Вместо заключения «Не великий человек, но без сомнения великий президент»

Вместо заключения

«Не великий человек, но без сомнения великий президент»

Читая новости из США, можно подумать, что Франклин Рузвельт и его «новый курс» переживают вторую реинкарнацию. В очередной раз сказалась закономерность, называемая иронией истории. Наследие эпохи «штормовых» предвоенных 30-х годов ХХ века с ее героями и антигероями, экономическим коллапсом на Западе и советскими пятилетками вошло в историческую память многих поколений американцев как эпоха Великой депрессии и сегодня внезапно стало частью повседневности, предметом всегдашних тревог и раздумий.

Начавшийся в 2008 г. мировой кризис стал общим бедствием для развитых и развивающихся стран, но сильнее всего он ударил по Соединенным Штатам. Искусственно раздутый материальный рай обернулся для американцев стихийно возникшей проблемой «токсичных» активов, неоплаченных долгов, покинутыми домами, безуспешными поисками работы, распродажей по бросовым ценам фамильных бизнесов, потерей накоплений в банках и страховых компаниях и т. д. То, что еще в 90-х годах ХХ в. сохранялось в памяти ушедших поколений, в статистике, в фольклоре, вернулось в жизнь. Безумная алчность и эгоизм «банкокиллеров» привели к надуванию мыльных пузырей иллюзорного процветания, в ловушку которого, не желая того, попались миллионы американцев, обманутых рекламой деривативов и «высокодоходных» финансовых пирамид. В очередной раз Америка, казалось, свыкшаяся с идеей консенсуса и поверившая было в «конец идеологий», оказалась расколотой злобой, разделенной на бедняков, людей с доходами ниже среднего достатка и «очень-очень» богатых.

Самым болезненным и абсурдным для пропагандистов «американизма» финансовых топ-менеджеров, экономических гуру, восславляющих «общество потребления», самовлюбленных политиков и, разумеется, среднего класса Америки оказалось признание неуправляемости самой большой экономикой в мире. Капитаны могучего экономического «Титаника» сами должны признать, что не могут быть успешными навигаторами. Эти последние, писала газета «Нью-Йорк таймс» в апреле 2010 г., только пытались «вникнуть в неоконченную историю, как американская экономика на полной скорости столкнулась с айсбергом». Ошеломляющим для большинства было открытие, продолжала газета, что «мы (т. е. американцы. – В.М.) живем в культуре, где умение считать и ответственность являются забытыми ценностями» {1}. Едва ли можно найти что-либо более подходящее для подтверждения этого суждения, нежели чистосердечное признание бывшего председателя и топ-менеджера могущественной «Сити-группы» Чарльза Принса на заседании сенатской расследовательской комиссии финансового кризиса 8 апреля 2010 г., сказавшего буквально следующее: «Я выражаю глубочайшее сожаление, что финансовый кризис имел такое разрушительное воздействие на нашу страну. Я испытываю сочувствие миллионам наших людей, простым американцам, которые потеряли свои дома. И я сожалею, что наша команда менеджеров, начиная с меня, так же как и многие другие, не смогла увидеть беспрецедентный крах рынка, который ждал нас» {2}.

Никто уже, ни бедные, ни богатые не задавались вопросом, почему государство в пожарном порядке вновь бросилось спасать банки от краха, а те, в свою очередь, безропотно соглашались на любые условия правительства в обмен на протянутую руку помощи государства и финансовые вливания за счет налогоплательщиков с целью уберечь финансовые учреждения от полного банкротства. Так было в дни банковской паники в марте 1933 г., сразу же после инаугурации Франклина Делано Рузвельта, то же случилось после возвращения демократов к власти зимой 2009 г. и весной 2010 г. История, таким образом, не просто повторилась, она напомнила, что невыученный урок чреват самыми печальными последствиями. Сразу обнаружилось, что именно отмена ограничений «нового курса» на финансовую деятельность банковских учреждений, их дерегулирование неолибералом Клинтоном в 1999 г. и республиканским конгрессом «помогло, – как писал ведущий печатный орган США, – воссоздать предпосылки той самой паники, которая возникла и существовала до и после 1930 года» {3}.

Острейшая общественная полемика, отражавшая сословно-классовую войну, как это было и в 30-х годах ХХ в., вновь перешла в плоскость жесткого противостояния двух парадигм. Одной, базирующейся на философии успешного «человека-одиночки», полуфеодальном типе трудовых отношений и на предоставлении полной свободы рук финансовой олигархии, подчинившей себе государственную машину. И другой, возникшей после банковской паники 30-х годов и прихода к власти администрации Рузвельта, вернувшей стране чувство ответственности, в спешном порядке перетряхнувшей и благодаря этому сохранившей всю кредитную систему страны, оказавшуюся в состоянии хаоса. Ее следствием стало внедрение новой регулируемой модели финансового и индустриального развития, в которой важная роль принадлежала государству, принявшему на себя функции главного регулятора. Новое законодательство ньюдилеров (и прежде всего закон Гласса – Стигаля 1933 г. {4}), как писал недавно авторитетный журнал «Нью-Йорк таймс магазин», открывало «спокойный» период функционирования банковской системы, делая ее «вполне стабильной и разумно прибыльной» {5}. Отстранение государства от денежной аристократии, внедрение новых форм и видов правительственной помощи бизнесу, новых этических и организационных начал в хозяйственную деятельность, в систему отношений работник – работодатель создали весьма благоприятные предпосылки для динамичного развития конкурентной среды в хозяйственной деятельности и для статусного положения трудящихся классов. Была снята возможность общенационального социального взрыва.

В совокупности наметилось начало выхода из небывалого по степени разрушительности экономического кризиса 1929–1933 годов, а вместе с ним из кризиса власти, утраты доверия к ней и постепенному преодолению охватившего страну отчаяния в новой надежде на избавление от «черных четвергов» и обретении доверия к идее социально ответственного демократического государства (welfare state), подорвавшего господство крайнего индивидуализма как общественной философии. Может быть, сегодня это кому-то трудно себе представить, но речь шла, как пишет современный американский автор, о «восстановлении нации» {6}.

Называют множество причин и факторов, способствовавших этому преображению Америки в 1933–1939 гг. и выходу ее из экономического коллапса, удвоенного Второй мировой войной и мобилизационным порывом, связанным с ней. В появлении поверившего в себя «нового индустриального общества», как это принято говорить, важнейшую роль сыграли витальные силы нации, способные, как оказалось, выдержать удары судьбы, гнет неудач, добиться перелома и взять новые рубежи. Но им пришлось бы заплатить значительно более дорогую цену (а может быть, и пережить полномасштабную национальную катастрофу) за рывок в модернизационном развитиии и к материальному достатку, если бы выбор лидера носил преимущественно случайный, неосмысленный, эмоциональный характер и не базировался на достаточно развитой политической культуре нации, продуманной системе отбора и на признании значения интеллекта и волевых качеств, соразмерных характеру сложнейших задач, стоящих перед страной.

В самый трудный для нее момент симпатии американской нации оказались на стороне политика, в котором она угадала сплав практицизма и идеализма. Именно этим и объясняется, что в центре предлагаемой вниманию читателя книги оказалась фигура Франклина Делано Рузвельта, чью роль в национальной Реформации США, начало которой было положено бескровной революцией первых 100 дней его пребывания в Белом доме в марте – июне 1933 г., невозможно переоценить. Ключ к объяснению этого явления не только в личном обаянии 32-го президента США, а прежде всего в замечательной жизнеспособности и, как мы видели, исторической долговечности предложенных им решений, сочетании «земных» и всем понятных целей с перспективным мышлением авторов американской перестройки, востребованности предложенного ими проекта последующими поколениями людей, живущих в разных странах и на разных континентах. Революция сверху 1933–1939 гг., чем в действительности и был «новый курс», – явление само по себе не новое в политической истории, названная по праву многими современниками «рузвельтовской революцией», не только изменила облик Америки, она по-своему выразила суть глобальных перемен – происходящих и грядущих. Совсем не случайно, как об этом пишет в одной из своих последних фундаментальных работ английский историк Эрик Хобсбоум, пропагандистская бомба президента-консерватора Рональда Рейгана на пике «холодной войны» («Империя зла») была направлена как против коммунистического Советского Союза, так и против памяти Франклина Рузвельта у себя дома, против государства «всеобщего благосостояния». «Его (Рейгана. – В.М.) врагом, – утверждает Хобсбоум, – был либерализм… так же, как и коммунизм» {7}.

Эпохи создают великих политиков. Великие политики дают имя великим эпохам. Но никто лучше самого Франклина Рузвельта не сознавал, что предложенный им «новый курс» не был обречен на успех, хотя и выражал назревшие потребности общества, проявившиеся в необычайно остродраматической форме. От начала до конца, от первой, встреченной с ликованием большинства народа фазы провозглашения целей реформ до заключительной фазы, когда он вынужден был говорить о жертвах, неудачах, утратах и даже об участии поначалу в непопулярной войне, программа преобразований нуждалась в поддержке миллионов безымянных американцев, разноликих по партийной принадлежности, но в сознании своей ответственности в час великих испытаний внутреннего и внешнего характера сплотившихся вокруг национального лидера.

Уникальное положение политика-кумира было завоевано Рузвельтом, избранным на пост президента четыре раза подряд, несмотря на страхи и ненависть одних, сомнения и удивление других. Рузвельт умер, когда ему было 63 года. Один из видных членов его «мозгового треста» Рэксфорд Тагвелл писал в 1971 г., что, если бы судьба добавила Рузвельту еще 20 лет жизни, он мог бы выиграть выборы и в пятый раз. Историк Шлезингер-младший победы Рузвельта объясняет его необычайной стойкостью и бесстрашием в политической борьбе и фактически равнодушием к врагам, внутренней уверенностью в своем превосходстве над ними. Инициатива с «перезагрузкой» советско-американских отношений, признание Советского Союза в 1933 г., через полгода после инаугурации, в присутствии потерявших дар речи оппозиции и патологических русофобов не нуждаются в дополнительных пояснениях. Победу над людьми, для которых время остановилось в 1918 г., Рузвельт до конца жизни считал важным достижением своей личной дипломатии. Государственный департамент был отстранен им от участия в переговорах.

Помимо бойцовских качеств Рузвельт был отмечен и еще одной крайне важной чертой. Он был убежден, что история на его стороне благодаря лучшему, чем у его засидевшихся в стоячем болоте архаичных представлений оппонентов, пониманию особенностей наступившей после Великой (Первой мировой) войны эпохи, отмеченной появлением нового пришельца – времени коренных перемен в мировой политике, экономике, психологии и морали. Он отчетливо видел, как шло накопление экономических трудностей, замаскированных кричащей роскошью финансового сектора, разжившихся на военных деньгах нуворишей, признаки недолговечности затишья в сфере социально-расовых отношений, нарушение привычного соотношения мировых сил и нарастание глобальной военной опасности, особенно в Азии.

Если кто-то не преследует неблаговидной цели изобразить Рузвельта демократом-хамелеоном, изменившим своему классу, или тайным пособником чьих-то чуждых Америке внешних интересов, то он непременно увидит Франклина Делано Рузвельта в контексте времени и убийственных рисков, подстерегавших его после выборов осенью 1932 г. Это же время объясняет двойственность и непоследовательность многих его поступков и одновременно выносит им оправдательный приговор. Очень верно сказал о нем публицист и писатель Линкольн Стеффенс в одном из своих писем: «Рузвельт молча несет на своих плечах бремя времени» {8}.

Рузвельт был наделен пытливым умом, особым даром мужественно сносить невзгоды, который многие предпочитают называть притворством артистической натуры, и, как это ни может показаться парадоксальным, осторожностью и неторопливостью в подходах к возникающим проблемам. Прекрасный знаток дипломатии Рузвельта историк Уоррен Кимбалл нашел верную характеристику его манеры поведения. Он пишет: «Его откладывание «на потом» трудных решений, его уход от конфликтов, его запрятывание поднадоевших проблем под ковер – все это было частью нормального человеческого желания не вступать на мост, пока кто-то раньше не сделает первого шага. Мы все сталкиваемся с несовместимыми желаниями и целями, но мы игнорируем эти противоречия, пока сами не оказываемся перед необходимостью «переходить через мост» {9}. Как водится, заключает Кимбалл, каждый, кто изучает Рузвельта, пересекает этот мост десятки раз в течение дня, как это, но только в конечном счете, делал он сам в реальной жизни. Историк, однако, обязан видеть различие между тем, кто делает историю «в предлагаемых обстоятельствах», и тем, кто ее всего лишь излагает на бумаге, правда, в стремлении объяснить всё на свете.

Рузвельт являл собой продукт истории и в четко отведенной им самим нише был ее творцом и исполнителем. Неверно относить его к разновидности заурядных прагматиков, находившихся всецело во власти узкого практицизма, не отягощенного принципами. Он верил в ценности американизма и демократии, но никогда не бравировал этим. У него были твердые политические убеждения, и для того, чтобы составить о них представление, лучше всего обратиться к тем его предшественникам, которые вызывали в нем если не желание подражать, то, по крайней мере, особые симпатии или даже нечто очень похожее на духовную близость. Первым в этом ряду стоял Томас Джефферсон, который «снова возвратил правительство Америки простому избирателю…» {10}. Вторым – Авраам Линкольн с его знаменитым «ни к кому со злобой, ко всем с милосердием» {11}. Третьим – Теодор Рузвельт, подражая которому Франклин Делано Рузвельт позиционировал себя перед собравшейся аудиторией словами своего дальнего родственника «прогрессивным демократом с акцентом на слове «прогрессивный» {12}. Четвертым – Вудро Вильсон, «давший миру пример подлинной демократии» {13}.

«Новый курс» как стратегия и мобилизующая идея выхода из кризиса был активно и пассивно поддержан миллионами американцев – от простых тружеников до значительной части политико-экономического истеблишмента, скрепя сердце признавшего, что время классического капитализма, функционировавшего по формуле «Локк плюс Новый Свет», прошло и что следует смириться с пожарными мерами в духе кейнсианства, хотя никак нельзя сказать, что сам Рузвельт был прилежным последователем его основоположника. К тому же, несмотря на все опасения перед реформами «повелителя – прожигателя жизни», сохранялось внутреннее убеждение, что они не перерастут в сокрушение основ, в эксперименты ради экспериментов, в отмену законов о собственности и самой собственности, в ломку конституционного уклада. Чуть позже возникла еще и уверенность, что Рузвельтом и его сподвижниками был найден единственно верный тон в процессе осуществления антикризисной программы. Призыв к преодолению страха и отчаяния через солидарность, сотрудничество с открытой, в мгновение ока перестроившейся властью, не оставляющей без внимания имущие классы, но одновременно осуществившей поворот лицом к «забытому человеку», вызвал прилив коллективного оптимизма, от которого, по Кейнсу, зависит большая часть (в отличие от ожиданий, основанных исключительно на расчетах и стремлении к выгоде) позитивных устремлений общества, желание во всех его слоях побороть апатию и безнадежность, начать вновь действовать {14}. Этот «психологический множитель» создавал особую энергетику рузвельтовского либерализма, удерживал его в рамках заданного кровотока, помогал преодолевать нараставшее сопротивление, болезненную и опасную аритмию в действиях государственного аппарата, затухание энтузиазма реформаторов и их сторонников, неудачи и поражения.

Никакие временные рамки оказались неспособны четко обозначить финал этой фазы в политической истории США второй половины ХХ века, хотя в 70-х и 80-х годах принято было говорить об исчезновении коалиции «нового курса». При всех превратностях и нарастающем сопротивлении продолжали существовать преемственность в программном обеспечении, интеллектуальный задел и инерция политического движения (иллюстрацией могут служить «справедливый курс» Трумэна, «новые рубежи» Кеннеди, «великое общество» Джонсона и «эпоха перемен» Обамы) части американского мейнстрима, получившего свой импульс в бурные 30-е годы и отражавшего, как справедливо когда-то заметил видный исследователь Луис Харц, превращение подавляющего большинства населения Америки в «мелкобуржуазный» гибрид {15}.

Финансовый бум и его негативные последствия последних двух десятилетий нанесли огромный урон этому внешне благополучному «мелкобуржуазному» гибриду, по Америке среднего класса, невероятно увеличив разрыв между очень богатыми и остальным населением. Считается даже, что то общество относительного равенства, которое сформировалось в результате преобразований «нового курса», прекратило свое существование. Лауреат Нобелевской премии экономист Пол Кругман сформулировал тезис, который стал общим местом в современном дискурсе о векторе развития Америки, когда она перестает быть локомотивом мирового экономического развития и примером для подражания: «Великое сжатие» – существенное снижение материального неравенства во время «нового курса» и Второй мировой войны – очень трудно передать в терминах обычных теорий. Во время Второй мировой войны Франклин Рузвельт использовал правительственный контроль за заработной платой с тем, чтобы сжать разрыв в доходах. Встает вопрос – если общество среднего класса, которое возникло в годы войны, было искусственным образованием, почему же оно просуществовало следующие 30 лет?» {16} К этому хочется добавить, что и движение за перемены, с которым Барак Обама и демократы пришли к власти в 2008 г., как он сам признает, имеет прямое отношение к демократической коалиции 30-х годов, заложившей основы «общества всеобщего благосостояния» {17}. Не дать снести остатки «нового курса» – таков девиз того многообещающего начинания, которое родилось под флагом движения за перемены {18}.

Франклин Рузвельт и внешняя политика – особая тема. Формирование его взглядов проходило в период выхода США на мировую арену в качестве великой державы. О мировой ситуации и месте в ней Соединенных Штатов после отказа сената ратифицировать Версальский договор Рузвельт, посягнувший на выборах 1920 г. в тандеме с кандидатом в президенты США Джеймсом Коксом на должность вице-президента США, судил применительно к меняющейся в сторону консерватизма обстановке в духе умеренного вильсонизма и осторожной, ненавязчивой критики изоляционизма. «Две большие проблемы, – говорил он, – предстоит решить будущей администрации, наши отношения с миром и настоятельная нужда организации: прогресса внутри страны». И добавлял: «Невозможно жить в мире и одновременно не быть его частью» {19}. Кто мог возразить? Историк У. Кимбалл прав – трудно провести нюансированную систематизацию идеологических взглядов Франклина Рузвельта на мировую политику, как они сформировались в период бурной индустриализации (конец XIX – начало XX в.), обострения межимперских противоречий и складывания военно-политических блоков в первое десятилетие ХХ в., подъема антиколониальных движений, социальных революций и мировых войн. Они менялись или оставались размытыми. «В действительности, – пишет он, – Франклин Рузвельт не был ни реалистом, ни коммунистом, ни прогрессистом, ни либералом, ни любым другим, обозначающим политические убеждения удобным словечком, часто употребляемым для того, чтобы избежать анализа. Он был ФДР» {20}.

Рузвельт и сам говорил, что он не является приверженцем какого-либо «изма». В какой степени данное свойство сказалось на «слабостях рузвельтовского руководства перед лицом мирового кризиса 1930–1939 гг.», как об этом писал Роберт Шервуд {21}, еще предстоит рассказать. Однако этот недостаток был компенсирован ассоциативным мышлением, предпосылкой которого были и воспитание, и прекрасно развитое чувство истории, и уважение к взглядам оппонента (ими мог быть Черчилль или Сталин), и прогностические способности. Отчасти этим объясняется то, что Франклину Рузвельту в отличие от его предшественников – Уильяма Маккинли, Теодора Рузвельта, Вудро Вильсона, Калвина Кулиджа, Герберта Гувера и большинства его воспреемников, президентов, «поселившихся» в Белом доме после Второй мировой войны, – удалось избежать крайней идеологизации своей внешней политики, заявив, однако, себя решительным противником фашизма, колониальной экспансии и сторонником коллективной безопасности. Он настороженно относился к идее «Американского века», хотя она и принадлежала его кумиру Вудро Вильсону и американскому газетному магнату Генри Люсу. Пожалуй, Рузвельту раньше Джорджа Кеннана стала ясна бесплодность «застарелой тенденции американцев судить о других в зависимости от того, в какой степени они ухитряются стать похожими на нас» {22}.

Столкнувшись с фактом послеверсальских изменений в составе и характере мирового сообщества, появления агрессивных тоталитарных режимов и непрерывного роста реваншизма, Рузвельт еще до избрания президентом с каждым годом утверждался в мысли, что, отгораживаясь «китайской стеной» от внешнего мира и единолично прибегая к силе в интересах «Первой новой нации», Вашингтон наносит двойной урон стране. Теряет уважение поверивших в американское миротворчество союзников в войне с кайзером и лишает себя возможности в критических случаях воспользоваться содействием третьих стран, «соседей», действовать, консультируясь с ними {23}. В Рузвельте говорил противник односторонних действий (унилетарализма в стиле дипломатии «большой дубинки» Тедди Рузвельта) и силовых приемов.

Оставаясь вильсонистом, Рузвельт в условиях сильнейшего прессинга изоляционистов эпохи «процветания» искал обходные пути для воплощения в жизнь собственного «Плана мира», модифицированной идеи коллективной безопасности, призванной искупить вину американского конгресса, отказавшегося ратифицировать устав Лиги Наций и лишившего тем самым Соединенные Штаты возможность играть в ней, как выразился сам Рузвельт, роль «Большого брата» {24}. Задача эта не входила в перечень первоочередных озабоченностей Франклина Рузвельта, одного из фаворитов Демократической партии после ее поражения на выборах 1920–1924 гг. Он проявлял весьма двойственное отношение к самой идее наделения Лиги Наций функциями реального арбитра в международных конфликтах и приведения противоположных сторон к миру и в годы европейского кризиса накануне Второй мировой войны. К вопросу о будущем мироустройстве и мирохозяйственных связях он вернулся снова уже в годы Второй мировой войны в рамках обсуждения «большой тройкой» планов послевоенного устройства мира и практических шагов, обозначенных в Атлантической хартии (1941 г.). Итогом стало рождение Бреттон-Вудской системы, ООН и наказание военных преступников.

В историографической традиции США утвердились две точки зрения на Рузвельта как дипломата и руководителя внешней политики США в 1933–1945 гг. В дискуссиях и столкновении мнений историки, правда, едины в том, что Рузвельт заслужил быть отмеченным в двух случаях: в связи с началом политики «добрососедства» со странами Латинской Америки и вкладом в созидание победы над фашизмом во Второй мировой войне. Дальше начинаются разногласия. Внезапное нападение японцев на Пёрл-Харбор, Гонолулу и Гавайи 7 декабря 1941 г., гибель семи американских линкоров и 2403 моряков, ставшая расплатой за беспечность и промедление с приведением в боеготовность вооруженных сил США, не колеблют высокой оценки Рузвельта как Верховного главнокомандующего. За трагической ошибкой последовала еще одна. «Эффектная» точка в войне на Тихом океане – Хиросима и Нагасаки. Возмездие наступило. Забудьте! Приказ о бомбардировках отдал Трумэн 6 и 9 августа 1945 г., но сами они были подготовлены Рузвельтом. Находят и другие промахи, ошибки и непростительные компромиссы с совестью и моралью. Здесь и невнятная реакция на Лондонскую экономическую конференцию, и политика нейтралитета в 30-х годах, и отношение к захвату Италией Эфиопии, и нежелание заступиться за Испанскую республику, и равнодушие к положению евреев в захваченной фашистами Европе, и задержка с открытием второго фронта, и многое, многое другое. Упреки и обвинения Рузвельта в наивности, непрофессионализме, беспечности и обманчивости при демонстрации решимости и даже позерстве – все это стало общим местом «критической» литературы. История предъявляет счет, но она же и дает ключ к ответу.

Многие полагают, что своими дипломатическими промахами Рузвельт больше всего обязан обычаю считаться исключительно с собственным взглядом на тот или иной вопрос, не принимая во внимание мнения профессионалов или советников. Рузвельт часто оставлял без внимания предложения или оценки самых близких к нему членов кабинета, давно доказавших свою преданность, порядочность и профессионализм. «Вы один из самых трудных людей, которых я знаю», – сказал ему однажды прямолинейный и несменяемый министр внутренних дел Гарольд Икес. Рузвельт переспросил: «Это потому, что я порой бываю слишком неприступен?» – «Нет, – ответил Икес и продолжил: – Потому, что вы не хотите быть откровенным даже с людьми, которые абсолютно лояльны к вам… Вы держите карты, прижатыми к животу. Вы никогда не выкладываете их на стол» {25}. То же могли повторить и другие члены «мозгового треста», хотя упрек Икеса нельзя считать вполне справедливым. Возможно, в нем говорила ревность к ближайшему окружению президента. Рузвельт просто-напросто убедился, что скрытое обдумывание тех или иных решений, «с глазу на глаз» с самим собой служит лучшей гарантией успеха.

Другая «школа», напротив, видит в такой замкнутости на себя положительную черту дипломатии Рузвельта, его разрыв с бюрократической машиной государственного департамента, нежеланием полагаться на его воспитанных в духе американской исключительности и изоляционизма чиновников, способ просчитывать политику на много шагов вперед. В сущности, все отношения с Советским Союзом после признания в 1933 г. строились Рузвельтом «поверх голов» сотрудников дипломатического ведомства, отвечающих за «русское направление». Даже в критические моменты советско-американских контактов в предвоенные годы и годы Второй мировой войны, порой входя в жесткие разногласия с Черчиллем и К. Хэллом, Рузвельт находил верный тон в общении с советскими руководителями, неизменно оставляя впечатление дружеского расположения и заинтересованности в продолжении диалога.

Моральный фактор рузвельтовской дипломатии «карантина» для агрессоров при всех справедливых критических отзывах о ней современников и последующих противников политики «умиротворения» имел существенное значение как символ сопротивления и напутствия сторонникам реального антифашизма. Его отказ открыто противостоять агрессии против Эфиопии, Испании, Китая, Австрии и Чехословакии, его театральные жесты и запоздалое миротворчество вызывали по меньшей мере непонимание всех, кто видел во всем этом поощрение агрессивных держав и ничего другого. Но сегодня очевидно, что в сложнейшей обстановке конца 30-х годов и предвоенного общеевропейского кризиса Рузвельт поставил на преодоление раскола американского общества, который грозил ему накануне избирательной кампании 1940 г. вместе с поражением всех тех, кто выступал против нейтралитета Америки, за укрепление обороноспособности страны и поддержку тех сил в Европе, которые реально либо вступили в войну со странами «оси», либо неизбежно должны были это сделать.

В этой точке кризиса с его непредсказуемым исходом Рузвельт избирает самый извилистый и часто непостижимый для окружения путь к цели, которую он ставил перед собой. «Вы начинаете игру, – вразумлял он сына, рассуждая о войне как о данности, которую нельзя избежать и которая требовала прибегать к хитростям и уловкам, – ту же самую, что велась всегда, и вы ведете эту игру, чтобы одержать победу» {26}. Известна знаменитая «издевка» Рузвельта по поводу его собственного стиля поведения, высказанная в разговоре с министром финансов Генри Моргентау в 1942 г. и ставшая эпиграфом для многих исторических сочинений. «Вы знаете, я фокусник, и я никогда не позволяю моей правой руке знать, что делает моя левая рука». Далее следовало пояснение: «Я могу быть полностью непоследовательным, и, кроме того, я не остановлюсь перед отступлением от истины, если это поможет мне выиграть войну» {27}.

После Мюнхена антифашисты по обе стороны океана наградили Рузвельта обидным прозвищем «американского Чемберлена», хотя, как об этом косвенно говорят источники, уже весной 1941 г. Рузвельт пришел к однозначному выводу, что США вступят в войну с державами «оси». Перелом наступил после того, как в декабре 1940 г. стало известно от надежного информатора в Берлине, что Гитлер и его генералы приняли план «Барбаросса» – план молниеносного уничтожения Советского Союза, лишив Англию всяких надежд на отвлечение основных сил вермахта от большой десантной операции на Британских островах.

В годы войны самой закрытой стороной рузвельтовской дипломатии был тот ее сегмент, который пользовался пристальным вниманием президента, – отношения с коммунистическим союзником, сталинским Советским Союзом. Вот здесь, в рамках возникшего прямого диалога Вашингтона и Москвы по ряду вопросов, способность к мимикрии президента проявилась в полную силу. Вот эти вопросы: второй фронт, атомное оружие, польский вопрос, Прибалтика, Дальний Восток. Впрочем, многое навсегда осталось тайной. Однако Рузвельта больше всего тревожили сохранение и работоспособность «большой тройки» – Рузвельт, Сталин, Черчилль. И часто невидимым путем он снимал возникающие тяжелые конфликты, готовые взорвать коалицию, и тем не менее еще некоторые исследователи продолжают спорить, что помогло президенту сохранять от развала этот «странный» союз во имя будущей совместной работы над созданием новой структуры мира, хотя резкий поворот Черчилля в апреле 1945 г. не сулил ничего хорошего.

Впрочем, точно угадать, каким мог стать переход к миру после окончания войны против фашизма («хорошей войны», как называли ее американцы), если бы Рузвельт продолжал оставаться в должности президента, было невозможно. Причин тому множество и помимо Черчилля и Сталина. И одна из них, признает самый авторитетный биограф Рузвельта Артур Шлезингер-младший, сам тридцать второй президент США, некоторые планы которого оставались до самого его ухода из жизни невысказанными или не до конца понятными. «Мистическая фигура ФДР, – пишет он, – становилась еще более мистической благодаря его собственному пожеланию казаться непостоянным и склонным к экспромту. А может быть, и в самом деле он был в одно и то же время ясновидящим, удачливым, непостоянным и склонным к экспромту? Что очевидно, так это то, что он был агрессивным, дотошным и неутомимым в смысле постановки задач перед своей администрацией и в то же время осторожным в смысле признания, особенно в сфере внешней политики, зависимости от процесса согласия внутри страны. И как следствие, он был непоследовательным. Непоследовательность легко овладевала им, она всегда была методом преодоления неприятностей и в его личной жизни – Сара против Элеоноры, Элеонора против Люси, Элеонора против Луиса Хоу и т. д. и т. п. Рузвельт – это ярчайшая фигура. Возможно, он вовсе и не великий человек, но без сомнения великий президент» {28}.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.