ДОМИЦИАН
ДОМИЦИАН
1. Домициан родился в десятый день до ноябрьских календ, когда отец его был назначенным консулом и должен был в следующем месяце вступить в должность[1]; дом, где он родился, на Гранатовой улице[2] в шестом квартале столицы, был им потом обращён в храм рода Флавиев. Детство и раннюю молодость провёл он, говорят, в нищете и пороке: в доме их не было ни одного серебряного сосуда, а бывший претор Клодий Поллион, на которого Нероном написано стихотворение «Одноглазый», хранил и изредка показывал собственноручную записку Домициана, где тот обещал ему свою ночь; некоторые вдобавок утверждали, что его любовником был и Нерва, будущий его преемник.
(2) Во время войны с Вителлием он вместе с дядей своим Сабином и отрядом верных им войск укрылся на Капитолии; когда ворвались враги и загорелся храм, он тайно переночевал у привратника[3], а поутру в одежде служителя Исиды[4], среди жрецов различных суеверий, с одним лишь спутником ускользнул на другой берег Тибра к матери какого-то своего товарища по учению, и там он спрятался так хорошо, что преследователи, гнавшиеся по пятам, не могли его найти. (3) Только после победы он вышел к людям и был провозглашён цезарем[5].
Он принял должность городского претора с консульской властью[6], но лишь по имени, так как всё судопроизводство уступил своему ближайшему коллеге; однако всей властью своего положения он уже тогда пользовался с таким произволом, что видно было, каков он станет в будущем. Не вдаваясь в подробности, достаточно сказать, что у многих он отнимал жён, а на Домиции Лепиде даже женился, хотя она и была уже замужем за Элием Ламией, и что в один день он роздал двадцать должностей в столице и в провинциях, так что Веспасиан даже говаривал, что удивительно, как это сын и ему не прислал преемника. 2. Затеял он даже поход в Галлию и Германию[7], без всякой нужды и наперекор отцовским советникам, только затем, чтобы сравняться с братом[8] влиянием и саном.
За всё это он получил выговор и совет получше помнить о своём возрасте и положении. Поэтому жил он при отце, и во время выходов его несли на носилках за качалкой отца и брата, а во время иудейского триумфа он сопровождал их на белом коне[9]. Поэтому же из шести его консульств только одно было очерёдным[10], да и то уступил ему и просил за него брат. (2) Он и сам изумительно притворялся человеком скромным и необыкновенным любителем поэзии, которой до того он совсем не занимался, а после того с презрением забросил: однако в это время он устраивал даже открытые чтения[11]. Тем не менее, когда парфянский царь Вологез[12] попросил у Веспасиана помощи против аланов с одним из его сыновей во главе, Домициан приложил все старания, чтобы послали именно его; а так как из этого ничего не вышло, он стал подарками и обещаниями побуждать к такой же просьбе других восточных царей.
(3) После смерти отца он долго колебался, не предложить ли ему войскам двойные подарки. Впоследствии он не стеснялся утверждать, что отец его оставил сонаследником власти, и завещание его было подделано, а против брата не переставал строить козни явно и тайно. Во время тяжёлой болезни брата, когда тот ещё не испустил дух, он уже велел всем покинуть его как мёртвого, а когда тот умер, он не оказал ему никаких почестей, кроме обожествления, и часто даже задевал его косвенным образом в своих речах и эдиктах.
3. В первое время своего правления он каждый день запирался один на несколько часов и занимался тем, что ловил мух и протыкал их острым грифелем. Поэтому, когда кто-то спросил, нет ли кого с Цезарем, Вибий Крисп метко ответил: «Нет даже и мухи». Жена его Домиция во второе его консульство родила сына, который умер на другой год его правления[13]. Он дал жене имя Августы, но развёлся с ней, когда она запятнала себя любовью к актёру Парису[14]; однако разлуки с нею он не вытерпел и, спустя недолгое время, якобы по требованию народа, взял её к себе.
(2) Его управление государством некоторое время было неровным: достоинства и пороки смешивались в нём поровну, пока, наконец, сами достоинства не превратились в пороки – можно думать, что вопреки его природе[15] жадным его сделала бедность, а жестоким – страх.
4. Зрелища он устраивал постоянно, роскошные и великолепные, и не только в амфитеатре, но и в цирке. Здесь, кроме обычных состязаний колесниц четвёркой и парой, он представил два сражения, пешее и конное, а в амфитеатре ещё и морское. Травли и гладиаторские бои показывал он даже ночью при факелах, и участвовали в них не только мужчины, но и женщины[16]. На квесторских играх, когда-то вышедших из обычая и теперь возобновлённых, он всегда присутствовал сам и позволял народу требовать ещё две пары гладиаторов из его собственного училища: они выходили последними и в придворном наряде. (2) На всех гладиаторских зрелищах у ног его стоял мальчик в красном и с удивительно маленькой головкой; с ним он болтал охотно и не только в шутку: слышали, как император его спрашивал, знает ли он, почему при последнем распределении должностей наместником Египта был назначен Меттий Руф? Показывал он и морские сражения, и сам на них смотрел, невзирая на сильный ливень[17]: в них участвовали почти настоящие флотилии, и для них был выкопан и окружён постройками новый пруд поблизости от Тибра.
(3) Он отпраздновал и столетние игры[18], отсчитав срок не от последнего торжества при Клавдии, а от прежнего, при Августе; на этом празднестве в день цирковых состязаний он устроил сто заездов и, чтобы это удалось, сократил каждый из семи кругов до пяти. (4) Учредил он и пятилетнее состязание в честь Юпитера Капитолийского; оно было тройное – музыкальное, конное и гимнастическое – и наград на нём было больше, чем теперь: здесь состязались и в речах по-латыни и по-гречески, здесь, кроме кифаредов, выступали и кифаристы[19], в одиночку и в хорах, а в беге участвовали даже девушки. Распоряжался на состязаниях он сам, в сандалиях и пурпурной тоге на греческий лад, а на голове золотой венец и изображениями Юпитера, Юноны и Минервы; рядом сидели жрец Юпитера и жрецы Флавиев[20] в таком же одеянии, но у них в венцах было ещё изображение самого императора. Справлял он каждый год и Квинкватрии в честь Минервы в Альбанском предместье[21]: для этого он учредил коллегию жрецов, из которой по жребию выбирались распорядители и устраивали великолепные травли, театральные представления и состязания ораторов и поэтов.
(5) Денежные раздачи для народа, по триста сестерциев каждому, он устраивал три раза. Кроме того во время зрелищ на празднике Семи холмов[22] он устроил щедрое угощение – сенаторам и всадникам были розданы большие корзины с кушаньями, плебеям – поменьше, и император первый начал угощаться. А на следующий день в театре он бросал народу всяческие подарки: и так как большая часть их попала на плебейские места, то для сенаторов и всадников он обещал раздать ещё по пятидесяти тессер на каждую полосу мест.
5. Множество великолепных построек он восстановил после пожара, в том числе Капитолий, сгоревший во второй раз[23]; но на всех надписях он поставил только своё имя без всякого упоминания о прежних строителях. Новыми его постройками были храм Юпитера-Охранителя на Капитолии и форум, который носит теперь имя Нервы[24], а также храм рода Флавиев, стадион, одеон[25] и пруд для морских битв – тот самый, из камней которого был потом отстроен Большой Цирк, когда обе стены его сгорели[26].
6. Походы предпринимал он отчасти по собственному желанию, отчасти по необходимости: по собственному желанию – против хаттов2[7], по необходимости – один поход против сарматов, которые уничтожили его легион с легатом, и два похода против дакийцев, которые в первый раз разбили консуляра Опппия Сабина, а во второй раз начальника преторианцев Корнелия Фуска, предводителя в войне против них. После переменных сражений он справил двойной триумф над хаттами и дакийцами, а за победу над сарматами только поднёс лавровый венок Юпитеру Капитолийскому.
(2) Междоусобная война, которую поднял против него Луций Антоний, наместник Верхней Германии[28] закончилась ещё в его отсутствие, и удивительно счастливо: как раз во время сражения внезапно тронулся лёд на Рейне и остановил подходившие к Антонию полчища варваров. Об этой победе он узнал по знаменьям раньше, чем от гонцов: в самый день сражения огромный орёл слетел в Риме на его статую и охватил её крыльями с радостным клёкотом; а весть о гибели Антония распространилась так быстро, что многие уверяли, будто сами видели, как несли в Рим его голову.
7. В общественных местах он также завёл много нового: отменил раздачу съестного, восстановив настоящие застольные угощения; к четырём прежним цветам цирковых возниц прибавил два новых, золотой и пурпуровый; запретил актёрам выступать на сцене, но разрешил показывать своё искусство в частных домах; запретил холостить мальчиков[29], а на тех евнухов, которые оставались у работорговцев, понизил цены. (2) Однажды по редкому изобилию вина при недороде хлеба он заключил, что из-за усиленной заботы о виноградниках остаются заброшенными пашни, и издал эдикт, чтобы в Италии виноградные посадки больше не расширялись, а в провинциях даже были сокращены по крайней мере наполовину[30]; впрочем, на выполнении этого эдикта он не настаивал. Некоторые важнейшие должности он передал вольноотпущенникам и всадничеству. (3) Запретил он соединять два легиона в одном лагере и принимать на хранение[31] от каждого солдата больше тысячи сестерциев: дело в том, что Луций Антоний затеял переворот как раз на стоянке двух легионов и, по-видимому, главным образом надеялся именно на обилие солдатских сбережений. А жалованье солдатам он увеличил на четверть, прибавив им по три золотых в год.
8. Суд он правил усердно и прилежно, часто даже вне очереди, на форуме, с судейского места. Пристрастные приговоры центумвиров он отменял; рекуператоров[32] не раз призывал не поддаваться ложным притязаниям рабов на свободу; судей, уличённых в подкупе, увольнял вместе со всеми советниками. (2) Он же предложил народным трибунам привлечь к суду за вымогательство одного запятнавшего себя эдила, а судей для него попросить от сената. Столичных магистратов и провинциальных наместников он держал в узде так крепко, что никогда они не были честнее и справедливее; а между тем после его смерти многие из них на наших глазах попали под суд за всевозможные преступления.
(3) Приняв на себя попечение о нравах, он положил конец своеволию в театрах, где зрители без разбора занимали всаднические места; ходившие на руках сочинения с порочащими нападками на именитых мужчин и женщин он уничтожил, а сочинителей наказал бесчестием; одного бывшего квестора за страсть к лицедейству и пляске он исключил из сената; дурным женщинам запретил пользоваться носилками и принимать по завещаниям подарки и наследства; римского всадника он вычеркнул из судей за то, что он, прогнав жену за прелюбодеяние, снова вступил с ней в брак; несколько лиц из всех сословий были осуждены по Скантиниеву закону. Весталок, нарушивших обет девственности, – что даже отец его и брат оставляли без внимания, – он наказывал на разный лад, но со всей суровостью: сперва смертной казнью, потом по древнему обычаю[33]. (4) А именно, сёстрам Окулатам и потом Варрониле он приказал самим выбрать себе смерть, а любовников их сослал; но Корнелию, старшую весталку, однажды уже оправданную и теперь, много спустя, вновь уличённую и осуждённую, он приказал похоронить заживо, а любовников её до смерти засечь розгами на Комиции – только одному, бывшему претору[34], позволил он уйти в изгнание, так как тот сам признал свою вину, когда дело было ещё не решено, а допросы и пытки ничего не показали. (5) Не оставил он безнаказанными и преступления против святынь: гробницу, которую один из его вольноотпущенник построил для сына из камней, предназначенных для храма Юпитера Капитолийского, он разрушил руками воинов, а кости и останки, что были в ней, бросил в море.
9. В начале правления всякое кровопролитие было ему ненавистно: ещё до возвращения отца он хотел эдиктом запретить приношение в жертву быков, так как вспомнил стих Вергилия[35]:
Как нечестивый народ стал быков закалать себе в пищу…
Не было в нём и никаких признаков алчности или скупости, как до его прихода к власти, так и некоторое время позже: напротив, многое показывало, и не раз, его бескорыстие и даже великодушие. (2) Ко всем своим близким относился он с отменной щедростью и горячо просил их только об одном: не быть мелочными. Наследств он не принимал, если у завещателя были дети. Даже в завещании Русция Цепиона он отменил ту статью, которая предписывала наследнику ежегодно выдавать известное количество денег каждому сенатору, впервые вступающему в сенат. Всех, кто числился должниками государственного казначейства дольше пяти лет он освободил от суда, и возобновлять эти дела он дозволил не раньше, чем через год, и с тем условием, чтобы обвинитель, не доказавший обвинения, отправлялся в ссылку. (3) Казначейским писцам, которые, как водилось, занимались торговлей вопреки Клодиеву закону[36], он объявил прощение за прошлое. Участки, оставшиеся кое-где незанятыми после раздела полей между ветеранами он уступил прежним владельцам. Ложные доносы в пользу казны он пресёк, сурово наказав клеветников, – передавали даже его слова: «Правитель, который не наказывает доносчиков, тем самым их поощряет»[37].
10. Однако такому милосердию и бескорыстию он оставался верен не долго. При этом жестокость он обнаружил раньше, чем алчность. Ученика пантомима Париса, ещё безусого и тяжелобольного, он убил, потому что лицом и искусством тот напоминал своего учителя. Гермогена Тарсийского за некоторые намёки в его «Истории» он тоже убил, а писцов, которые её переписывали, велел распять. Отца семейства, который сказал, что гладиатор-фракиец не уступит противнику, а уступит распорядителю игр[38], он приказал вытащить на арену и бросить собакам, выставив надпись: «Щитоносец[39] – за дерзкий язык».
(2) Многих сенаторов, и среди них нескольких консуляров, он отправил на смерть: в том числе Цивику Цереала – когда тот управлял Азией, а Сальвидиена Орфита и Ацилия Глабриона – в изгнании. Эти были казнены по обвинению в подготовке мятежа, остальные же – под самыми пустяковыми предлогами. Так, Элия Ламию он казнил за давние и безобидные шутки, хотя и двусмысленные: когда Домициан увёл его жену, Ламия сказал человеку, похвалившему его голос: «Это из-за воздержания!»[40], а когда Тит советовал ему жениться вторично, он спросил: «Ты тоже ищешь жену?» (3) Сальвий Кокцеян погиб за то, что отмечал день рождения императора Отона, своего дяди; Меттий Помпузиан – за то, что про него говорили, будто он имел императорский гороскоп и носил с собой чертёж всей земли на пергаменте и речи царей и вождей из Тита Ливия, а двух своих рабов называл Магоном и Ганнибалом; Саллюстий Лукулл легат в Британии – за то, что копья нового образца он позволил назвать «Лукулловыми»; Юний Рустик – за то, что издал похвальные слова Фрасее Пету и Гельвидию Приску[41], назвав их мужами непорочной честности; по случаю этого обвинения из Рима и Италии были изгнаны все философы. (4) Казнил он и Гельвидия Младшего, заподозрив, что в исходе одной трагедии он в лицах Париса и Эноны[42] изобразил развод его с женою; казнил и Флавия Сабина, своего двоюродного брата, за то, что в день консульских выборов глашатай по ошибке объявил его народу не бывшим консулом, а будущим императором.
(5) После междоусобной войны свирепость его усилилась ещё более. Чтобы выпытывать у противников имена скрывающихся сообщников, он придумал новую пытку: прижигал им срамные члены, а некоторым отрубал руки. Как известно, из видных заговорщиков помилованы были только двое, трибун сенаторского звания[43] и центурион: стараясь доказать свою невиновность, они притворились порочными развратниками, призираемыми за это и войском и полководцем.
11. Свирепость его была не только безмерной, но к тому же извращённой и коварной. Управителя, которого он распял на кресте, накануне он пригласил к себе в опочивальню, усадив на ложе прямо с собой, отпустил успокоенным и довольным, одарив даже угощением со своего стола. Аррецина Клемента, бывшего консула близкого своего друга и соглядатая, он казнил смертью, но перед этим был к нему милостив не меньше, если не больше, чем обычно, и в последний его день, прогуливаясь с ним вместе и глядя на доносчика, его погубившего сказал: «Хочешь, завтра мы послушаем этого негодного раба?» (2) А чтобы больнее оскорбить людское терпение, все свои самые суровые приговоры начинал он заявлением о своём милосердии, и чем мягче было начало, тем вернее был жестокий конец. Несколько человек, обвинённых в оскорблении величества, он представил на суд сената, объявив, что хочет на этот раз проверить, очень ли его любят сенаторы. Без труда он дождался, чтобы их осудили на казнь по обычаю предков[44], но затем, устрашённый жестокостью наказания, решил унять негодование такими словами – не лишним будет привести их в точности: «Позвольте мне отцы сенаторы, во имя вашей любви ко мне, попросить у вас милости, добиться которой, я знаю, будет нелегко: пусть дано будет осуждённым право самим избрать себе смерть, дабы вы могли избавить глаза от страшного зрелища, а люди поняли, что в сенате присутствовал и я».
12. Истощив казну издержками на постройки, на зрелища, на повышенное жалованье воинам, он попытался было умерить хотя бы военные расходы, сократив количество войска, но убедился, что этим только открывает себя нападениям варваров, а из денежных трудностей не выходит; и тогда без раздумья он бросился обогащаться любыми средствами. Имущество живых и мёртвых захватил он повсюду, с помощью каких угодно обвинений и обвинителей: довольно было заподозрить малейшее слово или дело против императорского величия. (2) Наследства он присваивал самые дальние, если хоть один человек объявлял, будто умерший при нём говорил, что хочет сделать наследником цезаря. С особой суровостью по сравнению с другими взыскивался иудейский налог[45]: им облагались и те, кто открыто вёл иудейский образ жизни, и те, кто скрывал своё происхождение, уклоняясь от наложенной на это племя дани. Я помню, как в ранней юности при мне в многолюдном судилище прокуратор осматривал девяностолетнего старика, не обрезан ли он.
(3) Скромностью он не отличался с молодых лет, был самоуверен и груб на словах и в поступках. Когда Ценида, наложница его отца, воротясь из Истрии, хотела его поцеловать как обычно, он предоставил ей руку; а рассердившись, что зять его брата[46] тоже одевает слуг в белое, он воскликнул:
Не хорошо многовластье!…[47]
13. А достигнув власти, он беззастенчиво хвалился в сенате, что это он доставил власть отцу и брату, а они лишь вернули её ему; принимая к себе жену после развода, он объявил в эдикте, что вновь возводит её на священное ложе; а в амфитеатре в день всенародного угощения с удовольствием слушал крики: «Государю и государыне слава!»[48] Даже на Капиталийском состязании когда Пальфурий Сура, изгнанный им из сената, получил венок за красноречие и все вокруг с небывалым единодушием умоляли вернуть его в сенат, он не удостоил их ответом и только через глашатая приказал им смолкнуть. (2) С не меньшей гордыней он начал однажды правительственное письмо от имени прокураторов такими словами: «Государь наш и бог повелевает…» – и с этих пор повелось называть его и в письменных и устных обращениях именно так. Статуи в свою честь он дозволял ставить на Палатине только золотые и серебряные, и сам назначал их вес[49]. Ворота и арки, украшенные колесницами и триумфальными отличиями, он строил по всем кварталам города в таком множестве, что на одной из них появилась греческая надпись: «Довольно!» [50] (3) Консулом он был семнадцать раз[51], как никто до него, в том числе семь раз подряд, год за годом; но все эти консульства были только званием, обычно он оставался в должности только до январских ид и никогда дольше майских календ[52]. А после двух триумфов он принял прозвище Германика и переименовал по своим прозвищам месяцы сентябрь и октябрь в Германик и Домициан, так как в одном из этих месяцев он родился, а в другом стал императором.
14. Снискав всем этим всеобщую ненависть и ужас, он погиб, наконец, от заговора ближайших друзей и вольноотпущенников[53], о котором знала и его жена. Год, день и даже час и род своей смерти давно уже не были для него тайной: ещё в ранней молодости всё это ему предсказали халдеи, и когда однажды за обедом он отказался от грибов, отец его даже посмеялся при всех, что сын забыл о своей судьбе и боится иного больше, чем меча. (2) Поэтому жил он в вечном страхе и трепете, и самые ничтожные подозрения повергали его в несказанное волнение. Даже эдикт о вырубке виноградников он говорят, не привёл в исполнение только потому, что по рукам пошли подметные письма с такими стихами:
Как ты, козёл, ни грызи виноградник, вина ещё хватит
Вдоволь напиться, когда в жертву тебя принесут [54].
(3) Тот же страх заставил его, великого охотника до всяческих почестей, отвергнуть новое измышление сената, когда постановлено было, чтобы в каждое его консульство среди ликторов и посыльных его сопровождали римские всадники во всаднических тогах[55] и с боевыми копьями.
(4) С приближением грозящего срока он день ото дня становился всё более мнительным. В портиках, где он обычно гулял, от отделал стены блестящим лунным камнем[56], чтобы видеть по отражению всё, что делается у него за спиной. Многих заключённых он допрашивал только сам и наедине, держа своими руками их цепи. Чтобы дать понять домочадцам, что даже с добрым намереньем преступно поднимать руку на патрона, он предал смертной казни Эпафродита, своего советника по делам прошений, так как думал, что это он своею рукою помог всеми покинутому Нерону покончить с собой. 15. Наконец, он убил по самому ничтожному подозрению своего двоюродного брата Флавия Клемента чуть ли не во время его консульства[57], хотя человек это был ничтожный и ленивый и хотя его маленьких сыновей он сам открыто прочил в свои наследники, переименовав одного из них в Веспасиана, а другого в Домициана. Именно этим он больше всего ускорил свою гибель.
(2) Уже восемь месяцев подряд в Риме столько видели молний и о стольких слышали рассказы, что он, наконец, воскликнул: «Пусть же разит кого хочет». Молнии ударяли в Капитолий, в храм рода Флавиев, в Палатинский дворец и его собственную спальню, буря сорвала надпись с подножия его триумфальной статуи и отбросила к соседнему памятнику, дерево которое было опрокинуто, выпрямилось ещё до прихода Веспасиана к власти[58], теперь внезапно рухнуло вновь. Пренестинская Фортуна[59], к которой он во всё своё правление обращался каждый новый год и которая всякий раз давала ему один и тот же добрый ответ, дала теперь самый мрачный, вещавший даже о крови. (3) Минерва, которую он суеверно чтил, возвестила ему во сне, что покидает своё святилище и больше не в силах оберегать императора: Юпитер отнял у неё оружие. Но более всего потрясло его пророчество и участь астролога Асклетариона. На него донесли, что он своим искусством предугадывает и разглашает будущее, и он не отрицал; а на вопрос, как же умрёт он сам, он ответил, что скоро его растерзают собаки. Домициан приказал тотчас его умертвить, но для изобличения лживости его искусства похоронить с величайшей заботливостью. Так и было сделано; но внезапно налетела буря, разметала костёр, и обгорелый труп разорвали собаки; а проходивший мимо актёр Латин приметил это и вместе с другими дневными новостями рассказал за обедом императору.
16. Накануне гибели ему подали грибы; он велел оставить их на завтра добавив: «Если мне суждено их съесть»; и обернувшись к окружающим, пояснил, что на следующий день Луна обагрится кровью в знаке Водолея, и случится нечто такое, о чём будут говорить по всему миру. Наутро к нему привели германского гадателя[60], который на вопрос о молнии предсказал перемену власти; император выслушал его и приговорил к смерти. (2) Почёсывая лоб, он царапнул по нарыву, брызнула кровь: «Если бы этим и кончилось!» – проговорил он. Потом он спросил, который час; был пятый, которого он боялся, но ему нарочно сказали что шестой[61]. Обрадовавшись, что опасность миновала, он поспешил было в баню, но спальник Парфений остановил его, сообщив, что какой-то человек хочет спешно сказать ему что-то важное. Тогда, отпустивши всех, он вошёл в спальню и там был убит.
17. О том, как убийство было задумано и выполнено, рассказывают так. Заговорщики ещё колебались когда и как на него напасть – в бане или за обедом; наконец, им предложил совет и помощь Стефан управляющий Домициллы, который в это время был под судом за растрату. Во избежание подозрения он притворился, будто у него болит левая рука, и несколько дней подряд обматывал её шерстью и повязками, а к назначенному часу спрятал в них кинжал. Обещав раскрыть заговор, он был допущен к императору; и пока тот в недоумении читал его записку, он нанёс ему удар в пах. (2) Раненый пытался сопротивляться, но корникуларий Клодиан[62], вольноотпущенник Парфения Максим, декурион спальников Сатур[63] и кто-то из гладиаторов набросились на него и добили семью ударами. При убийстве присутствовал мальчик-раб, обычно служивший спальным ларам[64]: он рассказывал, что при первом ударе Домициан ему крикнул подать из-под подушки кинжал и позвать рабов, но под изголовьем лежали только пустые ножны, и все двери оказались на запоре; а тем временем император, сцепившись со Стефаном, долго боролся с ним на земле, стараясь то вырвать у него кинжал, то выцарапать ему глаза окровавленными пальцами.
(3) Погиб он в четырнадцатый день до октябрьских календ, на сорок пятом году жизни и пятнадцатом году власти[65]. Тело его на дешёвых носилках вынесли могильщики. Филлида, его кормилица, предала его сожжению в своей усадьбе по Латинской дороге, а останки его тайно принесли в храм рода Флавиев и смешала с останками Юлии, дочери Тита, которую тоже выкормила она.
18. Росту он был высокого, лицо скромное, с ярким румянцем, глаза большие, но слегка близорукие. Во всём его теле были красота и достоинство, особенно в молодые годы, если не считать того, что пальцы на ногах были кривые; но впоследствии лысина[66], выпяченный живот и тощие ноги, исхудавшие от долгой болезни, обезобразили его. (2) Он чувствовал, что скромное выражение лица ему благоприятствует, и однажды даже похвастался в сенате: «До сих пор, по крайней мере, вам не приходилось жаловаться на мой вид и нрав…» Зато лысина доставляла ему много горя, и если кого-нибудь другого в насмешку или в обиду попрекали плешью, он считал это оскорбление себе. Он издал даже книжку об уходе за волосами, посвятив её другу, и в утешение ему и себе вставил в неё такое рассуждение:
«Видишь, каков я и сам и красив и величествен видом? [67] –
А ведь мои волосы постигла та же судьба! Но я стойко терплю, что кудрям моим суждена старость ещё в молодости. Верь мне, что ничего пленительней красоты, но ничего нет и недолговечней её».
19. Утомлять себя он не любил: недаром он избегал ходить по городу пешком, а в походах и поездках редко ехал на коне, и чаще в носилках. С тяжёлым оружием он вовсе не имел дела, зато стрельбу из лука[68] очень любил. Многие видели не раз, как в своём Альбанском поместье он поражал из лука по сотне зверей разной породы, причём некоторым нарочно метил в голову так, что две стрелы, вонзившись, торчали, как рога. А иногда он приказывал мальчику стать поодаль и подставить вместо цели правую ладонь, раздвинув пальцы, и стрелы его летели так метко, что пролетали между пальцами, не задев.
20. Благородными искусствами он в начале правления пренебрегал. Правда, когда при пожаре погибли библиотеки[69], он не жалел денег на их восстановление, собирал списки книг отовсюду и посылал в Александрию людей для переписки и сверки. Однако ни знакомства с историей или поэзией, ни просто заботы о хорошем слоге он не обнаруживал никогда: кроме записок и указов Тиберия Цезаря[70] не читал он ничего, а послания, речи и эдикты составлял с чужой помощью. Однако речь его не лишена была изящества, и некоторые его замечания даже запомнились. Так, он говорил: «Я хотел бы стать таким красивым, как Меций сам себе кажется!» Чью-то голову, где росли вперемежку волосы седые и рыжие, он назвал: снег с мёдом. 21. Правителям, говорил он, живётся хуже всего: когда они обнаруживают заговоры, им не верят, покуда их не убьют.
На досуге он всегда забавлялся игрою в кости, даже в будни и по утрам. Купался он среди дня, и за дневным завтраком наелся так, что за обедом ничего не брал в рот, кроме матианского яблока[71] и вина из бутылочки. Пиры он устраивал частые и богатые, но недолгие: кончал он их всегда засветло и не затягивал попойками. Вместо этого он потом до отхода ко сну прогуливался в одиночестве.
22. Сладострастием он отличался безмерным. Свои ежедневные соития называл он «постельной борьбой», словно это было упражнение; говорили, будто он сам выщипывает волосы у своих наложниц и возится с самыми непотребными проститутками. Когда Тит предлагал ему в жёны свою дочь[72], ещё девушкою, он упорно отказывался, ссылаясь на свой брак с Домицией, но когда вскоре её выдали за другого, он первый обольстил её, ещё при жизни Тита; а потом, после кончины её отца и мужа, он любил её пылко и не таясь, и даже стал виновником её смерти, заставив вытравить плод, который она от него понесла.
23. К умерщвлению его народ остался равнодушным, но войско негодовало: солдаты пытались тотчас провозгласить его божественным, и готовы были мстить за него, но у них не нашлось предводителей; отомстили они немного спустя, решительно потребовав на расправу виновников убийства[73]. Сенаторы, напротив, были в таком ликовании, что наперебой сбежались в курию, безудержно поносили убитого самыми оскорбительными и злобными возгласами, велели втащить лестницы и сорвать у себя на глазах императорские щиты и изображения, чтобы разбить их оземь[74], и даже постановили стереть надписи с его именем и уничтожить всякую память о нём.
За несколько месяцев до его гибели ворон на Капитолии выговорил: «всё будет хорошо!» – и нашлись люди, которые истолковали это знаменье так:
«Будет ужо хорошо!» – прокаркал с Тарпейской вершины
Ворон, – не мог он сказать: «Вам и сейчас хорошо».
Говорят, и сам Домициан видел во сне, будто на спине у него вырос золотой горб, и не сомневался, что это обещает государству после его смерти счастье и благополучие. Так оно вскоре и оказалось, благодаря умеренности и справедливости последующих правителей.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.