Глава 36. Николае Чаушеску: падение самодержца
Глава 36. Николае Чаушеску: падение самодержца
Наш новый подход к странам, провозгласившим себя социалистическими, с его акцентом на равноправие, суверенитет, невмешательство во внутренние дела открывал возможность поворота к лучшему и в отношениях с Румынией. Эти отношения, и без того непростые, еще больше были осложнены в августе 1968 года вводом войск пяти государств Варшавского Договора в Чехословакию.
Особая позиция
С тех пор Николае Чаушеску, который к тому времени всего лишь три с небольшим года возглавлял РКП, стал дистанцироваться от Советского Союза и всемерно подчеркивать требование уважать независимость и суверенитет Румынии. Это само по себе элементарное требование, повторяемое по любому поводу и даже без всякого повода, превратилось в своего рода заклинание, приносившее двойные дивиденды. «Особая позиция» Румынии поощрялась Западом займами, кое-какими инвестициями, режимом наибольшего благоприятствования в торговле и т. д. Во-вторых, и это, пожалуй, главное, Чаушеску ловко использовал ее для усиления и без того плотного контроля за поведением и образом мыслей граждан, а по сути дела — установления абсолютной личной власти. Население в массе своей было отделено непроницаемым административным занавесом и от Запада, и от Советского Союза.
С Чаушеску я был знаком еще до того, как стал генсеком. В качестве секретаря ЦК КПСС мне приходилось встречаться с ним, когда он время от времени приезжал в Советский Союз. Его не очень-то жаловали в Москве, не прощали амбициозность и демонстративное заигрывание с Западом. Он же в ответ еще громче заявлял о своих «особых» взглядах, выдвигал претенциозные внешнеполитические инициативы, рассчитанные отнюдь не на практическую реализацию, а на то, чтобы «застолбить» собственную оригинальность. Странное чувство я испытывал, наблюдая за тем, как Чаушеску изо всех сил старался продемонстрировать независимость суждений. Все это было ненатурально, мало-мальски искушенному в политике человеку были видны и масштаб личности, и психологическая неустойчивость.
Я полагал, что стоило попытаться снять конфронтационный оттенок с советско-румынских отношений. Отсюда и мой подход к Чаушеску, с которым я стремился говорить уважительно, внимательно вникать в суть обращений. Признавал, например, большую долю истины в его рассуждениях о том, что напряженность между Москвой и Пекином, по крайней мере частично, объясняется промахами и просчетами советской стороны. А Чаушеску, надо сказать, очень гордился тем, что у него сохраняются хорошие отношения с китайским руководством, и был не прочь выступить в качестве примирителя Пекина и Москвы.
Вообще, роль посредника привлекала бухарестского руководителя. Так, он стремился поддерживать широкие контакты с арабскими деятелями, в том числе с Арафатом, и с Израилем. Наверное, легче перечислить те страны Африки и Юго-Восточной Азии, где Чаушеску не бывал, чем те, которые он посетил со своими широко рекламировавшимися визитами. Не был равнодушным румынский президент и к Движению неприсоединения, явно завидуя популярности в нем Югославии. Эти глобалистские амбиции он повсюду стремился подкрепить установлением экономических связей, предлагая довольно широкий ассортимент румынской продукции, от продуктов нефтехимии, сельскохозяйственных машин, компрессоров, дизельных агрегатов до авиационной техники, автомобилей и тепловозов. Все это выпускали румынские промышленные предприятия, хотя и надрывались от перегрузок и страдали от перебоев с энергией, материалами и сырьем. Румынская экономика была всецело подчинена великодержавным амбициям правителя и все больше уподоблялась немилосердно подхлестываемой, загнанной жестоким ездоком лошади.
О положении в Румынии мне было известно. А с 1986 года стали поступать сигналы о том, что, несмотря на строгое дозирование информации о Советском Союзе, там стал проклевываться интерес к происходящим у нас перестроечным процессам. Все, конечно, понимали, что дело упирается прежде всего в позицию Чаушеску, так много зависело от этого «живого бога», единого его слова. Знали, что на ключевые посты в стране расставлены родственники верховного правителя и его жены (в составе ЦК их насчитывали до 70), что любого неугодного ждет опала. Как только возникал разговор о Чаушеску, пожимали плечами, как бы констатируя, что с этим режимом «все ясно», говорить не о чем.
Но я знал, что Чаушеску стремится к встречам со мной, сознавая необходимость для себя и Румынии (а он, несомненно, был склонен отождествлять себя с Румынией) сотрудничать с Советским Союзом как с мощной соседней державой, не считаться с которой не только неразумно, но просто опасно. За этим стояла и властная экономическая потребность. Прежде всего — в поставках советской нефти, поскольку румынская нефтедобыча не обеспечивала сырьем и половины нефтеперерабатывающих комплексов, возведенных по воле вождя без рационального расчета.
Был у него и другой расчет, который тоже не являлся для меня секретом. Установив хорошие отношения с новым и сравнительно молодым Генеральным секретарем ЦК КПСС и добившись признания с его стороны, он надеялся получить шанс для реализации собственных амбициозных претензий, собственного понимания глобальной политики. Елена Чаушеску как-то сказала не столько в шутку, сколько всерьез, что-де Румыния слишком мала для такого руководителя, как Николае Чаушеску.
Мне приходилось сталкиваться со многими амбициозными людьми. Без известной доли честолюбия и уверенности в себе вообще трудно представить крупного политика. Но Чаушеску в этом смысле был, пожалуй, вне конкуренции. С его губ не сходила высокомерная ухмылка, говорившая собеседнику, что он видит того насквозь и в грош не ставит. Апломб, презрительное отношение к людям, достигшие крайних размеров за десятилетия абсолютной бесконтрольной власти, он, вероятно, сам того не замечая, переносил со своей челяди на равных по статусу партнеров.
Свою особую значительность румынский президент любил демонстрировать на международных форумах. Ни один даже самый высокопоставленный государственный или партийный деятель Румынии, кроме самого Чаушеску, не имел полномочий для окончательного согласования документов, принимавшихся на таких форумах. Так обстояло дело и на совещаниях ПКК Варшавского Договора, документы которого принимались консенсусом. Румынские представители всегда оставляли несколько своих предложений или замечаний, которые могли быть сняты только «самим», а он соглашался на уступки, и то не всегда, только по просьбе Генерального секретаря ЦК КПСС и требовал взамен пару миллионов тонн нефти. Прием этот отрабатывался еще в брежневские времена. Но я из этого драмы не делал. Обычно просто подходил к нему в ходе заседания или в перерыве, брал под руку или за плечи и на виду у всех мы уходили для разговора один на один или с кем-либо из членов наших делегаций. Такая публичная демонстрация его устраивала. Устраивало это и меня, хотя по другим причинам: удавалось не только находить развязки спорных моментов, но в какой-то мере сдерживать непомерные претензии Чаушеску, не поддаваясь на явные попытки шантажа.
Справедливости ради замечу, что некоторые его заявления, рассчитанные на внешний эффект (например, по вопросам разоружения, отношений между Югом и Севером, развитыми и развивающимися странами), при всем их пропагандистском антураже шли в правильном направлении. Тут надо иметь в виду, что бесконечные требования и капризы румын настолько всем надоели, что иной раз их просто слушать не желали, объявляли неприемлемыми их поправки, хотя некоторые содержали в себе «рациональное зерно».
Было еще одно примечательное обстоятельство: встречаясь с Чаушеску, я заметил, что сквозь плотную завесу ставшего уже привычным менторства пробивается все же какая-то тяга к доверительному диалогу, неформальному обмену мнениями, словом, как мне казалось тогда, к нормальному человеческому общению. Правда, это принимало иногда комический оттенок. На совещаниях ПКК его люди следили, когда советская делегация направляется на заседание, — тут же давался сигнал Чаушеску, и он как бы случайно появлялся одновременно с Горбачевым. Помню, во время совещания ПКК в Венгрии мы шли на заседание пешком через парк. Впереди следовала румынская делегация. И вдруг Чаушеску упал прямо на ровном месте. Наверное, ногу подвернул. Ему помогли подняться. Мы поравнялись, я подошел, поинтересовался самочувствием. Тут же, наверное, случайно, как рояль в кустах, оказались телекамеры, в прессу и на телевидение пошла информация о встрече Чаушеску с Горбачевым. Я понимал эту игру. Он хотел показать всем, что Горбачев с ним встречается, беседует, считается.
Никакие личные предвзятости, «прошлые счеты» не отягощали мои отношения с Чаушеску. Я хотел как-то выбрать время для прямого разговора с ним, считал, что у меня хватит и терпения, и аргументов, чтобы, по крайней мере, побудить Чаушеску к переменам, отвечающим духу времени. А самое главное — добиться, чтобы румынское общество приоткрылось для контактов, сотрудничества — там уже заработали бы другие механизмы. Вот, собственно, в чем состоял мой замысел, когда я согласился принять настойчивое приглашение Чаушеску нанести официальный дружественный визит в Румынию. Последний раз Генеральный секретарь КПСС посетил Бухарест в 1976 году.
«Живой бог»
Прибыли мы в столицу Румынии 25 мая 1987 года. Погода была солнечная, теплая. У трапа самолета нас с Раисой Максимовной встречали Чаушеску и его супруга. Был почетный караул, артиллерийский салют, как и полагается при официальных визитах. А вот на пути от аэродрома до резиденции все пошло уже по сугубо специфическому сценарию.
Вдоль всей трассы были выстроены десятки, если не сотни тысяч людей. Меня посадили вместе с Чаушеску в автомобиль с раздвигающимся верхом. Мы вставали и приветствовали толпы, вернее, шеренги встречавших нас людей. На заранее спланированных кратких остановках начинались хороводы, пляски, танцы, песнопения.
Приветствия были отработаны четко: «Чаушеску — Горбачев», «Чаушеску!», «Чаушеску!». Все это в заводном, явно срежиссированном ритме. Впечатление от толп смешанное: одни впадали в какое-то исступление, другие держались довольно безразлично, как усталые статисты. Я чувствовал себя включенным в цирковое представление.
Далее сценарий предусматривал… беседу у камина. Канун лета — на улице, да и в зале, где мы находились, было очень тепло, а у горячего камина просто жарко, впору пиджаки снимать. Но, наверное, хотелось показать по всем телеканалам, что беседа Чаушеску с Горбачевым ничем не уступает беседе у камина Горбачева с Рейганом. Правда, тогда в Женеве стояла поздняя осень и было необычно холодно.
Во время наших переговоров с Чаушеску Раиса Максимовна поехала в город познакомиться с бухарестскими достопримечательностями, пообщаться с людьми. Как только она пыталась с кем-нибудь заговорить, люди моментально ретировались. «Они боятся быть замеченными в разговоре с «иностранцами», — объяснил работник посольства. Я и сам в тот же день столкнулся с этим. В парке Свободы и на площадях Бухареста мы возлагали венки в память о советских и румынских воинах, погибших при освобождении страны. После возложения венков я подошел к жителям столицы, чтобы поговорить с ними, но никакого разговора не получилось. Я был просто поражен: надо же было так «усмирить» людей с южным темпераментом, по природе открытых и склонных к общению!
На следующий день во Дворце Республики состоялся митинг румыно-советской дружбы. Огромный зал, тысячи на три мест, заполнен до отказа. Все партийное, общественное и государственное руководство, масса молодых подтянутых людей, все как на подбор, похоже, военные, одетые в штатское платье. Аудитория предельно сосредоточена, внимательно ждет сигнала. В зал входят Чаушеску с супругой и я с Раисой Максимовной. Все встают и скандируют: «Чаушеску — Горбачев! РКП — КПСС!», «Чаушеску, Чаушеску!».
Выступает Чаушеску, и опять все встают и аплодируют, выкрикивают лозунги — по ходу речи пришлось вставать 27 раз. Выступления его всегда были и длинными и, прошу прощения за откровенность, довольно нудными, с поучениями и перечислением всяческих достижений. Особенно много Чаушеску говорил о «рабоче-революционной демократии» в Румынии, о том, что в стране давно развертывается рабочее самоуправление и «хозяйствование». Здесь был явный подтекст — мол, в Румынии демократизация началась еще двадцать с лишним лет назад, с приходом к власти Чаушеску, и, так сказать, «план по демократии» успешно выполняется. Кстати, и на митинге «управление демократией» было отработано до деталей. Аплодисментами, началом и окончанием скандирования дирижировал второй секретарь ЦК Бобу.
Перед визитом мы обсуждали, как построить речь на этом центральном мероприятии. Сочли разумным просто рассказать о том, что происходит в Советском Союзе. Наблюдая весь этот спектакль, я подумал, не стоит ли изменить выступление, но по размышлении решил ничего не менять. Зал слушал очень внимательно, но как-то настороженно. Видимо, под пристальным взором начальника люди просто опасались реагировать — не дай Бог, что-то будет невпопад. Как мне потом сказали, все обратили внимание, что Горбачев только один раз обратился к Чаушеску и то без славословий. Ему это не понравилось, но виду не подал. Хотя потом не удержался, высказал-таки недовольство.
Весь ход моих переговоров и бесед с Чаушеску показывал, что его беспокоит, прямо-таки гнетет начавшаяся у нас перестройка. И больше всего — осуждение сталинизма, диктаторских методов, административно-командной системы. Все это рикошетом било по режиму Чаушеску. Несмотря на попытки прикрыть диктаторскую сущность своего самовластия разного рода псевдодемократическими организациями — бесчисленными «фронтами», «советами», совещаниями, конференциями и т. п., — ему все труднее и труднее удавалось это делать.
Со своими критиками и противниками румынский лидер расправлялся решительно, хотя использовал для этого такой благовидный предлог, как ротация кадров. Применялись и просто репрессивные меры. До предела была доведена система слежки, сыска, доносительства. С политической сцены устранялись многие способные люди, не желавшие превращаться в послушные манекены и винтики. Так обошлись и с Ионом Илиеску, который возглавил впоследствии Фронт национального спасения Румынии и был избран президентом. Гонениям подвергались ветераны партии, люди творческого труда, осмеливавшиеся высказать собственное мнение или даже малейшее несогласие с режимом.
Трагикомично выглядело стремление Чаушеску убедить меня в том, что в Румынии действует самая демократичная система выявления и реализации интересов и воли трудящихся. Он показывал мне, а потом и присылал в Москву какие-то бумаги — отчеты, протоколы, решения, которые характеризовали деятельность разного рода общественных советов и партийно-государственных комитетов, собиравшихся под его руководством. Зачем, говорил он, передоверять все прессе, средствам массовой информации, если вот собираются представители трудящихся у меня по тому или иному вопросу и все решается. Вот это, мол, и есть непосредственная «революционно-рабочая демократия».
Но ведь я, как говорится, собаку съел на разнообразных многолетних попытках привлечения общественности к управлению государством и производством на всех уровнях. Но пока сохранялась авторитарно-бюрократическая система, все эти попытки были в конечном счете бесплодны.
Не могу, конечно, отрицать полезную работу профсоюзов, комсомольских организаций или, скажем, общества «Знание», союзов творческой интеллигенции, тех же производственных совещаний на многих предприятиях. Но в целом эти и другие общественные организации выполняли роль тех самых «приводных ремней», которая им предназначалась. С их помощью поддерживалось монопольное положение правящей партии, а точнее, узкой группы, связанной своего рода круговой порукой. А там, где монополия, неизбежны произвол, застой, деградация, и никакими псевдодемократическими декорациями этого не скрыть.
Все эти свои соображения, подкрепленные фактами, я стремился в достаточно корректной форме довести до сознания собеседника. Признаюсь, успеха не добился, но для меня тогда было важно показать Чаушеску, что наш курс на перестройку, гласность, демократизацию глубоко выстрадан, избран совершенно сознательно и непременно будет продолжаться. Что же касается его рассуждений о «рабоче-революци-онной демократии», я совершенно определенно дал ему понять, что нисколько не заблуждаюсь относительно ее истинного смысла.
У камина
Вечером 26 мая Чаушеску с супругой пригласили меня и Раису Максимовну в правительственную резиденцию. Опять огонь в камине. Цветы. Стол накрыт по всем правилам этикета. Угощение отменное. Словом, все располагало, казалось бы, к непринужденной дружеской трапезе. Но Николае вскоре опять взялся за свое менторство и стал подбрасывать мысль, что, мол, слишком много выдвигается в последнее время разных инициатив, адресованных Западу. А подоплека этого «захода» состояла в том, что внешнеполитические инициативы самого Чаушеску не получали в мире того отклика, на который он претендовал. Причиной прохладного отношения не в последнюю очередь был слишком уж пропагандистский характер такого рода предложений. Понять же, что мир, вся современная международная реальность требуют теперь совершенно иного подхода, не пропагандистского, а вполне делового, Чаушеску не хотел или уже не мог. Он ревниво относился к международным инициативам, выдвигавшимся другими государствами ОВД.
Между прочим, в высказываниях Чаушеску невольно проявилась озабоченность быстрым ростом международного авторитета нового советского руководства и его политики, которая начинала проявляться и среди крайне консервативных кругов в некоторых западных государствах, в том числе в США.
Вновь зашел разговор о перестройке в Советском Союзе. Чаушеску болезненно воспринимал чрезмерно резкую, как он считал, критику сталинизма, командной системы, сокрушался по поводу гласности, свободы печати. Тогда я ему говорю:
— Знаете, Николае, я понимаю, вам трудно воспринимать то, что у нас происходит. Вы ведь из числа руководителей-ветеранов, более двадцати лет бессменно находящихся у власти. Это, конечно, незаменимый опыт. Но есть и опасность накопления негативного поведенческого материала, инерции мышления, неспособности чутко воспринять новую обстановку, потребности жизни. К вашим настороженным оценкам ситуации в Советском Союзе я отношусь спокойно, они меня не смущают. Тем более что я не требую от вас, как бывало в прежние времена, следовать нашему примеру. Делайте у себя, что считаете нужным, и сами за это отвечайте. А мы будем поступать так, как требует обстановка в нашей стране. Страна уже не может жить, как раньше. Люди хотят перемен и всячески их поддерживают.
Чаушеску, выслушав, как-то замолк. Елена постаралась переключить разговор на другую тему, чтобы разрядить обстановку. А Раиса Максимовна, желая подкрепить мою аргументацию, говорит:
— А знаете, товарищ Чаушеску, сколько писем приходит Михаилу Сергеевичу?
Он спрашивает:
— Сколько?
Она:
— До трех-четырех тысяч в день, со всех концов Советского Союза, и в большинстве выражается поддержка перестройке. Люди требуют проводить ее более решительно, пишут, что перемены, особенно на местах, идут слишком медленно.
В ответ на реплику Раисы Максимовны Чаушеску язвительно заметил, что, будь он гражданином СССР, тоже написал бы письмо Михаилу Сергеевичу с пожеланием меньше заниматься международными вопросами, а побольше — внутренними, проявляя осторожность в вопросах демократизации и гласности. Тут уж и я сдерживаться и деликатничать не стал:
— То, что вы выдаете у себя за общество благоденствия и гуманизма, на мой взгляд, не имеет ничего общего ни с тем, ни с другим, не говоря уж о демократии, — всю страну держите в страхе, изолировав ее от окружающего мира.
Дискуссия пошла настолько шумно, что кто-то из помощников или распорядителей дал команду закрыть окна, распахнутые в теплую ночь, и отодвинуть в глубь парка охрану — свидетели ни к чему. Николае пытался возражать, нервничал, но ничего убедительного сказать, конечно, не мог. Вечер был основательно попорчен. Тем не менее условились, что на следующий день чета Чаушеску покажет нам Бухарест.
«Потемкинские деревни»: румынский вариант
В центре столицы возводился комплекс высотных зданий, предназначенных для политико-административных учреждений, строилось и жилье. На это были отпущены огромные средства, строители снимались с других объектов. Президент вознамерился увековечить себя превращением Бухареста в морской порт, в своего рода румынский Манхэттен. Для этого было начато строительство колоссального судоходного канала Бухарест — Дунай протяженностью около 90 километров.
Он повез нас на плотину, показывал, что и где будет сноситься и строиться заново. Рассказывал о создании агрогородов, которые, мол, решат все проблемы сельского хозяйства и обеспечат новый быт крестьян. Я спрашиваю: разумно ли крестьян от земли отрывать? Сгонять их с обжитых мест, где они родились, где могилы их дедов? Рассказываю ему о нашем печальном опыте ликвидации «неперспективных деревень» в Нечерноземье.
Но Чаушеску ничего слушать не хочет, глаза горят:
— Нет, мы созрели для новой аграрной революции, агрогорода — это единственный прогрессивный путь.
Дело еще и в том, что он таким образом хотел приглушить или даже снять проблему венгерского национального меньшинства, поскольку переселению из своих родных деревень подлежали также и сельчане венгерской национальности. Их таким образом хотели искусственно перемешать с румынскими крестьянами. Но я думаю, это не только не снижало, но еще больше обостряло, разжигало национальные чувства — ведь известно, что этнические меньшинства особенно остро переживают насильственный их отрыв от родных мест.
Ошибки в инвестиционной политике привели к огромным объемам незавершенного строительства и росту числа незагруженных промышленных предприятий. Резко отставала энергетика, в результате вводились все новые ограничения на потребление электроэнергии, вплоть до того, что телевидение работало всего по два-три часа в сутки. Тяжелым испытанием для населения стала форсированная выплата долгов Западу.
Все лучшие промышленные товары и продовольствие гнали на экспорт, внутреннее потребление нормировалось. Нам решили показать продовольственное изобилие, однако не на рынке, в посещении которого было отказано со ссылкой на неготовность службы безопасности, а в магазине. Приехали туда в сопровождении «самого». Магазин большой, высокие окна, словно стеклянные стены. Покупателей внутри нет, а снаружи огромные толпы людей. Ассортимент отменный, одних колбас и мясных изделий не меньше сорока видов, разнообразные сыры и все прочее. Но едва мы уехали, с прилавков большую часть продуктов убрали и увезли. А хлынувшие в магазин люди мгновенно разобрали что осталось. Эту сцену наблюдали и рассказали мне потом работники нашего посольства. Оказалось, это была передвижная, как у нас говорят, потемкинская деревня.
Нас привезли в бухарестский политехнический институт, расположенный в новом районе. Все спланировано и построено очень неплохо — учебные корпуса, общежития, жилье для преподавателей. Но грустно было видеть молодых людей, кричащих без умолку: «Чаушеску — Горбачев! Чаушеску — Горбачев!». Подхожу к ним, пытаюсь заговорить, а они продолжают кричать. Беру за руки, обращаюсь несколько раз: «Подождите, подождите!», «Ну, остановитесь!». Начинаю разговор. В ответ пара фраз и снова выкрики: «Чаушеску — Горбачев!». Так и не удалось вступить в контакт.
Тяжелое впечатление осталось от поездки в Румынию. Но для меня это был еще один аргумент в пользу перестройки: надо навсегда уходить от насильственного «осчастливливания» общества, от системы запугивания, оболванивания, манипулирования людьми. С этими мыслями я покинул Бухарест в мае 1987 года.
Между тем из Румынии стали поступать вести о протестах рабочих на ухудшение условий жизни и труда. Некоторые выступления принимали массовый характер, в частности, на заводе грузовых автомобилей в Брашове; участники, как сообщалось в румынской печати, были наказаны.
Сталкиваясь с трудностями во внутренней и внешней политике, Чаушеску предпринял попытку пойти на существенное расширение экономического сотрудничества с Советским Союзом. В ноябре 1988 года он приехал с ответным визитом в Москву. Румынский президент и на этот раз настойчиво добивался увеличения советских поставок нефти. Он постоянно жаловался на то, что мы якобы дискриминируем Румынию, поскольку продаем ей нефти меньше, чем другим странам СЭВ. Но главная причина здесь была не в политике.
До Второй мировой войны Румыния была одним из важных поставщиков «черного золота» на европейский рынок. С учетом этого другие страны СЭВ действительно получали больше советской нефти. Но, как я уже говорил, в результате амбициозных планов румынского руководства в стране было построено много предприятий, нерасчетливо ориентированных на импортную нефть. Мы не могли удовлетворить этих потребностей. Была возможность в какой-то мере смягчить эту проблему для Румынии да и других стран на путях углубления кооперирования и специализации производства в рамках СЭВ. Но это требовало высокой степени самостоятельности предприятий, прямых связей между ними, создания своего рода общего рынка стран СЭВ. И вот это-то и пугало Чаушеску. Он боялся потерять свой тотальный контроль над всем и вся в собственной стране.
Кое-что, правда, удавалось сделать постольку, поскольку румынская сторона поставляла в обмен на нашу нефть свои валютные товары, нефтяное оборудование, принимала посильное участие в развитии наших нефтегазовых регионов. Но масштабы такого сотрудничества были сравнительно невелики. Чаушеску же предложил увеличить румыно-советский товарооборот сразу вдвое — с 5 миллиардов рублей до 10 миллиардов. И уговаривал меня зафиксировать это политическим решением на высшем уровне.
Это было в его стиле — навязывать жизни свою волю, не считаясь с реальными возможностями. Обращаясь с этими предложениями ко мне, он, видимо, экстраполировал румынскую ситуацию на нашу, а в Румынии было принято так: что сказал Чаушеску, тому и быть. Но у нас уже так дела не делались, каждый крупный вопрос становился, как правило, предметом экспертных оценок, обсуждения и, наконец, коллективного политического решения. И на этот раз я сказал: «Мы должны все хорошо просчитать и будем делать лишь то, что реально в наших силах».
Предчувствие краха
На заключительной встрече один на один я рассказал о решениях XIX общепартийной конференции, подготовке к переходу всех промышленных предприятий с 1989 года на хозрасчет, обрисовал ситуацию в национальных отношениях. Чаушеску поблагодарил за откровенную информацию и, сославшись на цитату из Ленина, заявил, что социализм строится в разных странах в соответствии с национальными условиями и он будет следовать этому правилу.
После всех бесед я окончательно убедился, что пойти путем демократизации, гласности, обновления Чаушеску просто не в состоянии. Первые же шаги по такому пути поставят вопрос о смене режима и о нем самом. Думаю, он и сам это понимал.
Во время неофициального ужина в Ново-Огареве, на котором мы были с супругами, румынский лидер по своей инициативе затронул некоторые вопросы истории применительно ко дням сегодняшним. По его мнению, в советской литературе односторонне освещалась роль Сталина в строительстве социализма в СССР. Акцент, мол, делается на критику допущенных им ошибок без учета сложной обстановки того времени, исторического и международного контекста. Сталин останется в истории хотя бы потому, что выиграл войну с фашизмом и отстоял социализм. Его развенчание может повредить авторитету партии и престижу социалистического строя.
На это я возразил Чаушеску, что именно в историческом контексте у нас оценивается роль Сталина, никто не собирается его выкинуть из истории. Но мы располагаем документами, помогающими восстановить подлинную картину того времени. Многое можно объяснить и даже оправдать ссылкой на сложность положения в мире, внутренние трудности. Однако нет никаких оснований для оправдания и прощения развязанных им кровавых репрессий. Был истреблен цвет нации, уничтожены выдающиеся политические деятели, талантливейшие люди в армии, науке и культуре, многие подверглись остракизму, прошли через ГУЛАГ. Были подвергнуты репрессиям 90 процентов делегатов XVII съезда партии. Колоссальный урон стране нанесен массовыми репрессиями против крестьянства.
Чаушеску, выслушав это, почувствовал уязвимость своей позиции. Он сказал, что много читал об этом периоде, знал о репрессиях, но не думал, что они носили столь массовый характер. Лично он не является защитником Сталина, но «насилие и жертвы неизбежны в любой революции». К этому, пожалуй, и сводилась его личная философия, позволявшая оправдать собственную жизнь и собственный режим. И всего через год с небольшим она аукнулась страшным приговором самому Чаушеску.
Едва ли не впервые Чаушеску заговорил тогда в Москве о «революционной солидарности» между нашими партиями и народами, призвал «найти время для углубленного анализа актуальных проблем социалистического строительства», стал настаивать на созыве Рабочей встречи руководителей партий соцстран не позже октября 1989 года.
— Конечно, — говорил он, — выводы, к которым она придет, не будут носить обязательного характера, но, если их примут все, это будет очень важно. Каждая партия сможет их использовать так, как сочтет нужным. В этом случае совещание сыграет благотворную роль. Надо сейчас сотрудничать как можно сплоченнее, вместе преодолевать трудности, чтобы успешнее двигаться вперед. Действуя в духе солидарности, мы сумеем утвердить мощь социализма в наших странах и во всем мире.
Все эти непривычные в его устах призывы к сплочению звучали странно, словно кто-то его подменил, словно перед нами был совершенно не тот человек, который так долго был просто несносен для партнеров из-за постоянных поучений, бесконечного повторения заклинаний о независимости, суверенитете и невмешательстве. И я понял, что за этим внезапным всплеском стоял панический страх перед переменами в соцстранах, попытка задержать их. Может быть, даже предчувствие того, что Румынии не остаться в стороне от новых веяний, а значит, приходит конец его самовластию.
Меня нередко спрашивали и в те годы, и в последнее время: почему СССР не вмешался в румынскую драму, не содействовал уходу диктатора?
Повторяю еще раз: не вмешивались, потому что это противоречило принципам новой нашей политики. Вмешательство, которое предпринималось ранее, в конечном счете оборачивалось ущербом или даже пирровой победой для нас самих — это уроки Венгрии 1956 года, Чехословакии 1968 года, Афганистана 1979 года. Ни в одном случае советское руководство не пошло на нарушение провозглашенных в 1985 году принципов отношений с нашими союзниками и соседями. Руководствуясь ими, не пошли мы и на то, чтобы подключиться к оппозиции против Чаушеску, которая поднимала голову в Румынии. Сигналы о формировании в румынском обществе критической массы неприятия режима были.
В конце ноября 1989 года состоялся XIV съезд РКП. Он был назван «съездом великих побед, торжества социализма, полного проявления независимости и суверенитета Румынии». Делегацию КПСС возглавлял Воротников. Рассказывая на Политбюро о своих впечатлениях, он не мог сдержать изумления тем, что пришлось увидеть и услышать в Бухаресте:
— Я будто оказался в далеком прошлом, попал в какой-то совершенно иной, странный мир. Все вращается вокруг одного человека. Никакой мысли, одни заклинания и славословие. Сорок три раза зал вставал во время речи Чаушеску, ревели здравицы и гремели аплодисменты. — В том, что рассказывал Виталий Иванович, для меня не было ничего принципиально нового. Ново было то, как реагировал на все увиденное в Бухаресте сам Воротников. Это радовало.
Последний раз я видел Чаушеску 4 декабря 1989 года в Москве. В Доме приемов на Ленинских горах по моему предложению собрались руководители государств — участников Варшавского Договора. Я подробно информировал их о своих переговорах с президентом США Дж. Бушем, состоявшихся на Мальте 2–3 декабря. Партнеры позитивно восприняли мое сообщение, высказались за коренную трансформацию ОВД, превращение ее из военно-политического союза в преимущественно политический союз.
Состав участников московской встречи отражал бурные перемены, проходившие в Восточной Европе. Среди прибывших было немало новых лиц. Это и Петр Младенов, ставший к тому времени Председателем Государственного Совета Болгарии, и Ханс Модров — Председатель Совета Министров ГДР, и Миклош Немет — Председатель Совета Министров Венгрии, и Тадеуш Мазовецкий — Председатель Совета Министров Польши, и Ладислав Адамец — Председатель Правительства Чехословакии.
Сразу после окончания встречи я беседовал с Чаушеску. Он производил несколько странное впечатление: блеск в глазах, состояние некоей одержимости и вместе с тем какая-то заторможенность реакции. Его пугал ход событий, он интересовался моим мнением на этот счет.
Я сказал, что при всей противоречивости и болезненности этих процессов в них, по моему убеждению, доминируют перемены демократического характера, и уже поэтому нет оснований для утверждений о крахе или конце социализма.
Генсек РКП вновь предложил провести совещание коммунистических и рабочих партий.
— Требуются ответы на новые вопросы, — сказал он. — Люди спрашивают, почему либералы, консерваторы, социал-демократы встречаются, а коммунисты нет? Пусть даже не все приедут. Пусть нас будет мало, но мы должны, как Ленин в 1903 году, поднимать знамя революции и социализма.
Мой ответ был кратким:
— То, что сейчас надо делать, Николае, мы делаем своей перестройкой.
Ответ для него был неожиданным.
— Да, — сказал он, волнуясь и заикаясь, — она способствует повышению престижа социализма, но в ней есть как хорошие, так и не очень хорошие стороны. Совершенствование и обновление общества необходимы, но в том, что происходит в некоторых странах Восточной Европы, есть угроза социализму, судьбе компартий, последствия могут быть самые тяжелые…
Он продолжал говорить: «Советский Союз должен…» Я пристально смотрел в глаза собеседнику. Чаушеску, почувствовав мое состояние, сделал небольшую паузу и продолжил так:
— Конечно, не военным путем, а выработкой каких-то новых ориентиров оказать свое влияние. Следует серьезно задуматься над тем, как действовать в некоторых социалистических странах.
На это я твердо заявил собеседнику:
— Знаете, товарищ Чаушеску, есть, разумеется, вопрос, кому как действовать, но есть и вопрос о том, кто и почему так долго бездействовал или действовал совсем не так, как давно уже требовало время. Кто мешал Хонеккеру или Якешу при относительно высоком уровне благосостояния и стабильности в этих странах продвигать процессы демократизации, которые отвечали ожиданиям общества. По-дружески я не раз говорил Хонеккеру: «Не просмотрите, что назревает в стране». Но он просто уходил от откровенного разговора. Представляю, как вы, Николае, встречаясь с ним, прохаживались по моему адресу, ругали перестройку. Я признаю ваше право иметь собственное суждение. Но сколько же вы времени из-за этого потеряли! Собственно говоря, и у нас в СССР многие беды от запаздывания.
Чаушеску трудно было что-то возразить. Он только сказал, что они с Хонеккером не критиковали меня, а обменивались мнениями, выразил сожаление в связи с тем, как поступили с Эрихом.
Весь день Чаушеску находился в состоянии огромного волнения, когда же волновался, ему труднее было говорить — усиливалось заикание. Он старался договорить начатое до конца, и все лицо при этом болезненно искажалось.
В самом конце беседы Чаушеску спросил:
— Вы любите охоту? — В ответ я сказал, что уже не помню, что это такое.
— Вот, приезжайте, мы вместе поохотимся, у нас для этого очень хорошие условия, — сказал он и слабо улыбнулся. Может быть, хотел показать этим уверенность в своем положении в стране? Спустя две с половиной недели в Румынии разразились трагические события.
Заявления о прочности, стабильности, рассказы об огромных успехах — все это делалось для публики, мало сведущей в истинном положении дел. Но сам Чаушеску, думаю, чувствовал опасность своего положения и понимал, что ему многое не простится. По крайней мере, этого не могли не понимать в его ближайшем окружении, не могла не понимать Елена Чаушеску. Выбор у них был до крайности узок — либо добровольно отдать себя на суд новой власти, либо идти ва-банк и стрелять в демонстрантов, в народ, попытаться где-то переждать, куда-то сбежать. Первый путь требовал мужества, ко второму толкали страх и ставшая бессильной привычная самонадеянность.
22 декабря режим Чаушеску, бессменно правивший Румынией четверть века, оказался опрокинут массовым гражданским выступлением, поддержанным армией. 25 декабря Николае и Елена Чаушеску, по приговору специального суда, за преступления перед румынским народом были расстреляны. Конец трагичен и для Чаушеску, и для народа. Я не приемлю мести, всего того, что делается по этому низменному позыву. Не приемлю расправ, тем более кровавых. Но сознание того, что приказ стрелять в народ исходил от Николае Чаушеску, не позволяет осуждать тех, кто взял на себя так решить его судьбу.