Глава 18 Гигант съежившегося острова
Глава 18
Гигант съежившегося острова
Король находился в состоянии возбуждения, граничащего с легкой паникой. Был поздний вечер пятницы, 11 часов, и по-прежнему никаких сообщений от его самого могущественного и в чем-то самого непокорного подданного. Король позвонил личному секретарю. Есть ли новости от Черчилля? Нет, совершенно ничего.
Приближалось 3 июня 1944 г., и до высадки в Нормандии теоретически оставалось два дня. Вся война зависела от этой десантной операции, самой большой и сложной в истории, судьба мира висела на волоске – а Черчилль был совершенно невозможен.
Шестидесятидевятилетний ветеран войн на четырех континентах настаивал еще на одной опрометчивой эскападе. Он собирался воспользоваться своим правом министра обороны, для того чтобы отправиться с кораблем Королевского флота «Белфаст» к побережью Нормандии и лично наблюдать за первыми обстрелами немецких позиций. Он не хотел находиться там на следующий день после вторжения или спустя два дня: Черчилль намеревался быть в первой волне кораблей и десанта, чтобы видеть, как вода взбаламучивается машинами и обагряется кровью, чтобы слышать, как взрываются снаряды.
Идея была сумасшедшей. Во всяком случае, так считал личный секретарь короля сэр Алан «Томми» Ласселс. В первый раз он услышал о ней 30 мая, когда король вышел с завтрака, состоявшегося тет-а-тет с Черчиллем в Букингемском дворце. Премьер-министр сообщил о намерении сесть на британский легкий крейсер и наблюдать с него за происходящим. Король немедленно пожелал поступить так же, и Черчилль ничего не предпринял, чтобы его отговорить.
«Так не пойдет», – сказал Ласселс сам себе, но сначала пытался вести себя непринужденно. Он спросил у короля, будет ли это справедливо по отношению к королеве. Также потребуется дать совет молодой принцессе Елизавете по выбору премьер-министра – на тот вполне возможный случай, когда и глава британского государства, и глава правительства окажутся на дне Ла-Манша. А каково будет бедному капитану судна «Белфаст», добавил Ласселс, ведь ему придется беспокоиться о своих священных подопечных во время того, что наверняка будет инфернальной канонадой.
Гм, сказал король, ему не хотелось, чтобы его обвинили в такой эгоистичности. Он понял суть возражений. За несколько минут придворный сумел переубедить суверена. А как же Черчилль?
Ласселс быстро набросал письмо для короля, которое Георг VI послушно переписал собственной рукой и отослал на расположенную рядом Даунинг-стрит.
Мой дорогой Уинстон [обращается король (или Ласселс)],
я много думал о нашем вчерашнем разговоре и пришел к заключению, что будет неправильно ни для Вас, ни для меня присутствовать там, где мы собирались находиться в день начала операции. Полагаю, не нужно подчеркивать, что будет означать лично для меня и для всего дела союзников, если при этом случайная бомба, торпеда или даже мина устранит Вас с места событий; в равной степени смена суверена в этот момент была бы серьезным вопросом для страны и Империи. Я знаю, что мы оба должны страстно желать очутиться там, но я со всей серьезностью прошу Вас пересмотреть свой план. Я предчувствую, что наше присутствие на корабле или кораблях будет в тягость сражающимся на них, что бы мы им ни сказали.
Итак, как я пояснил, вопреки своим желаниям я пришел к заключению, что для нас будет правильным оставаться дома и ждать, как обычно подобает тем, кто находится на вершине власти. Я очень надеюсь, что Вы также разделите мое понимание. Беспокойство предстоящих дней усугубится для меня, если я буду знать, что помимо всего существует риск, пусть и отдаленный, лишиться Вашего совета и помощи.
Верьте мне,
искренне Ваш,
Георг R. I.[83]
Элегантное королевское вето ничего не достигло. Черчилль продолжал ковать свои планы. На следующий день состоялось совещание в «комнате карт» правительственного бункера на улице Сторис-гейт. Адмирала сэра Бертрама Рамсея оторвали от дел и попросили объяснить королю и Черчиллю, как Черчилль мог бы поприсутствовать при высадке в Нормандии. Рамсей сделал все, что было в его силах, чтобы похоронить идею. Он сказал, что корабль подойдет к французскому берегу не ближе чем на 13 километров. Черчилль не сможет ничего увидеть и будет знать о происходящем меньше, чем те, кто остался в Лондоне.
Затем Рамсея попросили выйти из комнаты. Когда он вернулся, ему сообщили, что план изменился. Операция «УЧ» будет продолжена, причем вместе с королем. Рамсей взбесился, или, как выразился Ласселс в своем дневнике, «на это несчастный человек, что вполне естественно, отреагировал очень бурно».
К этому моменту Черчилль мог понять, что заполучить короля на борт будет очень трудно, поэтому решил отказаться от проигрышного дела. Он объявил «в своей самой пророческой манере», что ему потребуется одобрение кабинета министров на присутствие короля на крейсере «Белфаст», а он не может рекомендовать это. Черчилль продолжал брюзжать, и Ласселсу стало ясно, что премьер-министр по-прежнему намерен отправиться сам. Придворный не стал сдерживать ужас и неодобрение, отразившиеся на его лице.
Как выразился король: «Лицо Томми становится все длиннее и длиннее». Черчилль не обращал на это внимания, так что – с некоторыми затруднениями – Ласселс снова прервал разговор и обратился к королю:
«Я подумал, сэр, что вам не будет легче, если в разгар операции “Оверлорд” придется искать нового премьер-министра».
«О, – сказал Черчилль, – об этом есть уже договоренности. Кроме того, я не считаю, что риск – сто к одному».
Затем Ласселс аргументировал, что Черчилль поступает вопреки конституции: никакой королевский министр не имел права покидать страну без согласия суверена. Черчилль иезуитски возразил, что британский корабль «Белфаст» не мог считаться заграницей, он был королевским крейсером. Ласселс сказал, что «Белфаст» выйдет далеко за пределы британских территориальных вод, но все было бесполезно. Это походило на попытку удержать слона за хвост.
Ласселс покинул встречу с ощущением, что «в этом случае его вздорность превратилась в полнейший эгоизм». Все были против: персонал на Даунинг-стрит, Паг Исмей, Клементина. Но Черчилля охватила абсолютная решимость: вдохнуть запах кордита, увидеть фонтаны соленой воды в море после взрывов снарядов и бомб вокруг него. Как поступить Ласселсу?
Он решил, что единственным возможным ответом было новое монаршее послание. Ласселс сел и написал черновик второго, более жесткого внушения короля Черчиллю.
Мой дорогой Уинстон,
я хочу обратиться к Вам еще с одним призывом не выходить в море в день начала операции. Пожалуйста, примите во внимание мое положение. Я моложе Вас, я моряк и как король руковожу всеми вооруженными силами. Ничего мне не хочется так, как быть на корабле, однако я согласился остаться дома; будет ли справедливо с Вашей стороны делать в точности то, что желал бы сделать я сам? Вчера днем Вы сказали, что будет замечательно, если король поведет свои войска в битву, как в старые времена. Но, если король не может так поступить, премьер-министру, наверное, не стоит занимать его место. Рассмотрите теперь Ваше собственное положение. Вы увидите мало, но пойдете на большой риск и будете недоступны в критическое время, когда, возможно, придется принимать важные решения. Кроме того, сколь бы Вы ни были малозаметны на борту, одно Ваше присутствие ляжет тяжелым грузом дополнительной ответственности на адмирала и капитана. Как я отметил в моем предыдущем письме, это безмерно усилит мое беспокойство, и Ваше отбытие без консультации с коллегами по кабинету поставит их в трудное положение, из-за чего они будут оправданно возмущаться.
Я прошу Вас самым серьезным образом рассмотреть этот вопрос со всех сторон, и пусть Ваши личные желания, которые я прекрасно понимаю, не приведут к тому, что Вы отойдете от собственного высокого стандарта долга перед государством.
Верьте мне,
Ваш искренний друг,
Георг R. I.
Спор теперь стал конституционным кризисом. Только один человек был в состоянии остановить Черчилля, и этим человеком был король. Для того чтобы настоять на своем, Георгу VI пришлось писать дважды и окончательно предупредить Черчилля, что он близок к нарушению всякого мыслимого кодекса верности: верности престолу, верности кабинету, верности вооруженным силам, верности самой Британии. Это сильные слова.
Наконец в субботу, 3 июня, Черчилль с ворчанием пошел на попятную. Он протестовал, что, как министр обороны, может отправиться на любое сражение по своему усмотрению и наблюдать за ним. Тем не менее он угрюмо согласился с ключевым пунктом Георга VI – что было несправедливо удержать монарха от поездки в Нормандию и затем отправиться туда самому, украв тем самым гром короля. «Разумеется, это сильный аргумент», – сказал Черчилль.
Данный эпизод проливает свет на нервозную обстановку в правящих кругах накануне высадки в Нормандии, на непростые отношения между министрами и престолом – этот пример является одним из немногих в XX в., когда король явно пресек намерения премьер-министра. Посредством Томми Ласселса мы видим роль «их» – серых мандаринов и придворных, принимающих те решения, которые неспособны принять политики (так продолжается и по сей день).
Письмо короля Георга VI Черчиллю
Но самый насущный вопрос состоит в том, почему Черчилль был так обеспокоен, отчего он был полон решимости оказаться на переднем крае битвы. Есть несколько очевидных ответов, и первый из них, разумеется, состоит в том, что Черчилль не был уверен в успехе высадки в Нормандии.
У нас есть преимущество последующего знания о том, что операции сопутствовала удача. Но в то время имелись определенные сомнения. Алан Брук полагал, что она может обернуться «самой жуткой катастрофой за всю войну». Роммель был в состоянии неожиданно укрепить район десантирования, с легкостью могла испортиться погода. Эйзенхауэр был полностью готов взять на себя ответственность за эвакуацию, если бы события обернулись против союзников.
К операции, сочетавшей воздушное и морское десантирование, союзники готовились несколько лет. Это была их попытка отвоевать назад континент. А у Черчилля был опыт рискованных десантных операций. Черчилль хотел находиться там, потому что его душу жгла память о Галлиполи, – а из всех угрызений совести тягчайшим, обоснованно или нет, было то, что он не сумел лично присутствовать при Дарданеллах. Теперь у него появилась возможность изгнать тот позор, последовать примеру своего прославленного предка и лично повести свои войска в битву, показать всему миру, что он настоящий Мальборо, а не просто Мальборо лайт. Ему требовалось быть там, чтобы гарантировать, что войска не завязнут, как в Галлиполи и как это было на Западном фронте во время Первой мировой войны.
Далее, у него была еще одна причина взойти на тот корабль – этот мотив уже не удивит нас, и его определенно заметил Ласселс. Как написал личный секретарь короля, подытоживая историю в целом: «Король, по существу, пытался спасти Уинстона от самого себя, ведь действительными мотивами, вдохновляющими его выйти в море на корабле «Белфаст», были его неуемная и крайне несвоевременная жажда приключений, а также, как это ни страшно подумать, его тщеславная, пусть и подсознательная, склонность к тому, чтобы сделать себя “материалом для первой полосы”».
В этом, я уверен, Ласселс воздал нашему герою должное. Черчилль заранее видел заголовки и фотографии – он стоит с невозмутимым видом на мостике, удерживает во рту влажную сигару и командует залпами 12-дюймовых пушек крейсера, словно дирижируя самой громкой и взрывной увертюрой в истории баллистики. Он знал, как это будет восприниматься, – человек, которому вверено рычать за британского льва, теперь исторгает артиллерийский рык, а не риторический.
Вот почему он сначала поддерживал идею, чтобы король стоял рядом на мостике, ведь это стало бы еще более захватывающей историей: британский монарх и премьер-министр, неустрашимые и несломленные пятью годами войны, руководят отвоеванием материка. Это было тем «материалом для первой полосы», к которому он стремился, и в некоторой степени касалось не только Черчилля, его эго и достижений. Речь шла о Британии и ее положении в мире.
* * *
Во времена моей невинной юности я верил, что Британия «выиграла войну» не только с помощью русской самоотверженности и американских денег, но и благодаря героизму сражавшихся британцев. Я разглядывал комиксы «Коммандос», в которых мужчины в шерстяных шапках и с суперколоссальными предплечьями бросались на сжавшихся от ужаса немцев, из гигантских челюстей вылетал крик «Получи, фриц!», а из дул винтовок вырывались снопы огня.
Я прекрасно помню, как учился у утонченного преподавателя классической филологии, побывавшего в японском плену: он способствовал четкому представлению, что битва при Эль-Аламейне стала поворотным пунктом в войне. Монти[84] наподдал Роммелю, и с того времени Джерри[85] снова и снова получал взбучку. Поэтому я испытал определенное потрясение, когда спустя годы прочитал, что произошло на самом деле.
Оказалось, что битва при Эль-Аламейне в конце октября 1942 г. была не настолько поворотной для истории, как мне внушали. Более того, некоторые британские историки неучтиво называли ее «ненужным сражением». Через несколько недель после нее должна была начаться операция «Факел» – десант союзных войск намеревался выгнать немцев из Северной Африки. По всей видимости, битва при Эль-Аламейне была не столько решающей военной победой, сколько необходимым политическим фиговым листком.
К осени 1942 г. послужной список Британии представлял фактически непрерывную последовательность ошибок, эвакуаций, катастроф и всесторонних поражений, которые часто наносились силами неприятеля, заметно уступающими по численности. Все выглядело так, словно страна начала выступать в премьер-лиге, имея репутацию «Манчестер Юнайтед», а играла как ФК «Танстолл»[86]. «Я не могу добиться побед, – жаловался Черчилль, – именно побед добиться крайне трудно».
Это были не только Норвегия, Дюнкерк, Греция, Крит, где британские войска довели до совершенства маневр, который можно было бы назвать «заячьим» или стремительным бегством. 1942 г. был еще хуже, гнетущая серия фиаско началась на Дальнем Востоке, где были потоплены корабли «Принц Уэльский» и «Рипалс». Затем последовала капитуляция Сингапура, хотя Черчилль написал своим генералам четкое распоряжение сражаться до последнего человека и предпочесть смерть бесчестью.
Но они, подумав, решили проигнорировать совет Черчилля, бесчестье было заметно привлекательнее. Был оставлен Рангун. Рейды на Сен-Назер и Дьеп, прославленные в целях пропаганды, достигли немного и ценой больших потерь. Потом пал Тобрук – новость об этом была передана Черчиллю на розовом листке, когда он сидел рядом с Рузвельтом в Белом доме. Черчилль был крайне подавлен – ведь он снова лично отдал недвусмысленные указания, чтобы войска сражались до самого конца.
Опять британцы были наголову разбиты меньшими по численности немецкими войсками. Выдвигаются самые разнообразные объяснения этой не отвечавшей ожиданиям низкой эффективности Британии, ведь до того она считалась одной из самых свирепых и успешных военных держав, которые когда-либо видел мир. В своих замечательных размышлениях на эту тему Макс Гастингс не скупится на критику.
По мнению Гастингса, все генералы были на деле не бог весть что. Даже Монти не заслуживает места в ряду «величайших капитанов истории». Если военачальники не были попросту недалеки, они слишком часто были нерадивы и самодовольны. Они всячески избегали риска и испытывали сильную антипатию к кровопролитию. Отчасти это объяснимо, принимая во внимание память о Первой мировой войне, но заметно препятствует сражающейся стороне. А в широкой офицерской среде имелось предостаточно глупцов, которые пришли в вооруженные силы, считая их теплым местечком, способным обеспечить более легкую жизнь, чем у предпринимателя, ведущего собственное дело.
Уровень вооружения не отвечал стандарту, по крайней мере, оно уступало немецкому, а также существовало ужасное подозрение, что у британцев в целом нет того огня в груди, как у их неприятелей. Макс Гастингс выразился так: «Многие британские офицеры осознавали, что у их солдат из гражданских нет той воли и приверженности, которую ежечасно демонстрируют немцы и японцы». Или, как довольно неприятно кричал Рандольф во время совещания на Даунинг-стрит в 1942 г.: «Отец, беда в том, что твои солдаты не хотят сражаться!»
Верно это или нет, – а подобный вердикт находился в явном противоречии с бесчисленными геройскими поступками британских военных, совершенными по всему миру, – но важно то, что многие думали именно так. Отсутствие британских успехов стало причиной замешательства дома и насмешек за границей. В июле 1942 г. в Америке был проведен опрос общественного мнения о том, какая страна наиболее способствовала победе в войне: 37 процентов ответили – США, 30 процентов – Россия, 14 процентов – Китай, и лишь 6 процентов были высокого мнения о Британии и ее усилиях.
Разумеется, это было источником желчи и горечи для Черчилля, которому смысл государственной деятельности представлялся в укреплении престижа Британии и Британской империи. После капитуляции Сингапура Черчилль политически пребывал в низшей точке за все военное время, возможно, он даже задумывался об отставке. Его разочарование отразилось в словах, сказанных вслед за сингапурскими событиями: «У нас было много людей, так много людей. Мы должны были лучше проявить себя». Когда он услышал о падении Тобрука, то заявил: «Поражение – это одно, а позор – совсем другое».
Его эго стало неразрывно связано с британскими военными успехами, идентифицировалось с ними – тем легче было соперникам изводить Черчилля. «Он выигрывает дебаты за дебатами, но проигрывает сражение за сражением», – жестоко сказал лейбористский парламентарий Эньюрин Бивен в палате общин. И в самом деле, общественная обеспокоенность усилилась настолько, что положение Черчилля у себя в стране стало довольно шатким.
Когда в августе 1942 г. Черчилль поехал в Москву на встречу со Сталиным, чтобы объяснить, что второй фронт не будет открыт в том году, советский лидер безжалостно насмехался: «Вы, британцы, боитесь сражаться. Вы не должны считать немцев сверхлюдьми. Рано или поздно вам придется воевать. Нельзя победить в войне, не сражаясь».
То, что эти слова говорил Сталин, было особенно отвратительно. Ведь именно он способствовал нацистской агрессии 1939 г., одобрив пакт Молотова – Риббентропа и поделив Польшу с Гитлером. Сталин был настолько потрясен и напуган последовавшим предательством Гитлера, начавшим операцию «Барбаросса» и вторгшимся в Россию, что на пять дней заперся на даче. Само собой разумеется, что Черчилль был гораздо более храбрый и великий человек. Все же такие слова ранили – и оскорбления становились более мучительными из-за содержавшейся в них частицы правды.
Когда она наконец пришла, победа под Эль-Аламейном, британская репутация была спасена и политическая угроза Черчиллю ослабла. Ему больше не нужно было опасаться – как это ни покажется невероятным сегодня, – что Стаффорд Криппс сменит его на посту премьер-министра. Терзающий сарказм Эньюрина Бивена был приглушен. Британское общество получило победу, которой оно страстно желало. Однако истина была несомненна: по мере продолжения войны Британия значила все меньше и меньше.
В 1940 г. нация была в одиночестве – окруженный паладин с поднятым знаменем свободы. Но в 1944 г. вклад Британии составлял лишь малую долю общих усилий союзников. Американцы давали деньги, а русские продолжали суровое дело умерщвления немцев – 750 000 только в Сталинградской битве. И Черчилль видел свое назначение в том, чтобы утвердить право Британии на уважение самыми разнообразными способами, подобно тому как в боксерскую перчатку подкладывается свинец для состязания в более тяжелой весовой категории.
Это объясняет его любовь к саммитам и поразительные маршруты во время Второй мировой войны. Сэр Мартин Гилберт подсчитал, что между сентябрем 1939 г. и ноябрем 1943 г. Черчилль пропутешествовал 178 000 километров, проведя 792 часа в море и 339 часов в воздухе, значительно превысив показатели любого другого лидера. Мы видим его необыкновенную энергию в этих поездках: человек почти семидесяти лет сидит на чемодане в холодные предрассветные часы на аэродроме в Северной Африке, в то время как его экипаж пытается разобраться, куда им лететь. Мы видим, как он подпрыгивает в негерметичных грузовых отсеках бомбардировщиков, его кислородная маска приспособлена для неизменной сигары. Бывало, что самолеты, на которых летал он, подбивались впоследствии на тех же самых маршрутах.
Утром 26 января 1943 г. он прибыл в британское посольство в Каире как раз к завтраку. К изумлению жены посла, он попросил стакан холодного белого вина. Алан Брук записал, что
«…был принесен бокал, который он осушил не отрываясь, затем облизал губы, повернулся к Жаклин и сказал: “Уф, хорошо, но вы знаете, я уже осилил два виски с содовой и две сигары этим утром!!” А время было чуть за 7:30. Мы путешествовали всю ночь в неудобных условиях, преодолев расстояние в 2300 миль в полете, продолжавшемся 11 часов, часть его прошла на высоте, превышающей 11 000 футов[87], а он был во всей красе, как новенький, выпив вина после двух предшествовавших виски и двух сигар!!»
В то время как Гитлер и Сталин были готовы прятаться в бункерах, Черчилль мог пойти на все, чтобы оказаться в центре событий. Вот почему он хотел заманить короля вместе с собой на тот корабль: показать всему миру – и в первую очередь американцам, – что с Британией и Британской империей по-прежнему нужно считаться, потому что он и король, будучи воплощениями империи, лично отвоевывают континент. Руководствуясь тем же мотивом, он настаивал, чтобы британцы и канадцы составляли половину тех значительных сил вторжения, и, хотя операция возглавлялась американцами, которые в основном и участвовали в боевых столкновениях, их союзники также не были обделены славой.
Когда он наконец оказался в Нормандии – на шестой день после начала операции и с согласия короля, – то настоял, чтобы его судно «всадило снаряд» в немцев. Капитан с радостью согласился, и должным образом был дан залп в направлении, где предположительно находились нацисты. Это действие являлось довольно абстрактным, но Черчилль пришел в радостное возбуждение. Он стал первым лордом адмиралтейства в 1911 г. – но еще не стрелял с корабля.
Казалось, что он стремился преувеличить военные достижения Британии, принимая в них личное участие, накачивая вклад страны собственным присутствием и авторитетом. В августе 1944 г. он отправился наблюдать за высадкой десанта в Сен-Тропе и в том же месяце очутился в Италии, где сам стрелял из гаубицы в направлении Пизы. Он участвовал в пикнике в итальянском замке, который обстреливали немцы, находившиеся на расстоянии 500 метров.
В декабре 1944 г. он начал личную миссию по спасению Греции от коммунизма – в чем преуспел – и дал пресс-конференцию в Афинах под звуки артиллерийского огня. Весной следующего года Черчилль был в Германии, чтобы наблюдать за продвижением союзников. В начале марта он подошел к линии Зигфрида – огромным драконьим зубам из бетона, зловещим и символическим стражникам фатерланда, которые должны были охранять непроходимую границу. Черчилль внимательно осмотрел их, но этого было недостаточно. Ему требовалось выразить полный экстаз своего триумфа.
Он выстроил генералов: Брука, Монтгомери, Симпсона – всего около двадцати человек, – а также одного репортера из Stars and Stripes. «Давайте сделаем это на линию Зигфрида», – сказал Черчилль, после чего обратился к фотографам: «Это одна из операций, связанных с великой войной, которую не нужно воспроизводить наглядно».
Затем он расстегнул ширинку и оросил оборонительные сооружения Гитлера, так же поступили и его коллеги. Как позднее написал Алан Брук: «Я никогда не забуду ребяческую ухмылку глубокого удовольствия, которая расплылась по его лицу в этот момент». Тот, кто испытывает хоть малейшее неодобрение, пусть подумает, через что ему пришлось пройти. Если какой-то пес и был вправе пометить свою территорию, то им был Черчилль.
Несколькими неделями позже он настоял на том, чтобы прогуляться по стороне Рейна, еще удерживаемой немцами, вблизи местечка под названием Бюдерих. При этом он попал под обстрел, снаряды разорвались в воде примерно в сотне метров от него. Американский генерал Симпсон подошел к нему и сказал: «Премьер-министр, перед вами находятся снайперы, а артиллерия обстреливает мост с обеих сторон, теперь она начала обстреливать дорогу за вами. Я не могу взять ответственность за ваше пребывание здесь и должен попросить вас уйти».
Алан Брук наблюдал, как Черчилль обхватил руками согнутую балку на мосту. «Выражением лица Уинстон напоминал маленького мальчика, которого няня зовет прочь от песочных замков на пляже». Черчилль занимался тем, что, как мы видели, делал всю жизнь, с первого дня, когда попал под огонь на Кубе. Он старался проложить себе дорогу в военную хронику, и на сей раз его цель была политической.
По людским ресурсам и боеспособности Британия сейчас казалась карликом, если сравнивать с Россией и Америкой. Как выразился Черчилль, маленький лев бродил между гигантским русским медведем и огромным американским слоном. Но он по-прежнему был там и входил в «большую тройку». Его способ вести войну был немыслим для какого-либо иного политического лидера. Никто из других предводителей военного времени – ни Рузвельт, ни Гитлер, ни Сталин, ни Муссолини – не обладал непреодолимым желанием очутиться на поле сражения и войти в отчет.
Благодаря лишь силе своей личности он утвердил право на равенство в залах конференций и вел борьбу со Сталиным из-за судьбы Восточной Европы. И пока Черчиллю оказывались честь и уважение, то же относилось к Британии и империи, по крайней мере, он так полагал. Разумеется, его приоритеты не совсем разделялись британским народом и даже британской армией.
Его понятия «славы» и «престижа» не представляли для них схожего интереса – и это, возможно, не было так уж плохо. О боевом духе британских войск делались всяческие некомплиментарные высказывания, но ключевой пункт, несомненно, таков: они были гражданскими солдатами из зрелой демократии с долгой историей свободы слова. У них не было слепой веры в отдававшиеся им приказы, Первая мировая война положила этому конец.
Их не подстрекала к бою ужасающая идеология расового превосходства. За ними не было советских комиссаров с револьверами, готовых вышибить им мозги, прояви они колебания. Возможный парадокс в том, что те самые свободы, которыми они пользовались и за которые сражались, делали их менее свирепой боевой силой. Любопытно, не получают ли порою поносители английских солдат извращенное удовольствие от преуменьшения их достижений, что походит на закоренелый национальный пессимизм в отношении сборной Англии по футболу, являющийся средством психологической самозащиты.
И военные достижения британцев были не настолько уж плохи. Случалось крайне редко, чтобы немцы были побеждены кем-то, уступающим им по численности, зачастую требовалось преимущество в два-три раза. Эль-Аламейн был значительным успехом, поскольку он облегчил десантирование в Северной Африке и заметно отвлек немецкую поддержку с воздуха от Сталинграда; в этой битве были и другие достижения: стало очевидно, что сражение в целом продолжалось, ведь Британия с очевидностью одержала там победу.
Как кто-то сказал, англичане проигрывают все битвы, кроме последней. Возможно, им порою – хотя отнюдь не всегда – не хватало фанатической одержимости кровопролитием, доходящей до готовности к самопожертвованию, но, на мой взгляд, этот изъян нельзя назвать совершенно непривлекательным.
Слова Черчилля проникали в глубины человеческих душ, когда Британия была одна, когда страна сражалась за выживание – он убеждал и обнадеживал людей, как не мог никакой другой оратор. Его язык – вдохновляющий и старомодный – отвечал духу времени. Но когда страна приближалась к завершению шести долгих изнурительных лет войны, народу стал нужен другой язык, новое видение для послевоенной Британии, чего не мог найти измученный Черчилль.
* * *
Накануне всеобщих выборов 1945 г. он сказал своему врачу лорду Морану: «У меня сильное ощущение, что моя работа выполнена. Теперь мне нечего сказать, а раньше было что. Я могу лишь повторять: “Сражайтесь с проклятыми социалистами. Я не верю в их смелый новый мир”». Утром 21 июля, за четыре дня до оглашения результатов выборов, он находился в Берлине на британском параде Победы.
Гитлер был мертв. Бункер фюрера превратился в руины, как и весь отвратительный аппарат нацистского господства. Европа могла глядеть с надеждой вперед на новую эру мирной демократии, и каждый в глубине сердца понимал, что свершившееся являлось достижением Черчилля – без его железной решимости, проявлявшейся в самые критические моменты, оно было бы невозможно. Это он обещал и ради этого сражался.
Черчилль и Эттли ехали в разных джипах вдоль линии приветствующих их британских войск. Личный секретарь Черчилля Джон Пек заметил нечто необычное.
«Меня, а возможно, и других поразила несуразность того (хотя об этом и не говорилось), что Уинстон Черчилль, великий лидер военного времени, без которого мы не оказались бы в Берлине вообще, приветствовался не так громогласно, как мистер Эттли. Последний – сколь бы ни был велик его вклад в коалицию – до сих пор не оказал заметного личного воздействия на вооруженные силы».
Днем 25 июля Черчилль покинул Потсдамскую конференцию, на которой и Сталин, и Трумэн выражали уверенность (как публично, так и частным образом), что он вернется в статусе триумфально переизбранного премьер-министра. На следующее утро, когда подсчет голосов близился к завершению, он проснулся до рассвета от «острого приступа почти физической боли».
«До сих пор находившаяся в подсознании уверенность, что мы проиграли, вырвалась наружу и овладела моим разумом». Он был прав. Лейбористы получили колоссальное преимущество, завоевав на 146 мест больше, чем все прочие партии вместе. Черчилль и консерваторы были разгромлены. Остальной мир пребывал в полном недоумении, и до сегодняшнего дня многим трудно понять, за что Черчилль получил такой нагоняй.
Конечно, это вовсе не удивительно. Выборы выигрываются не на основе былых достижений политика, а за счет того, что он обещает в будущем. Как раз Черчилль в одной из своих протеевых реинкарнаций сумел выработать основы государства всеобщего благосостояния, и в своих речах военного времени он очертил ключевые реформы, которыми занялось послевоенное лейбористское правительство. Но именно Эттли сумел заявить свои права на повестку дня.
В самый миг триумфа Черчилль поплатился за свой уникальный статус общенациональной фигуры, выходившей за рамки партии. В конце концов, он был настолько уверен в себе, что перебегал и пере-перебегал. Он не был равноположен Консервативной партии, и, следовательно, его успехи не передавались тори. Сработал предвыборный лозунг лейбористов: «Аплодисменты Черчиллю, голоса лейбористам».
Возможно, его видение в то время было несколько другим, но в определенном смысле его поражение стало триумфом. Он сражался за британскую демократию, и вот она была в действии, отторгнув великого военного героя и лидера не насилием, а миллионами небольших и малозаметных карандашных черточек.
Клементина назвала случившееся «неприятностью, обернувшейся благом».
«Но благо, – ответил Черчилль, – слишком хорошо запрятано».
Когда кто-то другой обвинил электорат в «неблагодарности», Черчилль возразил: «Я бы так не сказал. У них было очень тяжелое время». Вот что я называю его великодушием.
Он был унижен в час своей славы, но с окончанием войны завершился и переход в новое состояние. Британия была истощена, и ее глобальное значение уменьшилось. Черчилль также был истощен, но достиг глобального статуса, которого не было ни у какого другого британского политика, – нравственного гиганта. Неплохо для человека, которого журнал Spectator осудил в 1911 г. «как слабого и риторического, без каких-либо принципов или даже непротиворечивого воззрения на общественные дела».
Деятель меньшего калибра мог бы забросить все и отбыть в Чартвелл для занятий живописью. Но не Черчилль. Он никогда не сдавался, он никогда не уступал. Он сделал ряд вмешательств, которые определяют наш мир до сегодняшнего дня.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.