Прощальное послание

Прощальное послание

После выступления в конгрессе Рузвельт отправился на пару дней в Гайд-Парк, чтобы «отоспаться». Усталость давала себя знать, и Рузвельт намеревался твердо придерживаться совета врачей и дочери Анны – укоротить рабочий день и не перегружать себя делами, требующими нервного напряжения. Предполагалось, что в конце марта президент возьмет двухнедельный отпуск, чтобы провести его в малом Белом доме в Уорм-Спрингс, штат Джорджия. Там, в принадлежащем ему и известном уже всему миру поместье, президент намеревался подготовиться к предстоящему выступлению на открытии конференции Объединенных Наций в Сан-Франциско 25 апреля 1945 г. Появление перед делегатами в Сан-Франциско Рузвельту виделось как кульминация многотрудных усилий его и его партнеров по коалиции на пути формирования новой структуры мира. Триумф в Сан-Франциско и (кто мог уже в этом сомневаться) победоносное завершение войны в Европе должны были не только символизировать счастливый конец пережитой человечеством кровавой исторической драмы, но и стать прологом дня грядущего, когда здравый смысл, а также добровольное сотрудничество всех больших и малых стран при непременном сохранении единства великих держав будут признаны руководящим принципом мирового сообщества. Идея справедливого мира «для всех» под эгидой «четырех полицейских» (США, СССР, Англия, Китай) уживалась с политическим расчетом. Рузвельт возвращался к формуле вильсоновского «идеализма» с той только разницей, что в новой ее трактовке признание лидирующей роли Соединенных Штатов в мировых делах приобретало характер абсолютного императива.

За исходный принимался факт резкого экономического ослабления всех стран и превращения США в этих условиях в образец социально-экономического развития для остального «свободного» мира, в своего рода эталон для подражания, что подразумевало одновременно и верховенство национальных интересов США, и достижение преобладающего влияния американской культуры в широком понимании этого слова. Важным аргументом должны были стать многочисленные военные базы США, рассеянные на всех континентах, а также торговая и финансовая экспансия. И, наконец, все должно было венчать атомное оружие. Соединенные Штаты должны «интересоваться делами во всем мире и не должны ограничивать свои интересы Северной Америкой, Южной Америкой и районом Тихого океана» – так Гопкинс в беседе с советскими руководителями в мае 1945 г. разъяснил подход Рузвельта к внешней политике. Он дал понять, что этот курс будет сохранен и при его преемнике.

За этой короткой репликой стояли очень серьезные решения, венчающие собой все то, что было достигнуто в ходе силового противоборства и военной мобилизации в структуре экономики США, создания военно-промышленного комплекса, превосходившего по своим масштабам военные арсеналы главных союзников, другими словами – агрегированный военно-промышленный потенциал США (включая его научно-техническую составляющую) и реальное положение на театрах военных действий. Прежде всего на Тихом океане. Война в тихоокеанском регионе была параллельной войной, прямо не связанной с военным конфликтом в Европе, оставалась почти до последнего момента чисто «американским делом». В ходе ее США решали, по существу, собственные задачи, самоутверждаясь в качестве главной державы и военной силы в регионе, не нуждающейся (и не допускающей) ни в каких согласованиях своей политики с союзниками.

В 1943 – начале 1944 гг. американцы достигли первых значительных успехов в ходе операций по вытеснению японцев с Соломоновых островов, из Новой Гвинеи и Центральной части Тихого океана (острова Гильберга). После разгрома японского флота в Филиппинском морском сражении в октябре 1944 г. и последующего освобождения Филиппин американские ВМС достигли полного господства на море. Однако с каждым новым успехом по «зачистке» акватории Тихого океана становилось ясно, что разгром японцев в Китае, Бирме, Маньчжурии, организация вторжения на территорию собственно Японии не могут обойтись без больших потерь. Массированное наращивание вооруженных сил и вооружений как следствие этого становилось главной предпосылкой решающего успеха. К 1945 г. США имели более 14 современных авианосцев в составе действующих на Тихом океане флотов. Каждый из них был базой до 100 самолетов. Однако спрогнозировать продолжительность по времени войны на Тихом океане не решался никто в военном руководстве США. Превратив азиатско-тихоокеанский регион во внутреннее море США, в гигантский стратегический «укрепрайон», Вашингтон обеспечил на долгие годы здесь свое военное присутствие, но в сложившихся условиях, когда сроки окончания боевых действий становились фактором в политическом отношении исключительно важным, если не решающим, Рузвельт не собирался умалять значение дипломатии. Ялта наталкивала на использование ресурса совместных действий прежде всего в силовом варианте. Возможности атомной бомбы были все еще не ясны, как не ясен был и ход событий в освобождаемых от японской оккупации колониальных странах, где ширилось партизанское движение под флагом борьбы за независимость.

Вот почему Рузвельт придавал важное значение серии намечаемых при участии США важных международных встреч и конференций. Среди первых из них была конференция в Сан-Франциско. Этот форум и его речь, которая должна была стать программой на весь первоначальный этап деятельности ООН, рассматривались Рузвельтом еще и как важное средство снятия внутреннего напряжения, накопившегося в политической атмосфере страны накануне Ялты и сразу после нее, когда оппозиционная печать исподволь, переждав первую реакцию одобрения, принялась будоражить публику намеренно преподносимыми в виде катастрофических сенсаций «догадками» о заключенных в Ялте секретных соглашениях. В них правда перемежалась с вымыслами, обычные журналистские спекуляции – с обвинениями в «тайном сговоре» с русскими и т. д. Явно алармистское обыгрывание «прихода Советов» в Центральную Европу вызывало раздражение президента, которое усиливалось от того, что он был лишен возможности дать ему выход в отповеди на пресс-конференции. Законы военного времени заставляли хранить молчание. Вблизи не было и Гопкинса, способного в таких случаях поставить на место любого из зарвавшихся или по крайней мере дать полезный совет. На полпути из Крыма президент и его ближайший советник расстались. Гопкинс, чье здоровье было подорвано, не возвращаясь в Вашингтон, вынужден был вновь отдать себя в руки врачей клиники Мэйо в Миннесоте.

Отсутствие в Белом доме Гопкинса не только прибавило работы, но и существенно нарушило такой устоявшийся с годами процесс принятия решений, а также контроль за функционированием необычайно разбухшего правительственного аппарата, многочисленных служб и ведомств, многие из которых становились трудноуправляемыми. Однако внешне все оставалось по-прежнему. Президент начинал свой рабочий день между 8 и 9 часами. К 10 часам 30 минутам он завершал просмотр срочных телеграмм и бумаг, отфильтрованных секретарями, и направлялся в Овальный кабинет. Иногда на своем пути Рузвельт наведывался в Комнату карт, куда сходились все нити руководства военно-стратегическими операциями и дипломатической деятельности США в годы войны и где долгое время хозяйничал Гопкинс. Обычный распорядок, как отмечал в марте 1945 г. журнал «Форчун», ничем не нарушался. В Овальном кабинете «все самые важные депеши госдепартамента, а также военные сводки оказывались на столе президента. И хотя он много читал, он не мог бы соперничать в этом с Черчиллем. Рузвельта называли «человеком, живущим общением с окружающими», он любит получать информацию из разговоров с людьми. Его все меньше интересуют детали, но великолепная память позволяет ему схватывать и хранить то, что ему нужно» {145}. Чаще других еще на пути в Овальный кабинет вблизи президента появлялась теперь фигура начальника его личного военного штаба адмирала У. Леги. Приближая к себе этого видного представителя военных кругов, Рузвельт хорошо знал о различиях во взглядах Леги и старых ньюдилеров, в частности Гопкинса, на проблемы послевоенного урегулирования, но к этому давно все привыкли: работать с людьми, заведомо неодинаковыми в своем восприятии происходящего, было одной из самых приметных черт Рузвельта-политика.

Выбор определялся отчасти давней дружбой президента с У. Леги, а отчасти резким увеличением удельного веса военно-стратегических вопросов в повестке дня президента. Имена адмиралов и генералов – Леги, Кинга, Маршалла, Эйзенхауэра, Макартура, Арнольда – мелькали в памятках секретарей президента не реже, чем имена членов конгресса, дипломатов и представителей делового мира. Март 1945 г. был особенно насыщен такими встречами и беседами. Тяжелые раздумья вызвала встреча с глазу на глаз с военным министром Г. Стимсоном 15 марта. То, что казалось маловероятным или почти невероятным, вдруг обернулось адской мыслью о неотвратимости предстать перед судом истории еще и в качестве «хранителя» испепеляющего оружия массового уничтожения. «Манхэттенский проект» ожил, превратившись в этот день для Рузвельта из преимущественно лабораторного эксперимента, лишь временами напоминающего о себе постоянно растущими ассигнованиями, докладами генерала Гровса, встречами с учеными, в огромную моральную проблему.

Когда за Стимсоном закрылась дверь, цепкая память президента молниеносно «прокрутила» всю историю создания «супербомбы», выхватывая самые важные эпизоды. 1939 год, письмо Эйнштейна и начало работ в кооперации с англичанами, назначение руководителем научного центра в Лос-Аламосе Роберта Оппенгеймера и напутствия ему, сопровождаемые напоминанием о важности не дать Гитлеру опередить Соединенные Штаты в деле создания атомного оружия {146}. Весна 1944 г., просьба Ф. Франкфуртера принять датского физика Нильса Бора и длинная, полуторачасовая, беседа с ним. Ради сохранения доверия между союзниками Бор предлагал информировать Советский Союз о ведущихся работах над проектом S-1. Рузвельт отчетливо помнил, что он тогда сказал Франкфуртеру («Вся эта вещь смертельно тревожит меня») {147}.

Президент познакомился с меморандумом Нильса Бора от 3 июля 1944 г., переданным ему Франкфуртером, и принял ученого 26 августа, но высказанная Бором идея о временном характере всякой монополии на атомное оружие показалась ему недостаточно убедительной. Потому-то он и дал уговорить себя Черчиллю, неприязненно относящемуся к Бору, зафиксировать их совместное негативное отношение к предложению проинформировать Советский Союз в общих чертах о «Манхэттенском проекте». Подписав 19 сентября в Гайд-Парке вместе с Черчиллем секретную «памятную записку», он вместе с премьер-министром санкционировал слежку за Нильсом Бором со стороны спецслужб США и Англии {148}. Рузвельт не раскаивался в том, что произошло, но и не был уверен, что поступил правильно. Предупреждение Бора о неизбежном возникновении кризиса доверия между союзниками в случае, если факт утаивания от Советского Союза информации о ведущихся с таким размахом работах над сверхмощным оружием дойдет до Москвы, болезненно отозвалось в сознании президента. Не покидала мысль: Бор прав, секретность в таком деле вполне оправданна в отношении врагов, но она едва ли приемлема в отношении союзника. Согласившись с ученым в том, что не только ничего не будет потеряно, а, напротив, будет получен прямой выигрыш в случае, если Советский Союз заблаговременно поставят в известность о «Манхэттенском проекте» {149}, Рузвельт не слишком кривил душой. Он и сам приходил к этой мысли, но напористость Черчилля и желание достигнуть согласия с ним в Квебеке привели к обратному результату.

Прекращение контактов с Н. Бором произошло в такой форме, которая, казалось, делала невозможным их возобновление. Но, судя по всему, многим, причастным к этой истории, представлялось, что не все потеряно. Иначе как объяснить появление в бумагах того же Франкфуртера, переданных им позднее Р. Оппенгеймеру, «дополнения» к меморандуму Бора от 3 июля 1944 г., которое датируется 24 марта 1945 г.? Содержание документа недвусмысленно говорит о том, что ни Бор, ни Франкфуртер не утратили надежды на новую встречу с Рузвельтом и на положительное в принципе решение вопроса о международном контроле над атомным оружием. Примечательно, что в нем Бор вновь заявлял о неизбежном в ходе развития научно-технического прогресса овладении секретами производства атомного оружия многими странами (в первую очередь Советским Союзом в силу высокого уровня развития науки в этой стране) и, если возобладает недооценка их потенциала, превращении человечества в заложника безумной гонки вооружений такой разрушительной силы, которая превосходит любые мыслимые ранее масштабы {150}. Заключительная часть «дополнения» была написана Бором так, как будто он продолжал разговор с Рузвельтом, начатый в тот многообещающий день – 26 августа 1944 г. Президент просил тогда снабдить его четким обоснованием неприемлемости накапливания нового чудовищного оружия, а тем более соревнования в деле его совершенствования. «Человечество, – писал Бор, – столкнется с угрозой беспрецедентного характера, если в надлежащий момент не будут приняты меры с целью не допустить смертельно опасного соревнования в производстве невероятного по своей разрушительной силе оружия и установить международный контроль за производством и применением этих мощных материалов» {151}.

Неясно, дошел ли этот документ до Рузвельта, успел ли он познакомиться с ним, пусть даже в чьем-то переложении. Скорее всего, нет. Во всяком случае, из переписки Франкфуртера, в распоряжение которого Бор передал свое «дополнение», следует, что ни в марте, ни в апреле 1945 г. он не имел возможности переговорить с президентом, хотя и был готов к этому разговору.

Но к идеям «опального» Бора вернул Рузвельта доклад военного министра 15 марта. Стимсон, курировавший работы над атомным проектом, сторонник международного контроля над атомным оружием, сделал это, возможно, и не подозревая, что фактически, не посчитавшись с однажды выраженной президентом желанием держать бомбу «в сейфе», своим докладом потребовал от него еще раз переосмыслить проблему заново, прежде чем принять уже окончательное решение.

Стимсон рассказал об этом важном эпизоде впервые 28 июня 1947 г. в газете «Вашингтон пост». Но, по сути дела, эти воспоминания Стимсона являлись авторизованным переложением записи в его «Дневнике» от 15 марта 1945 г. Ниже приводится фрагмент из газетного варианта:

«15 марта 1945 г. я последний раз разговаривал с президентом Рузвельтом. Мои дневниковые записи этой беседы дают достаточно ясную картину состояния нашего мышления в то время. Я только изъял из них имя одного известного государственного деятеля (очевидно, это был министр финансов Г. Моргентау. – В.М.), который страшился, как бы «Манхэттенский проект» не оказался мыльным пузырем. Таково было общее мнение многих людей, которые были недостаточно хорошо информированы.

Президент… предложил мне сегодня позавтракать с ним… Прежде всего я обсудил с ним меморандум… который он мне прислал. Автор меморандума, обеспокоенный слухами о непомерных расходах на «Манхэттенский проект»… заявил, что все это стало невероятно обременительным, и предложил создать комиссию незаинтересованных ученых, которые разберутся в этой истории. По его словам, ходят слухи, что Ванневар Буш (советник Рузвельта по делам науки. – В.М.) и Джим Конант соблазнили президента мыльными пузырями. По своему содержанию это был довольно-таки злой и глупый документ, к которому я был подготовлен. Я передал президенту список ученых, которые были заняты в работе над атомной бомбой с тем, чтобы продемонстрировать очень высокий уровень их деятельности. В списке фигурировали четыре лауреата Нобелевской премии… Затем я нарисовал будущее атомной энергии и назвал срок завершения работы над бомбой. Я сказал, что все это крайне важно. Мы обсудили с президентом вопрос о двух школах мышления по вопросу о будущем контроле над атомным оружием после войны, если работа над ним увенчается успехом. Один подход выражается в убеждении, что контроль должен оставаться в руках тех, кто осуществляет его сейчас (т. е. США и Англии. – В.М.). Другой исходит из необходимости установления международного контроля, опирающегося на принцип свободы как в отношении науки, так и в отношении ее использования в практических целях. Я сказал президенту, что все эти проблемы должны быть решены до того, как первое устройство будет использовано, что он должен быть готов выступить с заявлением перед американским народом, как только все будет сделано. Он согласился с этим…» {152}

Как расшифровать эту запись Стимсона? На этот вопрос нельзя дать однозначный ответ. Есть, разумеется, основания считать, что конфликт, возникший между Рузвельтом и Бором, не был просто трагическим недоразумением {153}, что президент США в данном вопросе так же, как и Черчилль, придерживался примерно такой же жесткой линии, отвергая идею международного контроля над атомным оружием на основе равноправного участия в нем всех стран антигитлеровской коалиции. И все же категорически это утверждать нельзя. Огромный опыт государственной деятельности, развитое чувство истории, наконец, умение прислушиваться к мнению ближайших советников, многие из которых принадлежали к той же «школе мышления», что и Франкфуртер, – все это в конечном счете позволяло сделать адекватные обстановке и с учетом перспективы выводы. Время краткосрочного «отшельничества» в Уорм-Спрингсе (это уже стало правилом) всегда отводилось Рузвельтом для размышлений над особо трудными, «неподдающимися» вопросами внутренней и внешней политики.

Позднее человек, которого американцы назвали «отцом атомной бомбы», Роберт Оппенгеймер, скажет: «Мы сделали работу за дьявола». Он откажется участвовать в создании водородной бомбы, полагая, что этот путь ведет к гонке ядерных вооружений, а Элеонора Рузвельт в разгар маккартистской истерии в стране, выразив в специальном письме Оппенгеймеру свою убежденность в лояльности ученого и оправданности его поступка {154}, подскажет, в чем и где гражданское мужество Оппенгеймера перекликалось с тем выбором, который обдумывал президент Рузвельт в марте – начале апреля 1945 г. Нельзя также считать простым совпадением, что ровно через год после своей последней встречи с Рузвельтом, 15 марта 1946 г., ушедший в отставку военный министр Г. Стимсон напишет в популярном и широкочитаемом тогда журнале «Харперс» следующее: «Мы не должны опоздать. Ядовитые семена прошлого очень живучи и не могут быть уничтожены профилактическими мерами. Монопольно владея бомбой, по крайней мере на сегодняшний момент, Соединенные Штаты занимают лидирующее положение в мире. Но это положение скорее всего является преходящим. Наша страна должна признать это и действовать незамедлительно. Она должна выступить с инициативой, протянув дружескую руку другим государствам, в духе полного доверия и желания добиваться всестороннего сотрудничества в деле решения этой проблемы» {155}. Призыв Стимсона остался без последствий, подтвердив тем самым, что новый хозяин Белого дома (Г. Трумэн) не намерен был возвращаться к политике согласованных решений.

Переход внешнеполитического курса США на рельсы атомной дипломатии носил скачкообразный характер и был связан с уходом со сцены старой администрации, фактически бессменно просуществовавшей с 1933 г. Это не противоречит тому, что материальные, психологические и доктринальные установки для такого перехода складывались постепенно, исподволь, расширяя возможности для правых сил атаковать президента и рузвельтовских либералов с самых неожиданных направлений и в самое неожиданное время.

Геополитический и идеологический факторы обнаружили себя в виде вызова, который был брошен Западу продвижением Красной Армии к Берлину. Им принадлежит решающая роль в реинкарнации синдрома страха и недоверия к союзнику, подготовившего всплеск «истерического антисоветизма» (этот термин принадлежал Джорджу Кеннану) {156} в первые же послевоенные годы. Распад традиционных государственных структур в странах Восточной и Юго-Восточной Европы под комбинированными ударами левых сил и внешнего воздействия ослаблял позиции прорузвельтовского политического течения и усиливал оппозицию. Температура общественного возбуждения, подогреваемая прессой, поднималась по мере того, как советские войска выходили на рубежи Берлина, Праги и Вены. Заговорили о «Советском халифате». Всегдашние критики внешней политики Рузвельта, лидеры республиканцев – Г. Гувер, Р. Тафт, Г. Фиш, Б. Уилер и др. – получили отличную возможность заявить, что они были правы, требуя от правительства не оказывать помощи Советскому Союзу {157}. Все это ставило Рузвельта в очень сложное положение.

Принимая решение удалиться в Уорм-Спрингс с целью оказаться ненадолго как бы вне зоны повышенной политической активности, Рузвельт в душе надеялся, что две предстоящие недели после 29 марта могут стать периодом, за которым должно последовать главное событие – победа в Европе, автоматически снимавшая многие острые вопросы, на которых оппозиция хотела бы нажить капитал. Однако надежды на то, что ему удастся немного передохнуть, а главное, сосредоточиться на ключевых вопросах, международных и внутренних, не оправдались. Кто-то, предусмотрев вариант с выездом президента из Вашингтона и паузой в его контактах с прессой, решил заполнить ее встряской на манер той, что устроил двумя годами раньше У. Буллит, публично выступивший с проповедью подготовки к будущей войне против Советского Союза. На сей раз роль «возмутителя спокойствия» была предоставлена Джорджу Эрлу, видному деятелю Демократической партии, проработавшему почти три года резидентом американской разведки в Турции.

Эрл, усердно потрудившийся на лоне установления контактов с «миротворцем» фон Папеном и сделавший своей idea fix угрозу гибели «западной цивилизации» от рук «красных», объявил в личных письменных посланиях президенту накануне его отъезда в Уорм-Спрингс о намерении выступить в печати с серией статей в жанре политического детектива. Тот факт, что Эрл состоял на действительной военной службе и был близко знаком с президентом, другими видными деятелями администрации, делал ситуацию не просто щекотливой, но и политически крайне опасной. Речь в серии должна была идти об упущенных шансах на заключение сепаратного мирного договора западных союзников с Германией и о спасении стран Восточной Европы. Главный удар наносился по Рузвельту. Сколько сильных слов было сказано самим президентом о союзническом долге и войне с гитлеризмом до полной победы, и вдруг – тайные контакты (без уведомления союзников) с эмиссарами гитлеровского рейха, планы участия в заговорах с целью приведения к власти Гиммлера и многое другое!

Полученные президентом через посредство исполняющей обязанности его секретаря дочери Анны письма Эрла, нашпигованные показным елеем и раболепием, таили в себе взрывоопасную ситуацию, которая надолго могла отравить атмосферу не только внутри страны. Предстояли важные переговоры и, судя по всему, новая встреча «большой тройки». Идти на них под аккомпанемент пересудов, вызванных «исповедью» Эрла, Рузвельт считал непозволительным риском с непредсказуемым исходом. Не было времени выяснить источник дезертирства Эрла – поиски могли завести слишком далеко. Вместо этого требовалось, как считал Рузвельт, оперативное вмешательство с тем, чтобы закрыть доступ в политику дополнительному заряду разрушительных эмоций. Президент сам берется написать ответ Эрлу, находя для этого убедительную форму напоминания офицеру военно-морского флота о верности присяге в условиях военного времени. Письмо Рузвельта было датировано 24 марта 1945 г. Вот оно.

«Дорогой Джордж!

Я прочитал Ваше письмо от 21 марта, адресованное моей дочери Анне, и с беспокойством узнал о Ваших планах опубликовать неблагоприятное мнение об одном из наших союзников как раз в такой момент, когда подобная публикация бывшего моего специального эмиссара могла бы нанести непоправимый вред нашим военным усилиям. Как Вы сами пишете, Вы занимали важные позиции, будучи облеченным доверием Вашего правительства. Публиковать информацию, полученную на этом правительственном посту без соответствующего разрешения на то руководства, было бы величайшим предательством. Вы пишете, что предадите эту информацию гласности, если до 28 марта не получите от меня отрицательного ответа. Я заявляю, что не только считаю непозволительным появление подобной публикации, но и специально запрещаю Вам публиковать любую информацию или публично выражать мнение о нашем союзнике, базирующееся на данных, которые Вы получили, находясь в рядах военно-морских сил страны» {158}.

Как раз накануне отъезда Рузвельта в Уорм-Спрингс пришел ответ от Эрла, датированный 26 марта. Он начинался словами: «Я получил Ваше письмо от 24 марта. Я подчиняюсь каждой букве Вашего приказа Верховного главнокомандующего вооруженными силами США». Далее следовал поток словоизвержений с заверениями в личной преданности и жалобами на недопонимание. Но это представлялось Рузвельту уже не имеющим никакого серьезного значения. Инцидент был исчерпан, «дело Эрла», казалось, можно было сдать в архив. Однако состояние напряжения не проходило. Взрывоопасность ситуации не воспринималась бы так остро, если бы демарши Эрла и тех, кто поддерживал его, были бы единичным явлением. Со слов Шервуда, навестившего президента 24 марта, ему стало известно, что точно такой же позиции придерживается генерал Макартур, командующий вооруженными силами союзников на Тихом океане, и чуть ли не весь его штаб. Факт почти синхронного совпадения «торпедной атаки» Эрла на «дух Ялты» с другими событиями, подвергшими серьезному испытанию доверие между союзниками, усиливал ощущение нараставшего кризиса.

Скрытая от глаз накаленность атмосферы объяснялась в значительной степени еще и настойчивыми усилиями Черчилля, а внутри США прессы Херста, Патерсона и Маккормика навязать ему ревизию Ялтинских соглашений по польскому вопросу, которые, как считал Рузвельт, давали достаточную и реалистическую основу для взаимоприемлемых решений {159}. Но, пожалуй, в еще большей мере она исходила от очага, который заявил о себе так называемым «бернским инцидентом», протекавшим в драматической форме конфликта между Вашингтоном и Лондоном, с одной стороны, и Москвой – с другой, и вызванным тайными переговорами генерала СС К. Вольфа с резидентом Управления стратегических служб в Швейцарии Алленом Даллесом. Переговорам в Берне предшествовала начиная с января 1945 г. длительная история тайных контактов эмиссаров американской и английской разведок с представителями разведки Третьего рейха в Италии. В ходе этих контактов речь шла о «спасении западной цивилизации» путем открытия фронта перед наступающими англо-американскими войсками {160}.

Многие из ближайшего окружения Рузвельта, из тех, разумеется, кто был посвящен в курс дела, полагали, что «заслуга» в привнесении особой нервозности в дипломатическую переписку между главами трех союзных держав в марте – апреле 1945 г. принадлежит английскому премьер-министру. Так, например, Джозеф Дэвис, выполнявший накануне Потсдамской конференции важные поручения Г. Трумэна, писал президенту США, что законные опасения советского руководства в отношении намерений западных союзников заключить секретное соглашение с гитлеровцами «на Западном фронте в ущерб русским, сражающимся на Восточном фронте», имели основания по причине той непримиримой враждебности, которую Черчилль, не таясь, питал к Советскому Союзу {161}. Возможно, Дэвису очень хотелось верить, что Рузвельт не имел непосредственного отношения ко всей этой провокационной и опасной затее, вызвавшей, как признавал тот же Дэвис, кризисную ситуацию {162}.

Но так или иначе уже в начале марта операция «Кроссворд» напомнила о себе завязавшейся интенсивной и исключительно напряженной дипломатической и межведомственной перепиской. И чем дальше, тем сильнее она обозначалась именно той гранью, которая вызвала вполне обоснованные подозрения советского правительства в новых попытках кое-кого на Западе пойти по пути сговора с гитлеровцами и взорвать коалицию антифашистских держав.

Первая реакция советского правительства на поступившую 12 марта из Вашингтона и Лондона информацию о контактах в Швейцарии (они проходили в Лугано, Цюрихе и Асконе) была спокойной: речь шла об условиях капитуляции частей вермахта в Северной Италии, и поэтому СССР поставил лишь вопрос об участии советских представителей в его обсуждении. Однако неожиданно в ответ Москва получила совершенно неубедительные разъяснения, советское предложение было отвергнуто, а после этого обмен посланиями между Москвой и Вашингтоном напоминал удары боксеров на ринге.

«Бегство» Рузвельта 29 марта 1945 г. в Уорм-Спрингс оборачивалось непрерывным распутыванием труднейшего узла, образовавшегося в результате тайной интриги американской и английской спецслужб, затеянной в расчете на ту политическую выгоду, которую западные союзники надеялись извлечь, вновь прибегая к «альтернативной военной стратегии» {163}. Так же как и раньше, ее суть состояла в том, чтобы с наименьшими издержками, используя готовность изверившихся в победе Гитлера военных и политических деятелей Третьего рейха открыть Западный фронт, продвинуться далеко вперед на Восток и взять под свой контроль всю территорию Центральной Европы. Как далеко от целей, провозглашенных 1 марта 1945 г., могла увести эта стратегия? Этот вопрос вставал перед Рузвельтом во весь рост. Сообщения, поступившие из Москвы в конце марта, о «невозможности» для В.М. Молотова прибыть на открытие конференции в Сан-Франциско не могли быть для президента неожиданностью: советское руководство никогда не скрывало, что нарушения союзнических обязательств не безобидная вещь, да и весь опыт советско-американских отношений начиная с 1933 г. наталкивал Рузвельта на терпеливый поиск взаимоприемлемых решений возникшей кризисной ситуации.

Неожиданно еще одно подтверждение правильности формулы «сдержанность плюс твердость» Рузвельт получил почти одновременно из Москвы и из Лондона. 5 апреля 1945 г. советское правительство денонсировало советско-японский пакт о нейтралитете от 13 апреля 1941 г. Никому в Америке не нужно было объяснять, что это значило. В разговоре с личным секретарем Хассетом и д-ром Брюнном президент признал, что это «был мужественный шаг со стороны Сталина»: {164} в момент, когда главные силы Красной Армии все еще вели тяжелейшие бои в Германии, осложнения с Японией могли создать для Советского Союза рискованную ситуацию. На своей самой короткой, 998-й пресс-конференции для горстки журналистов, аккредитованных при малом Белом доме, Рузвельт, отвечая на вопрос, еще раз дал понять о неизменно высокой оценке Ялтинских договоренностей.

В полученной 6 апреля телеграмме посол Вайнант сообщал из Лондона, что последнее послание Рузвельта Сталину, по его мнению, «полностью устранило почву для недоверия русских». Но начало депеши содержало смелую критику избранной Вашингтоном и Лондоном тактики, поставившей самого президента в затруднительное положение. В целом же во всем содержании послания сквозило неодобрение в отношении беспрестанных угроз Черчилля публично обрушиться на принципы согласованной в Ялте политики по польскому вопросу и линии премьер-министра на искажение подхода СССР к послевоенному урегулированию в Европе. Вайнант, опираясь на свой опыт работы в Европейской консультативной комиссии, писал о готовности советской дипломатии к компромиссам {165}. Поступившее от Сталина на другой день послание убеждало в том, что в Москве и в самом деле не видят проку в раздувании конфликта, коль скоро все основные принципы совместного ведения войны против общего врага были подтверждены и еще раз зафиксированы в ходе обмена посланиями.

Вероятность знакомства Рузвельта с полученным 5 апреля Леги секретным докладом группы компетентных военных аналитиков под заглавием «О достижении согласия с Советами» также заслуживает быть упомянутой здесь. Главный постулат доклада звучал следующим образом: «Сохранение согласия союзников в процессе ведения войны должно оставаться центральной и приоритетной целью нашей военно-политической стратегии в отношениях с Россией». Весь же доклад, включая рекомендации и проект послания президента Сталину, по существу, был посвящен вопросу об устранении кризисных последствий в отношениях между союзниками, вызванных «бернским инцидентом». Переговоры в Берне, без обиняков заявлялось в докладе, породили «недоразумение такой тяжести, что нельзя жалеть усилий для его скорейшей ликвидации». Прямо противоположно тому, как это было сделано в посланиях Сталину, в докладе оценивалась степень опасности, возникшей для боевого сотрудничества западных союзников и СССР и установившегося между ними духа доверия.

Рекомендации экспертов состояли из двух пунктов. В первом излагалось предложение в дополнение к телеграмме от 4 апреля в качестве меры восстановления доверия направить специальное послание президента в Москву с приглашением командировать советских военных представителей на Западный фронт. Во втором предлагалось потребовать от генерала Дина воздерживаться от любых опрометчивых шагов в стиле «жесткой» линии по отношению к Советскому Союзу. Приложенный к докладу проект послания президента США Сталину состоял всего из нескольких строк: «Я настолько сильно обеспокоен заслуживающим всяческого сожаления печальным недоразумением, возникшим между нами, что хотел бы дополнить свое послание от 4 апреля предложением направить группу советских представителей, которым Вы полностью доверяете, на Западный фронт, где им будут предоставлены все возможности наблюдать военные операции и убедиться в лучших намерениях правительств Англии и США» {166}.

Решение, каким должен быть ответ Сталину, пришло не сразу. Ясно было только одно: это должно быть последнее послание, подводящее черту под «бернским инцидентом». Возникла мысль начать с выражения признательности за «откровенность» в изложении советской позиции, а затем напомнить, как этого хотели Маршалл и генерал Дин, об американском «пакете» претензий к Советскому Союзу. В меморандуме адмиралу Леги, набросав отдельные положения будущего ответа, Рузвельт пространно объяснял, что успехи на Западном фронте тоже достигаются в результате кровопролитных боев. Однако концовка этого наброска, предложенного Леги для размышления и направленного ему 9 апреля, содержала призыв сохранять единство: «Мы сейчас стоим перед самой важной задачей соединения наших усилий ради достижения окончательного разгрома противника. Так сделаем это на разумной основе, как добрые союзники, руководствуясь взаимопониманием. Вы согласитесь со мной, я в этом уверен, что именно в этом корни надежды на создание лучшего мира» {167}.

Но затем идея «длинного» послания Сталину отпала сама собой. Отложив все, в сущности, по совету Вайнанта, Рузвельт посчитал необходимым охладить пыл Черчилля, похоже полного решимости организовать антисоветский демарш в парламенте и новую словесную перестрелку по дипломатическим каналам уже по польскому вопросу. 10 апреля он направляет в Лондон подготовленную Стеттиниусом телеграмму, призывающую проявлять выдержку и осторожность. А 11 апреля Рузвельт продиктовал на этот раз им самим составленное короткое послание премьер-министру: «Я бы хотел, насколько возможно, смягчить этот вопрос, поднятый русскими, поскольку такие вопросы в той или иной форме возникают ежедневно и большинство из них разрешается, как разрешился вопрос о встрече в Берне. Нам все же следует проявить твердость. Пока наша линия поведения была правильной» {168}. Окончив диктовать, Рузвельт полистал настольный календарь. «Сегодня не отсылайте это письмо, – сказал он стенографистке. – Отошлите его в четверг, 12-го числа».

Хотелось еще раз проанализировать все эти связанные между собой глубокой внутренней связью события и факты и сделать единственно правильный шаг, позволяющий всем ведущим державам антигитлеровской коалиции собраться в Сан-Франциско и быть «на дружеской ноге». Рузвельт откладывает все в сторону и принимается за текст давно обдумываемой речи, которую предстояло произнести в День памяти Джефферсона 13 апреля. Это был прекрасный повод накануне Победы вернуться к такой жизненно важной для него теме «Век простого человека».

Совсем короткое время, проведенное в Уорм-Спрингсе, прибавило бодрости, подняло тонус. Возвращалось обычное состояние удовольствия от работы, хотя рядом и не было такой всегда надежной поддержки – Гопкинса, Розенмана, Шервуда. Зато были очень важные маленькие радости. Президент пригласил провести вместе с ним время близких ему Лауру Делано и Маргарет (Дейси, домашнее прозвище) Сакли, родственными связями с которыми он издавна дорожил. Рядом были личные секретари Уильям Хассет и Грейс Талли, кардиолог доктор Говард Брюн. Кроме них в коттедже в Уорм-Спрингсе гостила Люси Мерсер (Рузерфурд), приехавшая туда 9 апреля вместе с художницей Шуматовой, русской по происхождению. Последняя согласилась написать портрет президента, а он выразил желание позировать. В доме отсутствовала Элеонора Рузвельт, занятая в различных общественных мероприятиях в Вашингтоне, о чем, как уже стало между ними принято, никто из них не жалел. Они нуждались в таких паузах, чтобы отдохнуть от ставших уже привычными трений.

Во второй половине дня 11 апреля Рузвельт диктует стенографистке первый вариант речи о Джефферсоне, начав с обычных напоминаний о его месте и роли в истории США. Воспользовавшись случаем, Рузвельт не преминул подчеркнуть «особую ответственность США» за положение дел в мире. Затем он продолжал: «Мы не откажемся от решимости добиваться того, чтобы на протяжении жизни наших детей и детей наших детей не было третьей мировой войны… Мы хотим мира, прочного мира… Еще недавно могущественное, человеконенавистническое нацистское государство разваливается. Возмездие настигло и японскую военщину на ее собственной территории. Она сама напросилась на него, напав на Пёрл-Харбор. Но было бы недостаточно нанести поражение нашим врагам. Мы должны идти дальше и сделать все возможное, чтобы нанести поражение сомнениям и страхам, невежеству и алчности, которые сделали возможным весь этот ужас».

Рузвельт помедлил немного. Из «запасников» памяти всплыло высказывание Джефферсона о миссии науки быть посредником в устранении международных конфликтов. Следующий абзац речи звучал отголоском бесед с Франкфуртером и Бором: «Сегодня мы сталкиваемся с основополагающим фактом, суть которого состоит в том, что если цивилизации суждено выжить, то мы для этого должны культивировать науку человеческих отношений – способность всех людей, какими бы разными они ни были, жить вместе и трудиться вместе на одной планете в условиях мира.

Разрешите мне заверить вас, что моя рука тверда для работы, которую предстоит сделать, что я тверд в своей решимости выполнить ее, зная, что вы – миллионы и миллионы людей – присоединитесь ко мне для осуществления этой работы.

Эта работа, друзья мои, делается ради мира на земле. Конец этой войны будет означать конец всем попыткам развязать новые войны, бессмысленному способу решения разногласий между правительствами путем массового уничтожения людей. Сегодня, когда мы ополчились против этого ужасного бедствия – войны и создаем условия для прочного мира, я прошу вас сохранять веру в успех. Я измеряю меру достижений на этом пути вашей преданностью делу и вашей решимостью. И всем вам, всем американцам, которые посвящают себя вместе с нами работе во имя прочного мира, я говорю: «Единственной преградой для приближения этого завтрашнего дня будут только наши сомнения в отношении дня сегодняшнего. Так давайте же пойдем вперед во всеоружии сильной и активной веры» {169}.

Перечитав текст и вписав от руки последнюю фразу, Рузвельт уже знал, что он ответит Сталину. Отброшены были все варианты, в которых сквозил хотя бы намек на желание продолжить «выяснение отношений». Около полудня того же 11 апреля Рузвельт передал Хассету для отправки в Москву собственноручно написанный им текст телеграммы Сталину. Он был лаконичен: «Благодарю Вас за Ваше искреннее пояснение советской точки зрения в отношении бернского инцидента, который, как сейчас представляется, поблек и отошел в прошлое, не принеся какой-либо пользы. Во всяком случае, не должно быть взаимного недоверия и незначительные недоразумения такого характера не должны возникать в будущем. Я уверен, что, когда наши армии установят контакт в Германии и объединятся в полностью координированном наступлении, нацистские армии распадутся» {170}.

Телеграмма была послана 12 апреля из Белого дома в Москву Гарриману и одновременно в Лондон Черчиллю. Связь работала бесперебойно. Через короткий промежуток времени, в тот же день, пришла шифровка от Гарримана с предложением опустить слово «незначительные». Президент ответил без промедления и в тоне, не терпящем возражений: «Я против того, чтобы вычеркнуть слово «незначительные», потому что я считаю бернское недоразумение незначительным инцидентом» {171}.

Это были последние послания и распоряжения Рузвельта.

11 апреля неожиданно оказалось насыщенным событиями. Помимо чтения прибывших с почтой деловых бумаг, обдумывания речи по случаю Дня памяти Джефферсона и подготовки дипломатических депеш он был заполнен до отказа «мелочами», каждая из которых была важна сама по себе. Непростым делом было утрясти с пресс-секретарем Хассетом рабочий календарь до конца апреля (президент предполагал уехать из Уорм-Спрингса в среду, 18 апреля, пробыть день в Вашингтоне, а затем отправиться поездом в Сан-Франциско). На утро следующего дня Рузвельт назначил стенографирование своей речи перед участниками учредительной конференции Организации Объединенных Наций. После полудня Рузвельт совершил прогулку на автомобиле в обществе Люси Рузерфуд и Маргарет (Дейси) Сакли. Вечером в малом Белом доме появился министр финансов Генри Моргентау, занявший президента трудным разговором о будущем Германии. Внезапно оборвав беседу в том месте, где Моргентау вернул его к плану расчленения Германии, президент перевел ее в иное русло, в область воспоминаний и смешных историй о Черчилле. Расставаясь, Рузвельт дружески извинился за краткость их беседы, сославшись на предстоящие завтра встречи. Ему хотелось выспаться перед тем, как утром следующего дня его разбудят секретари с всегдашней порцией утренней почты.

12 апреля началось, как обычно, чтением газет. Они сообщали о взятии Вены русскими и о боях войск маршала Г.К. Жукова в 40 милях от Берлина, о добровольной сдаче в плен сотен тысяч германских солдат на Западном фронте и о боях англо-американцев в окрестностях Болоньи. Затем сеанс с художницей Шуматовой, заканчивавшей портрет президента. Все время сохранять неподвижную позу было делом утомительным. В короткие промежутки Рузвельт подписывал деловые бумаги и перебрасывался двумя-тремя словами с окружающими. Все восприняли как шутку его реплику о желании подать в отставку с поста президента. Вопрос присутствовавшей тут же его кузины Лауры Делано: «Вы это серьезно? И что же вы будете делать?» – не застал его врасплох. «Я бы хотел возглавить Организацию Объединенных Наций», – ответил Рузвельт.

Где-то сразу после 1 часа дня 12 апреля 1945 г. он внезапно почувствовал «ужасную головную боль», а затем потерял сознание. Попытки окружающих и в их числе Дейси Сакли и Люси Рузерфурд, а также д-ра Брюна привести его в чувство ничего не дали. В 3 часа 45 минут президент США умер от обширного кровоизлияния в мозг. Уход из жизни Рузвельта накануне исторических событий решающего значения был воспринят как тяжелая утрата, прежде всего для трудного дела выработки новой философии безопасности в условиях действия уже проявившихся, но еще не осознанных никем глобальных факторов развития – социально-экономических, геополитических, национальных, военных, научно-технических.

Рузвельт был одним из тех немногих политиков, кто шел ощупью к постижению драматически проявивших себя тенденций в условиях возникшей напряженности, сложившейся в межсоюзнических отношениях в финальной фазе войны, быстрого размывания привычных стереотипов и появления различных проектов социально-экономического бескризисного развития человеческого сообщества {172}. Понимание реальности безвозвратно ушедшей эпохи элитарной, классово-сословной политики проявилось в его джефферсонианизме, в особой чувствительности к миру «простого человека», миру «одинокой толпы». Панорама нового мира в его техногенном измерении также занимала существенное место в его «основополагающих предположениях» о будущем. Он не скрывал, что видит решение вопроса в интернационализации «нового курса».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.