XII

XII

У нас нова рожденьем знатность,

И чем новее, тем знатней.

Пушкин{499}

Сергей Иванович прибыл в Минусинск около 15 июля (1829 г.) Здесь уже до него был поселен по просьбе родных декабрист восьмого разряда, сосланный первоначально в Якутск, Семен Григорьевич Краснокутский{500}, бывший обер-прокурор сената, действ. стат. советник, уже не молодой, болезненный человек. У него и поселился Кривцов, принятый им, как родной. Краснокутский был холост, с ним жила его старая тетка. Кривцов писал о нем, что он пользуется общим уважением за кротость, ровность характера и мужество, с которым он переносит свои страдания. То же самое говорит о Краснокутском в своих записках А. Е. Розен.

Ровный, прекрасный климат Минусинска, где вызревают даже дыни, арбузы и табак, на всякого действует благотворно, – а Кривцов приехал сюда из Туруханска, да еще в разгар лета. Не удивительно, что он в короткое время ожил телом и душою. Его письма дышат довольством, почти счастьем. Первым делом он завел себе лошадь, полудикую, которую объездил и приручил. Весь день он копается в саду и на огороде, поливает цветы и овощи, кормит кур, гусей и индеек, ездит верхом, а вечером гуляет, исхаживая верст по десяти; туруханская бессонница давно оставила его, здоровье значительно поправилось. Минусинск только года за четыре перед тем был переименован в город из села Минусы. Он и теперь представлял собою большую деревню. В нем было с десяток улиц, застроенных невысокими, опрятными деревянными домиками, красивая каменная церковь, гостиный двор с колоннами, присутственные места. Жизнь в Минусинске шла мирная и спокойная. Интеллигенцию составляли чиновники – окружной начальник, городничий, исправник, доктор и др., большею частью, по-видимому, хорошие, добрые люди, радушно принявшие в свою среду ссыльных декабристов; жили дружно и весело, устраивали вечеринки, обеды, пикники. Декабрист А. П. Беляев{501} подробно описал в своих «Воспоминаниях» тогдашний быт и общество Минусинска. Тот самый окружный начальник – высшая местная власть – Александр Кузьмич Кузмин{502}, добрейшая душа и вполне культурный человек, у которого, по словам Беляева, каждый вечер собирались на бостон и ужин местные интеллигенты, стал задушевным другом С. И. Кривцова.

Жили они с Краснокутским очень комфортабельно – дом был просторный и красивый, 5 человек прислуги, обед из пяти блюд. За лето Кривцов окреп, зима прошла легко и приятно, а с весны он снова занялся хозяйством по саду и огороду, 26 августа 1830 года он пишет: «Теперь солю огурцы, грибы, наливаю наливку, и пр., и пр., и вообще исправляю должность домовитой хозяйки». А в эти самые дни в Тимофеевском совершилось необыкновенное, неожиданное событие: Анна Ивановна, наконец, решилась отдать руку и сердце своему троюродному брату Ивану Николаевичу Киреевскому, который уже лет десять вздыхал по ней. Сообщая об этом брату, она писала, что ей смешно подумать о своей свадьбе, но она всесторонне обдумала свое решение. Jean – хороший человек и любит ее, а главное – он клятвенно обещал не только не препятствовать ее поездке в Сибирь, в случае, если Сергей заболеет, но даже сопровождать ее туда. Свадьба состоялась в октябре. Это было большой радостью для Веры Ивановны. Киреевского она знала с его детства, и любила. Молодые зажили в Писканице, и Вера Ивановна с ними. Старушка была рада и за дочь, и за себя: «А то она (то есть Анна) с угрюмым своим нравом меня бы свела с ума и сама сошла, чего я наверное ожидала. Но теперь мой любезный Ванюшка совершенно нас оживил. У нас теперь в доме видно и слышно, что есть живые люди в нем, а прежде было совершенное подземелье мадам Радклиф{503}, и не проходило дня, чтобы я не плакала. Меня уверяли, что я в ипохондрии, что же мудреного: довольно мне грусти и настоящей, а тут еще прибавляют молчанием, как рыбы в воде, так поневоле будешь в ипохондрии. Отчего же я теперь только и плачу пред Господом, молю его о вас, мои милые друзья, а больше никогда, ибо, пришедши из своей кельи, вижу лица покойные; тот скажет слово, другой скажет, вот и пошло все ладно». А по вечерам, пишет она, читаем вслух по очереди, в том числе и я на старости. «У нас до сих пор не было пути (это писано в начале декабря), но мы это время провели в своей семье, право, без скуки. Истинно, мой друг, ничто не может быть приятнее, как согласие в семействе. Молю Бога, чтобы таковая наша жизнь навсегда продолжилась».

Сергей Иванович прожил в Минусинске два года с лишним. В сентябре 1831 года ему пришлось расстаться с Краснокутским: последнему разрешено было ехать на воды в Иркутскую губернию. Эта разлука была очень тяжела Кривцову; «надеюсь, – пишет он, – что Всевышний по благости своей весною нас опять соединит, и что путешествие сие принесет ему желаемую пользу». Краснокутский не доехал до вод: нездоровье задержало его в Красноярске, где он остался надолго. Чрез несколько лет Розен видел его уже парализованного, тенью человека; только в 1841 году смерть освободила его от тяжких страданий.

Кривцов недолго прожил один в Минусинске. 15-м ноября 1831 г. помечены сохранившиеся в его бумагах шутливые стихи «На отъезд в Грузию Сергею Ивановичу Кривцову от А. Кузмина». Он был переведен рядовым на Кавказ опять по ходатайству матери перед императрицей. 22 сентября ген. Потапов извещал Веру Ивановну, что Государь Император, снисходя на ее просьбу, по свойственному его величеству милосердию, всемилостивейше повелел определить Сергея Кривцова в 44-й егерский полк, состоящий в Кавказском корпусе{504}, «в надежде, что он в полной мере восчувствует сию Монаршую милость и потщится оправдать оную своею усердною службою и безукоризненным поведением». Вера Ивановна просила еще, чтобы Сергею дозволено было по пути на новое место заехать к ней, дабы принять ее благословение; но на это в письме Потапова не было ответа. После отъезда Кривцова из Минусинска, Кузмин занял тот дом, где жили Кривцов и Краснокутский. Много лет спустя Кривцов вспоминал, как он стяжал благодарность минусинцев, построив на свой счет мост через реку, стоимостью в 20 рублей серебром; раньше моста не было, и телеги не могли переезжать на другую сторону, а пешеходы с риском перебирались по трясущимся доскам[267]. Другим вещественным памятником его пребывания в Минусинске была немецкая надпись на вывеске портного Трофима: Trofim Dieb[268], коварно предложенная им и самодовольно принятая владельцем, как точный перевод русских слов: «Трофим портной»[269].

По зимнему пути Сергей Иванович сравнительно быстро, меньше чем в два месяца, проехал бесконечное пространство от Минусинска до Астрахани. Отсюда путь к Тифлису был труден; читая его письма с этой дороги, живо вспоминаются Лермонтовские «Тамань» и «Максим Максимыч». Уже на самой Линии{505} миролюбивому Кривцову заткнули за пояс огромный кинжал и надели шашку чрез плечо: тут и днем нельзя было ехать без оружия, а ночью никто не пускался в путь. От Екатеринограда двинулись уже караваном под прикрытием значительного конвоя и двух орудий. В Редут-Кале Кривцов застрял почти на два месяца: море было бурно, судна не ходили; он сильно скучал в грязном местечке, просил отправить его сухим путем, но в этом ему отказали, так как дорога была неспокойна. Добравшись, наконец, до Гагр, где стоял его батальон, он заболел воспалением легких и пролежал месяц. Для поправки его перевели в полковую штаб-квартиру, в Бамборы (в Абхазии); здесь, едва оправившись, он в августе схватил желчную лихорадку, снова пролежал три недели, и еще долго после этого лихорадка периодически возвращалась к нему. Ближайшие два года он провел в бездействии, живя то в Сухуме, то в Бамборах, где обзавелся даже собственным домиком в две комнаты с кухней и террасой. Эта праздность угнетала его; не участвуя в экспедициях, он лишался надежды на производство, а производство было для него единственным путем к освобождению. Здоровье его было неважно, он очень постарел за эти годы. Большой радостью был для него приезд крепостного человека, присланного к нему родными для услуг: это была первая живая весть от них со времени разлуки. Летом 1833 г. получил он из Моздока первое после Сибири письмо от Захара Чернышева, который писал ему о своем производстве в офицеры, о предстоящей своей поездке в отпуск к отцу – и о смерти своей сестры, Александры Григорьевны Муравьевой.

Кривцов с самого начала горевал о том, что определен не в артиллерию, так как этот род службы был ему всего более знаком; и мать уже давно хлопотала о переводе его в артиллерию. Действительно, по ее ходатайству Кривцов в половине 1834 года был переведен в 20-ю артиллерийскую бригаду, стоявшую на Линии; это перемещение ставило его в центр военных действий и открывало ему дорогу к офицерству. Он писал матери, получив известие о своем переводе: «Я не в силах выразить вам, почтеннейшая матушка, те чувства, которые теперь теснятся в груди моей. Безнадежность, покрывавшая мою будущность непроницаемым мраком, вдруг исчезла, и в первый раз в течение 9 лет какой-то внутренний голос шепчет мне, что мы увидимся!» В Ставрополе, где стояла его новая бригада, его ждала новая радость: дочь его сестры Варвары Ивановны, Софья, только что вышла замуж за М. Н. Бибикова, служившего тоже в Кавказских войсках, и именно в Ставрополе, адъютантом у ген. Вельяминова{506}. В доме молодых Бибиковых Сергей Иванович нашел родной приют на все остальные годы своей кавказской службы. А в Бамборы чрез несколько дней по его отъезде ночью ворвалась толпа черкес и вырезала как раз ту часть базара, где находился его дом; ему бы не миновать было здесь смерти.

Отныне началась для него деятельная военная жизнь – участие в бесчисленных мелких экспедициях, стычках с шапсугами{507}, фуражировках и пр., преимущественно на пространство от Ольгинского тет-де-понта до Геленджика и Абинска. Он многократно подвергался опасности, под ним убивали коня, он получил Георгия{508}, ему вместе с прочими нижними чинами за одну из экспедиций было высочайше пожаловано два фунта говядины, две чарки вина и два рубля ассигнациями; наконец осенью 1835 года он был произведен в фейерверкеры, то есть в унтер-офицеры, а в конце этого года Бибиковы, съездив в Россию, осчастливили Веру Ивановну живым приветом от Сергея и рассказами о нем. В промежутки между экспедициями Сергей Иванович подолгу гостил у Бибиковых в Ставрополе или жил в Екатеринодаре.

Два года продолжалась его боевая жизнь. Уже четыре года жил он на Кавказе, и за все это время ни Николай Иванович, ни Павел, несколько раз приезжавший в Россию, ни даже сестра Анна, не навестили его. Вере Ивановне такое путешествие и подавно было не под силу.

Ей шел седьмой десяток; проведя всю жизнь в Болховском уезде, она боялась дальних поездок, и даже к Николаю в Любичи не решалась съездить. Но в привычном кругу, на знакомой территории, она была весьма подвижна. Из детей в эти годы жили здесь: Анна Ивановна с мужем в Писканице, Софья Лаврова в Елецком уезде и Лиза Сомова в Одоевском; четвертая дочь, Варвара Хитрово, жила в Петербурге, где ее муж служил в дворцовом ведомстве – фуражмейстером. Лавров был Елецким предводителем; бездетная Софья, младшая в семье, веселая, открытая натура и умница, жила беззаботно, плясала и наряжалась. Полную противоположность ей составляла многодетная небогатая вдова Лиза, вечно озабоченная хозяйством и воспитанием детей. К ней мать чувствовала особенную жалость и уважение. В 1833—34 гг., впрочем, и Лизе жилось уже легче: дети подросли и были размещены по разным столичным учебным заведениям, частью на казенный счет, частью на средства сестер; при ней в деревне оставалась только одна 10-летняя дочь.

Дочери горячо любили Веру Ивановну, всячески заботились о ее покое, часто наезжали к ней. Вера Ивановна старалась не обидеть никого из дочерей и ежегодно гостила у всех, а когда Лизин дом опустел, она считала нужным подольше гостить у Лизы, чтобы разделить ее скуку. С годами Вера Ивановна привыкла к этим разъездам – они развлекали ее; пожив долго в одном месте, она теряла свое обычное равновесие и опять начинала много плакать о Сергее. «Матушка совсем не изменилась», пишет Софья, «только не такая уже охотница шлендать из комнаты в комнату, как прежде; она очень благоразумна, и я очень довольна, с тех пор как она у меня, она совсем не плачет. Боюсь осени, пойдут дожди, не вздумала бы и она туда же (то есть «рюмить»)… Ну что-то Бог даст, авось забудет; я ее чем-нибудь загодя позайму, ан она и не увидит, как пройдет слякоть, а по зиме ей будет некогда – я повезу ее к Анне». Ее постоянной квартирой была все-таки Писканица; здесь она жила больше всего. Муж Анны, Иван Николаевич, холил ее с сыновней нежностью, да и строгая Анна в сущности обожала мать. В 1833 году в Писканице был построен, в немногих шагах от большого дома крошечный флигелек для Веры Ивановны, всего из трех комнат: спальная, гостиная и девичья. Здесь большую часть года и жила старушка, молилась Богу, вязала чулки, писала письма Сергею. Она была довольна своей жизнью, благодарила Бога за свой покой и доброту к ней Анны и ее мужа. Здоровье ее было хорошее, хотя она и дряхлела; только изредка нападала на нее модная тогда болезнь – грипп, или «гриб», как она писала. Обычное свое состояние она изображала так: «Когда и солнце светит, а мне все кажется пасмурно»; однако случалось, она приходила и в хорошее настроение, играла в карты по вечерам со своими, и т. п. Так, в апреле 1833 года она описывает Сергею, как она «совсем развратилась»: «У нас есть соседка, старушка такая же, как я; она любит читать романы или, лучше сказать, ей читают, ибо она не видит; и вышел новый роман Семейство Холмских, она его и прислала Анне читать, и я на Святой неделе, не хотелось вязать чулок, и взяла его посмотреть, и мне он показался, так что весь прочла, чего я и не помню когда делала, и вдобавок обметала городочками себе оборочку на косыночку. Так видишь ли, мой друг, как твоя матушка дурачится на старости. Однако же, мой друг, не очень этим огорчись, я ведь опять принялась за прежнюю свою работу, т. е. за чулок, а я рада буду, что ты, читавши мое занятие улыбнешься свободно». В это самое время другая такая же старушка, тетка Чаадаева, княжна Анна Михайловна Щербатова{509}, тоже у себя в деревне вязала чулок или коврик, и Анетка читала ей то же «Семейство Холмских»{510}, взятое у соседей: «не можешь себе представить, как интересно, а кто автор, неизвестно». – На именины Веры Ивановны съезжались в Песканицу Софья с мужем и Лиза, и многочисленные соседи приезжали поздравлять, кто днем, а кто и вечером, потому что в округе было много именинниц в этот день – надо было ко всем поспеть. И она сама ездит в гости, хотя больше по случаю. Брат ее, Дмитрий Иванович Карпов, был несчастлив в супружестве, но, будучи вместе с тем ума самодовольно-ограниченного, долго не замечал своего несчастия; в Вязовом балы сменялись праздниками, гости-соседи заживались по неделям, было людно, шумно и весело; а дородная Марья Михайловна походя наставляла рога супругу, и имение таяло с необыкновенной быстротой. Наконец в 1834 году плотина прорвалась: что-то случилось, Дмитрий Иванович узнал, и заболел, как видно, серьезным нервным расстройством. Тут Вера Ивановна довольно долго прожила у него. Он вдруг все сообразил: что с его женою не дружит ни одна порядочная женщина в уезде, что девочки уже на возрасте и надо их учить, а имение разорено и нельзя переехать в Москву для их воспитания, и т. д. Но этот пароксизм прошел скоро; через несколько месяцев все вошло в колею, Дмитрий Иванович опять стал здоров и весел, – однако не надолго: года полтора спустя Вера Ивановна сообщила Сергею, что Дм. Ив. в Москве разводится с женою, чего уже давно надо было ожидать по ее беспутству, ибо уже с год поговаривали, что она живет с другим; она и обеих дочерей увезла с собою, но он их чрез начальство отнял. «Мне», пишет она, «его и жаль, и не жаль: сам причиной; взял девчонку от беспутной матери, дал волю летать одной где хочет, а когда бывали в Москве, самого его заря выгонит, а другая вгонит; всякий день на игре, а она одна да одна, – и зачала искать других мужьев; тем и кончилось. Он будет из Москвы на будущей неделе; авось одумается и перестанет так беспутно играть. Прошедший год он на 300 000 продал имения и все-то это пошло на карты и на ее распутство. Поднял бы покойного батюшку, и он бы у него спросил: куда ты мое имение и деньги девал? И узнавши, славно бы отодрал плетьми; истинно того стоит; глупому сыну не в помощь богатство». – В феврале 1835 года Вера Ивановна съездила дня на два к Елизавете Петровне Тургеневой{511}. Это был une visite de condol?ance[270]: в октябре предшествующего года умер сын Елизаветы Петровны, Сергей Николаевич, отец 17-летнего тогда будущего автора «Записок охотника». Павел Кривцов как раз был в Петербурге и писал оттуда матери (3 ноября 1834 г.): «Несчастный Сергей Николаевич кончил жизнь прошедший вторник после трехдневных ужасных мучений. Дети остались на руках у Николая Николаевича{512}, который к счастию приехал с месяц тому назад. Варвара Петровна путешествует по Италии и не знает о своем несчастии». Вера Ивановна очень жалела о Сергее Николаевиче: «был хороший отец и добрый сын», – а Варвару Петровну резко осуждала: ездила-де в чужие края лечиться, а от чего? Я думаю, от толщины. Варвару Петровну, только что вернувшуюся из-за границы, она застала у ее свекрови. «У Тургеневой Елизаветы Петровны я была» пишет Вера Ивановна Сергею. «Она ужасно убита горестью по сыне, а неутешная вдова все такая же чудиха и нимало не огорчена; навезла пропасть нарядов из чужих краев и наряжается. Она при мне поехала в Петербург к детям и при прощаньи просила написать от нее к Павлу и к тебе, но, назвавши тебя, вдруг говорит: ах, нет, к нему я сама буду писать. – Мне так за нее дуру стало досадно, что мне хотелось ее ударить. В 50 лет баба и с этакой гадкой рожей думает, что она очень интересна, и меня-то уверяет, что ты в нее влюблен, в этакую чучелу. Я истинно удивляюсь, как человек может быть в таком заблуждении».

О братьях Сергей Иванович узнавал из писем матери и сестер; сами они почти не писали к нему. Павел продолжал свою не-блестящую службу и приятную жизнь в Риме. Восемь лет с лишним пробыл он вторым секретарем на ничтожном жалованьи, проедая доходы с Тимофеевского; только в конце 1834 года, съездив перед тем в Россию и, очевидно, нажав там соответствующие пружины, он получил наконец звание первого секретаря с содержанием в 12 000 руб. ассигн. Матери очень хотелось, чтобы он женился; да он и сам полушутя писал ей, что не прочь бы жениться, и просил приискать хорошую невесту.

Николай Иванович, прожив в Любичах четыре года почти безвыездно, в 1832 году неожиданно снова вступил в службу. Соскучился ли он в деревне и захотел опять власти и широкой деятельности, или думал поправить свои дела казенным жалованьем, неизвестно. Его материальное положение было во всяком случае не блистательно, судя по тому, что он должен был допустить продажу с торгов за долг части имения Сергея, фиктивно перешедшей в его собственность[271]. В 1832 году министром внутренних дел сделался Д. Н. Блудов, его давнишний приятель и сослуживец по Лондону; этим моментом он и воспользовался. Он подал прошение, Блудов представил царю докладную записку, – но Николай был памятлив; он дозволил Кривцову снова вступить в службу, но с тем, чтобы его оставили «на испытание» при министерстве[272].

Кривцов этого не ждал; 8 августа состоялось его оскорбительное назначение, а 9-го он подал Блудову прошение: «Приемля с чувством живейшей благодарности исходатайствованную мне Вашим Превосходительством милость и готовясь оправдать усердною службою снова обращаемое на меня Монаршее внимание», он просил отпуска для устройства своих личных дел. Отпуск ему дали, на четыре месяца. Конец зимы он провел в Петербурге, а в марте опять взял отпуск, и так продолжалось все время: он почти беспрерывно был в отпуску, то есть жил в Любичах, за исключением тех немногих месяцев в году, когда по своему желанию наезжал в Петербург. Он числился чиновником особых поручений при министре внутренних дел, без жалованья. Блудов назначил его членом Комиссии для производства торгов по медицинскому департаменту, и на протяжении трех лет два или три раза давал ему краткосрочные поручения в Тамбовскую, Саратовскую и другие губернии для расследования каких-то дел по торгам. Все это была одна видимость службы. По словам Сабурова, Николай Иванович просил саратовского губернаторства – ему предлагали вятское, но вятского он не хотел. Зато он успел в другом деле: осенью 1833 года он, конечно чрез Блудова, выхлопотал себе возобновление аренды, отнятой пять лет назад; 29 сентября этого года было всемилостивейше повелено: вместо продолжения срока на пожалованную ему в 1821 году аренду, производить ему, не в пример другим, из государственного казначейства в течение двенадцати лет по 3000 руб. серебром ежегодно[273].

Но должности он так и не получил. Видя, что из службы ничего не выйдет, он, в ноябре 1835 года, наконец подал в отставку. Это прошение об отставке, посланное им из Любичей на имя Блудова, – единственный в своем роде документ; едва ли еще когда-нибудь на гербовой бумаге с двухглавым орлом и штемпелем: «цена два рубли» писались строки в таком тоне. После обычных заголовков – такому-то от такого-то Прошение – следует саркастический эпиграф, два стиха из Персия{513}:

Publica lex hominum naturaeque continet hoc fas,

Ut teneat vetitos inscitia debilis actus.[274]

Затем начинается прошение: «За три с половиною года пред сим, когда по милостивому ходатайству Вашего Превосходительства, Государю Императору благоугодно было причислить меня к Министерству внутренних дел, я надеялся долго еще посвящать время и труды мои на службу Августейшему Монарху нашему с тою же беспредельною преданностью и с тем же пламенным усердием, которые ознаменовали поприще прежнего 20-тилетнего моего служения. Я сделал, что мог, Отечество не может упрекнуть меня, я всегда был готов служить ему, сохраняя достоинство своего характера, и доказал это, ежели не блистательными подвигами, то ревностным исполнением в строгом смысле священных обязанностей Русского Дворянина-верноподданного. Ежели не сделал более и лучше, то в том виноват не я». – Теперь за болезнью он просил отставки с полной пенсией и с сохранением придворного виц-мундира.

Кое-что он сохранил от времени своего парижского дневника. Как тогда, так и теперь он чувствовал себя пред лицом правительства не безразличным орудием, а личностью, и требовал, чтобы с ним считались, как с самостоятельной силой; он не допускал и мысли, чтобы правительство, облекая человека властью, вместе с тем стирало, поглощало его личность и превращало Иванова в коллежского советника («наш коллежский советник такой-то», как писалось раньше в указах); и теперь, уходя, он – как лицо лицу, как равный равному, высказал правительству свою обиду: я хотел служить тебе, ты пренебрег мною, и я ухожу.

В эти годы, часто наезжая в Петербург, он без сомнения видался с Пушкиным. Поэт и раньше не забывал его: в 1831 году он прислал Кривцову экземпляр «Бориса Годунова» с дружеским, задушевным письмом[275]. Пять лет спустя Николай Иванович в одном письме с такой же грустью повторит в применении к себе французскую поговорку, которую привел Пушкин в своем письме к нему: il n’y a de d?pit que dans les voies communes[276]. Правда Пушкин писал: de bonheur…[277].

Немногие письма, написанные Николаем Ивановичем Сергею за эти долгие годы разлуки, очень замечательны. Странное дело: в них много сходного с тем письмом Пушкина; тот же грустный опыт и отречение, но вместе и обаятельная широта чувства и самосознание зрелой силы – и все вместе овеяно поэзией осени, красотою еще полного жизни, но уже клонящегося к увяданию ландшафта.

«9 лет, как мы расстались», писал он брату в феврале 1835 года, – «и как расстались! Я молчал; но мысленно следовал за тобою и в Петропавловскую крепость, и в Читу, и в Туруханск, и в Минусинск, и на высоты Кавказа. Прошедшее теснится в уме, роится около сердца, сжимает его, и перо цепенеет в руке. О чем беседовать с тобою? Уверять ли в дружбе моей, изъявлять ли участие к твоим несчастиям? Но или ты не усомнился в оных, или оные покажутся приторными. Описывать ли мои собственные приключения, мысли, опыты, надежды и неудачи? Судьба моя слишком мелочна, чтобы говорить о себе даже с другом после 9-летней разлуки. Даже при свидании, мне кажется, что, обняв тебя и прижав к груди, слова бы замерли в оной; я бы пожелал лишь, может быть, открыв ее, перелить в твою все, что в ней гнездилось в сии 9 лет. Тебе ли говорить о наших житейских неудачах, столь ничтожных в сравнении с несчастиями, отяготившими твою судьбу? Тебе ли описывать наш тихо-текущий быт, столь противоположный твоей разорванной и бесприютной жизни? Печальное преимущество нравственной зрелости, приобретенное летами: пояснив многое, многое поглощает безвозвратно. Впрочем, жалеть не о чем; всему свое время: и жизни, и смерти. Мечты прелестны; но и действительность имеет свою цену со всею своей угрюмостью: разочаровав, успокаивает.

«Как бы я желал еще видеться с тобою – как и где? Не знаю. Иной раз и в Ставрополь готов бы ехать; но как знать, когда ты там? Ваши экспедиции беспрерывны, а съездить понапрасну пугает мой давно отвыкший от предприятий дух. Я очень состарился, мне кажется – день мой, век мой.

Это не только следствие лет, как малого круга деятельности, в коем давно уже заключается жизнь моя. Не прими сие за жалобы, это просто факт. По расстроенному твоему здоровью, ежели бы была возможность получить тебе дозволение возвратиться на родину, как бы мы были такому гостю рады. У нас здесь в саду есть готическая башня с 5 жилыми комнатами, она бы вся к твоим услугам, а как я в виду не имею ничего другого, как жить и умереть в Любичах, то мечта сия (едва ли не последняя), улыбаясь моему воображению, часто погружает меня в думу-уповательницу: авось»!

Год спустя он сообщает Сергею о своей отставке.

«Назад тому 29 лет я вступил в службу, 20 лет тянул лямку и хорошо, и худо, а последние 9 лет находился в каком-то чистилище. И жалко, и смешно, могло бы быть и досадно; но я устраняю сие чувство, как нелепое… Смолоду все кажется возможным, близким, а под старость горячность удаляется, и все представляется несбыточным. Круги сближаются к центру и наконец остается одна точка… Не в виде недовольного оставляю я службу, которая впрочем сама меня оставила, когда я еще мог быть на что либо годным; теперь я очень состарился, дряхлею очевидно, и чувствую, что силы не соответствуют моим понятиям о службе. В сем случае я почел священною обязанностью удалиться от общественных дел, которыми заведовать как разумею более не в состоянии. Не мне жаловаться на судьбу, она меня полелеяла, и в такое время жизни, когда дары ее наиболее драгоценны. Я всегда был готов служить отечеству, сохраняя достоинство своего характера, и ежели не сделал лучше и более, в том виноват не я, и отечество не в праве упрекать меня. Дело кончено, я отжил свое политическое бытие, теперь остается доживать век естественный; одно легче другого. Пройдя путь далекий, с большою опытностью, с достаточным пресыщением жизнью, в кругу семейства, легко и отдохнуть и даже насладиться вечером той жизни, которая являла столько призраков утром и в полдень!

«Скажу ль тебе, любезный друг, что одно из живейших желаний моего сердца есть не одно лишь свидание с тобою, но соединение на остальное время жизни. Сколько бы утешений принесли мы друг другу в уединенных беседах между собою. Судьбы наши, столь различные, приведя нас к одной цели, раскрыли бы много тайного в жизни человеческой. Давай надеяться, авось и сбудется!»

Он не был лично озлоблен; та отвлеченная рассудочность, которая составляла характерную черту его поколения, которая была так сильна и в Пушкине, которая уже в юные годы делала их меланхолическими мудрецами, пространно и глубокомысленно философствующими о «жизни», – эта рассудочность с годами и неудачами родила в нем только общее чувство разочарования жизнью, элегическую грусть, чуждую личного ожесточения. Он никого не обвинял в своем крушении. Его счастливые дни кончились с воцарением Николая, но он не питал дурного чувства к Николаю и нисколько не поколебался в своей лояльности. Через полгода после своей окончательной отставки он писал Н. В. Чичерину{514}: «Я сам был в Чембаре на сих днях, Арндт{515} успокоил меня насчет Гос. Имп. Сие мне было нужно, ибо все нелепые слухи, расходящиеся по нашей глуши, свели бы меня с ума. Жизнь и здоровье Его Имп. Вел. драгоценны для России, потому что в настоящих смутных обстоятельствах никто заменить его не в состоянии».

В конце 1835 года Вера Ивановна опять принялась хлопотать о Сергее. Она знала, что некоторые из его товарищей по несчастию уже были произведены в офицеры, что Захар Чернышев уже побывал в родных местах, а Фок{516} переведен к отцу в Оренбург. В ноябре навестил ее Николай Иванович; так как ему предстояло вскоре ехать в Петербург, то было условлено, что он наведет там справки относительно возможности отставки для Сергея. По его письму Вера Ивановна в начале января прислала ему туда прошение на имя государыни, которое он и вручил лично секретарю императрицы, а уезжая из Петербурга, поручил сестре Варваре (Хитрово) хлопотать окольными путями – чрез ген. Вельяминова, начальника Кавказской линии, которого вскоре ждали в Петербурге. Дело было рискованное, и ходатайство матери легко могло, вместо пользы, принести вред Сергею: она просила отставки для него под предлогом его болезни, но это могло послужить основанием к переводу его надолго в гарнизон. Так объяснили Николаю Ивановичу лично расположенные к нему вел. кн. Михаил Павлович и военный министр. Таким образом, вся надежда была на милосердие, и оттого надлежало обратиться к императрице.

По-видимому Вера Ивановна просила об отставке, и если отставка невозможна, то хоть о временном отпуске. Сергей еще не был офицером, а по заведенному порядку служившим на Кавказе декабристам до производства в офицеры не давали отпуска во внутренние губернии. Но в прошениях Веры Ивановны как будто было нечто магическое: ей и на этот раз не отказали. 2 мая 1836 года Бенкендорф извещал ее, что по ее ходатайству Сергею Кривцову разрешен 4-месячный отпуск в Болховский уезд.

Известие об отпуске застало Сергея в экспедиции. Как ни было велико его нетерпение, он счел своим долгом остаться в строю до конца экспедиции. Она кончилась только в декабре, потом он еще недели две прожил у Бибиковых в Ставрополе, отдыхая и выжидая санного пути, и в сочельник, 24 декабря, двинулся в путь с обоими своими слугами – камердинером Андреяшкой и позднее присланным поваром Алешкой. По приглашению Николая Ивановича он направился сперва в Любичи, с тем, чтобы пробыть здесь дней 7—10 (10 января приходился день рождения Николая Ивановича) и потом отправиться к сестре Софье, где его ждала мать.

«Итак, я дома», писал Сергей Иванович Павлу, «или лучше сказать я с своими. Доволен так, как рыба в воде, и только тебя одного не достает к совершенному нашему благополучию. Трудно, милый брат, описать тебе удовольствие, которым исполнена теперь душа моя; один ужас безнадежной разлуки может определить ему меру, но и то недостаточно, ибо самое воображение никогда не рисовало мне таких наслаждений, того тихого счастия, которыми теперь наслаждаюсь. Одним словом, я никогда не думал быть так нежно, так страстно привязан к семейству, и это открытие составляет мое блаженство. Тягостное одиночество не лежит более свинцовой горой на моем сердце, оно не морозит его, как прежде, холодом равнодушия, одним словом, юная прелестная надежда снова расцвела в душе моей…»

Он пробыл две недели у Николая, куда съехались встретить его Лиза и Софья с мужем, потом с ними поехал к Софье, здесь увиделся с матерью и прожил 10 дней, потом вместе с матерью поехал в Писканицу к Анне. В матери он нашел большую перемену: она стала спокойнее и светлее духом, чем была 11 лет назад; совсем исчезла ее ипохондрия, она всем довольна, весела, и плачет только от радости. Николай, «оставя помыслы честолюбия», сосредоточил все свои желания и надежды в своем семействе и более не стыдится своей нежности, но вполне предается ей, распространяя ее и на мать, на братьев и сестер. Екатерина Федоровна сделалась рассудительнее, не утратив оригинальности и живости, которые составляют прелесть ее характера, Лиза – Наполеон по уму и изворотливости, Софья держит мужа под башмаком, едкость Анны много смягчена редкой добротой и рыцарским благородством ее мужа. Так писал Сергей Павлу. А Николай Иванович с своей стороны описывал Павлу впечатление, которое произвел на него Сергей. Он писал по-французски. Сергей здоров и физически и духовно – таково общее и главное впечатление. Прожив 10 лет вне Европы, он тем не менее вполне осведомлен обо всем, что совершилось в ней за это время; создания новейшей литературы, успехи цивилизации, словом все завоевания века ему знакомы и близки, и вернувшись в общество, он внешне будет на одном уровне со всеми, а по существу будет и выше общего уровня, благодаря размышлениям, которые питали в нем разнообразные перипетии его жизни. Как кровное дитя своего века, Николай Иванович с глубоким удовлетворением констатировал мощь цивилизации, проникающий и в Сибирь, и за высоты Кавказа.

Сергей был действительно здоров, – родные не могли надивиться на его цветущий вид; два тифа, малярия, ревматизм не оставили на нем следа, а боевая жизнь закалила и огрубила его. Дома, у сестер, он еще больше поправился, даже растолстел: они кормили его на убой.

По возвращении на Кавказ Сергей Иванович сразу попал в экспедицию: 21 апреля (1837 г.) он уже выступил с полком из Ольгинского укрепления к Геленджику. Полгода спустя в семье Кривцовых совершилось два радостных события: 15 ноября 1837 года Сергей был произведен в офицеры[278]{517}, а за три дня перед тем, 12-го ноября, во Флоренции состоялось бракосочетание Павла с 20-летней княжной Елизаветой Николаевной Репниной, – партия блестящая, на какую он, по своему скромному происхождению и званию, никак не мог рассчитывать. Его невеста была дочь малороссийского магната Н. Г. Репнина-Волконского{518} (родного брата декабриста С. Г. Волконского{519}), по матери – внучка графа Алексея Кирилловича Разумовского{520}, сонаследница огромных поместий. Репнины жили тогда в Риме, откуда и знакомство.

Этому событию предшествовали некоторые семейные прелиминарии{521}в виде двукратного обмена писем между Павлом и Николаем Ивановичем, писем равно характерных для обоих. Павел солидно и в торжественной форме, даже необычно-старательным почерком, известил старшего брата, до сих пор заменявшего ему отца, о своей помолвке. В ответе на это сообщение Николай Иванович 23 сентября написал ему два письма: одно явное, которое можно было показать невесте и ее родителям, другое тайное, для одного Павла. В явном он официально поздравляет брата и поручал ему передать его заранее родственный привет его невесте; он вспоминал, как много он был обязан ее матери, княгине: раненный под Кульмом, он вместе с другими раненными был ею устроен в Праге, и ее попечениям, ее христианскому милосердию был обязан выздоровлением; он просил напомнить ей это – она могла не знать его имени, – и передать ей выражение его глубочайшего уважения.

Секретное письмо привожу целиком в переводе.

«Ты женишься или уже женат, это хорошо; партия блестяща и может быть выгодной, девушка, без сомнения, прелестна, словом – союз великолепный. Твои дети будут иметь предками гетмана князя Репнина и гетмана графа Разумовского: прекрасная страница для русской родословной. По правам жены ты – возможный наследник графа Шереметьева{522}. Сейчас ты по тестю вступаешь в родство с светлейшим князем министром двора[279]по теще – с министром народного просвещения[280]: оба в состоянии продвинуть тебя вперед, и ты вправе претендовать на их родственную поддержку. Не смущайся этим синодиком фиктивных выгод, как ни отдает он мемуарами т-те де Креки{523}; я говорю с тобою серьезно, они могут стать реальными, потому что им в подмогу – твоя собственная реальная ценность: твоя репутация установлена, ты пользуешься прочным доверием, словом – твоя карьера сделана больше чем наполовину, и сделана самим тобою, без всякой примеси чужого покровительства. Поэтому, когда естественно представляются новые средства, которые могут облегчить развитие твоих способностей, нет ничего неблаговидного в том, чтобы воспользоваться ими. Такого рода покровительство, на мой взгляд не может быть оскорбительно для твоего самолюбия. В твои годы, с твоим умом и с опытностью, которую ты должен был приобрести, ты не можешь не понимать, что известная доля практической сметки необходима, раз человек хочет быть оценен по достоинству. Не будь же ребенком в 32 года и не пренебреги им из упрямства воспользоваться благоприятным ветром, с какой бы стороны он не дул; но сделай это как искусный мореход и вместе как благородный человек. Таковы мои размышления – плод долгого и, следовательно, печального опыта; прими их не как догматические правила, предписываемые наставником, а как советы друга многое видевшего, многое пережившего и теперь взирающего на жизнь очень холодным взглядом. Взвесь их на досуге, сопоставь их с твоими собственными мыслями, и действуй, как найдешь нужным.

«Наряду с выгодами, о которых я говорил выше, есть в этом деле и темная сторона: я говорю о состоянии Репниных. Оно крайне расстроено. У тебя нет никакого; как же ты будешь жить с женою, рожденной и воспитанной в семействе, которому не хватало годового дохода более чем в полмиллиона? Хочу верить, что прежде, чем решиться, ты тщательно взвесил это обстоятельство и откровенно объяснился с родителями не в видах гнусного стяжения, а в интересах той особы, которая вверяет тебе свою судьбу и о благе которой ты должен заботиться всю жизнь. Твой ум и твоя порядочность до известной степени служит мне ручательством; но что если ты дал увлечь себя страсти!.. Княгиня-мать, как умная женщина, несомненно думала об этом и не вверила тебе своей дочери, не обеспечив себя заранее относительно ее будущности. Это соображение еще более обнадеживает меня; но я не успокоюсь, пока не получу от тебя совершенно положительных разъяснений на этот счет». Николай Иванович имел довольно точные сведения о положении Репнинских дел – от одного из членов комиссии, учрежденной по делам Репнина; эти сведения он далее сообщает брату.

Павел в ответном письме успокаивает его: страсти в нем нет, он действовал рассудительно; он своевременно собрал все нужные справки и убедился, что дела Репниных не безнадежны, чрез несколько лет они будут устроены, и что уцелеет, будет еще огромное состояние. Если бы этого и не было, он все-таки не отказался бы от своего намерения в виду исключительных достоинств, которые он нашел в девушке. Родители – люди настолько благородные, что в отношении приданого он счел возможным положиться на простое их обещание: они обязались, впредь до упорядочения дел, выдавать ему от 20 до 24 тыс. руб. ассигнациями в год, частями каждые три месяца, а по освобождении имения – выделить Елизавете Николаевне 13–14 000 десятин с 1500 душ. Таким образом, партия и с этой стороны оказалась достаточно выгодной.

Немного недель спустя Николай Иванович снова берется за перо, чтобы преподать совет Павлу. Последний в письме к сестре Софье высказал желание, чтобы она и мать написали родителям его невесты. Это дошло до сведения Николая, и вот что он пишет Павлу, предостерегая его от ложных шагов. «Мы живем в уравнительном веке, это верно: доказательство – твой брак, брак плебея с патрицианкой. Правда, расстояние, лежавшее между вами до известной меры заполнено твоим воспитанием, открывшим тебе тот путь, по которому ты с таким почетом идешь, и репутацией, которую ты лично сумел заслужить, но отсюда вовсе не следует, чтобы между вами существовало полное равенство во всем и для всех; извини, милый друг, но это так; и думая так, ты впал бы в жестокое заблуждение. Ты должен очень внимательно остерегаться этого с самого начала, чтобы тебе не пришлось потом горько пенять на себя. По всем данным твое теперешнее положение налагает на тебя несносную, но неизбежную обязанность замкнуться в касте[281], да. Строго замкнуться в ней, под страхом утратить в противном случае значительную часть тех преимуществ, которые открываются пред тобою. Отдай себе хорошенько отчет (в твоем интимном сознании), что ты – всего только сын простого дворянчика Болховского уезда, что твоя мать и твои сестры на всю жизнь остались зарытыми в этой глуши, и что лучшее, что можно сделать для них, это – оставить их в тени. Эти соображения могут с известной точки зрения казаться ничтожными, низменными, почти смешными; но есть другая точка зрения, с которой они представляются не столь слабыми и ложными, что впрочем, легче почувствовать, нежели объяснить. Делай как знаешь; я имею в виду единственно твое благо, и в этом смысле я советую тебе только строго рассчитывать каждое биение твоего сердца и сдерживать его сколько возможно».

Я. И. Сабуров, оставивший ценные воспоминания о Н. И. Кривцове, много раз цитированные выше, сообщает между прочим, что Николай Иванович, вообще не лишенный тщеславия, имел слабость к геральдическим знакам: он всюду прилеплял герб Кривцовых, кстати и некстати, даже на киотах образов в Любичской часовне, и беспрестанно придумывал девизы к этому гербу[282]. В первом из приведенных выше писем к Павлу по поводу его женитьбы Николай Иванович подробно сообщает ему форму геральдической ливреи рода Кривцовых: парадная ливрея темно-синяя на желтой подкладке, жилет желтый, брюки черные бархатные или бумажного бархата, галуны и пуговицы серебряные, пуговицы с фамильным гербом; малая или денная ливрея – серый камзол, и т. д., и т. д. Он спрашивает брата, сколько дюжин ему нужно таких пуговиц с фамильным гербом, больших и малых? Он пришлет ему нужное количество, у него есть запас хорошего качества, изготовленных в Лондоне. – Очевидно он запасся ими в изобилии еще в 1820 году.

Накануне свадьбы Павел Кривцов дружески встретился с двумя Гофвильскими товарищами: с Александром Суворовым, который с женою и другими ехал в Неаполь – к своей сестре, Пушкинской Марии Аркадьевне Голицыной{524}, и с Феликсом Фонтоном. Свадьба состоялась, как сказано, 12/24 ноября 1837 года. Павел Иванович и после женитьбы продолжал свою службу в Риме. Он мог теперь спокойнее ждать повышений.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.