февраля

Штурм. 1–2 февраля

1

Чтобы определить дату, благоприятную для начала штурма, Унгерн впервые обратился к ламам, что позднее станет для него обязательным при всех более или менее серьезных операциях. Обычно использовались астрологические таблицы и гадание по трещинам на брошенных в огонь бараньих лопатках, но, как сообщает Аноним, на этот раз дополнительно прибегли к еще одной процедуре, в особо важных случаях принятой и у китайцев: на землю положили связанного козла, олицетворяющего собой противника, затем рядом с ним «начались бесконечные моления и заклинания под рев труб и грохот барабанов», в результате чего у козла должно было «пропасть сердце». Это произошло утром четвертого дня гаданий. Удовлетворенные ламы объявили, что теперь можно атаковать, столица тоже падет на четвертый день штурма. Их предсказанию Унгерн доверился настолько, что, согласно его приказу, каждый всадник должен был иметь при себе лишь трехдневный запас еды.

Две первые, ноябрьские, попытки захватить Ургу были предприняты наобум, но на этот раз существовал достаточно детальный план операции. Его разработал подполковник Дубовик, при Колчаке прошедший ускоренный курс Академии Генерального штаба в Томске. По дороге в Маньчжурию он был задержан Унгерном на Керулене и не то по заданию Резухина, не то «от скуки» составил какой-то «доклад» — вероятно, с данными о китайских войсках в Урге и схемой воздвигнутых ими оборонительных сооружений. К докладу прилагалась «диспозиция» с планом атаки, которую Унгерн нашел «отличной».

По мнению Волкова, невысоко ценившего военные таланты барона, третий штурм Урги потому лишь и оказался успешным, что его план «был разработан единственным в истории отряда совещанием командиров отдельных частей». Действительно, Унгерн решил вынести диспозицию на обсуждение, хотя и раньше, и потом все вопросы решал единолично или вдвоем с Резухиным.

От монголов план операции хранился в секрете. По беспечности они могли сделать его достоянием шпионов, поэтому монгольских князей вряд ли пригласили на совещание. В нем, помимо Резухина и самого Дубовика, должны были участвовать командиры полков Парыгин и Хоботов, их заместители Архипов и Лихачев, начальники артиллерии и пулеметной команды Дмитриев и Евфаритский, а также Джамболон, Тубанов и те офицеры, кому предстояло действовать самостоятельно — ротмистры Исаак и Нейман, есаул Тапхаев, войсковой старшина Нечаев, еще несколько человек. Некоторым из них Унгерн дал краткие характеристики на допросах и в беседах с Оссендовским. Об одном было сказано: «Храбрый, но мнит о себе». О другом: «Храбрый, но жесток как черт». О третьем: «Храбрый, но изменил мне». В первой половине все эти аттестации однообразно справедливы: за редкими исключениями, командиры унгерновских полков, дивизионов и сотен были головорезы, рубаки и пьяницы. Особняком среди них стоял генерал-майор семеновского производства Борис Резухин — старый, еще довоенный приятель Унгерна.

Это был, как его описывает Торновский, щеголеватый, маленького роста блондин с пушистыми усами, по натуре замкнутый и молчаливый, прекрасный наездник, но чужак в казачьей среде, не способной разделить с ним его любимый досуг — «кейф за рюмкой ликера и кофе и приятную беседу». В Монголии он стал вторым человеком в дивизии и единственным, кому Унгерн полностью доверял, хотя никогда не относился к нему как к равному. Когда на допросе в плену его попросили охарактеризовать уже мертвого к тому времени помощника, он сказал, что Резухин — «только послушный», «мог сделать, что ему прикажут». Безгранично преданный своему начальнику, «немевший в его присутствии», он подражал ему даже в манерах и, по словам доктора Рябухина, был «бледной копией барона». То, что в оригинале восхищало и ужасало, в Резухине воспроизводилось как бы механически, с несравненно меньшим эффектом: его боялись, но перед ним не трепетали. Впрочем, Торновский нашел еще один ключ к душе этого человека: «Как для истинного кавалериста-воина, в его жизни деньги и сама жизнь не имели довлеющей ценности». Это давало ему право повелевать людьми, приверженными тому и другому.

На совещании план Дубовика был одобрен и принят с небольшими поправками. Суть его состояла в следующем: произвести «диверсию» на северных окраинах столицы, то есть имитировать наступление там же, где оно развернулось в ноябре, но основной удар направить на Мадачанское дефиле — цепь высот в предгорье Богдо-ула, между Маймаченом и Толой, над Калганским трактом. Они были хорошо укреплены[102], зато после овладения этим центральным узлом обороны силы противника оказались бы разорваны надвое. После занятия Мадачанских сопок предполагалась атака на Маймачен, а затем в случае успеха — на Ургу.

Есть известия, будто Унгерн обещал «войску» на три дня, как при Чингисхане, отдать город на разграбление, но скорее он дал понять, что закроет глаза на грабежи первых дней. При этом была очерчена запретная для посягательств зона. В нее вошли буддийские и конфуцианские храмы, иностранные консульства и торговые представительства. Для наглядности азиатским частям показали даже какие-то флаги, включая, вероятно, американский и британский, чтобы никто не смел покушаться на дома, над которыми они вывешены. В идеале тем же кочевникам предстояло смести с лица земли прогнившую европейскую цивилизацию «от Тихого океана до берегов Португалии», но это было делом будущего. Пока Унгерн опасался настроить против себя западные дипломатические миссии в Китае.

В дивизии все с нетерпением ждали приступа. Урга была рядом, с высот Богдо-ула открывались ее улицы, разноцветные кровли дворцов и кумирен. Город казался оазисом изобилия среди снежных степей. Так аркебузиры Кортеса смотрели на столицу ацтеков, крестоносцы — на стены Иерусалима, а бойцы Фрунзе — на вожделенные, тонущие в неправедной роскоши города Крыма. Для полуголодных, оборванных, замерзающих людей победа стала вопросом жизни и смерти. После взятия столицы, разговаривая с кем-то из русских колонистов, Унгерн назвал себя «воскресшим из мертвых». При неудаче монголы могли разбежаться, а без них мороз и голод стали бы грозными союзниками китайских генералов. В полках не осталось ни крошки муки, питались только мясом. Запасы соли тоже подошли к концу, остатки разделили и выдали каждому на руки. Выгоднее считалось посолить не мясо, а воду, в которой мочили куски баранины и конины, сваренные в пресной воде. Всадники были одеты в лохмотья и шкуры животных, Унгерн выглядел не лучше — очевидец запомнил на нем шинель с наполовину обгорелыми полами и грязную папаху, «когда-то белую». Почти все были обморожены, позже в ургинском госпитале сотнями ампутировали пальцы рук и ног.

В ночь на 1 февраля Резухин с главными силами дивизии, включая монгольский дивизион и чахаров Найдан-гуна, с двенадцатью пулеметами, не способными вести длительный огонь из-за отсутствия лент, и четырьмя пушками, к которым почти не имелось снарядов, выступил из лагеря на Убулуне.

«Серебристая пыль струилась над сугробами и заметала конский след. Как призрачные тени, наступающие колонны быстро приближались к Урге. Остановились. Громадным веером разбросилась цепь разъездов и скрылась в темноте», — пишет Аноним в характерном, нервно-приподнятом стиле 1920-х годов, когда на фоне НЭПа с его торжеством пошлости по одну сторону советской границы, эмигрантского прозябания — по другую, недавнее прошлое равно для красных и белых подернулось романтическим флером. Память об ушедшей вместе с ним молодости вдохновляла мемуаристов в обоих лагерях, но побежденные чаще брались за перо. Они, в отличие от победителей, не считали свою нынешнюю жизнь естественным следствием предыдущей, прошлое стало для них абсолютной ценностью, а не прологом чего-то большего. Прежняя жизнь воспринималась полностью завершенной, цельной, не имеющей продолжения и, значит, настоятельнее взывала к необходимости запечатлеть ее для современников и потомков.

Сражение за Ургу стало одной из легенд Белого движения. То, что победа была одержана за пределами России, не умаляло ее значения, напротив придавало ей тот же всемирно-исторический смысл, на который претендовала русская революция, и тот же характер интернационального противостояния между голодными и сытыми, между вооруженными до зубов угнетателями и почти безоружными борцами за справедливость, как изображала Гражданскую войну большевистская пропаганда. Это был едва ли не последний в военных анналах случай, когда не соотношение сил и не техника определили исход этой странной битвы, проигранной китайцами еще до ее начала. У них, как у связанного козла, ставшего объектом магических манипуляций, «пропало сердце». Иначе трудно понять, каким образом несколько сот разноплеменных всадников сумели победить чуть ли не вдесятеро большую армию с тяжелой артиллерией и современными средствами связи.

Столичный гарнизон насчитывал 10–12 тысяч штыков и сабель, а вместе с мобилизованными поселенцами его численность доходила до 15 тысяч при трех шестиорудийных батареях и таком же числе пулеметных рот по 24 пулемета в каждой. Солдаты были прекрасно экипированы, жалованье им выплачивалось без задержек. Эти части считались одними из лучших во всей китайской армии. Год назад они пришли в Монголию с Сюй Шучженом и остались здесь после его опалы.

В первый день боев у Мадачана китайцы отчаянно сопротивлялись. Их позиции были выгодно расположены, окопы отрыты в несколько линий и оборудованы пулеметными гнездами, а проволочные заграждения перед ними не позволяли развернуть конницу. Резухину пришлось действовать в пешем строю, но патронов было так мало, что стреляли только с изготовки; стрельба на ходу стала непозволительной роскошью. Чахары Найдан-гуна и полторы сотни всадников монгольского дивизиона попытались было обойти обороняющихся с тыла, но под пулеметным огнем немедленно бросились врассыпную; их с трудом удалось собрать и «привести в порядок». С наступлением темноты атаки прекратились, не принеся успеха наступающим.

Ничтожность своих сил Унгерн должен был маскировать постоянной имитацией активных действий на разных участках[103]. С той же целью он применил старую как мир хитрость — на ночлеге приказал всем частям разложить большие костры из расчета один костер на троих человек. Сопки и склоны Богдо-ула озарились сотнями огней. Они полукольцом охватили Ургу, создавая впечатление вставшего на бивак огромного войска.

С рассветом возобновились атаки на Мадачанские высоты. Днем китайцы отошли на вторую линию обороны, но в этот момент у Резухина иссякли патроны. К счастью, удалось перехватить две направлявшиеся к китайским позициям двуколки с патронными ящиками. Противники были вооружены японскими винтовками одного образца, трофеи тут же пустили в дело. К вечеру 2 февраля гамины не выдержали натиска и начали отходить в Маймачен, под защиту крепостной стены. Это был серьезный, но чисто тактический успех. Главные события дня, решившие судьбу монгольской столицы, разыгрались не здесь, а четырьмя верстами западнее, и не на поле боя, а в Зеленом дворце Богдо-гэгена.

2

Освобождение хутухты породило массу самых невероятных слухов. Не только монголы и китайцы объясняли случившееся вмешательством сверхъестественных сил, но и русские не отрицали такой возможности. «Помилуйте, — передает Першин разговоры ургинских обывателей, — ведь на виду всей Урги в богдойский дворец среди бела дня проникли похитители, обезоружили, а где надо и перебили охрану, забрали Богдо и унесли… Ну скажите, не чудо ли? Отвод глаз, что ли, случился или что-нибудь в этом роде?»

Среди самих унгерновцев тоже мало кто знал, как именно произошло похищение. Макеев описывает его вполне в лубочном духе: «Тибетцы лихим налетом, с дикими криками, напали на тысячную охрану, и, пока китайцы в панике метались по дворцу, дикие всадники ворвались в последний, нашли там живого бога, вытащили его наружу, положили через седло и ускакали».

Другие мемуаристы добавляли к этому описанию живописные, но малоправдоподобные детали. У Торновского хутухту с семьей увозят по руслу замерзшей Толы «в карете», а Хитун пишет, что Тубанов и его помощник Кучутов, тоже бурят, бывший иркутский дантист, умчались из Ногон-Сумэ на конях, с двух сторон «поддерживая своими могучими руками за талию» висевшего между ними в воздухе Богдо-гэгена.

Во всех этих рассказах фигурируют всадники и лошади, которым совершенно неоткуда было взяться вблизи Зеленого дворца — спуститься с Богдо-ула верхом невозможно. Лишь Князев излагает ход событий более реалистично: «Вечером 1 февраля Тубанов взобрался на Богдо-ул. С соблюдением всех предосторожностей он вошел в связь с дворцом Богдо-гэгена, потому что порученное ему дело требовало не только известной смелости и ловкости, но и должно было окончиться совершенно благополучно для здоровья Богдо и всего его окружения. Поздно вечером 2 февраля, по заранее согласованному с обитателями дворца плану, тибетцы набросились на батальон гаминов, охранявших священный город. Воспользовавшись замешательством врагов, подали на карьере лошадей ко дворцу, посадили на них Богдо и его семью и ускакали».

Пожалуй, лучше всех был осведомлен Першин, ставший случайным свидетелем похищения. Из его рассказа следует, что дело происходило не вечером, а около четырех часов дня, когда было еще совсем светло. Приблизительно в это время он с биноклем встал у окна своей квартиры и начал разглядывать обращенный к городу склон Богдо-ула. Здание давно обанкротившегося Русско-Монгольского банка, чьим директором продолжал считаться Першин, располагалось на высокой террасе над поймой Толы, отсюда хорошо просматривалась вся гора от подножия до гребня. К востоку от города слышались пушечные выстрелы, и Першин, видимо, пытался понять, что там происходит.

Внезапно в поле обзора попали какие-то движущиеся черные точки на склоне. Они хорошо заметны были на снеговых прогалах, где нет леса. В первое мгновение Першин подумал, что это охранники-монголы, даже теперь обходившие дозорами заповедную гору, но тут же до него донеслась ружейная пальба. Стрельбу с Мадачанских высот он слышать не мог, они находились примерно в пяти верстах от его дома, и звук выстрелов не долетал сюда в разреженном морозном воздухе.

Позже ему удалось выяснить подробности. Оказалось, что еще с ночи большая часть спешенных всадников Тубанова укрылась в лесу на Богдо-уле, а другая, меньшая, в которую, вероятно, входили тибетцы из ургинской колонии, открыто подошла к резиденции со стороны города. Все члены этой группы были одеты в монашеское платье, но имели спрятанные под одеждой обрезы или карабины. Одновременно по условному знаку свитские ламы обезоружили и связали часовых внутренней стражи. Часть похителей в упор открыла стрельбу по караульным, другие вбежали в покои, где находились хутухта с женой, уже готовые к побегу — «тепло одетые», подхватили их и понесли к берегу. Остальные заперлись во дворце, чтобы прикрыть отход. Едва их товарищи с драгоценной ношей появились на льду Толы, тибетцы, прятавшиеся на Богдо-уле, образовали на склоне живую цепочку (этот маневр и наблюдал в бинокль Першин). Передавая Богдо-гэгена и Дондогдулам с рук на руки, они мгновенно подняли их на вершину и еще до темноты доставили в Маньчжушри-хийд. Там божественную чету принял под охрану князь Лувсан-Цэвен со своими цириками[104].

О том, что происходило внутри резиденции, Першин не сообщает, но, видимо, те из «тубутов», что находились во дворце, начали стрелять из окон, а люди Тубанова — со стороны Толы. Началась паника, о погоне китайцы даже не помышляли, полагая что ко дворцу прорвался авангард Унгерна и сам он уже близко. Более того, оставшимся на месте участникам операции в суматохе тоже удалось бежать и добраться до так называемого Западного храма в двух верстах от Ногонсумэ. «Там они, — завершает свой рассказ Першин, — и засели, причем так крепко, что сумели продержаться в этом укрытии более трех суток, пока китайцы не ушли из Урги».

Унгерн ждал известий от Тубанова в районе только что взятых китайских позиций на Мадачанском дефиле. Отсюда видна была Урга, он смотрел на нее с высоты, и в это время, если верить картинному описанию Макеева, подскакавший «на взмыленном коне» тибетец подал ему записку от Тубанова. В ней была всего одна фраза: «Я выхватил Богдо-гэгена из дворца и унес на Богдо-ул». Прочитав ее, барон «загорелся от радости» и крикнул: «Теперь Урга наша!» Известие облетело все части, по горе покатилось: «Ура-а!»

Данный текст является ознакомительным фрагментом.